Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2025
Вместо предисловия. Разговор с читателем
Перед вами — часть книги воспоминаний, написанной около полувeкa назад. В этом фрагменте aвтор — Арон Пачепский (1919–1976) рассказал о детстве, юности и фронтовой молодости. После безвременной смерти Арона члены его семьи хранили тетради рукописи как семейную реликвию, а недавно решили опубликовать их. Семья благодарна журналу «Урал». откликнувшемуся на предложение публикации.
***
Дорогой читатель!
Ты вправе спросить меня о том, зачем я обнажил свою подноготную в этой повести и какие задачи я ставил перед собой, когда писал эту повесть. Охотно удовлетворяю твое любопытство, дорогой читатель. Во-первых, прошу меня правильно понять, что это не мемуары. Мемуары обычно пишут великие люди: полководцы, деятели литературы, искусства и науки. Моя же повесть — это история жизни обыкновенного («среднего») человека.
Первой задачей, которую я ставил перед собой, когда писал эту повесть, было рассказать потомкам историю моей жизни, показать в этой истории, как плавание этого человека по житейскому морю зависит не только от него, но и от того, какие люди (хорошие или плохие) встретятся ему на пути. Я хотел показать таких людей и их поступки. Поэтому, для большей достоверности, повесть написана в форме рассказа от первого лица. Все люди (их фамилии, имена и отчества) и все события, в которых принимали участие эти люди, — не вымышлены, а являются былью.
Я для того и обнажил свою подноготную, чтобы ты, читатель, мог поверить, что все события, описанные в моей повести, вполне правдоподобны и вполне могли произойти с таким человеком, как я.
Второй задачей, которую я ставил перед собой, когда писал эту повесть, была более общая: описать мою Великую Родину — Советский Союз (в жизни моей Родины я ведь сознательно участвовал более половины ХХ века). Я ставил перед собой цель: описать Родину правдоподобно — без ложных украшательств и без клеветы.
Автор
Человек — вот правда! Все в человеке — все для человека! Че-ло-век! Это звучит… гордо! Надо уважать человека!
М. Горький
Зачем писать романы, когда сама жизнь — роман?
Шолом-Алейхем
Тетрадь первая. В Золотой клетке (1919–1941)
1. Улица
Родился я 7 сентября 1919 года в южном украинском городе Екатеринославе (с 1926 года — Днепропетровск). Дом под № 11, в котором я родился, стоял в узком и коротком переулке. Переулок представлял собой в плане ломаную линию и назывался поэтому Ломаный переулок. Располагался он в пологой части высокого правого берега Днепра и во время наводнения затапливался водой.
Население Ломаного переулка (как, впрочем, и прилегавших к нему улиц) составляли преимущественно русские, украинцы и евреи. В большинстве своем это были люди бедные и малообразованные — рабочие, мелкие кустари и люди просто без определенных профессий.
Все домовладения по Ломаному переулку принадлежали частным владельцам. Наш дом принадлежал моему деду Лейзеру Бейраху. Это был небольшой двухэтажный дом с серыми неоштукатуренными стенами из силикатного кирпича, под кровлей из марсельской черепицы. В нашем доме не было никаких коммунальных удобств.
Вход в дом был со двора. Невысокое деревянное крыльцо вело на лестничную клетку, которая делила второй этаж на две части, абсолютно одинаковые и симметричные. Каждая часть состояла из четырех комнат, кухни и большой остекленной веранды. В правой части одну комнатку снимала вдова Винар. Это была старая, глухая одинокая женщина, которую из милости призрел дед Бейрах. Остальные жилые помещения правой части второго этажа использовала семья деда Бейраха — сам дед Бейрах, бабушка Хана и их сыновья: Абрам — специалист по закалке и цементации стали на заводе им. Ленина, Михаил — чекист и самый младший сын Иосиф — милиционер (он родился в 1914 году, когда деду Бейраху было 65 лет, а бабушке Хане 50 лет). А также дочери: Рахиль — врач-педиатр, Малка — кандидат химических наук. Кроме этих детей у деда Бейраха были еще дети от первого брака: Янкл-Копл и Исаак — оба мясники и дочь Вера — врач-педиатр, которые жили отдельно. Бабушка Хана была второй женой рано овдовевшего деда Бейраха.
Дед Бейрах был резник; на еврейские праздники он резал птицу (кур, гусей и уток), а в будни работал на бойне — резал скот на кошерное мясо. Кроме того, он выполнял духовные общественные обязанности в синагоге —трубил в сейфер (особым образом выделанный коровий рог). Прообразом этого рога служила труба, в которую якобы будут трубить архангелы, созывая мертвых перед Господом Богом на Страшный Суд. Таким образом дед Бейрах напоминал живым, молящимся в синагоге, чтобы они покаялись и вымолили прощение у Господа Бога за свои грехи. Благодаря своей профессии и своим общественным духовным обязанностям дед Бейрах пользовался заслуженным уважением в городе.
В левой части второго этажа нашего дома было две квартиры по две комнаты в каждой. Кухня и веранда были общими для обеих квартир. Одну квартиру занимала семья стариков Пачепских: дед Моисей Пачепский — счетовод-кассир в погребальной конторе, бабушка Хана и их дочери: Соня, Эсфирь и Рива. Вторую квартиру занимала наша семья: мой отец Исаак Моисеевич Пачепский — старший бухгалтер Днепропетровской конторы Укрсадовинтреста, моя мать — Вера Лазаревна Бейрах, врач-педиатр в детской консультации № 4, мои младшие братья Иосиф и Яков, наша домработница Мария Васильковская и я. Я не ошибся, когда написал, что домработница была членом нашей семьи. Так оно и было в действительности в нашей семье и в семье деда Бейраха.
На левом берегу Днепра располагалось зажиточное украинское село Любимовка. С жителями этого села дед и бабушка Бейрахи были очень дружны. Они покупали в этом селе коров и сено для них. Жители села Любимовка, приезжая на базар в Днепропетровск, всегда останавливались у Бейрахов, как на постоялом дворе. Из этого села в семью Бейрахов и в нашу обычно брали домработниц. Их брали 17—18-летними девушками. Жили они в наших семьях до замужества. Бабушка Бейрах и моя мать выдавали их замуж, устраивали свадьбы, давали необходимое приданое.
Семьи Бейрахов и Пачепских были в двойной родственной связи. Во-первых, бабушка Хана Пачепская была дочерью новомосковского раввина (Новомосковск — районный городок в двадцати километрах от Днепропетровска), который был родным братом деда Бейраха. Во-вторых, сын бабушки Ханы Пачепской — Исаак — был женат на дочери деда Бейраха — Вере. Мои отец и мать были знакомы с детства и любили друг друга с юношеских лет. Мой отец был брюнет с большими черными глазами, высокого роста, широкоплечий и чрезвычайно сильный. Он был добродушный, как большинство сильных людей. Мать моя была шатенкой, невысокого роста, удивительно красивой женщиной. Она была очень вспыльчивая, но очень добрая. Во имя любви к мужу и детям она была способна на любой подвиг.
В 1914 году отца отправили на фронт (он был солдатом гренадерского артиллерийского полка), а мать моя была студенткой первого курса мединститута. Ему было 25, ей — 18, и они были жених и невеста. Мать добровольно записалась в сестры милосердия и попросила направить ее на фронт. Ее направили в тот полк, в котором служил отец. Она вынесла все тяготы военной службы, но была рядом со своим любимым, и это придавало ей силы.
Отец был награжден Георгиевским крестом IV степени. В прифронтовом лесу осколком снаряда был ранен какой-то крупный генерал русской армии. Раненого генерала сочли убитым и сразу не вынесли с поля боя. Затем русские войска отступили. В спешке отступления об этом генерале каким-то образом забыли, а когда вспомнили, уже было поздно (прифронтовой лесок, в котором лежал раненый генерал, оказался в тылу у немцев). Доставить генерала в расположение русских войск поручили моему отцу. Отец ночью пробрался под проволочными заграждениями через линию фронта, проник в тыл к немцам и в лесу нашел раненого генерала, вытащил его из леса и доставил в расположение русских войск. За этот поступок командир части представил моего отца к Георгиевскому кресту. Вручал отцу награду сам главнокомандующий русскими войсками — дядя царя Николая II, Великий князь Николай Николаевич Романов. По приказу главнокомандующего артиллерийский полк, в котором служил мой отец, был выстроен в каре на плацу. Николай Николаевич подъехал верхом на лошади и, остановившись перед строем, не слезая с коня, громко произнес: «Пачепский!» Мой отец подошел к нему, и между ними возник следующий диалог:
— Пачепский?
— Так точно, Пачепский, ваше императорское высочество!
— Исаак Моисеевич?
— Так точно, Исаак Моисеевич, ваше императорское высочество!
— Жид?
— Так точно, жид, ваше императорское высочество!
— Молодец! Вот тебе награда за верную службу царю и отечеству. Носи с честью! Отныне ты имеешь право проживать во всех населенных пунктах Российской империи. И не только проживать, но и торговать.
По этой последней фразе главнокомандующего можно понять, что дядя царя даже не мог себе подумать, что демобилизованный из армии солдат-еврей может заниматься в России каким-нибудь общественно полезным трудом, кроме торговли.
Семьи стариков Пачепских и Бейрахов представляли собой полную противоположность. Если в семье Пачепских был полнейший матриархат, не было ссор, родители умело воспитывали детей, дети были тактичные и с почтением относились к родителям и окружающим, то в семье Бейрахов царил культ деда Бейраха, ссорились родители с детьми и дети между собой, ругались на еврейском, русском и украинском языках (если бы в этой семье знали иностранные языки, то ругались бы и на иностранных языках).
Если в семье Пачепских никогда не затапливали в кухне плиту, а пищу готовили на керосинке, то в семье Бейрахов ежедневно топили не только плиту, но и русскую печь. Бабушка Бейрах ежедневно в русской печи пекла хлеб (украинские паляныци и пидпалки — огромные толстые коржи из пресного теста). Если бы она вздумала кормить семью покупным хлебом, то ей не хватило бы денег, которые выдавал ежедневно дед Бейрах. Если учесть, что каждая такая ежедневная выдача ассигнований сопровождалась руганью и скандалами, то ясно, почему бабушка Бейрах предпочитала печь хлеб сама, а не покупать в магазине. В семье Бейрахов в русской печи и на плите ежедневно в огромных казанах варилось и жарилось большое количество мяса (говядины и баранины), которое дед Бейрах приносил с бойни. Вытаскивать мясо из казанов прямо руками в любом количестве разрешалось всем членам семей Пачепских и Бейрахов. Но бабушка Пачепская никогда этим вареным и жареным мясом не пользовалась. Она брала у бабушки Бейрах сырое мясо и готовила его сама. При этом надо отметить, что вареное и жареное мясо Бейрахи давали безвозмездно всем жильцам нашего дома, даже проживавшим на первом этаже.
В нашей семье, как и у стариков Пачепских, был полнейший матриархат. Точнее говоря, мой отец обожал мою мать. И было за что. Во-первых, она была ему верной и преданной подругой, любящей матерью и разумной воспитательницей его троих сыновей, во-вторых, она была экономной хозяйкой. Она покупала в дом только самое необходимое, и в первую очередь мужу и детям. У отца был оклад в 500 рублей, и ни на какие сделки он не шел. Это был очень добросовестный, честный труженик, выполнявший большую общественную работу в профсоюзной организации. Отец занимался и домашними делами. Он заготавливал топливо на зиму, сам делал домашние соленья и выполнял все тяжелые работы по дому. Мать моя не только словами, но даже взглядом никогда не упрекнула отца в том, что он приносит мало денег.
Кроме того, что мама ходила по вызовам и вела прием в консультации, она осуществляла частный прием и имела много частных вызовов. Надо сказать, что она брала деньги за частные вызовы и за частный прием только у богатых людей, а у бедных никогда не брала. Более того, в особенно бедных семьях она даже оставляла часть зарплаты на лекарства и молоко. Но и то, что мама получала у богачей, очень хорошо поддерживало наш семейный бюджет. Мать моя постоянно помогала деньгами своему старшему брату Исааку, который был обременен большой семьей. Отец мой смотрел на это очень благожелательно.
Я в детстве был отличным мальчишкой, «очень удачным ребенком», как любила говорить моя мама. Во-первых, я был очень симпатичным толстеньким карапузом с золотистыми волосиками и живыми карими глазами; во-вторых, я был очень способным ребенком с феноменальной памятью. Я легко запоминал длинные стихи и даже целые поэмы и любил их декламировать по просьбе взрослых, причем декламировал с выражением («с дикцией», как говорила моя мама). Вообще моя мама считала, что мои умственные способности перешли ко мне от бейраховской родни, а не от Пачепских. Это она любила утверждать и по-своему была права. Действительно, в роду Пачепских все были обыкновенными, ничем не выдающимися людьми, в то время как в роду Бейрахов было много талантливых людей. Тетя Малка в 25 лет была кандидатом химических наук и стала бы вскоре доктором, если бы не умерла молодой от воспаления легких. Дядя Абрам мог стать талантливым певцом (о чем ему постоянно твердили учившиеся вместе с ним в консерватории известные впоследствии певцы Бунчиков и Нечаев), но он не захотел, а предпочел стать отличным специалистом по цементации и закалке стальных изделий на заводе. Мой двоюродный брат — сын Янкла-Копла, Лев Яковлевич Бейрах, — был главным инженером на металлургическом заводе в Нижнем Тагиле и получил в годы Великой Отечественной войны правительственную награду за создание броневой стали для танков «КВ» и «ИС».
А его брат Зямка Бейрах даже упомянут Маяковским в стихотворении «Жид»:
Это слово
слесарню
набило до верха
в день,
когда деловито и чинно
чуть не насмерть
«жиденка» Бейраха
загоняла
пьяная мастеровщина.
Вот этим «жиденком» Бейрахом и был Зямка Бейрах — сын Янкла-Копла, брата моей мамы. Сейчас он Зиновий Яковлевич Бейрах — доктор технических наук, крупный ученый.
По рассказам моей матери, известный популяризатор науки, автор «занимательных» книг по алгебре, арифметике, геометрии, физике и других А.И. Перельман, тоже наш родственник со стороны Бейрахов.
Однако я не только доставлял маме наслаждение (или, как говорила она, «приносил здоровье») своими способностями, я в не меньшей, а возможно, и в большей степени приносил ей огорчения, «отнимал у нее здоровье» своими шалостями и приключениями («фокусами», как их называла мама). Я был большой «искатель приключений» (об этом мне, уже взрослому человеку, сказал однажды крупный работник органов безопасности). Со мной, когда я был мальчишкой, приключались беды даже там, где, как говорила мама, «нормальному человеку даже в голову не придет подумать об этом». Мои приключения начались в самом раннем детстве. Когда мне исполнилось четыре года, мои родители решили отпраздновать мое четырехлетие. Пригласили гостей. Как обычно, я долго декламировал гостям стихи. В награду за мою декламацию меня усадили за праздничный стол не на детском стульчике, а на взрослом, то есть на обыкновенном стуле, и поставили передо мной чай во «взрослой», папиной любимой чашке. Стол был накрыт тяжелой бархатной скатертью с бахромой (а под чашки положили полотняные салфетки). Пока все усаживались за стол, я, сидя на стуле, болтал ногами и доболтался до того, что запутался ногами в бахроме скатерти, стащил ее со стола, опрокинул чашку с чаем на себя, обварился кипятком (прямо из самовара) от горла до пупка и даже ниже. Я, конечно, заорал не своим голосом. Моя мама первая поняла, что со мной произошло. Она вытащила меня из-за стола, сорвала с меня платьице и прочую одежонку и стала оказывать первую помощь.
Что тут поднялось!!! Послали немедленно на извозчике за самым известным в городе профессором по детским болезням Голомбом — учителем моей матери по институту. Когда приехал профессор Голомб, он констатировал у меня ожог 3-й степени, а я к его приезду впал в бессознательное состояние. Это мое состояние и диагноз профессора Голомба привели к тому, что мама упала в обморок. Я почувствовал приток свежего воздуха, очнулся и, увидев, что маме плохо, громким голосом произнес фразу (эту фразу мама потом так часто повторяла, что я запомнил ее на всю жизнь): «Успокойте маму, скажите ей, что мне не больно!» Моя мама, услышав мой громкий голос, а тем более такие «взрослые» речи от четырехлетнего ребенка, моментально пришла в себя и взяла дело моего лечения в свои умелые руки. Конечно, она вылечила меня не в первые секунды, минуты или часы. И даже не в первые месяцы. Долгие полтора года я пролежал со своими ожогами в постели. И все ночи и дни у моей кровати бессменно сидела моя мама и выхаживала меня, выполняя одновременно обязанности врача, медицинской сестры и санитарки. Но ей тяжелы были не столько эти медицинские обязанности, сколько обязанности психотерапевтические. Беспрерывно ей приходилось рассказывать мне или читать из книг сказки и другие произведения.
Но, как говорят, не было бы счастья, да несчастье помогло, нет худа без добра. У мамы в конце концов от беспрерывного чтения и рассказов заболели язык и голосовые связки, и она решила научить меня читать (четырехлетнего!). Она купила мне разрезную азбуку. Я (по рассказам матери) в первый же день выучил все буквы. На другой день я складывал слова, а через неделю читал по складам. Короче говоря, в пять с половиной лет я читал, как школьники третьего класса.
Моя мама, чтобы развлечь меня, когда я стал вставать с постели, но еще не выходил на улицу, решила доставить мне в дом слабых мира сего, меньших наших братьев — маленьких собачек, кошечек, морских свинок и других животных. Никаких животных, кроме собачек, я не любил и им был очень рад. Все взрослые считали своим долгом подарить мне собачку. Пока я не выходил на улицу, мои четвероногие друзья были со мной тоже дома и поэтому были очень чистенькие (их регулярно купали). Когда же я стал выходить на улицу, то начали выпускать на улицу и моих собак (а их скопилось у меня уже семь штук). И они притащили мне стригущий лишай — болезнь, которая в короткий срок превратила мою золотистую шевелюру в шапку из солдатского одеяла. По всему Ломаному переулку прошла про меня слава, что я лишайный («пархатый» на жаргоне Ломаного переулка). Матери не разрешали своим детям даже на версту подходить ко мне, а не то чтобы играть вместе.
Мама обратилась опять за помощью к своему учителю профессору Голомбу. У профессора Голомба дома был свой рентгеновский кабинет. За 30 сеансов Голомб вылечил меня от лишая. Положение мое среди сверстников на Ломаном переулке резко изменилось. Матери теперь не только поощряли своих детей поиграть со мной, но даже заставляли их. Во-первых, я был «докторский сынок», а во-вторых, мальчик в свои годы грамотный, что было редкостью для Ломаного переулка. У меня появилось много уличных приятелей. Все приятели были из бедных еврейских семей, всегда грязные и сопливые, постоянно голодные (они праздновали праздник жратвы только тогда, когда моя мама приглашала их всех к нам в дом и старалась сытно и вкусно покормить мясными блюдами). Однако никто из этих детей не был моим лучшим другом. Закадычным, лучшим моим другом был Валя (Валентин) Закржевский — русский мальчик, живший по соседству, в домовладении № 9, которое принадлежало православному попу Спиридону Филиминову.
В домовладении № 9 было два дома: большой одноэтажный дом, выходивший фасадом на Ломаный переулок, и небольшой Г-образный флигель, стоявший в глубине двора. Большой дом служил жильем семье попа, а Г-образный флигель поп сдавал двум еврейским семьям: в одной половине жили старуха Козлова, ее две незамужние дочери, работавшие уборщицами в учреждении, и внук старухи Козловой Изя — мальчик на два года старше меня.
Во второй половине флигеля жил еврейский сапожник Древин с женой и кучей детей (беднота ужасная). Несмотря на антагонизм религий православного попа и служителя культа в синагоге — моего деда Бейраха, семья попа и наша семья жили как добрые соседи. Попадья и бабушка Бейрах постоянно обращались друг к другу — одалживали разные хозяйственные мелочи. Попадья всегда в праздники заносила нам вкусные печенья, а на пасху, обязательно, — куличи и крашеные яйца. Бабушка Бейрах заносила попадье ежедневно в первую очередь самое лучшее молоко и лучшие молокопродукты. Дочь попа Филимонова, Люся, и дочь еврея Бейраха, Вера, были неразлучными приятельницами и обращались друг к другу исключительно Верочка и Люсенька, поверяли друг другу свои женские секреты и помогали, чем могли. Дружили и их мужья: бухгалтер Днепропетровской конторы Укрсадовинтреста Исаак Пачепский и бухгалтер Днепропетровского Госбанка Федор Закржевский. Исааку по делам часто приходилось встречаться в банке с Федором, и он уважал его как знающего бухгалтера и очень честного на работе человека. А Федор Закржевский — бывший царский (белый) офицер — уважал Исаака Пачепского не только как бухгалтера, а в первую очередь как Георгиевского кавалера.
Мы с Валькой Закржевсеким были закадычными друзьями. Валька был высоким стройным крепышом с очень красивым лицом, всегда опрятный, чисто одетый. Наши матери поощряли нашу дружбу. Моей маме очень нравился всегда здоровый и веселый мальчик Валька, а мать Вальки была в восторге от моих «взрослых» рассуждений и моей декламации стихов. Она часто говорила моей маме: «Счастливая ты, Верочка! У тебя такой умненький Арончик». И она часто целовала меня в голову (даже чаще, чем собственного Вальку). Валька научил меня охотиться на горобцов (воробьев) сначала из рогатки, а затем из лука. Впоследствии, когда мне было 15 лет, он приучил меня охотиться с ружьем. У него была одностволка — «ижевка» (одноствольное ружье оружейной фабрики из г. Ижевска). Папа мой купил мне тоже «ижевку». Мои отношения с Валькой напоминали отношения рыцаря и оруженосца (Дон Кихота и Санчо Панса). Я ввел Вальку в «компанию» моих уличных приятелей — еврейских мальчиков. Валька и их научил стрелять из рогатки и лука. Позднее он создал из них «индейское племя» (т.е. приохотил их играть в индейцев). У Вальки еще в детстве была одна червоточина: он очень любил власть, любил везде верховодить и командовать, третировал тех мальчиков, которые не хотели ему подчиняться.
Мои родители были целыми днями заняты работой и домашними хлопотами, и поэтому у них не было времени заниматься со мной регулярно моим воспитанием. В связи с этим они, по существу, предоставили мое воспитание улице.
Но, во всяком случае, на улице я почерпнул не только плохие, но и хорошие качества. Во-первых, я твердо запомнил, что нельзя быть ябедой и предавать друзей; во-вторых, я научился в 7 лет плавать (меня посреди Днепра с лодки сбросили ворюги и бандюги — ради смеха, но я начал по-собачьи барахтаться и поплыл; в 15 лет я переплывал Днепр). В-третьих, я презрительно относился к болевым ощущениям. Папе очень нравилось смотреть, как я относился к боли с презрением. В то время как другие дети, поранившие босые ноги, в ужасе кричали и плакали, когда мамы обрабатывали раны йодом, я же только морщил свой короткий, вздернутый носик («поросячий пятачок», по выражению мамы) и щурил маленькие глазки («свиные глазки», по выражению мамы). Из-за этого носика и этих глазок, светлых волос и толстой рожицы никто не хотел признавать во мне еврейского мальчика.
Между прочим, и в дальнейшем, когда я стал взрослым, никто не хотел признавать во мне еврея. Только моя характерная картавость выдавала мою национальнсть. Надо сказать, что я никогда ни разу не пытался скрыть свое еврейское происхождение. Я всегда чувствовал себя полноправным сыном своей Родины и не изменял, подобно другим приспособленцам, своего имени и отчества и всегда и везде открыто заявлял о своем еврейском происхождении. А знакомые мои украинцы и русские — моя няня, Валька, ворюги, бандюги и проститутки — относились ко мне как к родному. Папа и мама тоже старались вбить мне в голову, что плохих наций не существует, а есть плохие люди.
Однако хоть улица и дала хорошие качества, но надо было отдавать меня в школу. Но мне очень не везло, или, вернее, не везло моим родителям. В те времена (в 1925 году) в школу брали с восьми лет, а мне еще не было даже и полных семи.
2. Школа
Опять должен повторить: «Не было бы счастья, да несчастье помогло», «Нет худа без добра». В 1925 году маму сократили. Она очень это переживала и долго искала по городу работу. Наконец ей повезло. Ей предложили место детского врача в школе № 40 — школе для умственно отсталых детей. В этой школе дети должны были находиться под постоянным наблюдением не только учителей, но и детского врача. Мама с радостью согласилась — все-таки это была работа.
Когда мама освоилась в школе № 40, она стала просить директора школы помочь ей в гороно с вопросом моего приема в школу, т.к. мне нет еще 8 лет. Директор предложил ей отдать меня в школу № 40, а другого он ничего не мог сделать. Мама с радостью ухватилась за это предложение. Во-первых, это было пределом ее мечтаний — я был в школе и одновременно целый день у нее на глазах. (Як кажуть на Вкраïнi, «I в дiвках, и за чоловiком».) Так я стал учеником 1-го класса школы № 40. Конечно, я представлял полную противоположность всем моим соученикам как в физическом, так и в умственном отношении. Мои соученики были почти на год или даже на два старше меня. С вечно унылыми лицами, очень изможденные, худые, очень тихие и очень несчастные — им никак не давалась школьная премудрость. Несчастной была и учительница, которая с большим трудом пыталась вбить бедолагам в головы азы школьной премудрости. Она отдыхала душой и телом, когда вызывала меня к доске. Я читал, как ученик 4-го класса нормальной школы, считал устно — великолепно (я натренировался, наблюдая за игрой в очко). Она специально, чтобы отдохнуть, вызывала меня читать моим соученикам сказки из книг и декламировать им стихи. Они слушали, как в кино сидели, а она отдыхала. Я, польщенный вниманием со стороны соучеников и учительницы, читал с выражением. Я выл волком, мяукал кошкой, лаял собакой. И только грозное карканье старого ворона у меня не получалось. Это грозное «карррр» в моем исполнении выглядело столь же нелепо, как борщ с мацой или котлеты с вареньем.
Однако начавшаяся было моя артистическая карьера вскоре оборвалась по той причине, что меня исключили из школы № 40. Школу посетила какая-то комиссия из наркомата просвещения. Председатель комиссии, крупный врач и, очевидно, отличный педагог, остался недоволен знаниями учащихся. Он считал, что даже с таким контингентом учеников можно было бы добиться лучших результатов. Тогда директор школы № 40 предложил председателю проэкзаменовать меня. Я бегло прочел предложенные мне из книг куски, продекламировал длинные стихи, а на экзамене по арифметике поразил председателя комиссии устным счетом. Но председатель комиссии на мое отличное знание предметов школьной программы заявил директору: «Зачем вы подсунули мне этого одаренного мальчика? Это же не контингент вашей школы! Это «потемкинские деревни»! Вы не замазывайте мне глаза! Чей это ребенок?» Директор ответил, что это сын врача школы. Председатель комиссии оставил директора в покое и обратился к моей маме, присутствовавшей во время экзамена:
— Коллега, как вам не жалко своего сына? Неужели вы думаете, что ваш очень одаренный мальчик подтянет своих умственно отсталых соучеников? Наоборот, он может отупеть в их обществе! Кроме того, эти великовозрастные парни могут научить вашего мальчика всяким гадостям.
Председатель комиссии приказал директору школы № 40 немедленно исключить меня из школы, а моей маме пообещал помочь, если меня по малолетству не будут принимать в нормальную школу. Перед мамой не стоял вопрос, в какую школу отдавать меня. Ей было все ясно. Во-первых, самой близкой школой от нашего дома была начальная русская школа № 22. Во-вторых, заведующей педагогической частью (завпедом) там была приятельница моей мамы Анна Семеновна Шавельзон (Ася Шавельзон). С Асей Шавельзон моя мама училась в Екатеринославской частной гимназии Иоффе. Эту гимназию они вместе окончили в 1913 году
Итак, через три дня после того, как меня исключили из школы № 40, моя мама завела меня за руку, привела в учительскую школы № 22 и передала из рук в руки своей приятельнице Анне Семеновне Шавельзон. В учительской сидело много учителей и даже директор школы Ефим Яковлевич Осада — пожилой, грузный, очень добрый украинец. Анна Семеновна бывала часто у нас в гостях, знала меня очень хорошо и поспешила представить меня в наиболее выгодном свете. Я произвел на всех учителей и директора, находившихся в учительской, очень хорошее впечатление. Во-первых, им понравился мой внешний вид. Я был одет в коричневый бархатный костюмчик, рожа у меня была упитанная и лукавая. Я совершенно не оробел перед таким количеством учителей. Это особенно понравилось директору. Он сказал: «Цей хлопець ще задаст усiм нам жару», и он оказался пророком. Когда же Анна Семеновна стала меня экзаменовать, то мое чтение, моя декламация стихов и устный счет произвели фурор. Меня приняли в школу № 22.
Моей первой учительницей, которая учила меня с 1-го по 4-й класс включительно, была Мария Осиповна Красницкая — маленькая толстая старушка с открытым русским лицом, с круглым (картофелиной) носом в елочках-оспинках. Она вообще была очень доброй, но меня любила как родного сына или внука. Я помогал ей: часто читал соученикам рассказы и сказки из книг по выбору учительницы. Мария Осиповна устроила в классе драмкружок, и я по ее просьбе проводил читку пьес (в 3-м классе мы разучили пьесу про Золушку).
Конечно, я у Марии Осиповны был первым учеником. Все четыре класса начальной школы я занимался на одни пятерки. Мои приключения в школе начались позднее. В греческой мифологии рассказывается, что когда человек рождается, то у его колыбели собираются волшебницы — парки, которые и определяют его судьбу. Они дают ему те или иные качества (доброту, музыкальность, силу и т.д.). Очевидно, у моей колыбели была волшебница с мешком приключений. Но она, по всему видно, была очень нерадивой и вместо того, чтобы рассыпать эти приключения многим детям, решила не таскаться с мешком, а высыпала все эти приключения на мою голову.
В 6-м классе я вступил в школьный драмкружок, которым руководил взрослый любитель Роман Фрумкин — молодой человек, комсомолец. Однажды в канун праздника Великого Октября мы готовились представлять какую-то революционную пьесу. По ходу действия должен был раздаться выстрел. Для этой цели один мальчишка принес из дому отцовский или свой — кто его знает — мелкокалиберный пистолет «монте-кристо». Мы вместе слонялись по школе. Как это получилось, никто не знал, только пистолет выстрелил, пуля срикошетила и попала мне в тыльную сторону ладони. Надо сказать, что в первый момент я до того обалдел, что не поднял крика на всю школу, а побежал к руководителю драмкружка, возившемуся с занавесом на сцене школьного клуба, и начал кричать ему одному: «Рома мне прострелил руку! Рома мне прострелил руку!» Он не понял ничего и отмахнулся: «Уйди, не мешай!» Когда же он увидел, что у меня с тыльной стороны ладони фонтанчиком течет кровь, то побледнел, велел мне крепко левой рукой зажать правую раненую руку и побежал в учительскую вызвать по телефону «скорую помощь».
Приехала «скорая», и хирург в учительской быстро оказал мне необходимую помощь. В учительскую набежали учителя и ученики. Я в руках хирурга вел себя молодцом. Во-первых, он беспрестанно хвалил мое мужество (я не кричал, не плакал, а приберег это на закуску, когда прибежали мои родители). Во-вторых, среди прибежавших учеников были мои приятели и приятельницы — мальчики и нравившиеся мне девочки, в глазах которых мне было лестно оставаться «героем», как называл меня хирург. Родителей моих оповестила моя соученица и соседка по дому Любка Берлин. Родители сидели за праздничным столом с гостями. Она вбежала в квартиру и выкрикнула им с порога: «Вашего Арончика в школе убили!» Мама только охнула, а папа спросил у Любки, где я. Любка сказала, что я сижу в учительской и вокруг меня все учителя и врачи. Тогда папа понял, что раз я сижу, значит, меня не убили. Он стал бояться уже не столько за меня, сколько за маму, у нее было больное сердце. Папа, ни слова не говоря, взял маму на руки и побежал в школу. Всю дорогу до школы — три квартала — он пробежал с мамой на руках, так и внес ее в учительскую.
Мама, увидев меня в окружении врачей и море красной жидкости на полу, только простонала: «Арончик! Что с тобой сделали?!» — и кинулась ко мне. На общее наше счастье возле меня хлопотал умный хирург, и он очень хорошо знал мою маму. Он быстро на медицинском языке объяснил маме, что со мной ничего страшного не случилось. Однако он имел неосторожность заявить громко, что мне надо вырезать пулю, и вслух стал советоваться с мамой, что лучше сделать: вырезать пулю сразу тут, в учительской, или везти меня в больницу. В результате пришли к выводу, что лучше всего вырезать пулю тут. И хирург спросил маму: «Ну что, будем его резать?» На что мама громко и, к моему удивлению, спокойно ответила: «Режьте». Когда я услышал, что меня собираются резать, мне вспомнились картины, как дед Бейрах резал кур, и рассказы ворюг и бандюг на барже, как они финскими ножами резали свои жертвы. Но я решил не дать себя зарезать и стал плакать, кричать и вырываться из рук хирурга. Однако он быстро потушил мой порыв сопротивления, сказав: «Какой сильный мальчик!» Сказано это было в присутствии моих соучеников, моих приятелей и особенно приятельниц. Мама же поцеловала меня в голову (этот поцелуй звучал так: «Не бойся, мой мальчик! Все будет хорошо!»). Папа мой стоял рядом и большой белой рукой гладил по голове меня и маму. Это поглаживание успокаивало меня, а значит, и маму. Хирург заметил, что его похвалы по моему адресу укрепляют мое мужество, особенно в присутствии моих соучеников. И он громко, чтобы все слышали, заявил мне, что вырежет пулю из моей руки и отдаст эту пулю мне, и я буду носить ее в красном мешочке из пионерского галстука на черном шнурке как Орден Красного Знамени. И я очень захотел, чтобы мне поскорее вырезали пулю. Когда ее вырезали, я даже не поморщился. Хирург быстро и ловко извлек пулю, опустил ее в стакан с водой, вынул и вложил ее мне в здоровую левую руку. Когда хирург обрабатывал и перевязывал раненую руку, я тоже не поморщился, так как все мое внимание было поглощено заботой, как бы не потерять пулю, зажатую в левой руке.
Несмотря на то что я по ранению руки долго не учился в классе, я не только потом догнал своих соучеников, но даже в 7-й класс перешел в числе лучших — круглых отличников. Таких в нашем классе было только два человека, Мира Сурнин и я. Однако ранение принесло мне не только большое удовольствие от похвал за мой «героизм». Еще большую радость доставило то, что избавило меня наконец от обучения игре на пианино. Причем избавило от «музыкальных мучений» не только меня, но и всю нашу семью. Дело в том, что, когда я учился еще в 4-м классе, моя домашняя учительница музыки не выдержала пыток обучения и категорически отказалась дальше меня учить. Маме моей удалось всунуть меня в детскую музыкальную школу, дорога к которой проходила мимо Верхнего базара, где продавалась всякая живность: собачки, кошечки, всякие мелкие зверушки и разные птички. Я вместо того, чтобы быть в музыкальной школе на уроках, часто уходил на базар и торчал там целый день, наблюдая за этой мелкой живностью.
Однажды, когда я долго не являлся из музыкальной школы, мама послала нашу Марусю узнать, где я. Маруся вернулась и передала «твердый привет» от учительницы музыкальной школы. «Привет» этот звучал так: «Учителька казала, що вона нашого Арончика взагалi не бачила вже две тиждня, а коли вiн приходив до школы, то краще було б, шоб вiн зовсим не проходив: замiсть того, чтоб сидити нишком та слухать, як грают iнши учиi, вiн ганяе по балкону за голубями. Учителька казала, щи тi гроши, що вы платите в музыкальну школу, все одно що ви кидаете iх у Днiпро…»
Получив такой «привет», мама посоветовалась с папой, и они вместе устроили мне допрос с целью выяснить, где я пропадал две недели, если не был в музыкальной школе. Я, как всегда, сказал правду, что был на сенном базаре. Мама взбеленилась, а папа мой ответ превратил в шутку, чтобы успокоить маму. Все же мама и папа, вероятно назло мне, решили не забирать меня из музыкальной школы, и только категорическое заявление хирурга, осмотревшего мою раненую руку и потребовавшего прекратить всякие музыкальные упражнения, избавило меня от этих музыкальных мучений. Мама и папа навсегда расстались с мечтой, что из меня выйдет гениальный пианист.
В 7-м классе с первых дней на мне стали проводить педагогические опыты. Не только я один был таким подопытным учеником, а все ученики нашей школы, нашего города, всей республики УССР и даже всей страны. Какие-то недоумки (или сознательные вредители) из Наркомата просвещения придумали новые методы преподавания: комплексный метод и бригадный метод. Эти новые методы обучения в школе вводились в обязательном порядке. Комплексный метод заключался в том, что вся школьная программа на день составлялась по единому комплексу: если на первом уроке, зоологии, рассказывали про строение коровы, то на втором уроке — физики рассказывали про устройство механизированных коровников, а на уроке математики решали задачи на прирост коровьего поголовья или надоев молока, на 4-м уроке — географии рассказывали про районы в стране и во всем мире, где лучше всего разводят крупный рогатый скот и т.п. Создатели комплексного метода обучения считали, что если предмет, о котором говорят ученикам, будет преподнесен в комплексном виде, то ученики его лучше усвоят.
Бригадный метод заключался в том, что весь класс разбивался на бригады по 5-6 человек с бригадиром во главе. В бригадиры выдвигался хороший ученик, а остальные члены были посредственные или плохие ученики. Бригада обязана была вместе готовить домашние задания. Когда к доске вызывали кого-нибудь из членов этой бригады, то отметки ставились в классный журнал не только тому, кто отвечал, а всем членам бригады. Создатели бригадного метода обучения считали, что коллективная ответственность за учебу («один за всех — все за одного») заставит всех учиться. Но получилось так, что все учителя вызывали отвечать только хороших учеников — все учителя были заинтересованы в повышении успеваемости по своему предмету. Таким образом, хорошие ученики знали, что вызовут к доске только их, и учились еще лучше, а плохие знали, что их вызывать не будут, и вообще переставали учиться.
Конечно, комплексный метод меня никак не задел (какая мне была разница, отвечать про корову в один или в разные дни недели). Бригадный же метод больно отразился на мне: наша классная руководительница (она же парторг всей школы), преподавательница истории Мария Архиповна Гусева, сделала меня бригадиром бригады «Ух», в которую объединила друзей с одной улицы, «банду с Баррикадной улицы», как они сами себя называли, — отпетых лоботрясов, лодырей и двоечников. «Занимались» мы обычно на квартире Жени Гершковича или Ростика Самарского. У Жени Гершковича отец был артист — певец, а у Ростика Самарского и папа и мама были артисты украинского драматического театра. У Гершковича и Самарского были квартиры с большими гостиными, и дома целый день никого из взрослых не было. У меня не собирались, так как дома у нас целый день была домработница Маруся, которая не дала бы нам «заниматься». А бригада наша «занималась» так: я читал вслух устные уроки и требовал, чтобы члены моей бригады запоминали прочитанное. А письменные задания я молчком делал сам, а потом все члены моей бригады переписывали из моей тетради.
Пока я читал устные задания или делал письменные уроки, члены моей бригады твердо были уверены, что в школе отвечать вызовут только меня и что пятерки им в классном журнале обеспечены. Поэтому, пока я трудился, они играли в карты или пили водку, закусывая тем, что было в доме съестного.
Первой против бригадного метода обучения восстала мать атамана «банды с Баррикадной улицы» Алексея Пунтуса. Она, обеспокоенная тем, что ее долго не вызывают в школу по поводу плохой успеваемости сына, пришла сама узнать, что случилось. Мария Архиповна взяла классный журнал, они вместе раскрыли его и увидели, что в графах против фамилии Пунтус стоят одни пятерки. Мать Пунтуса до того удивилась, что прекратила всякие расспросы в школе, зато дома устроила своему сыночку «допрос с пристрастием». И тут сыночек рассказал ей про бригадный метод обучения. Мать Пунтуса прибежала в школу с криками: «Что это за бригадный метод такой?! Раньше мой сын хоть что-то учил и знал, а теперь совсем ничего не учит и знать не будет. Я пожалуюсь в горком партии!»
Второй восставшей против бригадного метода была моя мама. Когда я рассказал про бригадный метод обучения, возмущенная мама побежала в школу, к своей подруге Анне Семеновне. Анна Семеновна сказала, что ничего сделать с Марией Архиповной не может, т.к. Мария Архиповна — парторг школы. Тогда мама пообещала Марии Архиповне пожаловаться на такой метод обучения в горком партии. Но ни мать Алексея Пунтуса, ни моя мама не жаловались в горком партии. Вскоре комплексный и бригадный методы обучения были отменены по линии Наркомата просвещения. Я стал нормально учиться и 7 классов окончил в числе лучших учеников, круглых отличников.
А в 8-м классе я выкинул «дикий» номер и понес необычное для школьника наказание. В те времена (1934 год) в стране был распространен очень хороший лозунг на производстве: «Отстающие! Подтягивайтесь до уровня передовых!» Наша классная руководительница Мария Архиповна решила, и вполне справедливо, что подтягивать отстающих учеников до уровня передовых должны передовые. Она раскрепила отстающих учеников (их было 4 человека) за мной и Мирой Сурнин. Затем, когда появилось еще два отстающих ученика, она закрепила их за мной обоих, и тоже вполне справедливо, т.к. я был здоровее, чем Мира Сурнин. Я унаследовал от моих родителей чувство ответственности и считал своим долгом сделать из порученных мне отстающих учеников хороших и тратил на них уйму времени. Кроме того, я помогал учиться своим уличным приятелям и издавал «Математический бюллетень». А надо учесть, что я хотел днем выкупаться в Днепре, а вечером — пойти потанцевать в клуб или к кому-нибудь из девочек на дом. Таким образом, на собственные домашние занятия у меня совершенно не было времени. И хоть в классе я все равно считался лучшим учеником, но сам я чувствовал, что стал более небрежно, чем мог бы, готовить домашние письменные уроки. А устно — я довольствовался тем, что внимательно слушал на уроках и быстренько пробегал дома. Никто в школе, кроме меня, не замечал, что я учусь хуже, чем мог бы. Поэтому хоть мои подопечные отстающие мне и мешали заниматься, я на них злобы не таил.
Однако когда Мария Архиповна в один прекрасный день стала навязывать мне еще двух отстающих, у меня в душе назрел протест, и я стал отказываться от дополнительной нагрузки. Я начал переругиваться с ней на уроке истории.
— Пачепский! Я тебе даю еще двух плохих учеников, а ты сделай из них хороших!
— Мария Архиповна! Мне уже трудно справляться с моими четырьмя отстающими.
— А как же отлично справляется Мира Сурнин?
— У нее два ученика, и только девочки, а у меня четыре, и только мальчики. Кроме того, вы же знаете, что я занимаюсь еще с Гришей Шморгонером, Иасей Погуляевым и Любой Берлин, которые живут в Ломаном переулке.
— Ничего! Ты парень здоровый. Возьмешь еще двух.
— Нельзя мне отвечать за весь класс. Ведь это опять повторение бригадного метода!
— Перестань болтать о том, о чем ты не имеешь никакого понятия! Бери еще двух учеников, и без разговоров!
— Не возьму! Это несправедливо по отношению ко мне. Ведь в классе есть еще несколько круглых отличников.
— Как ты со мной разговариваешь?! Что значит — не возьму?! Без всяких разговоров! Бери, и все. И не препирайся со мной. Без всяких возражений, щенок!
— Сказал — не возьму, значит — не возьму! И отстань от меня, идиотка ненормальная!
Мария Архиповна потеряла дар речи и чуть не задохнулась от злости. В классе наступила мертвая тишина. Когда Мария Архиповна вновь обрела дар речи, она приказала мне: «Пачепский! Выйди вон из класса!» Но мне уже, как говорят, попала шлея под хвост. Я на приказ Марии Архиповны даже не шелохнулся. Поэтому она заявила: «Тогда я уйду».
Когда она вышла, комсорг класса Рива Шиндель посоветовала мне: «Пойди за ней, извинись». Но девочки, которые мне нравились, сказали: «Не ходи! Как смела она назвать тебя — лучшего ученика класса — щенком!» Я сказал Риве Шиндель, что я не пойду извиняться, и так посмотрел на нее, что она отскочила от меня как от ненормального. Мария Архиповна вернулась в класс не одна, а с директором школы Ефимом Яковлевичем Осадой и завпедом школы Анной Семеновной Шавельзон. Директор школы сказал мне: «Пачепський, пiдиiди до мене». Я подошел к нему, и он на весь класс громко заявил: «Шибеник, як же ти мiг так облаяти учительницю?» И он предложил мне следовать за ним в его кабинет. Там были только сам директор, завпед и я. Первым учинил мне разнос директор школы:
— Чи ти збожеволiв, чи шо? За що накинувся ти на Марию Архiпiвну та облаяв ii?
— Она при всем классе назвала меня щенком, а ведь это все равно что сукиным сыном, а это все равно что матерщина.
— Ну, це вже ти перебрав. Яка там матерщина? Ты ж, мабуть, добре знаешь, що таке матерщина? Не придурюйся! Воно, конешно, не мусила б вона обзивати тебе цуценятком, але мiг бы стрiмувати себе. Ты ж парубок, а не дiвчiнка — маешь бути трохi мiцнiше на «нервы». Зажди помятай! Спочатку добре обмiркуй свой вчинок, а потiм робi! Ну, добре. Ах! Очi знову заблищали. Я по тiх блискучих очах зразу побачив, що за «птiця», тоду и сказав людi, що цей хлопець ще задаст усiм нам жару…
Во время этого «разноса» Ефим Яковлевич ласково смотрел на меня, а лицо у него было похоже на лицо моего любимого украинского художника и поэта — автора бессмертного «Кобзаря» Тараса Григорьевича Шевченко — борца за справедливость, поэтому я чувствовал все время, что справедливость на моей стороне. Все же я был благодарен Ефиму Яковлевичу за такой «разнос». Я сказал: «Спасибо за поучения, Ефим Яковлевич. Я ваши слова запомню на всю жизнь!» И как видят читатели этой повести, я помню эти слова уже почти 42 года.
Я, конечно, дома маме ничего не сказал про мою стычку с Марией Архиповной, но, когда мама пошла вечером к Анне Семеновне домой, я с ней не пошел, так как интуитивно понимал, что в мое отсутствие Анна Семеновна лучше успокоит маму. Однако мама, придя домой, не только была спокойна из-за моего «дикого» поступка в школе, но целиком и полностью была на моей стороне. Мама была очень обижена, что ее сына назвали щенком. Когда же она рассказала про мой фокус в школе папе, то папа заявил, что недостойно мужчины ругаться с женщиной и вообще вести себя в школе как базарная баба.
Однако в школе события развивались не так утешительно, как в семье. К нам пришла Анна Семеновна и сказала, что Мария Архиповна пристает «с ножом к горлу» к директору и требует, чтобы он исключил меня из школы. Директор отказывается удовлетворить это ее требование, мотивируя свой отказ тем, что без разрешения педсовета он не может исключить лучшего ученика школы. Тогда Мария Архиповна потребовала собрать педсовет. Директор собрал педсовет. Но на педсовете все учителя были против моего исключения. Потерпев поражение на педсовете, Мария Архиповна потребовала, чтобы директор об этом инциденте довел до сведения гороно. На это директор ответил ей:
— Вы странная женщина — сами себе ворота дегтем мажете.
Мария Архиповна озлилась и пообещала, что сама все доведет до сведения гороно. Так она и сделала. Гороно постановил устроить надо мной показательный суд в присутствии учеников восьмых классов, причем выделил из своих сотрудников адвоката, прокурора и членов суда. Мария Архиповна развесила по всей школе объявления за неделю до суда. Мама услышала про суд надо мной и сказала: «Никуда я его не пущу, ни на какой суд. Я не дам издеваться над ребенком в угоду тщеславной классной даме». Мама училась в гимназии и поэтому классную руководительницу называла классной дамой.
Папа же сказал, что я должен пойти на суд. Во-первых, мужчина не должен ничего бояться, во-вторых, он должен уметь отвечать за свои поступки. Когда же папа сказал, что своим мужественным поведением на суде я докажу, что был прав в споре с Марией Архиповной, то я сам захотел поскорее явиться на суд. На суде я держался спокойно, на все вопросы отвечал громко и не спеша. Когда же прокурор спросил, чем было вызвано такое мое оскорбительное поведение, то я ответил так:
— Мария Архиповна назвала меня — лучшего ученика класса, щенком, а это все равно что «сукин сын». Таким образом, она оскорбила не только меня, но и мою маму. А за оскорбление мамы я любому горло перегрызу. А сукин сын — это все равно что матерщина.
Прокурор был в гороно методистом по историческим наукам. Он окончил историко-философский факультет Днепропетровского университета, поэтому его убедила логика моего ответа. Прокурор почувствовал, что симпатии присутствующих учеников, учителей и даже судей — на моей стороне, и поэтому решил повести суд в нужном направлении. Он выступил с обвинительной речью и сказал, что поступок мой безобразный и меня надо примерно наказать. Прокурор попросил суд вынести такое решение: заставить меня извиниться перед Марией Архиповной в классе и попросить у нее прощения, а если я в течение двух недель не извинюсь, или если она за две недели не простит меня, то тогда гороно даст санкцию директору школы на исключение меня из школы. Сигналом же к моему исключению будет звонок Марии Архиповны в гороно.
Таким образом, прокурор вручал мою судьбу целиком в руки Марии Архиповны. Две недели после решения суда в нашем классе была напряженная атмосфера. Я и не думал извиняться. Мама твердо решила, что я уйду в другую школу, но папа сказал, что гороно — хозяин всем школам города, поэтому спросит с меня ответ за свой поступок и в другой школе. Мама понимала, как мне трудно извиняться, и, кроме того, считала, что я был прав в споре с Марией Архиповной, поэтому не настаивала, чтобы я извинялся. Создавшуюся тревожную обстановку разрядила сама Мария Архиповна. Со дня нашей стычки она меня ни разу не вызвала к доске отвечать по истории. Она совершенно не замечала моего присутствия в классе. За два дня до истечения срока моего извинения она вызвала меня отвечать к доске про Октябрьскую революцию. Я, по привычке лучшего ученика, тщательно каждый день готовился к школьным урокам и учил домашние задания, в том числе и по истории ВКП(б). Поэтому я ответил блестяще. Я к месту ввернул отрывки из поэмы «Хорошо!» Маяковского и поэмы «Двенадцать» Блока. Поэтому мой ответ у доски прозвучал как художественное выступление. Весь класс шумно аплодировал, когда я закончил.
Мария Архиповна сказала:
— Молодец. Отлично. Садись. — И спросила: — А альбом ты приготовил?
Она требовала к каждому крупному историческому событию дома готовить иллюстрированный альбом с выписками из учебника истории в соответствии с иллюстрациями. Я по Октябрьской революции приготовил безупречный альбом — поместил вначале цветной портрет Ленина, затем цветные иллюстрации, написал четким почерком выписки из учебника истории ВКП(б), сделал закладку из красной тесьмы — ни у одной девочки не было такого альбома! Мария Архиповна подозвала всех учеников класса к кафедре и всем демонстрировала мой альбом. Когда одобрения в мой адрес улеглись, Мария Архиповна попросила меня наклонить голову. Я наклонил голову до ее живота. Она поцеловала меня в голову, а когда я выпрямился, постучала мне пальцем по лбу и сказала: «Умная голова, да дураку досталась!»
Когда Мария Архиповна расхваливала мой устный ответ, я стоял у доски и смотрел на нее — маленькую, сухонькую старушку — и представил себя рядом с ней со своей блестящей рожей, на которой было написано: «Отойди, а то лопну!», и мне почему-то стало жалко Марию Архиповну. Я подумал, ведь она все свое здоровье отдала таким, как я, а я обругал ее, какая же я сволочь! Пэтому я вдруг рявкнул на весь класс:
— Мария Архиповна! Я вот сейчас стоял у доски и думал, какого черта я накинулся на вас и обругал вас ни за что, ни про что! Я пришел к выводу, что я — последняя сволочь!
Мария Архиповна всплеснула руками и воскликнула:
— Час от часу не легче! Откуда у тебя такой жаргон?! Ты совершенно не такой, как о себе отзываешься. Просто ты — невыдержанный, совершенно невоспитанный юноша. А вообще, Арошка, ты неплохой парень.
Рива Шиндель, комсорг, с места заявила:
— Все же ты одумался. Теперь тебя можно будет в комсомол принимать. Но учти, если в комсомоле такие номера будешь выкидывать, то мигом вылетишь!
9-й класс я проучился без всяких фокусов. Наоборот, я был примером по поведению для моих соучеников в классе, т.к. я был комсомолец и староста класса и обязан был всем ученикам подавать во всем хороший пример. Окончил я девять классов на круглые пятерки в числе лучших учеников и перешел в 10-й класс.
Когда я был в 10-м классе, у нас состоялась городская математическая олимпиада учеников 9-х и 10-х классов. В команде нашей школы было 7 учеников: три человека из 10-х классов — Леня Грищенко, Надя Герман и я — и четыре человека из 9-х классов — Яша Цыпкин, Изя Халатников, Додик Юдин и сын директора нашей школы Ясик Осада. Я был назначен капитаном этой команды. О силе команды нашей школы можно судить по следующему факту. Надя Герман и я были просто способными математиками и стали впоследствии хорошими специалистами с высшим образованием в своей области. О судьбе Лени Грищенко я ничего не знаю. Яша Цыпкин, Изя Халатников и Ясик Осада были талантливыми ребятами. Они впоследствии стали крупными учеными, докторами технических наук и даже директорами научно-исследовательских институтов. Додик же Юдин был (как считал Карл Григорьевич Ветер — преподаватель математики 9-х и 10-х классов) гениальным математиком и стал впоследствии доктором математических наук, преподавателем высшей математики в каком-то очень важном высшем учебном заведении.
Команда нашей школы выступила успешно. Мне особенно повезло. Я занял 1-е место среди учеников 10-х классов, а Надя Герман и Леня Грищенко — 2-е и 3-е места. Додик Юдин занял 1-е место среди учеников 9-х классов, а Яша Цыпкин, Изя Халатников и Ясик Осада — 2-е, 3-е и 4-е места. Каждому занявшему призовое место выдали премии — библиотечки математических книг. Кроме того, каждому призеру олимпиады было выдано «наградное свидетельство» со штампом и печатью, с подписью заведующего гороно. Наградное свидетельство было отпечатано на машинке на плотной глянцевой бумаге. В нем указывалось, какое место призер занял, какую премию получил (подробно перечислялись книги библиотечки— премии).
Когда я шел домой с библиотечкой-премией в руках, навстречу мне на проспекте им. Карла Маркса попались члены моей бывшей «бригады Ух» по бригадному методу обучения — мальчишки из «банды Баррикадной улицы» во главе с атаманом. Эти ребята тепло поздравили меня с победой на городской математической олимпиаде и заверили, что они не сомневались, что я буду победителем. От их поздравлений на меня вдруг повеяло бесшабашной удалью моего детства, и стало мне почему-то очень хорошо и легко на душе, и эти ребята вдруг стали мне близки и приятны. Кто-то из них предложил «обмыть» премию — мою библиотечку математических книг. Я, конечно, тут же согласился. Стали мы выгребать наши карманные деньги. Оказалось, что у нас у всех очень мало денег, даже на четвертинку водки не хватало. Тогда я решил продать мою библиотечку в букинистическом магазине и пропить эти деньги. Таким образом, мы премией «обмыли» премию.
На другой день в школе меня встретили с триумфом. Все ученики нашего класса и все учителя поздравляли меня и хвалили как победителя на городской математической олимпиаде, особенно мне были приятны поздравления и похвалы от девочек, которые мне нравились, — закадычных моих подружек Нади Герман и Зины Сокол. Горячо поздравляла меня и хвалила наша классная руководительница Мария Архиповна Гусева. Она подозвала меня, громко поздравила и поцеловала в голову. Она сказала:
— Я почему-то уверена, Арошка, что из тебя выйдет настоящий советский человек, что бы будешь еще членом ВКП(б), и будешь настоящим ленинцем.
Это ее слова оказались пророческими, и они постоянно звенели у меня в ушах. Я, конечно, после этого стал еще лучше учиться и окончил в 1936 году школу на круглые пятерки. Мне вручили «золотой аттестат» (аттестат с золотой каемкой по обрезу — он давал право поступать в институт без вступительных экзаменов). Кроме того, меня, в числе лучших выпускников школ города, облоно премировало ценным подарком. Подарки были разные — шахматы в деревянной коробке, библиотечки художественной литературы, простенькие фотоаппараты. Мне же дали самый лучший и самый дорогой подарок — часы карманные марки «Зенит» Первого Московского государственного часового завода.
В какой институт поступать после окончания десятилетки, я не думал заранее. Меня почему-то не привлекал ни один из днепропетровских институтов. Поэтому когда я встретил в трамвае своего закадычного дружка Гришу Когана, ехавшего из Днепропетровского института инженеров железнодорожного транспорта (ДИИТ), куда он ездил подавать документы, то я по его настоянию тоже подал необходимые документы для поступления на мостовое отделение строительного факультета Днепропетровского института инженеров железнодорожного транспорта им. М.И. Калинина.
1-го сентября 1936 года я и мой закадычный дружок Гриша Коган явились в ДИИТ на занятия, но тут нас ждал небольшой неприятный сюрприз. Оказалось, что мы оба были зачислены на строительный факультет, но на разные отделения. Гриша был зачислен на отделение «Путь и путевое хозяйство», а я — на отделение «Постройка мостов». Подавали мы заявления на отделение «Постройка мостов». Но мы не стали добиваться соединения на одно отделение и так и проучились все пять лет на одном факультете на разных отделениях, и все пять лет в институте были закадычными друзьями.
3. Институт
Контингент студентов Днепропетровского института инженеров железнодорожного транспорта (ДИИТ) набора 1936 года в основном составляли школьники, окончившие десятилетку, молодые люди, окончившие рабфак, и взрослые и даже пожилые люди — производственники, которых производство обязало учиться в институте. Во время учебы за этими специалистами-практиками сохранялась их заработная плата, их обеспечивали углем и другими материальными благами наравне с работающими. Таким образом, НКПС (Народный комиссариат путей сообщения) обеспечивал себя технически грамотными кадровыми специалистами железнодорожниками — командирами производства.
Каким-то образом само собой получилось так, что все студенты нашего мостового отделения разбились на три группы. Первая группа состояла из городских студентов, живущих в городе школьников и рабфаковцев. В нее входили Боря Таслицкий, Моня Сквирский, Сема Фрусин, Яша Мацкин и Сеня Лифшиц. К ней примкнули Гриша Коган и его приятель по отделению «Путь и путевое хозяйство» Зяма Берман, а также студентка строительного института Люся Цейтлин. Позднее в эту группу влился взрослый женатый студент Вадим Лавровский и привел свою супругу Евгению (Женю). Вадим Лавровский и его супруга Женя были в Москве преподавателями танцев, и это вызывало интерес к ним в нашей группу студентов.
Вторая группа состояла из студентов, живших на заводской окраине Кайдаки, школьников — детей рабочих и служащих завода им. Петровского, имевших на заводской окраине города Днепропетровска, в пригороде Кайдаки, свои частные домики и частное приусадебное хозяйство. В эту группу входили вчерашние школьники Ваня Целуйко, Леня Гусев, Боря Рябышенко, Валя Горбань и рабфаковцы Жора Бадионный и Павел Закора. Последние двое были студентами отделения «Путь и путевое хозяйство».
Третья группа состояла из студентов, живших в общежитии. В нее входили в основном рабфаковцы — Володя Лавров, Николай Кирей, Валентин Гурцевич, Николай Бортник, Наташа Кирейко и другие. Я был особенно дружен со студентами первой и второй групп, а со студентами третьей группы тоже был в приятельских отношениях. Студентам этой группы я помогал заниматься и иногда даже давал деньги.
Со студентами первой и второй групп я частенько участвовал в попойках. Со студентами первой группы (в основном это были Боря Таслицкий, Сема Фрусин, Сеня Лифшиц, Яша Мацкин, Зяма Берман, Гриша Коган, Люся Цейтлин и я) мы собирались в ресторане вечером или, когда к нам присоединялись Вадим Лавровский с женой Женей, то у меня дома потанцевать, а Женя Лавровская играла очень хорошо на пианино. Со студентами второй группы мы собирались в основном на Кайдаках под свежатинку, т.е. когда в доме резали свинью. В основном это были Боря Рябышенко, Леня Гусев, Иван Целуйко и Иван Горбань. От ежедневных попоек моя праздничная одежда (мама, когда я в первый раз пошел в институт, специально для этого сшила мне серый костюм из японского коверкота) приняла, как и обувь, жалкий вид. Позднее мне сшили железнодорожную темно-синюю суконную форму, в которой я ездил в институт и по ресторанам. Я ее очень полюбил и почти не снимал.
С первых дней учебы я стал заниматься на пятерки. Мне легко на первом курсе давались самые тяжелые предметы (дисциплины) — высшая математика, начертательная геометрия, теоретическая механика. Только с черчением у меня вначале вышел конфуз. Во-первых, когда мы вычерчивали первый лист (на нем надо было расположить врубки и другие соединения частей деревянных конструкций и чертежный шрифт), мне вначале очень тяжело давался чертежный шрифт. Во-вторых, когда я чертил, у меня была привычка есть за чертежной доской, а поэтому весь лист ватманской бумаги был в жирных пятнах от сливочного масла и котлет. Когда я снял этот лист с готовым чертежом и подал преподавателю черчения для оценки, то этот преподаватель (толстенький и низенький старичок Шовгеня) сказал мне: «Вы, Пачепский, сначала отнесите ваш чертеж в баню» — и, не задумываясь, поставил мне на чертеже сверху трафаретки красным карандашом жирную двойку.
Я забрал лист, порвал его на куски и наклеил на чертежную доску новый. На всех лекциях я внимательно записывал конспекты лекций. Теперь же я вынул чистый лист бумаги в клетку и в перерывах между конспектированием стал упражняться в чертежном шрифте, пока не добился безукоризненного исполнения без особых усилий на гладком белом (а не в клетку) листе. Только после этого я стал вычерчивать шрифт на листе, наклеенном на чертежной доске. Я уже не завтракал даже рядом с чертежной доской, а не только на доске. Кроме того, я купил какой-то плакат и белой стороной его покрыл чертежную доску от пыли и возможного загрязнения.
Когда я вычистил второй лист хлебными крошками и подал мой чертеж преподавателю для оценки, то он усмехнулся, молча поставил сверху над трафареткой жирную пятерку с плюсом и только после этого сказал: «Пять вам, Пачепский, за отлично выполненный чертеж, а плюс — за настойчивое желание добиться отличного умения чертить. Хороший у вас характер, настойчивый, — вас не сломила первая двойка, вы не опечалились неудачей, а наоборот, она укрепила вас и заставила добиться отличных успехов. Впредь в жизни всегда так поступайте. Всегда живите по правилу: раз надо — значит, надо! (Об этом правиле еще раньше мне говорил мой отец.) У вас есть врожденное чувство долга, развивайте и укрепляйте его. Будете иметь в жизни успех!»
Второй мой чертеж (на нем изображены были план, фасад и детали деревянного моста) я вычертил с особым старанием и любовью, т.к. это был чертеж моста по моей будущей специальности, и я старался, вылизывал, как говорят, каждую линию, каждую букву. Мои старания не пропали даром. Мало того что преподаватель черчения Шовгеня поставил мне отличную оценку, он вывесил мой чертеж в коридоре института как образец для других студентов. После этого все мои чертежи вывешивались в коридоре.
На втором курсе я особенно полюбил такие дисциплины, как геодезия и строительная механика. Последняя состояла из двух дисциплин — сопромата и статики сооружений. Я понял, что геодезия и строительная механика — это ключ к овладению специальностью инженера-мостовика. Я даже попал в число лучших студентов к преподавателю геодезии профессору Крассовскому, и он взял меня в организованную из лучших студентов геодезическую экспедицию. В 1937 году профессор Крассовский организовал экспедицию по проверке плана и профиля Одесской железной дороги от города Кировограда до города Одессы на деньги по договору с НКПС. В нее вошли лучшие студенты двух отделений строительного факультета — «Постройка мостов» и «Путь и путевое хозяйство».
Экспедиция состояла из двух партий, которыми руководили доценты кафедры геодезии Лозенко и Рапопорт. В этой экспедиции участвовали студенты отделения «Постройка мостов» Боря Таслицкий, Сема Фрусин, Сеня Лифшиц, Валя Турцевич и я (этой партией руководил доцент Рапопорт) и студенты отделения «Путь и путевое хозяйство» Виктор Павлов, Миша Похвалит, Жора Бадионный, Белоконенко и Гриша Коган (этой партией руководил доцент Лозенко). Одни студенты были трассировщиками, т.е. при помощи теодолита проверяли план трассы. Другие были нивелировщиками, т.е. при помощи нивелира проверяли профиль трассы. Третья группа студентов состояла из пикетанистов, они измеряли рулеткой и разбивали на пикеты (т.е. на куски по 100 м) всю железную дорогу и отмечали белой краской на рельсах эти пикеты и другие знаки (начало и конец кривых поворота, углы поворота и т.д.). В обязанности пикетанистов входило также вычерчивать на миллиметровой бумаге проверенный план и профиль железной дороги. Я был пикетанистом.
На станции Постышево (до ревалюции 1917 года она называлась Бобринское) мы получили деньги для найма рабочих, и от этой станции наши геодезические партии разошлись в разные стороны. Партия доцента Рапопорта, т.е. наша партия, пошла на юг, к Одессе, а партия доцента Лозенко пошла на север, к Кировограду.
На станции Постышево я пошел на базар, нашел трех беспризорных парней 16-18 лет и уговорил их пойти ко мне в рабочие. Я обучил их натягивать матерчатую 10-метровую рулетку и писать краской цифры пикетов на рельсах, а характерные точки (углы поворотов, начало и конец кривых) писал сам. Кормил я своих рабочих на будках путевых обходчиков (покупал им у хозяек сметану, молоко, заказывал яичницу или вареные яйца, лук и т.п., а хлеб мы покупали на станциях и носили в мешках с собой). Кроме того, я обязательно кормил их на станциях горячей пищей. Мои рабочие беспрекословно слушались меня, особенно после того, как я поговорил с ними на воровском жаргоне «баржевой» школы. Они приняли меня за крупного вора и с уважением и даже страхом смотрели на меня. Они ничего нигде не украли и даже не пытались воровать на будках или станциях. Один раз только они выкинули мне номер. Они расшалились с рулеткой на станционных путях, а ветер забросил рулетку на шатуны проходившего паровоза. Рулетку разорвало в клочья. Я позвонил по телефону на станцию, где находился руководитель партии, доцент Рапопорт, и рассказал ему о чрезвычайном происшествии. Он тут же привез мне новую рулетку.
Всем нам, участникам экспедиции, доцентам и студентам, были выданы специальные удостоверения личности — проездные, которые давали право ездить бесплатно на любом виде железнодорожного транспорта. Эти проездные удостоверения были выданы для обеспечения быстрой связи со своими руководителями.
Камеральную обработку полевых материалов мы делали на станции Корыстовка, куда приехали все участники обеих партий. На станцию Корыстовка два раза приезжал профессор Крассовский, один раз за готовыми материалами проверки, а второй раз привез нам всем зарплату за выполненную работу. Каждый студент за полтора месяца получил по полторы тысячи рублей, а каждый рабочий — по 600 рублей. Сколько получали наши руководители, мы не интересовались. Когда я привез мои полторы тысячи, мои мама и папа очень обрадовались — не столько деньгам, хотя это были для нашей семьи большие деньги (мама получала в месяц 800 рублей, а папа — 500 рублей), сколько тому, что это был мой первый крупный заработок. Мама положила деньги в ящик буфета и заявила, что это мои деньги на мои нужды, и она будет выдавать мне, сколько понадобится.
На втором курсе я, наряду с геодезией, очень полюбил сопромат (наука о сопротивлении материалов различным нагрузкам). В связи с тем, что я лучше и быстрее других студентов отделения «Постройка мостов» решал задачи по сопромату, я полюбился преподавателю сопромата профессору Лазарьяну. Профессор Всеволод Аурутюнович Лазарьян был молодой и очень талантливый ученый. В 28 лет от стал кандидатом технических наук у профессора, доктора технических наук Локшина, а впоследствии в 30 с небольшим лет сам Лазарьян стал доктором технических наук и даже членом-корреспондентом Украинской академии наук и директором Днепропетровского института железнодорожного транспорта. Он эвакуировал институт во время войны 1941–1945 гг. и вместе с институтом возвратился из эвакуации в Днепропетровск.
Профессор Лазарьян отметил мои успехи в сопромате не только тем, что я имел по этому предмету отличные оценки. Он часто оставлял меня за себя проводить со студентами в аудитории практические занятия, т.е. решать задачи. Однажды во время экзаменов по сопромату Лазарьян начертил на доске особенно замысловатую задачу и заявил: «Кто решит эту задачу, получит пятерку за сдачу экзаменов и без сдачи устных экзаменов пойдет домой с отличной оценкой». Я уловил в его заявлении, что задача эта имеет какой-то скрытый смысл, и поэтому стал искать не решение этой задачи, а скрытый смысл, заложенный в ней. И я решил эту задачу. Когда я вышел к доске и показал решение, то Всеволод Аурутюнович сказал: «Догадливое дитя!» Я по сравнению с рабфаковцами и особенно по сравнению с пожилыми студентами — посланцами производства был моложе всех по возрасту на нашем отделении «Постройка мостов» и выглядел мальчишкой, толстым и холеным. После этого Лазарьян сказал мне:
— А теперь, Пачепский, уходите из аудитории — никому не подсказывайте и не мешайте сдавать экзамены.
После этих экзаменов профессор Лазарьян еще больше полюбил меня. Как покажет будущее, профессор Лазарьян настолько полюбил меня, что даже рисковал своей репутацией, чтобы помочь мне, когда жизнь поставила меня в затруднительное положение.
В 1937 (или в 1938) году советское правительство передало Китаю в знак дружбы Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД) и город Харбин. Русские студенты Харбинского института инженеров железнодорожного транспорта были переведены в наш институт. Они сразу выгодно выделились в нашей среде, были прекрасными спортсменами и танцорами, а также щеголяли утонченным воспитанием и джентльменскими манерами. Я с ними не сближался, они были противны мне своим внешним лоском. Я ведь был воспитанник «баржевой» школы и не усвоил манер джентльмена. Через некоторое время (в 1938 или 1939 году) этих харбинских студентов и тех из наших студентов, которые дружили с ними, арестовали как японских шпионов. Я ни с этими студентами, ни со студентами, критиковавшими культ личности Сталина, не дружил, поэтому уцелел во время репрессий 1937–1938 годов.
На 2-м и 3-м курсах я был отличником на нашем отделении, но не единственным. Кроме меня на этом отделении были очень способные студенты, а именно Борис Таслицкий и Сема Фрусин. На 4-м и 5-м курсах я получил четверки на экзаменах по специальным дисциплинам — строительное производство, постройка мостов и другим. Поэтому я хоть и защитил дипломный проект на отлично, но не получил диплома с отличием, только обыкновенный.
В 1947 году я ездил с тетей Ривой (младшей сестрой папы) в Симферополь за сестренкой Маечкой. Это была моя первая в жизни поездка в Крым. Дело в том, что у моего папы был младший брат Давид, который жил с женой Диной и дочерью Маечкой в Симферополе. Оба они, дядя Давид и тетя Дина, были чекистами времен Гражданский войны, а в 1937 году Давид был следователем по особо важным делам РКВД Крымской Республики, а тетя Дина была в это время председателем Симферопольского горисполкома. В 1937 году дядю Давида репрессировали по доносу его заместителя за анекдот. Таким образом, его заместитель поднялся по служебной лестнице. А тетя Дина в то время, когда дядю Давида арестовали, слегла в больницу, где и умерла от рака. Осталась после них в пустой квартире 12-летняя девочка Маечка.
Когда в семье Пачепских узнали про это горе, то у бабушки Пачепской было уже готово решение, т.к. незадолго до своего ареста дядя Давид приезжал к нам. Он знал, что его арестуют, и приезжал проститься, рассказал об этом бабушке и просил ее позаботиться о жене и дочери. После этого приезда мы дядю Давида больше никогда не видели, как в воду канул. Бабушка была готова к его аресту и сразу решила, что в Симферополь поедет ее младшая незамужняя дочь забрать оставшиеся вещи дяди Давида и дочку Маечку. Так как вещей было много, и тяжелых, то в помощь тете Риве (ей было в это время 35 лет) придали меня — здоровенного 19-летнего парня. Кроме того, моя мама хотела забрать Маечку к нам в семью и сделать сиротку своей дочерью. Маме всю жизнь хотелось иметь дочку, а у нее было только трое сыновей и ни одной дочери. Мама также знала, что мое присутствие с моим хорошим добрым характером скрасит Маечке переезд из родного дома в чужой.
Я действительно, как только увидел маленькую девочку-сиротку в пустой квартире, проникся к ней жалостью и старался, чем мог, развеселить ее. Я осыпал ее личико поцелуями, покупал ей самые лучшие сладости и книжки. На глазах она понемногу оттаивала от своего горя и не отходила от меня ни на шаг. В нашей семье она стала сразу органически родной и любила больше всех мою маму, а потом меня. Позднее, перед самой войной, она и мой родной брат Иосиф полюбили друг друга юношеской любовью. Эта любовь превратилась бы со временем в крепкую привязанность, если бы они оба не погибли в войну 1941–1945 годов.
В 1938 году я впервые в жизни серьезно влюбился в сводную сестру моего закадычного друга Гриши Когана Соню. В 1937 году мать Гриши Когана вышла замуж за вдовца, учителя математики Исаака Ильича Лещинского. У него было от первого брака трое детей — дочь Соня и сыновья Петр и Эдик. Когда умерла его жена, дочери было 16 лет, а сыновьям, соответственно, 9 лет и два года. Таким образом, младшим братьям Соня стала вместо матери.
Соня было высокая, худощавая и черноволосая, но не жгучая брюнетка, а скорее темная шатенка. Она была стройная круглолицая девушка с карими глазами, очень симпатичная, с маленьким носиком. Наши отношения не напоминали отношения между влюбленными, а скорее, между братом и сестрой. Но когда Соня поведала мне про свою горькую сиротскую судьбу, то я стал относиться к Соне как старший брат к младшей сестре, и Соня заявила мне, что со времени смерти матери она впервые в моем присутствии чувствует себя так, как будто рядом с ней родной и близкий человек. Она сказала:
— Рыжуня! (Она называла меня рыжим за цвет моих волос.) Я бы с тобой не побоялась пойти на край света, от тебя такой силой жизненной и уверенностью веет.
Я ей на это сказал:
— Не бойся, Сонечка, никого и ничего, я тебя в обиду не дам.
Моя мама и наша Маруся, когда я привел Соню к нам домой, сразу стали относиться к ней так же, как они относились ко мне. Мама постоянно твердила мне, чтобы я обязательно, когда приглашал Соню в кино или в театр, угощал ее конфетами, пирожными или еще чем-нибудь вкусным. Деньги у меня были. Во-первых, в ящике буфета лежали мои заработанные в экспедиции деньги, во-вторых, я получал стипендию, а в-третьих, я нанимался на разные случайные проекты и геодезические работы, которые мог выполнять, в проектные и строительные организации Днепропетровска. Маруся же относилась к Соне как старшая сестра. Эта здоровая, грудастая 32-летняя украинка очень жалела бедную худенькую девочку-сиротку.
В 1939 году, после окончания трех курсов ДИИТ(а), я впервые поехал на производственную практику, на постройку железной дороги Смоленск — Новгород. Прораб очень обрадовался моему приезду. Дело в том, что он строил по развернутой смете, тогда не было единых расценок. Смета составлялась так. В ней указывалось количество необходимых материалов и их стоимость, а также количество необходимых работ и их стоимость. Прораб получал деньги в банке, сам покупал материалы и сам платил рабочим. Ему некогда было следить за качеством работ. Он очень обрадовался тому, что я очень хорошо знаю геодезические работы, — надо было постоянно периодически нивелировать выемки и насыпки для определения объема земляных работ, выполненных грабарями. Землеройных механизмов тогда не было в изобилии, как теперь. Грабари, землекопы с грабарками вручную отрывали выемки и отсыпали насыпи. Одноконными тачками отвозили вырытый грунт и подвозили грунт для отсыпки насыпей. Грабари были из одного села целыми артелями, иногда даже все родственники. Они очень меня уважали, любили и слушались за то, что я очень честно замерял объемы выполненных ими работ, не старался экономить в пользу прораба, хотя за экономию и ему и мне платили премию. Я также отказался от приписки им объемов работ за взятку, которую мне предложил староста артели и которую я не взял. Я никогда, правда, не отказывался пообедать с ними у артельного котла, скушать тарелку пшенной каши или супа и выпить с ними стакан водки под таранку или селедку с картошкой. Грабари ездили со стройки на стройку целыми семьями. Женщины варили им обеды и следили за их бытом.
На 4-м курсе института я тоже был хорошим и даже отличным студентом. После четырех курсов я поехал на постройку мостов под Ленинградом, на реки Паша и Оять. Нас туда поехало несколько студентов, три парня и две девушки, причем из трех парней двое были из гражданских вузов, а третий, капитан Емельянов, — из Военно-транспортной академии им. Л.М. Кагановича (Ленинград). В первый же день нас пятерых человек студентов, приехавших на практику на строительство мостов, вызвал к себе в кабинет начальник строительства некто Цюрюпа, возможно, родственник, а возможно, просто однофамилец — я не знаю — управделами Совнаркома Цюрюпы. Позднее я узнал, что начальник нашего строительства Цюрюпа — известный в России инженер-мостовик. Начальник строительства при нас зачитал вслух присланные на нас из вузов характеристики. Моя характеристика ему понравилась больше всех. В ней было указано, что я очень способный и трудолюбивый студент, круглый отличник. После этого Цюрюпа направил двух практиканток-девушек в производственно-технический отдел строительства, а двух парней-практикантов назначил начальниками левого и правого берега, т.е. начальниками строительства береговых опор-устоев на левом и правом берегу. Затем он вызвал секретаршу и велел ей письменно оформить назначения. Девушки со своими письменными назначениями должны были пойти к начальнику ПТО (производственно-технического отдела) строительства, а парни должны были явиться к главному инженеру строительства.
Когда девушки и парни ушли, Цюрюпа спросил меня:
— Пачепский! Вы можете спроектировать для нашей системы кабель-кран?
— Могу. В институте мне приходилось выполнять такой проект. Но, конечно, при условии наличия необходимой литературы.
— Конечно, конечно! Никто не может заставить вас выдумывать расчеты опор и чертежи. Я прочел о вас в характеристике, что вы отличный студент, и хочу проверить, правду ли о вас написали.
Цюрюпа велел секретарше вызвать к нему в кабинет начальника ПТО, а когда тот пришел, Цюрюпа сказал ему так:
— Направляю к вам этого парня с заданием проектировать кабель-кран. Окажите ему всю необходимую помощь: дайте ватман, чертежные приспособления и необходимую техническую литературу из библиотеки ПТО.
После этого Цюрюпа сказал мне:
— Две недели сроку! Ясно? Все. Идите!
Я ушел с начальником ПТО и засел за проект кабель-крана.
В институте мне приходилось заниматься аналогичным проектом, но я многое забыл. Меня выручила отличная техническая библиотека ПТО строительства. Поэтому консультации начальника ПТО мне не потребовались, а он был рад, что я не морочу ему голову. Я вылизывал чертежи деревянных опор кабель-крана. Они были как сфотографированные. Мой проект кабель-крана вызвал восхищение у всех работников ПТО и даже очень понравился начальнику строительства.
Когда я принес готовый проект кабель-крана начальнику строительства (причем я уложился точно в указанный двухнедельный срок), он очень похвалил меня, вызвал секретаршу и велел пригласить к нему в кабинет бригадира плотников. Ему начальник строительства показал мои чертежи деревянных опор кабель-крана и спросил, сумеет ли его бригада по моим чертежам собрать опоры на обоих берегах. Бригадир ответил, что сумеет, так как они такую работу делали не однажды. Тогда Цюрюпа сказал бригадиру плотников:
— Возьмите этого парня — автора этих чертежей, в свою бригаду. Пусть он будет техническим контролером у вас при сборке, а вы научите его плотничному ремеслу. Пусть он узнает, как трудятся рабочие-плотники на строительстве мостов, тогда будет лучше командовать, когда станет инженером.
Это решение, видимо, очень понравилось бригадиру плотников, и он охотно взял меня к себе в бригаду на изготовление и сборку опор кабель-крана и даже сделал своим напарником, чтобы лучше учить меня. Питался я очень хорошо. Жили мы с капитаном Емальяновым на одной квартире в деревеньке недалеко от строительства. Мы брали у хозяйки квартиры молоко и молокопродукты. Капитан Емельянов был старше меня лет на десять, спиртное не употреблял совершенно, а молочное все очень любил. Кроме того, на стройке была отличная столовая для рабочих и ИТР (инженерно-технических работников). Таким образом, хорошее питание и физические упражнения в бригаде плотников очень укрепили меня.
Все студенты-практиканты получали оклады мастеров. Когда бригада плотников собрала и сдала под монтаж металлических частей монтажникам готовые опоры кабель-крана, начальник строительства Цюрюпа снова вызвал меня к себе и пригласил со мной вместе к себе бригадира каменщиков, которые выкладывали каменные береговые опоры моста — устои в облицовке из тесаного гранитного камня. Бригадиру каменщиков Цюрюпа приказал зачислить меня к себе в бригаду на две недели каменщиком, научить меня искусству каменщика. Мне же в присутствии бригадира он приказал проверять при помощи геодезических инструментов правильность расположения устоев в плане и соответствие высотных отметок проектным. Он также велел, чтобы по результатам моих проверок бригадир каменщиков делал необходимые исправления. Таким образом, хоть я и учился у бригадира каменщиков искусству каменщика, все же я был для него своего рода техническим надзором.
После двухнедельного пребывания в бригаде мне оставалось до конца практики еще две недели. Практика была рассчитана на два месяца, а я две недели проектировал кабель-кран, две недели работал в бригаде плотников, две недели — в бригаде каменщиков. Я пришел к Цюрюпе и спросил, что мне делать еще две недели. Он ответил, что говорил обо мне с главным инженером строительства и попросил его научить меня руководить людьми. Главинж согласился. Цюрюпа дал мне записку к главинжу и велел отправиться к нему.
Я пришел к главинжу на стройку, и он сказал, что я буду две недели при нем безотлучно находиться («как тень», он сказал), присматриваться к его работе и выполнять его отдельные поручения. Надо сказать, что я за эти две недели у главинжа почерпнул очень много полезного. Он умело на месте решал различные технические и организационные проблемы, очень глубоко вникал в вопросы качества и техники безопасности строительства. Он совместно с бригадирами и ИТР на местах старался получше организовать труд рабочих. Он почти никогда не ругался и не повышал голос. Но все его безоговорочно слушались. Особенно вежливо он обращался с рабочими. Он мне сказал такое его правило:
— Запомните, Пачепский, на всю жизнь одно очень важное правило. Вы, Арон Исаакович, как инженер, сам по себе, без рабочих, ничего не стоите. Только если вы своими знаниями сможете через труд рабочих создать конструкции и сооружения, тогда ваши знания будут воплощены в материальные ценности. И никакие самые лучшие характеристики не скажут о вас как об инженере так точно, как те сооружения, которые будут построены под вашим руководством.
Мне главинж часто поручал контрольные статические расчеты или контрольные геодезические проверки по возникавшим у него сомнениям. В дальнейшем, когда я сам был главным инженером строительства, я старался эти азы инженерного руководства передать молодым практикантам, приезжавшим ко мне на практику.
Главный инженер иногда оставлял меня вместо него проследить за окончанием каких-нибудь работ и доложить ему. Надо сказать, что мое положение «тени» и секретаря при главинже ничуть не унижало меня в глазах рабочих и ИТР строительства. Оба мы сумели представить это так, что и рабочие, и ИТР видели во мне заместителя главинжа строительства и относились ко мне с соответствующим уважением. Мы с главинжем ни разу не поссорились. Даже ходили в столовую вместе обедать и завтракать, причем он везде платил за обоих. Однажды, когда я решил заплатить за обоих, он рассердился на меня и сказал: «Вы, наверное, читали в «Похождениях бравого солдата Швейка» у писателя Ярослава Гашека, как поручик Лукаш рассердился, когда Швейк принес ему обед за свои деньги. Ведь этим Швейк оскорбил Лукаша. Та же аналогия у меня с вами. Ведь при моей бешеной (как он выразился) зарплате мне проще заплатить за обед, чем вам при зарплате мастера». Я сказал, что мне неудобно находиться при нем на положении содержанки. На это он заметил мне так: «Это у вас хорошая черта, что вы не желаете быть кому бы то ни было чем-нибудь обязанным, но не надо путать обязанность и товарищеские отношения. Я ведь угощаю вас обедами не как содержанку, а как коллегу по образованию и по работе. Когда будете уезжать, то выпьем за ваш счет на прощанье». На этом наш спор мирно закончился, но с этого дня мы платили за завтраки и обеды каждый за себя. А завтракать и обедать все равно ходили вместе, так как он заявил мне, что ему приятно со мной вместе завтракать и обедать, потому что я своим здоровым аппетитом и своим здоровым, упитанным видом нагоняю аппетит на него.
Когда закончилась наша практика на строительстве мостов через реки Паша и Оять, начальник строительства Цюрюпа собрал всех практикантов у себя в кабинете, как перед началом практики, и зачитал нам характеристики. Но в первый день знакомства с нами он зачитывал вузовские характеристики, а теперь он зачитывал производственные характеристики в присутствии главинжа строительства. Эти характеристики начальник строительства написал сам, дал подписать главинжу и вручил нам, заявив, что всем выписали на прощание премию по окладу.
Двум девушкам, которые проработали практику в ПТО строительства, в характеристиках было написано, что они проявили себя добросовестными и знающими инженерами. Капитану Емельянову и второму парню, который работал начальником правого и левого берега, т.е. начальниками строительства береговых опор-устоев, в характеристике написали, что они проявили себя на работе грамотными инженерами и умелыми командирами производства и вполне успешно исполняли обязанности прорабов. Мне в характеристике написали, что я очень грамотный инженер, способный вполне самостоятельно проектировать мосты и проекты производства работ по строительству мостов, и что я безотказный работник, могу справиться с любой порученной мне инженерной должностью на строительстве. Что я на данном строительстве выполнял обязанности заместителя главного инженера строительства, причем пользовался заслуженным уважением и авторитетом у рабочих и ИТР строительства. Когда Цюрюпа раздал всем практикантам на руки характеристики, он всех отпустил, а мне велел остаться и в присутствии главного инженера затеял со мной такой разговор:
— Арон Исаакович! Ведь вы прекрасно знали, что я не имел права посылать вас работать плотником и каменщиком. Кроме того, мне известно, что остальные практиканты советовали вам отказаться от такой практики, а девушки из ПТО даже жалели вас за такую «нелюбовь» к вам. Почему вы не использовали свои права и не отказались?
— Я, товарищ начальник, хорошо знал свои права, но я так же хорошо знал и свои обязанности. А главной моей обязанностью на практике было научиться стать хорошим руководителем рабочих на стройке. Я понял, что если я узнаю труд рабочих в гуще рабочих, то тогда смогу быть хорошим руководителем. Ведь я приехал к вам на практику, чтобы вы научили меня руководить производством. А у вас такой метод обучения. Кто же кого должен был учить? Вы меня или я вас? Конечно, вы меня. Кроме всего прочего я усвоил от своих родителей чувство ответственности и понятие о долге. Мои родители были очень хорошие работники и старались мне привить чувство ответственности и понятие о долге. Мой отец мне сказал: «Запомни, сынок, на всю жизнь одно золотое правило, когда будешь работать. Если тебе поручили какую-нибудь работу, то хорошо подумай над ней. Если сам поймешь и убедишься, что твоя работа нужна и полезна людям, то никогда не отказывайся от нее и не сомневайся в порученном деле даже наедине с самим собой, старайся получше выполнить порученное тебе дело. Живи всегда с правилом в жизни: раз надо, значит, надо! И ты всегда будешь добросовестным, безотказным работником».
— Вот теперь понятно, почему вы не отказались, Арон Исаакович. А то я думал, что, может быть, вы не отказывались из-за подхалимажа и желания угодить начальству. Но на подхалима и угодника вы не похожи — не тот характер. Да вам с вашими способностями и знаниями подхалимничать и угождать начальству и не надо, вас и так будут ценить на работе. Хорошее же правило в жизни вам передал ваш отец. Если вы с таким правилом всегда будете работать, то предсказываю вам, что вы будете очень хорошим инженером и вас везде будут ценить как хорошего работника.
— Благодарю вас, товарищ начальник, за такое предсказание и постараюсь быть достойным его.
Я после этого очень тепло попрощался с Цюрюпой, и он мне дал записку к заведующему автолавкой строительства, в которой написал, чтобы по моей просьбе зав. автолавкой отпустил мне необходимые дефицитные товары. Когда мы с главинжем вышли из кабинета начальника строительства, то я напомнил ему, что он хотел со мной выпить на прощание, и мы сговорились встретиться в 8 часов в столовой. Она по вечерам выполняла на строительстве обязанности кафе. Я пришел в столовую на час раньше условленного времени, заказал столик и заплатил за него. Мы с главинжем славно посидели, выпили, закусили и послушали патефон. Мы с ним очень тепло распрощались. Он сказал мне, что завтра за час до отхода поезда за мной заедет шофер его легковой машины и отвезет на станцию к поезду.
На следующее утро я очень рано отправился в автолавку с запиской начальника к заведующему. Никаких подарков не вез. Я помнил только, что мама просила меня достать бельевой материал. Тогда в стране не было такого изобилия промтоваров, как сейчас, а о тканях из синтетических материалов понятия не имели. Семья у нас была большая (четверо мужчин и две женщины). Мама с трудом доставала по 3-5 метров бельевого материала и говорила, что если бы она достала 30 метров, то и тогда было бы мало. Заведующий автолавкой спросил у меня, что я хочу купить. Я сказал, что бельевой материал. Он достал с полки штуку бельевого материала и приготовился отмерить. Я спросил его, сколько в этой штуке метров. Он ответил, что в этой штуке 40 метров. Я сказал, чтобы он продал мне всю. Он согласился, завернул ее и предложил платить. Денег у меня было много. Во-первых, я получил расчет за последний месяц работы — оклад, премию — еще один оклад, и кроме того, за неделю до отъезда я попросил письмом институт выслать мне на строительство стипендию за три месяца практики. Мне выслали 525 рублей (стипендия была 175 рублей в месяц). У меня получилось к отъезду домой более двух тысяч рублей. Я легко заплатил за бельевой материал и пошел домой, уложил вещи и на машине главного инженера поехал на станцию к поезду.
Я благополучно вернулся с практики в родной институт и стал учиться на пятом курсе. На пятом курсе я тоже был в числе лучших студентов нашего отделения «Постройка мостов». В начале занятий нам раздали задания по дипломному проектированию. А с дипломным проектированием мне просто очень повезло. Дело в том, что темой моего дипломного проекта был «Городской мост, автодорожный, соединяющий городской парк культуры и отдыха, расположенный на высоком берегу реки, с городским районом, расположенным на противоположном, низком берегу реки». В Днепропетровске такой мост соединял бы парк им. Т.Г. Шевченко с Комсомольским островом. Таким образом, в Днепропетровске я видел реальное место, в котором мне надо было спроектировать мост. Руководителем моего дипломного проекта был сам заведующий кафедрой, профессор Евгений Александрович Клех. Он читал нам курс «Мосты» (про каменные, деревянные и стальные мосты). Я сдал курс «Мосты» на «отлично». Профессор Клех был приятель известного русского (советского) мостовика, академика Патона. Но Клех был очень занятой человек и поэтому не мог уделять мне много времени на консультации по дипломному проектированию. И у меня дело не двигалось, я отстал от своих сокурсников на месяц или даже больше. По сроку я должен был защитить свой проект 23 июня 1941 года. Но профессор Клех выручил меня неожиданным образом.
Профессор Клех был немец. Он знал, что я отлично владею немецким языком и свободно перевожу технические статьи из немецких технических журналов. Он посоветовал мне в качестве консультативного материала статью из немецкого журнала «Beton und Eisenbeton» («Бетон и железобетон»). В этом журнале (не помню его номера) была помещена статья про железобетонный городской автодорожный мост с приблизительно такими же данными, как данные по моему заданию к дипломному проекту. Клех сказал, что это плагиатом не будет, т.к. я буду чертежи делать сам, а расчетную часть и пояснительную записку буду делать по данным своего дипломного проекта. Таким образом, это будет консультация при помощи иностранной технической литературы, что особенно высоко тогда ценилось в инженерных кругах, и это еще более повысит ценность моего дипломного проекта.
Я легко перевел статью про этот мост из вышеуказанного немецкого журнала и руководствовался ею как путеводной звездой во время дипломного проектирования. Я благополучно закончил мой дипломный проект и сдал чертежи на кафедру мостов еще задолго до срока защиты. Защищать мне надо было 23 июня 1941 года, а чертежи я сдал в апреле и помогал отстающим студентам. Дома я оставил только пояснительную записку, чтобы навести на нее глянец и переплести ее. Еще до защиты Клех поздравил меня с отличным проектом. Дописывал и разукрашивал свою записку к дипломному проекту я всю ночь на 22 июня 1941 года. Радио было включено, таким образом, утром 22 июня 1941 года я услышал про войну с фашистской Германией.
23 июня 1941 года я защищал перед комиссией свой дипломный проект. Среди членов комиссии были крупные специалисты, инженеры-мостовики из больших чинов Сталинской железной дороги и НКПС. Их особенно поразило мое использование иностранной технической литературы при дипломном проектировании. Как и предсказывал Клех, это обстоятельство резко повысило ценность моего дипломного проекта в глазах членов комиссии. Я единогласно по защите получил отличную оценку за свой дипломный проект.
С первого же дня объявления войны мы, студенты, окончившие ДИИТ, а также наши приятели из других вузов, стали осаждать облвоенкома с просьбами отправить нас как добровольцев на фронт или мобилизовать в истребительный батальон, формировавшийся в Днепропетровске. В начале июля 1941 года облвоенком даже поругался с нами за наши приставания к нему и заявил, чтобы мы оставили его в покое, что правительство знает, кого и когда призывать на войну, что, когда ему прикажут, он мобилизует нас. Дойдет очередь и до нас.
Наконец числа 10 июля 1941 года облвоенком заявил нам, чтобы мы были 14 июля 1941 года, в 8 часов, с вещами в военкомате и были готовы к отправке в Москву, в военную академию. 14 июля 1941 года, утром, я распрощался со всеми домашними, кроме мамы, которая сказала, что она придет на вокзал, к поезду на Москву. К своей возлюбленной Соне я зашел попрощаться домой, и она проводила меня до остановки трамвая на проспекте Маркса, возле универмага. Когда мы прощались с Соней, то заявили друг другу, что мы жених и невеста. Я сказал ей, чтобы она обращалась ко мне при любой беде как к родному человеку, и я ей помогу, чем смогу, если это будет зависеть только от меня, чтобы она не стеснялась и обращалась за любой помощью. Это слово я сдержал. Об этом, мой дорогой читатель, можешь судить из дальнейших глав моей повести.
Мама моя приехала на вокзал за час до отхода нашего поезда в Москву. Мама прощалась со мной и моими коллегами по ДИИТ, ехавшими в Москву, в военную академию. Из окончивших ДИИТ со мной ехали друзья, знакомые маме. Они часто бывали у нас дома: Гриша Коган, Борис Таслицкий, Сеня Лифшиц, Сема Фрусин и Володя Косов. Мама на прощанье просила моих друзей смотреть за мной, чтобы я не попал в какую-нибудь неприятную историю и чтобы меня никто не обидел. Мама всегда остается мамой, даже когда сын — свежеиспеченный инженер с новеньким дипломом на руках. Борис Таслицкий, мой закадычный дружок, успокоил мою маму так: «Не волнуйтесь, Вера Лазаревна! Мы не дадим ему попасть ни в какую неприятную историю, а еще хочу вас заверить, что не родился еще тот человек, который мог бы обидеть вашего Арончика. Его ни словом, ни дубиной обидеть нельзя. Плохо вы своего сына знаете. Он выйдет сухим из воды при любом происшествии, пройдет живым и здоровым через любые испытания». Я видел, что мама очень тяжело переживает разлуку со мной. Она чувствовала, наверное, что видит меня в последний раз. Я старался потеплее попрощаться с мамой и сказал, что буду постоянно помнить о ней и обдумывать свои поступки, беречь себя от ненужных приключений. Конечно, при этом я не имел в виду вести себя трусливо на фронте и прятаться за спины других. Я знал, что даже мама и особенно папа мой отреклись бы от меня, если бы я прятался за спины других.
Тетрадь вторая. За Родину (1941–1944)
Вставай, страна огромная!
Вставай на смертный бой!
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна, —
Идет война народная,
Священная война!
4. Академия
Начальником нашей команды, т.е. сопровождающим нашу группу молодых, только что окончивших вузы Днепропетровска инженеров, был какой-то лейтенант, работник облвоенкомата, фамилии я не помню. Он привез всех нас в Москву, в Бронетанковую академию им. И.В. Сталина, размещавшуюся тогда в Лефортово, пригороде Москвы. После езды в поезде в течение суток мы предвкушали отдых в чистых спальнях академии. Но оказалось, что в Бронетанковую академию привезли только инженеров, окончивших строительный и горный институты, а нас, окончивших ДИИТ, надо было отвезти дальше — в Ленинград, в Военно-транспортную академию им. Л.М. Кагановича.
Меня и моих друзей по ДИИТ (Бориса Телицкого, Григория Когана, Сему Фрусина, Сеню Лифшица и Володю Косова) накормили в военной академии обедом, ужином и назавтра — завтраком, позволили нам переночевать одну ночь и под командой того же лейтенанта из облвоенкомата отправили в Ленинград. Когда наш командир привез нас в Ленинград и передал начальству Военно-транспортной академии, то там нас очень хорошо приняли. Нас зачислили на специальные курсы при академии, на которых из нас в кратчайший срок, за полгода, должны были сделать военных инженеров-железнодорожников. На курсах этих нас распределили по ротам, взводам и отделениям. На этих курсах кроме молодых инженеров, окончивших ДИИТ, были еще окончившие Московский (МИИТ), Харьковский (ХИИТ), Ленинградский (ЛИИТ), Тбилисский и Новосибирский транспортные институты.
Со мной в одном отделении оказались мои днепропетровские коллеги, три человека, окончивших МИИТ (Михаил Кедря, Николай Потатуркин и Яков Фрид), и трое, окончивших ХИИТ (Сергей Удовиченко, Николай Ткаченко и Виктор Федченко). Командиры отделений и взводов назначались из самих же курсантов, а командирами рот были выпускники Военно-транспортной академии им. Л.М. Кагановича.
Командиром нашего отделения был назначен Виктор Федченко, командиром взвода — Сергей Удовиченко. А командиром нашей роты, к моему удивлению и большой радости, оказался мой старый знакомый капитан Емельянов (тот, с которым я был на производственной практике в 1940 году на постройке мостов через реки Паша и Оять). Капитан с первых же дней явно благоволил ко мне. Это заметили все курсанты. Однако я его покровительством не пользовался. Его помощь в учебе была мне не нужна, я и так отлично учился. Все курсанты сразу заметили мое превосходство в теоретической части, многие нередко пользовались моей помощью при составлении проектов восстановления мостов. Проекты делались под восстановление мостов из готовых деталей заводского изготовления (деревянных и металлических). Эти проекты напоминали мне сборку конструкции из детской игрушки «Конструктор», а проекты восстановления из бревен и камня (на сваях и шпальных клетках) были простейшими проектами деревянных мостов.
Что касается строевой подготовки и занятий по физкультуре, то я тоже был в числе лучших курсантов, сказалось влияние Ломаного переулка, влияние улицы. Питался я отлично. Кроме того, что завтраки, обеды и ужины были очень питательные и сытные, мои коллеги по отделению не были такими обжорами, как я, так что за их счет за общим столом я съедал по две порции ежедневно. Кроме того, при академии был буфет, в котором за деньги можно было купить к чаю бутерброды с колбасой, голландским сыром и икрой, а также белые булочки. Я покупал эти деликатесы на все отделение и вываливал в глубокую тарелку. Во-первых, пока мои друзья съедали по одной булочке или по одному бутерброду, я успевал сожрать три булочки или бутерброда; во-вторых, пока мои друзья ждали насаждений от чая с бутербродами и булочками, я уплетал по две порции супа и по две порции каши с тушенкой.
Таким образом, ни по теоретическим дисциплинам, ни по строевой подготовке, ни по физкультуре мне помощи от командира роты было не надо. Я считался одним из лучших курсантов. У меня нередко были дисциплинарные срывы из-за моей врожденной рассеянности и приобретенных несобранности и неряшливости, бывших результатом воспитания с няней. Но командир нашей роты капитан Емельянов был справедливым человеком и наказывал меня за малейшую провинность нарядом вне очереди на кухню. Однако, попадая на кухню, я там обжирался до обалдения, вызывая восхищение поваров, которые вовремя подкладывали мне лучшие куски. Так что наряд вне очереди на кухню для меня был не наказанием, а поощрением.
На другой день после зачисления на курсы при Военно-транспортной академии, примерно 16 июля 1941 года, я отправил из Ленинграда два письма в Днепропетровск, одно — Соне, моей невесте, а другое — моим родителям. В этих письмах я сообщил свой ленинградский адрес. Вскоре, в конце июля, я получил ответ на эти мои письма от Сони и от родителей. Соня сообщала, что она, очевидно, эвакуируется из Днепропетровска в Новосибирск со своим химико-технологическим институтом, на 5-м курсе которого она училась, а мама писала, что они еще не решили, куда эвакуироваться.
С этих писем началась моя регулярная переписка с родителями и с Соней. Последнее письмо от родителей я получил в Ленинграде 26 августа 1941 года, а последнее письмо от Сони — в воинской части на фронте под Смоленском 29 марта 1944-го. Оба эти письма оборвали мою переписку с Соней и родителями. Переписка эта оборвалась не по моей вине, как увидит читатель из дальнейших глав этой повести.
В конце июля я тяжело заболел. Нас повели на стрельбище за город, километров около 10. Когда мы пришли, я, распаренный, горячий и потный от ходьбы, ожидая своей очереди стрелять, улегся на мокрую от дождя траву и уснул. Когда мы пришли обратно в академию, у меня поднялась высокая температура, и я попал в руки нашего ротного фельдшера. Ротный фельдшер лечил, лечил меня около недели, а когда увидел, что температура не спадает, а насморк и кашель не уменьшаются, решил передать меня в руки врачей больницы при академии. Врачи собрались на консилиум у моей койки, и из их разговоров я понял, что у меня пневмония, фронтит и гайморит. Врачи не знали, что я докторский сынок, и поэтому при мне не стеснялись называть мои болезни. А я знал, что на медицинском языке пневмония означает воспаление легких, а все болезни, название которых оканчивается на «ит», означают воспаление какой-либо части человеческого организма или какого-нибудь органа. Так что я понял, что у меня было воспаление легких и воспаление каких-то полостей (пазух под носом над бровями).
Я стал свято выполнять предписания врачей, а главное, хорошо питаться с помощью моих друзей по отделению и взводу. Тем временем с продуктами питания в Ленинграде стало трудновато. 21 августа 1941 года меня выписали из больницы, а 26 августа всю академию и курсы наши при академии вывели из Ленинграда — из окружения в глубокий тыл. Командование Советской Армии приняло решение: пока Ленинград еще не окружен мощным кольцом (кольцо окружения было еще слабое), надо пробить брешь в этом кольце и через эту брешь вывезти в глубокий тыл все учебные заведения. Командование понимало, что война предстоит упорная и тяжелая, и надо обеспечить армию квалифицированными командными кадрами. Выводил личный состав академии из окруженного Ленинграда (а в числе этого личного состава были и курсанты наших курсов) лично сам начальник Военно-транспортной академии им Л.М. Кагановича, генерал-майор Филичкин, автор известных таблиц для расчета сооружений по законам и формулам строительной механики.
За сутки мы пешим ходом отошли от Ленинграда на 60-70 км и вышли на железнодорожную станцию Жихарево, причем переехали на баржах через Ладожское озеро. Шли с боевой выкладкой, т.е. с грузом: шинель в скатке, саперная лопатка, винтовка, трехсуточный запас продуктов, личные вещи. На станции Жихарево нас погрузили в поезд, в теплушки, и отвезли в Кострому — конечный пункт эвакуации нашей академии. Наши курсы разместили в каких-то невзрачных, но очень удобных казармах. И мы стали продолжать нормальную учебу.
Конечно, выход из окружения для меня (и не только для меня, но и для всех курсантов) был огромной физической и нервной нагрузкой. С первых же шагов за нашей колонной увязался какой-то немецкий бомбардировщик. Он беспрерывно бомбил и обстреливал нас. Поэтому мы через каждые полчаса выполняли на марше команды «Стой! Рассыпаться! Ложись!», тем не менее в колонне были раненые и убитые и бомбами, и пулеметным огнем. Так продолжалось, пока мы не подошли к переправе через Ладожское озеро. Возле переправы немецкий бомбардировщик отогнали наши зенитчики и истребители.
На переправе мы были протрясены кошмарным зрелищем. Когда к берегу подогнали баржу, на которой нас должны были переправлять через озеро, то оказалось, что ее сначала надо очистить от останков человеческих жертв, которыми были заполнены трюмы баржи. За несколько дней до нашей переправы на этой барже через озеро переправляли мирное население — женщин и детей, эвакуируемых из Ленинграда. Немецкий бомбардировщик отлично видел, что на барже нет военных грузов и войск, а только женщины и дети. Несмотря на это, фашистский изверг сбросил бомбы в трюм баржи и обстрелял из пулеметов. Баржу очищали матросы «Балтфлота». Они лопатками выгружали все в одноколесные тачки и грузили в автомашины для перевозки к месту захоронения. Вот тут-то мы воочию впервые увидели кровавые деяния фашистских извергов рода человеческого. Мы получили такой урок ненависти к этим фашистским людоедам, как ни от каких агитационно-пропагандистских речей всех политруков академии, вместе взятых. У меня возникло жгучее желание вцепиться зубами в горло живому фашисту и перегрызть его. Мои друзья-курсанты говорили потом, что у меня было такое лицо, что мою фотографию в тот момент можно было вывешивать вместо агитационного плаката «Убей немца!».
Из Костромы я не писал ни моим родителям, ни Соне, т.к. мы все одновременно эвакуировались — я из Ленинграда, а мои родители и Соня — из Днепропетровска, и поэтому не сумели сообщить наши новые адреса друг другу. Я думал, что мои родители и Соня разыщут меня через городские военкоматы, а родные и Соня, вероятно, думали, что я отыщу их через адресные столы. В последнем письме от моих родителей, которое я получил в Ленинграде 26 августа 1941 года, мама писала, что они эвакуируются в Краснодарский край. А Соня нашла меня позднее через военкомат и написала на фронт в 1943 году, что она с Днепропетровским химико-технологическим институтом эвакуировалась в Новосибирск.
В Костроме мы нормально продолжали учебу на курсах и даже получали нередко увольнения погулять в Ярославль, расположенный на противоположном берегу Волги. Курсы в Костроме мы успешно закончили, нас выпустили 21 декабря 1941 года, присвоив нам воинские звания воентехников первого и второго рангов. Впоследствии на фронте эти звания были заменены на «техник-лейтенант» и «старший техник-лейтенант». Мне при выпуске присвоили звание воентехника 1-го ранга, а впоследствии заменили это звание на «старший техник-лейтенант».
Всех нас, выпускников курсов при Военно-транспортной академии, направили 21 декабря 1941 года на Северо-Западный и Южный фронты. На Северо-Западный фронт направили Николая Потатуркина, Михаила Кудрю, Николая Сафронова, Леонида Суховольченко, Якова Фрида и меня. На Южный фронт направили Гришу Когана, Бориса Таслицкого, Сеню Лифшица, Сему Фрусина, Володю Косова и двух друзей Николая Ткаченко, Виктора Федченко и Сергея Удовиченко.
5. Армия. Фронт
22 ноября 1941 года нас, офицеров, отправлявшихся на Северо-Западный фронт, усадили в открытые грузовые автомашины и повезли в штаб Северо-Западного фронта, находившийся тогда недалеко от Ленинграда, на Валдае. Следует отметить, что мороз был минус 20-25 °С. На фронт нас сопровождал командир нашей роты на курсах капитан Емельянов, который тоже был назначен для прохождения дальнейшей службы на Северо-Западный фронт. Накануне отъезда из Костромы, как только нас произвели в офицеры, нам выдали летнее и зимнее новенькое офицерское обмундирование, денежное содержание и личное оружие — наганы в новеньких кобурах с новенькими портупеями. Мы скинули надоевшее нам солдатское (курсантское) обмундирование (третьего срока) и надоевшие кирзовые сапоги и облачились в новенькие синие диагональные брюки-галифе и суконные, цвета хаки, кители, а также с трудом напялили хромовые сапоги на шелковые носки и полотняные портянки. Еще в Днепропетровске перед отъездом в Москву мама уложила мне в чемодан две пары шелковых и две пары шерстяных носков, пару полотняных и пару байковых портянок.
Как только мы облачились в офицерское обмундирование, мы не хотели его снимать, так и поехали. На дно автомашин положили солому, накрыли ее плащ-палатками, затем усадили нас и так же накрыли плащ-палатками. Наше зимнее обмундирование (ватные костюмы, шапки-ушанки, валенки и полушубки) ехало с нами в багаже. Мы позднее поняли, что это была наша величайшая ошибка. Мы изрядно промерзли от Костромы до первого привала в городе Боровичи. Я, правда, меньше замерз, чем мои друзья офицеры, так как у меня, как у медведя на зиму, от обильного питания на кухне курсов при академии образовался солидный слой подкожного жира, и я согревался мечтами о подвигах на фронте. О смерти я почти не думал. Все же я, как и все, очень обрадовался остановке в Боровичах, в небольшом и очень уютном городе недалеко от Ленинграда. В Боровичах нас разместили в доме поездных бригад при вокзале, ведь мы были все железнодорожники. Выспались мы в теплых помещениях, затащили и прогрели до комнатной температуры свое зимнее обмундирование, отлично поели и отправились в дальний путь — на Валдай, в штаб Северо-Западного фронта. Конечно, в Боровичах мы переоделись в зимнее обмундирование, «поумнели» на морозе за дорогу от Костромы до Боровичей. Таким образом, мы благополучно прибыли в штаб Северо-Западного фронта. Нас доброжелательно встретил начальник штаба и направил в 1-й отдельный плотничный батальон 10-й отдельной железнодорожной бригады желдорвойск Северо-Западного фронта, в деревню Окуловку возле Ленинграда.
Еще в штабе Северо-Западного фронта наш командир капитан Емельянов был назначен комиссаром плотничного батальона. Когда мы прибыли в деревню Окуловку, начальник штаба дал команду командиру комендантского взвода разместить нас и накормить. После трехчасового отдыха нас вызвали в штаб. В штабе находились комбат — капитан Боровиков, комиссар батальона капитан Емельянов, помощник комбата по технической части (помпотех) капитан Боринский и начальник штаба. В штабе нас распределили по ротам батальона. Очевидно, наши назначения были решены триумвиратом (Боровиковым, Емальяновым и Баранским) еще до нашего вызова в штаб, поэтому нам сразу объявили наши назначения в батальоне. Мы получили следующие назначения: Николай Потатуркин назначался командиром 4-й роты, путейской, Леонид Суходольский — командиром 2-й роты, путейской. Командиром первой, тоже путейской роты был старший лейтенант Юфелицин, а командиром 3-й, мостовой роты был ст. лейтенант Конин.
Николай Сафронов был назначен командором взвода во 2-ю путейскую роту, а я и Яков Фрид — командирами взводов в 3-ю мостовую роту, которая размещалась тут же, в деревне Окуловке, вместе со штабом батальона. Когда Фрид и я явились к командиру 3-й роты старшему лейтенанту Кожину, то он назначил меня командиром 2-го взвода, а Фрида — командиром 3-го взвода. Командиром 1-го взвода был лейтенант Поспелов, а командиром 4-го взвода — старший лейтенант Сухих, очень пожилой человек. Кроме них в мостовой роте были еще офицеры — политрук роты ст. лейтенант Бураков и помпотех лейтенант Солодков, молодой паренек.
Первый плотничный батальон целиком (бойцы и офицеры) состоял из жителей г. Вологды, где он формировался. Все бойцы и офицеры этого батальона были потомками знаменитых вологодских плотников, умельцев плотничного мастерства. Все они знали друг друга еще до войны по работе в городе и поэтому в батальоне были как члены одной семьи, как родственники. Однако мы были приняты этой семьей очень радушно. Меня только почему-то с первого взгляда невзлюбил политрук нашей роты Бураков, пожилой ст. лейтенант, очень худой, желчный человек с некрасивым лицом, с перебитым утиным носом, — прямая противоположность моему здоровому, упитанному виду. Однако он не мог сделать мне ничего плохого, напортить в карьере, т.к. я с первого взгляда понравился командиру батальона капитану Боровикову и помпотеху комбата капитану Боринскому. Кроме того, Бураков знал, что за меня горой стоит комиссар батальона капитан Емельянов — мой командир роты в академии. Старшина 3-й мостовой роты Вяткин выстроил мой 2-й взвод и представил меня бойцам и младшим командирам. Старшина Эммануил Вяткин позднее стал моим закадычным другом. По моей просьбе он подобрал мне ординарца, бойца Марка Колосова, северного цыгана. Марк Колосов ухаживал за мной, как нянька, и я относился к нему как к родному дядьке. Он вовсю расхваливал меня, мою доброту бойцам взвода и роты. Кроме того, я вызвал у бойцов положительные отзывы своим отвращением к стяжательству и личному обогащению. Я никогда не старался, как некоторые офицеры, выбрать самое лучшее и дорогое обмундирование и не интересовался приобретением каких-либо, кроме положенных по штату, личных вещей. Я только попросил старшину достать мне болотные сапоги, чтобы лично проверять дно реки у ряжевых опор, и принял от старшины единственный подарок — финский нож с самодельной пластмассовой ручкой (сделали умельцы хозвзвода роты). Нож я взял как личное оружие. Также по моей просьбе старшина поменял мне кобуру от нагана на кобуру от парабеллума, она плоская и лучше прилегала к телу, и удобнее ее можно было носить на животе, а не сзади, на мягкой части тела, — удобнее доставать наган.
Командирами отделений в моем взводе были два сержанта, Левин и Логунов. Левин был командиром первого отделения, а Логунов — второго. Левин был худощавый, подвижный, очень быстрый на решения человек, очень недисциплинированный, часто получал у меня взыскания. А Логунов был русский богатырь — медлительный, рассудительный, очень дисциплинированный. Он пользовался уважением у меня, у командира и политрука роты и, конечно, у бойцов своего отделения благодаря своему мастерству в плотничном деле и умению руководить людьми. Однако с сержантом Левиным мы стали в конце концов друзьями. Он понял, что я к нему не придираюсь, а хочу, чтобы он был хорошим командиром отделения, которого в первую очередь уважали бы бойцы его отделения, и чтобы он не позорил своими поступками весь взвод.
Моему ординарцу, бойцу Марку Колосову, не трудно было ухаживать за мной. Ему не надо было меня нигде разыскивать. Я всегда был со своим взводом. Под Ленинградом 1-й плотничный батальон восстанавливал разрушенные железные дороги. Путейные роты 1-я, 2-я и 4-я восстанавливали земляное полотно и верхнее строение пути, а мостовая рота (3-я) восстанавливала разрушенные мосты. Во время ледохода рота пропускала лед под восстановленными мостами, а также заготавливала недостающие для верхнего строения пути шпалы. Немцы разрушали железные дороги (верхнее строение пути) при отступлении специальным механизмом — «слоном» с двумя хоботами. Этот «слон» представлял собой мощную тележку на вагонных колесах, у которой с двух сторон свисали два мощных крюка, напоминающих лезвие перочинного ножа, которым открывают консервы. К этой тележке прикрепляли цугом два локомотива, а крюк опускали и цепляли за шпалу. Когда локомотивы трогались и тащили тележку, то крюк цеплялся за шпалы и тащил их за собой со всем верхним строением пути, нарушая земляное полотно, балластной слой, скручивал рельсы в кольца, петли и восьмерки и разрезал шпалы пополам. Мосты немцы взрывали, а деревянные — сжигали.
Таким образом, после их разрушения железные дороги восстанавливать было очень трудно. Мосты обычно восстанавливались плотничным батальоном целиком из дерева, пролетные строения выполнялись в виде пакетов из бревен, по 4, 6 и 9 бревен в пакете (чем меньше диаметр бревен, тем больше бревен в пакете), а опоры делались обычно ряжевые (в виде ряжей — больших срубов, пустых внутри, — в виде колодцев с дном). В них загружали камень для придания опорам большей устойчивости. Кроме того, опоры делали свайные (сваи забивали паровым копром) или из шпальных клеток. Лучше всего (удобнее для производства работ и устойчивее) были ряжевые опоры, так как не надо было таскать за собой паровой копер — огромный, больше паровоза, механизм на рельсовом ходу, очень неудобный в транспортировке, сборке и установке на месте работ. Позднее наши войска отбили у немцев и подарили железнодорожникам дизель-копер на автомобильном ходу. Транспортировать и устанавливать такой дизель-копер было очень легко, и свайная бойка значительно упростилась. Однако в болотистых местах под Ленинградом приходилось нередко для одной сваи наращивать одно за другим по 2-3 бревна, чтобы свая перестала погружаться в грунт под давлением поезда. Опоры из шпальных клеток были очень слабые, мягкие, они легко сжимались под весом поезда и давали большую просадку под поездной нагрузкой — по 1 см на каждый метр высоты опоры, т.е. при высоте опоры 5 м такая опора под давлением поезда сжималась на 5 см. Поезд, проезжая такой мост, падал, как в яму.
Заготавливали бойцы шпалы в лесу таким образом. Валили дерево, протесывали его на земле по сторонам (отеска на 2 канта) и распиливали отесанное дерево на отрезки по длине шпалы, т.е. длиной 2,7 м. Из некоторых деревьев выходило по 3-4, а то и по 5 шпал. При заготовке шпал бойцы моего взвода — вологодские плотники — показали себя с самой лучшей стороны. Шпалы у них получались не хуже заводских, из-под шпалорезного станка.
Пропуск ледохода под восстановленными мостовой ротой деревянными мостами заключался в следующем. Задача бойцов состояла в том, чтобы с баграми в руках направить большие льдины перед мостом так, чтобы они не ударили в опоры моста, а проходили в промежутке между ними. Промежуток был шириной 6 метров. Большие льдины, которые не проходили в пролет, нужно было взрывать перед опорами, бросая на них толовые шашки со вставленным запалом и прикрепленным к запалу подожженным куском бикфордова шнура. Нужно учесть, что все эти работы выполнялись бойцами на скользких льдинах или на скользкой опоре (на ней намерзало много воды, и даже в валенках было скользко), а температура воздуха была 30 градусов мороза. Бойцам и командирам угрожала гибель от удара льдины, взрыва толовой шашки или от потопления при падении с льдины или опоры. Понятно, почему пропуск ледохода под мостом называли «битвой за мост», этот пропуск льда был иногда опасней рукопашной схватки пехотинца.
Я однажды свалился с ряжевой опоры с высоты трех метров прямо в воду. Как это получилось, я и тогда не мог объяснить. То ли я поскользнулся на бревнах опоры, то ли меня сбросило близким взрывом толовой шашки, но только я упал. В Днепропетровске юношей я часто прыгал в воду с трехметровой вышки, а потом преспокойненько переплывал Днепр. Но это было летом, и я был в трусиках, а тут я свалился в ледяную воду в ватном костюме, валенках и полушубке. Однако мои юношеские водные упражнения на Днепре, конечно, выручили меня, когда я свалился. Я продержался в воде до тех пор, пока один из бойцов моего взвода не зацепил меня багром за воротник полушубка, а второй боец подал мне конец багра, и я намертво ухватился за него. Эти бойцы вытащили меня на опору, как котенка. На берегу была специально поставлена дежурная подвода, чтобы пострадавшего в «битве за мост» бойца или командира сразу отвезти в санчасть. На этой подводе мой ординарец Марк Колосов и командир отделения сержант Левин отвезли меня в санчасть батальона, которая располагалась неподалеку, в деревеньке. Начальник санчасти, капитан медицинской службы Анастасия Дмитриевна, и старуха — хозяйка избы, в которой располагалась санчасть, раздели меня догола, намочили в спирту полотняное полотенце и растерли меня докрасна. Затем они намочили чистую рубаху в спирту пополам с водой, надели ее на меня и уложили на только что истопленную русскую печь. На печь мне подали какие-то таблетки и чай с сушеной малиной (или малиновым вареньем), очень вкусный. Но я считаю, что вылечили меня не только они, но и командир отделения сержант Левин. Он забежал в избу и закричал, когда я отлеживался на русской печи: «У моста затор, грозит снести мост! Что делать?!» Я немедленно облачился в сухое белье и обмундирование и, несмотря на попытки со стороны начальника санчасти, старухи-хозяйки и моего ординарца удержать меня, выбежал из избы и прибежал на мост. На мосту я немедленно приказал положить у опоры, где образовался затор, весь запас толовых шашек (весь ящик), вставить запал и подорвать. Взрыв перекинул опору и уничтожил ее, и от затора не осталось и следа. Но я спас не только мост, а себя, в первую очередь от простуды, и от суда (если бы мост снесло ледоходом). Мое нервное напряжение, конечно, было лучшим средством от простуды.
А вообще купание в ледяной купели не прошло для меня бесследно. Это, а вскоре еще одно такое же дали мне хроническую болезнь — ревматизм сердца, который жестоко преследовал меня даже много лет спустя после войны. Надо сказать, что когда старуха-хозяйка и врач батальона растирали меня, голого, полотенцем докрасна, то они откровенно восхищались моим телом и особенно моей розовой кожей. Старуха хозяйка сказала, что кожа у меня, как у молодого поросенка, приготовленного на Рождество, и что с такой кожей без единого прыщика (значит, хорошая кровь у меня была) и с таким салом — подкожным жиром — мне не страшна никакая простуда. А врач батальона — женщина средних лет, большая, несколько мужеподобная, — с той поры особенно благоволила ко мне. Но эти ее откровенные симпатии дорого мне обошлись, так как в нее был влюблен комиссар батальона капитан Емельянов, который ревновал ее ко мне почти открыто.
В должности командира взвода мостовой роты я пробыл с ноября 1941-го до октября 1942 года. Неприязнь ко мне политрука роты старшего лейтенанта Буракова все же больно отразилась на мне. Меня он позже, значительно позже, чем другого командира взвода, Якова Фрида, представил к медали «За боевые заслуги». Однако комбат капитан Боровиков, помпотех капитан Боринский и комиссар батальона капитан Емельянов отметили мою добросовестную службу в Вооруженных Силах Союза СССР на фронте. Они не только представили меня к медали «За боевые заслуги» одновременно с другими офицерами помимо командования роты, т.е. минуя политрука мостовой роты, но также выдали мне боевую характеристику для вступления в члены КПСС, один раз для приема в кандидаты, а второй раз — для приема в члены партии.
В декабре 1941 года Северо-Западный фронт вошел в состав 1-го Прибалтийского фронта, а 1-й плотничный батальон был переименован в 46-й отдельный восстановительный железнодорожный батальон 10-й отдельной железнодорожной бригады железнодорожных войск 1-го Прибалтийского фронта. В ноябре 1942 года в наш батальон из штаба бригады прибыл старший лейтенант Михаил Фищуков с заданием сформировать из офицеров и бойцов батальона техническую разведку бригады. Задачей этой разведки было двигаться за отступающим противником впереди железнодорожных войск вместе с нашими наступающими пехотными частями и вести разведку разрушаемых отступающим противником железных дорог и сооружений. К тому же офицеры техразведки должны были давать свои проектные соображения по восстановлению. Офицеры и бойцы техразведки должны были с партизанами проникать в тыл противника, чтобы еще до отступления противника вести разведку железных дорог в его тылу, т.е. разведку возможных разрушений. Таким образом получалось, что задолго до прихода железнодорожных войск к разрушенным железным дорогам по данным техразведки заранее были готовы проекты восстановления. Это позволяло заранее заготовить необходимые для восстановления материалы, а следовательно, ускоряло процесс восстановления. В соответствии со своими задачами, техразведка состояла из нескольких групп по три человека в каждой: один офицер и два бойца. Назывались группы в зависимости от задачи, которую выполняла группа. Например, группа мостов вела техразведку мостов и тоннелей, группа пути вела техразведку пути и путевого хозяйства, группа гражданских сооружений вела техразведку строений на станциях и вокзалах, а также других сооружений на железнодорожном перегоне. Саперная группа вела разминирование железных дорог и сооружений. Все офицеры — командиры групп — были назначены из командиров взводов нашего батальона. Офицер второй роты, лейтенант Юрий Васильев, был назначен командиром группы пути и путевого хозяйства. Офицер нашей 3-й роты, помпотех комроты лейтенант Михаил Солодков, был назначен командиром саперной группы. Офицер второй роты, лейтенант Валерий Прокофьев, был назначен командиром группы гражданских сооружений. Начальником техразведки был назначен старший техник-лейтенант Михаил Фищуков.
Был еще старшина техразведки, у которого в непосредственном подчинении было два бойца. Они вместе со старшиной составляли хозяйственную группу техразведки. Техразведка была очень подвижным подразделением. У каждого офицера и бойца была верховая лошадь. Питались мы по специальному правительственному аттестату, который давал нам право питания в любой близко расположенной войсковой части или соединении. Вооружены все техразведчики были хорошо. Офицеры имели личное оружие — наганы и ножи, а бойцы — автоматы ППШ, ножи и гранаты. Кроме того, у нас были все необходимые измерительные и другие инструменты для технической разведки железных дорог. Все офицеры имели бинокли, а у начальника саперной группы был миноискатель. Старший техник, лайтенант Михаил Фищуков, был не просто начальником разведки, но и парторгом техразведки. В партгруппе было 4 человека: старший техник лейтенант Михаил Фищуков, лейтенант Михаил Солодков, один боец (не помню фамилии) и я.
Жили мы в деревнях, расположенных близко к фронту. Михаил Фищуков и Михаил Солодков жили всегда на отдельных квартирах по одному, а я, Васильев и Прокофьев жили всегда втроем в одном доме, у одной хозяйки. Все бойцы и старшина с хозгруппой располагались, как им было удобно. Один боец из каждой группы техразведки выполнял при начальнике группы обязанности ординарца. Мы, т.е. Васильев, Прокофьев и я, старались, чем могли, помочь хозяйке дома, где мы останавливались на постой. Например, одной хозяйке мы помогли распилить, нарубить и сложить в поленницу дрова. Но, как правило, каждой нашей хозяйке мы помогали продуктами и особенно офицерским пайком, если у нее были маленькие дети. Хозяйки наших квартир угощали нас самогоном. Женщины в деревнях, оставленных противником при отступлении, жили ужасно тяжело, голодно. Пришла весна 1943 года. Им надо было пахать землю, а пахать было не на чем, лошадей не было, всех забрали немцы. Тогда женщины запрягали в плуг коров и сами помогали коровам тащить этот плуг.
Надо сказать, что наши лошади не были загружены работой и от безделья очень застоялись, особенно жеребцы. Когда их выводили погулять во двор, а неподалеку была кобыла, то они буквально бесились. Поэтому все мы, бойцы и офицеры техразведки, с радостью встретили распоряжение Фищукова передать наших лошадей женщинам деревни для весенней вспашки полей. Однако оказалось, что Фищуков так поступил не по благородству души, не по велению совести члена КПСС, а он просто продавал наших лошадей женщинам деревни за самогон. От каждой женщины он брал по пол-литра самогона. Когда Васильев, Прокофьев и я узнали про это, то у нас с ним установились натянутые отношения. Во-первых, мы сразу отказались от его приглашения выпить самогона. Мы знали, какой ценой добывали женщины этот самогон. Они делали его из продуктов, которые могли бы пойти в пищу им и детям. После нашего отказа Фищуков перестал заходить к там «на огонек» вечерами побеседовать, хотя раньше заходил очень часто. Вначале по вечерам мы — Васильев, Прокофьев и я — частенько собирались у стола после ужина и вели беседу о том о сем. Во время этих бесед Васильев и Прокофьев резко критиковали необоснованные репрессии при культе личности Сталина. Особенно их возмущало наше временное отступление перед немцами в первые дни и месяцы войны. Особенно они возмущались словами известной песни, которую вся страна пела перед войной:
Пусть враги, как голодные волки,
У границ заметают следы.
Не видать им красавицы Волги,
И не пить им из Волги воды.
А получилось на поверку в действительности, что немцы докатились до Волги.
Васильев и Прокофьев возмущались придворными подхалимами, которые усиленно раздували культ личности Сталина и ради «галочек» в отчете, ради карьеры, ради чинов и наград замазывали глаза на действительность у правительства и у народа, что привело к самоуспокоенности в стране, а это, в свою очередь, привело к тому, что мы встретили первое время немцев не во всеоружии, а нам пришлось отступать. Особенно Васильев и Прокофьев возмущались действиями тех работников литературы и искусства, которые искажали действительность, выдавали желаемое за действительное.
Как член КПСС, я считал своим долгом спорить с Васильевым и Прокофьевым, разубеждал их и оправдывал свою Родину за временное отступление перед немцами. Я заявил им так: русскому народу не впервые переживать нашествие захватчиков. Он — как пружина — в первое время сжимается (отступает), а затем как распрямится, то так ударит, что пойдут от фашистов «клочки по закоулочкам». Так было и во время татаро-монгольского ига, так было и в 1812 году (во время нашествия Наполеона), так будет и теперь. Признаки уже имеются — разгром фашистов под Москвой. Вообще мне импонировали эти беседы и споры на политические темы. Мне нравилось, что они считают меня эрудитом и «борцом за справедливость», как они выражались, и ведут со мной, мальчишкой (мне тогда было 25 лет, Васильеву — 35, а Прокофьеву — 40), беседы и споры на «умные» темы.
Однажды, когда Васильев и Прокофиев нападали на культ личности Сталина, я вспомнил беседы на эту тему, которые вели студенты в институте в курилке, и вспомнил слова Мони Сквирского о том, что даже Ленин в «Письме к съезду» писал, что Сталину нельзя давать всю полноту власти, так как Сталин Россию или вознесет, или погубит. И я, желая показать Васильеву и Прокофьеву, что я в политическом отношении разбираюсь не хуже, чем они, выдал им такое заявление.
Частенько на наши беседы и споры на политические темы заходили Фищуков и Солодков. Фищуков, к моему удивлению, не прекращал эти беседы, как парторг, а принимал в них участие, выступал на моей стороне и старался разъяснить Васильеву и Прокофьеву, что они заблуждаются в своих взглядах. Солодков в этих беседах участия не принимал, считал, что он недостаточно эрудирован, чтобы спорить на такие темы.
Когда Васильев и Прокофьев стали во время этих споров осуждать колхозный строй, то я вспомнил, как по воскресеньям колхозники приезжали в Днепропетровск и в универмаге покупали самые лучшие и дорогие вещи. Потом я вспомнил, как крестьяне села Любимовка (приятели нашей семьи и семьи деда Бейраха; я часто бывал у них в гостях) утверждали, что если председатель колхоза умелый руководитель и рачительный хозяин, то колхозники в этом селе живут хорошо, а если председатель колхоза плохой руководитель, да к тому же и пьяница, то колхозники в таком колхозе живут плохо. Я повторил это Васильеву и Прокофиьеву. Когда же они осуждали «железный занавес», которым СССР «отгородился» от капиталистических стран, т.е. нежелание СССР сотрудничать с капиталистическими странами по экономическим, техническим, научным и культурным линиям, то я вспомнил статью про железобетонный мост в немецком журнале «Beton und Eisenbeton», благодаря которой я успешно сделал и защитил свой дипломный проект, и сказал, что, конечно, во многих капиталистических странах есть много хорошего, что у них хорошо развиты техника и наука, и надо все полезное заимствовать у них и внедрять у себя в СССР.
В один прекрасный день Фищуков приехал из штаба бригады (в штаб бригады ездил только он) и заявил, что командование нашей 1-й отдельной железнодорожной восстановительной бригады представило всех офицеров и бойцов техразведки к правительственным наградам: Фищукова, Васильева и Прокофьева — к медалям «За боевые заслуги», меня — к ордену Красной Звезды (так как медаль «За боевые заслуги» у меня уже была) а Солодкова — к ордену Красного Знамени за то, что он обнаружил и обезвредил мину с часовым механизмом (тогда на фронте был зачитан приказ Сталина о том, что тот военнослужащий, который обнаружит и обезвредит мину с часовым механизмом, будет награжден орденом Красного Знамени). Фищуков заявил, что все офицеры техразведки должны немедленно представить отчеты о своей проделанной технической разведке железных дорог и срочно сдать эти отчеты ему для отправки сводного отчета в штаб бригады, чтобы быстрее были отправлены в штаб фронта представления о наших наградах. Мы, конечно, немедленно принялись за составление отчетов. Когда Васильев, Прокофьев и я сидели у нас дома и составляли отчеты, то я заметил, что они тайком от меня шушукаются, шепчутся за моей спиной и пишут какую-то бумагу вместе. Я не стал выпытывать у них тайны и причины такого поведения. Ларчик открывался просто. Васильев сам подошел ко мне, подал лист бумаги, густо исписанный мелким почерком, и попросил подписать этот документ. Прежде чем подписывать, я его внимательно прочел. Это было заявление-донос на Фищукова командиру бригады, полковнику Шимонскому. В этом доносе Васильев и Прокофьев писали, что Фишуков давал крестьянкам боевых лошадей техразведки для вспашки полей за самогон и за то, что он сожительствовал с этими крестьянками. Последнее, по-моему, была наглая ложь, так как, чтобы утверждать, что Фищуков сожительствовал с крестьянками, надо было при этом присутствовать, а это совершенно исключалось. Под этим заявлением-доносом стояли подписи Васильева и Прокофьева и было указано место для моей подписи. Я, конечно, отказался подписать (так как благодаря школе моего отца и «баржевой» школе знал, что доносить на товарища — величайшая подлость), бросил это заявление-донос в лицо его авторам и с руганью набросился на них. Я поносил их самыми последними словами, т.к. драться со мной они бы не посмели (Васильев был изможденный, худой язвенник, а Прокофьев просто сморчок, совершенно бессильный человек; когда мы распиливали и складывали в поленницу дрова нашей хозяйки, они с одобрением смотрели, как я ворочал тяжелые поленья). Они знали мой «бешеный» характер, я, не задумываясь, проломил бы им головы стулом. Поэтому они молча снесли мои оскорбления по их адресу за подлость — донос на товарища по службе, да еще и с фальсифицированными фактами — сожительством. Когда вспышка моего гнева улеглась, я сказал им спокойно, чтобы они не делали подлости, т.к. «поднявший меч от меча и погибнет» согласно известному русскому изречению. Я заверил Васильева и Прокофьева в том, что, конечно, Фищукову я об их доносе не скажу ни слова. Фищуков поручил сводный отчет о проделанной техразведке отвезти в штаб бригады Васильеву и Прокофиеву, этот важный документ он не решился везти сам.
Вскоре после моей ссоры с Васильевым и Прокофьевым, в начале июля 1943 года, Фищуков сам съездил в штаб бригады и привез оттуда приказ о том, что наша техразведка ликвидирована, и всем бойцам и офицерам приказано отправиться в те части, откуда они были откомандированы. Таким образом, в середине июля 1943 года я и Солодков очутились в своей родной 2-й мостовой роте 46-го отдельного восстановительного железнодорожного батальона, как и были раньше, командирами взводов.
Через два дня после нашего приезда в мостовую роту заболел командир роты, старший лейтенант Кожин. Его немедленно отвезли в санчасть батальона, где он скоропостижно скончался. Таким образом, в конце июля 1943 года приказом командира 10-й отдельной восстановительной железнодорожной бригады я был назначен командиром 3-й мостовой роты 46-го отдельного восстановительного железнодорожного батальона. Все бойцы и офицеры встретили мое назначение с восторгом, кроме политрука роты, старшего лейтенанта Буракова. В роте все меня очень любили, и только политрук роты — люто ненавидел. Я отвечал ему такой же ненавистью, но, когда я стал командиром роты, мы оба не показывали даже вида, что ненавидим друг друга, чтобы никто из бойцов и офицеров роты не догадался о нашей взаимной ненависти. Иначе это плохо бы отразилось на дисциплине в роте. Знали о нашей ненависти только старшина роты Эммануил Вяткин и мой ординарец Марк Колосов, которые были на моей стороне.
Вскоре наша рота, которая дислоцировалась тогда в деревне Акуловка под Ленинградом, получила задание в составе других воинских частей строить «дорогу жизни» по льду Ладожского озера для подвоза продуктов питания, боеприпасов и людей в осажденный Ленинград. Немцы эту дорогу все время бомбили жестоко, во льду были огромные полыньи. По команде «Воздух!» все бойцы и офицеры обязаны были прятаться в специальные щели, вырытые на берегу. Я, как командир роты, обязан был последним прятаться, после того, как спрячутся все бойцы. Однажды я не успел спрятаться в щель, и взрывом бомбы меня смахнуло в полынью в озере. Я был в полушубке, ватном костюме и в валенках. Это была моя вторая ледяная купель за войну. Второй раз мои бойцы во главе со старшиной роты вытащили меня из ледяной воды, отнесли в палатку на берегу, разожгли в ней костер и переодели в сухое обмундирование. Но уйти в санчасть батальона я не мог, санчасть была далеко, а оставить бойцов без командира я не имел права. Только тогда, когда дали команду всем уйти с постройки дороги в деревню, я отправился в санчасть. До этого момента меня лечили бойцы и старшина нашей роты спиртом внутрь и снаружи. Когда же я попал в руки начальника санчасти батальона, она вторично подняла меня на ноги.
Вскоре после моей второй ледяной купели, в начале января 1944 года, 10-я отдельная восстановительная железнодорожная бригада получила приказ передислоцироваться по железной дороге из-под Ленинграда под город Смоленск для восстановления железнодорожного пути Смоленск —Витебск. Во время этой передислокации воинский эшелон, в котором ехала наша 3-я мостовая рота, остановился на какой-то станции. На этой же станции одновременно с нами остановился другой воинский эшелон, двигавшийся нам навстречу, в котором тоже ехала какая-то железнодорожная часть. Когда бойцы и офицеры обоих эшелонов высыпали из вагонов на перрон, то я в толпе военных случайно заметил моего закадычного дружка по институту и военной академии — Бориса Таслицкого. Мы встретились с ним как родные братья. Он, оказывается, был инженером в штабе этой железнодорожной части. Конечно, у меня, как у командира роты, были большие возможности «обмыть» встречу и угостить друга, чем у инженера штаба. Я пригласил Бориса Таслицкого к себе в гости и попросил старшину роты достать что-нибудь съестное, чтобы выпить за встречу, а ординарца попросил приготовить закуску, что они выполнили моментально. Мы с Борисом Таслицким, старшиной роты и моим ординарцем отметили нашу встречу, вспомнили друзей по институту и военной академии.
По прибытии воинского эшелона с частями 10-й отдельной восстановительной железнодорожной бригады (10-й ОВЖДБ) в Смоленск, все части бригады получили приказ разместиться в окрестностях Смоленска, в 8—12 км от города, вдоль железной дороги Смоленск — Витебск недалеко от железнодорожного полотна. Штаб бригады расположился в глубине дремучих смоленских лесов — в лесной деревушке Гаравастице. Моя рота получила приказ расположиться в пристанционном поселке Красный Бор в 8 км от Смоленска с задачей заготавливать шпалы в глухих смоленских лесах. В этом же поселке располагалась, еще до нашего прибытия, какая-то артиллерийская зенитная часть, охранявшая станцию Красный Бор от налетов вражеской авиации.
Соседство этой зенитной части было очень неприятным. Во-первых, она не столько охраняла станцию от налетов фашистской авиации, сколько привлекала эту авиацию. Во-вторых, бойцы этой зенитной части представляли полную противоположность бойцам моей роты. В то время как бойцы моей роты трудились в поте лица по 10—12 часов в день в глухих смоленских лесах (валили деревья, вытесывали и выпиливали из них шпалы), зенитчики целый день, если не было налетов на станцию, спали и ничего не делали. Их офицеры проводили время с фельдшерами-женщинами в землянке, играли на гитаре и пели песни. Естественно, от безделья бойцы этой зенитной части дурели. У меня в роте было 6 человек вольнонаемных девушек-прачек. Я перед строем роты моим бойцам (в том числе и девушкам-прачкам) прочел мораль о нравственном поведении на фронте, объяснил, что всякий разврат позорит советского бойца, сражающегося с фашистами, разлагает дисциплину и работает на руку нашему врагу. Да моим бойцам было и не до разврата после тяжелой работы в лесу. Зенитчики же буквально не давали прохода моим девушкам-прачкам. Пока дела у зенитчиков с моими девушками развивались по обоюдному соглашению, я не особенно третировал их, я ведь не был ханжой. Но однажды, проходя мимо одной из землянок зенитчиков, я услышал женские крики и плач. Я влетел в землянку, и вовремя: человек десять зенитчиков затащили двух девушек в землянку и пытались их изнасиловать. Я, недолго думая, вытащил наган из кобуры, выстрелил в потолок и под угрозой нагана освободил своих девушек из рук насильников. Когда они убежали в хозвзвод моей роты, я зашел к командиру зенитчиков в его землянку, рассказал ему про происшествие с его бойцами, пообещал написать рапорт своему комбригу, полковнику Шимонскому, и потребовать отдачи под трибунал его самого и его бойцов-насильников.
Командир зенитчиков поклялся мне, что сам накажет насильников и отправит их в ближайшую пехотную часть. Я ему пообещал, что не буду доводить это происшествие до трибунала. До этого у меня был еще один дикий случай во время передислокации из Смоленска в Красный Бор. Как я упоминал, я и политрук роты Бураков, все время люто ненавидевшие друг друга, старались сохранить эту ненависть в тайне. И вот когда моя рота пешком передвигалась из Смоленска в Красный Бор, я расположил роту на марше таким образом: впереди шел со своим взводом командир 1-го взвода лейтенант Поспелов — русский богатырь, а позади шел со своим взводом командир 4-го взвода старший лейтенант Сухих — старый, больной человек. Позади всех замыкали шествие старшина роты, мой ординарец, политрук роты Бураков и я. Мы четверо следили, чтобы никто не отставал, помогали отстающим бойцам. Бойцам было очень тяжело. У них кроме обыкновенного солдатского груза: вещевого мешка, шинели-скатки и винтовки был в руках еще инструмент — лопата, лом, пила и топор. На подводу это положить было нельзя, так как мы вынуждены были двигаться по линии железной дороги (кругом были непроходимые болота), по которой подводой было не проехать, а инструмент — это главное оружие бойцов моей роты, и его нельзя было отправлять отдельно от бойцов. При этом надо заметить, что большинство бойцов были люди пожилые. Я старался давать бойцам отдых на привалах почаще. Особенно было тяжело на марше старшему лейтенанту Сухих, он был старый и, видимо, больной сердцем человек. Я очень жалел его и велел старшине роты Вяткину и моему ординарцу, бойцу Марку Колосову, забрать у Сухих все вещи. Политрук Бураков все время на марше понукал старшего лейтенанта Сухих, как скотину, и требовал, чтобы Сухих не отставал. Я молча терпел это издевательство и наливался злобой на политрука Буракова. В это время на фронте действовал приказ Сталина о том, что офицеры за неподчинение имеют право применять силу и оружие, чтобы заставить строптивых выполнять приказ. Бураков считал, очевидно, что Сухих нарочно не слушает его и отстает, он не хотел понять, что Сухих не в состоянии двигаться быстрее. Во время одного из приступов гнева политрук Бураков толкнул Сухих. Тот упал лицом в щебеночный балласт насыпи, по которой мы передвигались. Когда Сухих поднялся на ноги, все лицо у него было в ссадинах и кровоподтеках, в глазах у него были слезы и застыл немой вопрос: «За что?!»
Я дико взорвался. Политрук Бураков шел по бровке (краю) насыпи. Я подскочил к политруку Буракову и молча с размаху ударил его в ухо. Он слетел с насыпи и покатился под откос, а насыпь была высотой 2—2,5 м. Когда Бураков поднялся на ноги, встал на четвереньки и стал взбираться по откосу насыпи наверх, я подскочил к краю насыпи и стал рвать наган из кобуры. Я вдруг почувствовал, что если я сейчас же не застрелю Буракова как бешеную собаку, то не смогу жить после этого. Меня душила злоба.
На мое счастье, ко мне с двух сторон подскочили старшина роты и мой ординарец, схватили за руки и стали уговаривать не делать глупости. Ординарец жалобно приговаривал: «Товарищ старший техник-лейтенант! Товарищ старший техник-лейтенант! Не надо! Не надо!» А старшина сказал просто: «Арон Исаакович! Пропадете из-за какого-то говна. Ведь расстреляют!» Старшина роты и мой ординарец не дали мне возможности вытащить наган и застрелить политрука Буракова. На наш шум и гам сбежались бойцы арьергарда. Тут же стоял старший лейтенант Сухих, который успокаивал меня и, как отец, гладил по плечам. Его мне было особенно жалко, так как он считал виноватым себя, причиной моего «дикого поступка». Я, глядя на него, взял себя в руки и, когда политрук вылез на насыпь, бледный от страха, я ему спокойно сказал: «Бураков! Я сегодня же доложу комиссару батальона об этом происшествии. Я попрошу, чтобы тебя забрали из нашей роты. Все равно я тебя когда-нибудь убью. Ты в моих глазах, как гестаповец, — такие не должны жить на свете». Бураков понял, что ему сейчас лучше уйти с моих глаз, и ушел в голову колонны роты.
Когда я доложил комиссару о моем «диком поступке», то оказалось, что комиссару уже доложил старшина роты — член политбюро роты — заместитель парторга роты — политрука. Мне командир батальона дал легкое взыскание — домашний арест на трое суток. Политрука из нашей роты не забрали. Но ему командир батальона капитан Емельянов сделал, очевидно, соответствующее внушение, т.к. он притих — перестал беситься, а при мне старался сдерживать свой изуверский характер по отношению к подчиненным. Он вообще стал избегать встреч со мной.
Я чувствовал, что бойцы и офицеры роты после этой стычки с политруком еще больше стали уважать и любить меня, кроме одного командира взвода лейтенанта Самохвалова. Тут надо заметить, что после смерти ст. лейтенанта Кожина и моего назначения командиром 3-й мостовой роты в роте и в нашем 46-м отдельном батальоне произошли значительные изменения в офицерском составе. На мое место командиром 2-го взвода прислали нового офицера — молодого лейтенанта Самохвалова. Старшего техника лейтенанта Якова Фрида (любимца нашего политрука) забрали из нашей роты с должности командира 3-го взвода и назначили командиром 1-й путейской роты вместо капитана Юфелицина, которого сняли и вообще отчислили из батальона за аморальное поведение.
Я очень долго мучился с командиром 2-го взвода, лейтенантом Самохваловым. Он был абсолютным техническим (он окончил техникум) и командным (не пользовался во взводе никаким уважением) ничтожеством. Он панически боялся физических трудностей, не выносил мороза, дождя, тяжелых переходов и т.д. Бойцы второго взвода, когда я командовал этим взводом, привыкли, что командир всегда с ними в лесу, в любую погоду, непосредственно на месте заготовки шпал или рубки ряжей, или когда строили «дорогу жизни» через Ладожское озеро в Ленинграде — тут же, на озере, в любой мороз. Лейтенант же Самохвалов в морозные дни либо вообще изыскивал любые предлоги, чтобы не выходить в лес, либо если выходил, то не отходил от костра. Бойцы это заметили, он не пользовался любовью и уважением у них и у младших командиров, падала дисциплина во взводе, и взвод терял свое значение как работоспособная единица. Кроме того, лейтенант Самохвалов, чувствуя свое техническое и командное ничтожество, старался упрочить свое положение в роте подхалимажем перед политруком роты Бураковым. Вначале он попытался подхалимничать передо мной, но, получив с моей стороны жесткий отпор, не делал больше таких попыток, стал искать другого покровителя и переключился на Буракова. На этой почве Бураков и Самохвалов стали друзьями, Самохвалов наушничал Буракову на всех и вся. Я долго ждал первой возможности, чтобы избавиться от лейтенанта Самохвалова как от командира взвода. Наконец такая возможность представилась.
Однажды ко мне подошел начальник особого отдела батальона, капитан Потанин, и попросил порекомендовать ему какого-нибудь офицера моей роты для посылки на курсы военных дознавателей. После окончания этих курсов офицер будет военным дознавателем батальона. С капитаном Потаниным мы были в хороших отношениях. Нас познакомил наш общий знакомый, комиссар батальона лейтенант Бураков. Капитан Потанин любил выпить и часто заходил ко мне в роту в гости. Старшина роты быстренько доставал спиртное, а мой ординарец готовил закуску. Я сразу же порекомендовал капитану Потанину для посылки на курсы лейтенанта Самохвалова. Свою рекомендацию я аргументировал так: «В роте у меня кроме меня еще 5 офицеров: командир 1-го взвода — лейтенант Поспелов, 2-го — лейтенант Самохвалов, 3-го — лейтенант Солодков, 4-го — ст. лейтенант Сухих, политрук роты — старший лейтенант Бураков. Лейтенант Поспелов и старший лейтенант Сухих — пожилые и даже старые люди, они не очень пригодны в роли учеников. Лейтенант Солодков — единственный в роте классный минер-подрывник, а без разминирования взорванных мостов нельзя приступать к их восстановлению. Политруком роты старшим лейтенантом Бураковым я не вправе распоряжаться (такое право имеет в батальоне только комиссар батальона капитан Емельянов) Таким образом, из офицеров моей роты единственной подходящей кандидатурой для посылки на курсы военных дознавателей является лейтенант Самохвалов». Капитан Потанин согласился с моими доводами и попросил охарактеризовать положительные и отрицательные стороны лейтенанта Самохвалова, на что я ответил: «Положительные стороны: исполнительный, дисциплинированный, политически грамотный, а отрицательные стороны: технически неграмотный, плохой командир, подхалим». Капитан Потанин сказал, чтобы я прислал лейтенанта Самохвалова в его распоряжение. Я постарался эту просьбу выполнить побыстрее. И мы расстались с лейтенантом Самохваловым к обоюдному удовольствию и больше не встречались. Командиром взвода вместо него был назначен какой-то старший сержант (фамилии не помню), и взвод стал заметно улучшаться. В роте создалась нормальная обстановка для выполнения боевых заданий. Рота успешно восстанавливала железную дорогу Смоленск — Витебск, причем мы вплоть до апреля 1944 года дислоцировались в пристанционном поселке Красный Бор в 78 км от Смоленска, т.е. от штаба батальона, в 10 км от штаба бригады, находившегося в деревне Гаравастица.
Во второй половине марта 1944 года ко мне в роту из Смоленска на подводе приехали начальник санчасти батальона капитан медицинской службы Анастасия Александровна и военфельдшер первой роты Рита Шкловская. Они приехали делать всем бойцам и офицерам роты уколы в спину, какую-то комбинированную прививку вакцины против желудочных заболеваний, холеры, брюшного тифа и дизентерии. По просьбе начальника медсанчасти батальона я выстроил роту, приказал им снять гимнастерки и нижние рубашки и подходить по одному к военфельдшеру для укола в спину, а сам ушел. Но никто из бойцов и даже офицеров не хотел делать уколы. Начальник медсанчасти забежала ко мне в землянку с криком, что в роте нет дисциплины, что никто не хочет делать уколы. Я обиделся за своих бойцов и офицеров, вышел к ним, но лукавить не стал, а просто снял с себя гимнастерку и рубашку и первый подставил спину для укола, «совершил подвиг». Если бы я знал, что придет время, когда мне в течение месяца сделают в больнице 500 уколов, по 15–16 уколов в день, то я бы понял, что один укол — это не «подвиг». Однако мой пример возымел действие, и бойцы стали спокойно подходить делать уколы. Но ведь недаром я в детстве был из мешка феи приключений — надо же случиться, что иголка, которой мне делали укол, оказалась недостаточно продезинфицированной. У меня после укола на спине образовался абсцесс с кулак величиной, я с температурой 39 градусов слег в постель, и приехавшие медики вынуждены были заниматься моим лечением. Они вскоре уехали, так и не подняв меня на ноги, и не сбили температуру, оставили в постели и велели до нормальной температуры не вставать, а принимать лекарство, которое они в изобилии мне оставили. Это было в конце марта 1944 года.
После их отъезда вечером ко мне приехали из штаба батальона на автомашине комбата новые «посетители»: начальник особого отдела нашей 10-й железнодорожной бригады майор Перерва, начальник особого отдела нашего 46-го железнодорожного батальона капитан Потанин и военный дознаватель нашего батальона лейтенант Самохвалов. Они ввалились ко мне в комнату, не обращая внимания на то, что мой ординарец не пускал их, т.к. я лежал больной в постели с температурой 38 градусов. Они отстранили ординарца, придвинули к моей постели стол, попросили меня сесть за стол на постели, сами сели с другой стороны и заявили, что приехали допросить меня как свидетеля за антисоветскую агитацию офицеров батальона Васильева и Прокофьева. Допрос вел военный дознаватель батальона лейтенант Самохвалов.
После того как он предупредил меня, что за дачу ложных показаний я отвечу в уголовном порядке, он сказал, что за свои разговоры с Васильевым и Прокофьевым мне ничего не будет, меня только накажут по партийной линии. Я ответил, что врать я не привык, тем более, как коммунист, не буду врать представителям органов своей Родины. Я и не собирался врать, так как не чувствовал себя ни в чем виноватым.
После ответов на обычные биографические вопросы допрос выглядел примерно так:
— Товарищ старший лейтенант Пачепский! По указанию особого отдела 10-й железнодорожной бригады арестованы офицеры 46-го железнодорожного батальона Васильев и Прокофьев за антисоветскую агитацию. По показаниям офицеров Солодкова и Фищукова, обвиняемые Васильев и Прокофьев вели разговоры на политические темы среди офицеров разведки Фищукова, Солодкова и Пачепского, причем высказывали антисоветские суждения, а Пачепский всегда спорил с ними. Свидетель Пачепский! Подтверждаете ли вы эти показания Фищукова и Солодкова?
— Да, подтверждаю.
— А почему вы всегда спорили с Васильевым и Прокофьевым?
— Я считал их высказывания заблуждениями вследствие политической неграмотности, и поэтому, как коммунист, был обязан распропагандировать их в советском духе.
— Ну, что же, это правильный взгляд. Однако Васильев, Прокофьев и Солодков показали, что когда спорили о колхозах, то вы сказали, что если председатель колхоза — хороший руководитель и трезвый человек, то в таком колхозе колхозники живут хорошо, а если председатель колхоза — плохой руководитель и пьяница, то в таком колхозе колхозники живут плохо. Вы высказывали такое утверждение?
— Да, я это утверждал, так как наблюдал это у колхозников близлежащих к Днепропетровску деревень Днепропетровской области.
— Когда речь шла о порядках в капиталистических странах, то вы, Пачепский, утверждали, что все хорошее, что есть в капиталистических странах, нам надо заимствовать и внедрять у себя. Вы это утверждали?
— Да, я это утверждал, т.е. я имел в виду, что нам надо внедрять у себя передовые достижения капиталистических стран в области науки и техники, с которыми я ознакомился в иностранных журналах, продававшихся у нас в школах.
— Васильев и Прокофьев показали, что во время беседы о действиях товарища Сталина вы, Пачепский, высказали, что даже Ленин в «Письме к съезду» писал, что Сталина допускать к власти нельзя, так как он Россию либо вознесет, либо погубит. Вы подтверждаете эти показания Васильева и Прокофьева?
— Да, подтверждаю.
— Вы сами читали это письмо Ленина?
— Нет, я это «Письмо» не читал.
— А от кого вы слышали об этом «Письме»?
— От одного студента в курилке на лестнице в институте. (Нигде я ни разу не назвал Моню Сиверского.) Я фамилии этого студента твердо не помню, так как в курилку заходили покурить, побеседовать и уходили тут же многие студенты. А раз я фамилию твердо не помню, то врать не буду и ни на кого напраслину возводить не хочу и не буду.
— Ну ладно. На этом закончим. А теперь подпишите протокол допроса.
— Я подписывать не буду до тех пор, пока вы не запишете мои показания точно, как я говорил. Ведь я восхвалял не вообще порядки капиталистических стран, а только достижения в области науки и техники.
— Ладно, запишем точно, как вы говорили. Теперь подпишете?
— Да. Теперь подпишу.
***
Прочитав эту историю, вы, возможно, захотите узнать, как сложилась судьба героя. Все его родные погибли во время Великой Отечественной войны. Проведя первые послевоенные годы в заключении, Арон вернулся в родной Днепропетровск, где встретил спутницу жизни, Рахиль. В 1950-м молодая семья перебралась в Крым, в Евпаторию, где Арон работал инженером-строителем и долгие годы участвовал в возведении санаториев и жилых домов. В последние годы жизни Арон Пачепский был прикован к постели. Тогда он и записал свои воспоминания. Дети Арона, Тамара и Яков, окончили МГУ им. М.В. Ломоносова и стали учеными. Честность, доброта и мудрость отца остались с ними на всю жизнь.
Публикация Якова Пачепского