Василий Ковалев. Существующее
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2025
Василий Ковалев. Существующее. — СПб.: «Реноме», 2023.
В книгу включены стихи, написанные в период с конца девяностых по 2023 год. Несмотря на такой временной охват, в сборнике есть внятная композиция. Мы видим жизнь лирического героя — от нервной, разбросанной юности до успокоившейся зрелости. Название «Существующее» указывает на то, что побуждает автора взяться за перо: онтология и экзистенция, то есть бытие и существование человеческого сознания в нем. Кажется, при такой серьезной философской ориентированности должно упраздниться само поэтическое, но в случае с Василием Ковалевым все обстоит сложнее.
Его лирический герой — внимательный наблюдатель, он вглядывается в пейзаж и скрупулезно его описывает. Пейзаж в художественном мире Ковалева — чуть ли не действующее лицо, и от всматривания в это лицо рождается вопрос о существующем как таковом.
Бессмысленность так очевидна, что
почти чудесна… —
заявляет поэт, чем сразу озадачивает. Чудесное в бессмысленном? Игра слов? Нет, автор предельно серьезен и заразительно печален; так написать можно, только томясь по смыслу.
Ковалев пытается решить фундаментальный мировоззренческий вопрос средствами поэзии. «Существующее — не существует», — постулирует он, словно надеясь, что ему возразят. Вместе с тем этот любитель поговорить о пустоте видит мир с замечательной точностью, видит оттенки дыма и облаков (у него есть всякие: розовые, зеленые, желто-рыжие), многоцветные переливы витрин. Если кругом «небытие», то откуда такая потребность создавать словесную копию реальности? Стихотворение за стихотворением поэт говорит, что все «небытийственно», и… растекается на двести с лишним страниц превосходными лирическими пейзажами.
Смерти нет и жизни, ничего — лишь
Мокрый ветер, вспухшая земля.
Странно. Что-то важное в этом пререкании с самим собой, в этой исковерканной онтологии: смерти и жизни нет, а пейзаж при этом — есть и, похоже, что-то собой манифестирует. Автор эту манифестацию чувствует. Пейзаж не дает ему отвести от себя глаз, но не позволяет дойти до интерпретации. Выводов о бытии — никаких, кроме констатации его наличности. Сколько бы Ковалев этой констатации ни избегал, сколько бы ни прятал лицо в складки пустоты, он не постмодернист и понимает: существующее все же существует. Оторопь ума перед реальностью — достоинство этих стихов, а не изъян. В капитуляции перед сущим, в отказе самочинно приложить к вещи некую объяснительную концепцию — уязвимость души поэта и — сила его лирики. Фрагменты бытия отражаются в глазах В. Ковалева огромными вопросительными знаками. Но он не пытается усилием разума взломать тайну реальности. Напротив — цепенеет перед секретом творения, навзрыд замирая — то возле тополя, то в осеннем парке. В этом — смирение лирического героя, за которое он получит вознаграждение позже. А пока — если не дано понять, — то можно всей чувствительностью души ощутить, «сжаться от приятной дрожи».
В стихах Ковалева пейзаж — почти всегда вывод, даже вместо всякого вывода, почти всегда финальный аккорд стихотворения. Вспоминая романтическое приключение на дружеской посиделке, Ковалев завершает историю как бы неуместными словами: «И прохладным выглядело небо, / сквозь листву летящее на нас». И так почти всегда. Окончить описанием пейзажа — едва ли не единственный естественный для Ковалева способ завершить произведение. Поэт дает слово ветру, палой листве, словно зная, что миру вещей виднее, чем ему. И это не удобный постоянный прием, не самоповтор. Это благородная уступка тому, что больше тебя.
Нежное звучание последних, отданных пейзажу строк стихотворений Ковалева вызывает в памяти лирику Мандельштама: «Впереди густой туман клубится, / И пустая клетка позади». Многие завершающие двустишия в сборнике хранят в себе эту мандельштамовскую музыку: «Ветерок сквозит по коридорам, / Светят звезды в окна тяжело»; «Но светлы одни воспоминанья… / Светит снег. Кружатся фонари».
Роднит Василия Ковалева с Мандельштамом (а заодно с Александром Кушнером и Алексеем Пуриным) тоска по мировой культуре. Он задумывается в своих стихах о Батюшкове, вызывает дух Рылеева, Анненского и многих других. Тоска эта сосуществует с необходимостью жить в неприглядной серости быта. Но прорыв из обыденности в мировую культуру в его стихах происходит постоянно. А потом он вновь погружается в повседневное (например, сразу после стихотворения о Геродоте и Фермопилах читаем о том, как герой идет «В темноте — в “Пятерочку” за хлебом»).
Имеется здесь и перекличка с Блоком несомненная, например, в стихотворении «Газоны в наплывах снега…»:
…сияющая аптека —
гирлянда и красный крест <…>
и кажется, никогда не
пройдет это — жди хоть век —
оркестрик, деревья, зданья,
зернистый осенний снег…
Но зрение Ковалева — не блоковское. Слишком акмеистичны наглядность, осязаемость. Повторюсь, мир этого поэта, всегда готового отказать бытию в существовании, чрезвычайно предметен:
Посмотри, ведь все ненастоящее —
музыка из «форда», летний день,
за ларьком продавленные ящики,
мертвый голубь, стекла, дребедень.
Неведение о том, что скрывается за явленным, делает автора как бы проницаемым для студеного ветра, дующего с какого-то бескрайнего космического пустыря, и ждешь, что он вот-вот скажет, как Г. Иванов: «Только желтая заря, // Только звезды ледяные,// Только миллионы лет».
Ср. у Ковалева: «только волны ледяного света, //только гений чистой красоты». Или:
Боже, как бессмысленно сияние,
повторенье, воздух ледяной,
я не знаю, я не знаю, я не
знаю больше, что со мной…
Тоже ивановская нота. (Но каково задыхающееся окончание третьей строчки!)
Встречается иногда в сборнике забубенный, пьяный, как в творчестве Б. Рыжего, сюжет. Например, в стихотворении «В кирпичном кубе молча били». Но даже в этом случае Ковалев заканчивает тем, что впивается в пейзаж:
Проснулся, растрясен трамваем,
протер замерзшее стекло,
а там вдали, судьбы за краем, —
белым-бело.
(Правда, здесь земным ландшафтом прикидывается нечто горнее.)
Тематически зримо выпирают психиатрия и сопутствующая ей фармацевтика. Стихи, посвященные больнице, на фоне общей пронзительности пронзительны вдвойне.
Но царицею остается онтология. Ковалев наконец изживает противоречие между пустотой реальности и тотальной ее наполненностью. Крепнут духовные упования, автор признается, что томится по месту, «где любимы мы все и желанны, и любимые, воскрешены». И в стихотворении «Может быть, это счастьем и было…» все становится понятно об этом мнимом «отрицателе бытия», ведь о счастье он говорит так:
…золотой небосвод, что синей
не бывает… Вода ледяная
и холодная пена у ног —
все покажется оттиском рая,
где незримо присутствует Бог.
Здесь все, можно сказать, по Писанию: невидимый Творец познается через рассматривание видимых творений, а Творец воплотившийся оправдывает бытие мироздания, заодно устраняя философские противоречия: сущее — это частичный оттиск рая.
«…И на службе вечерней стоя, / в полумраке легко крестясь…» — сообщает Ковалев о том, о чем стыдливо умалчивал раньше. Стало быть, и эпиграф к сборнику взят из Евангелия неспроста.
Взыскание поэтом смысла ясно видно в этих словах:
Может быть, и не смерть, что нависла
здесь над каждым, страшнее всего, —
а страданье, лишенное смысла,
безраздельной тоски торжество.
Автор уверенно заключает: «…пустоту отрицает страданье», и это — начало примирения с бытием. Лирический герой взрослеет. Когда-то сомневавшийся в подлинности сущего, он, увидев страшный сон о смертельной болезни, признается:
…астронавтом взмокшим из той реальности в эту
переплываешь, — и на чайник глядишь стальной,
тяжело узнавая спасенья вещественную примету.
Да, мир зыбок, нетверд, сквозь обманчивую плотность его глядит вечность, однако, коснувшись иного (болезнь, тяжкий сон, околосмертное состояние), заплывши за буйки и обжегшись о нездешнее, по возвращении цепляешься за любую вещь, лишь бы ощущаемая была, лишь бы была родная.
Ближе к концу сборника усиливаются христианские мотивы. Мы видим волхвов, упоминаются Рождество, Вход Господень в Иерусалим.
Осматривая невзрачное окружающее, автор говорит:
И кажется — еще немного —
слетит сияющий навес,
и все живое узрит Бога,
живьем сходящего с небес…
Оздоровление мира и души очевидно в стихотворении «Городская баня заросла деревьями, кустами…». С одной стороны — все те же «помойки, мелкотравье, пустота», но — появляется образ детской коляски, а из поликлиники выходят жена с ребенком:
…вот они спускаются — твои.
Видишь, мир становится нормальным постепенно,
Выносимым. Хочешь больше? — говорит тебе. — Бери.
Болезненная восприимчивость (особенно к прошедшему) еще беспокоит лирического героя, но голос его все спокойнее. Твердо, как бы прочерчивая мысль в душе (своей и читательской), поэт заявляет:
Это Бог деревьями промокшими
говорит с тобой,
красками холодными, поблекшими,
осенью прощальной золотой.
Будет и сугубо философский вывод:
Что такое счастье? — столько раз задумывался прежде над этим,
называл про себя его признаки и приметы,
а оно оказалось футбольным полем, заросшим одуванчиками и каким-то летним
мелким зеленым сором… Вот, похоже, и все секреты.
Только в том и дело, что оно — не обстоятельство и не место,
а соотношение цвета и формы.
Этим выводом завершается цикл «Держание настоящего». Далее начинается последний цикл сборника — собственно «Существующее».
В нем — примиренность, нередко — чистая радость. В стихотворении «Посмотри, записка все длиннее» автор вспоминает своих усопших, ставит заупокойную свечку. Но последняя строчка полна радости: «Хорошо как, боже мой…»
В новейших стихах (2022—2023 гг.) голос поэта становится как бы исцеленным, разве что ноет порой нотка ностальгии. Тоже, наверно, симптоматика зрелости.
Вслушаемся — как это тонко, нежно, печально и… хорошо:
Только тот, кто слышал эту песню
в трепете суставов, кожи, жил, —
вправе крикнуть в прошлое: воскресни,
милый мир мой, где я жил!