Цикл рассказов
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2025
Владислав Пасечник — прозаик и литературовед, печатался в журналах «Вопросы литературы», «Новая Юность», «Урал». Лауреат премии «Дебют» в номинации «крупная проза» (2011). Живет в Барнауле. Работал преподавателем в АлтГПУ и АГУ. Служит в храме Святителя Николая Чудотворца в Барнауле в сане диакона. Преподает в Барнаульской духовной семинарии.
Кудайга Баш!
Вечер опустился на Чолукой сизой печной дымкой. Отец Сергий скрепя сердце уселся за стол писать письмо владыке Макарию. В который раз брался он за него, но всякий раз откладывал перьевую ручку после слов «Высокопреосвященнейший Владыка, Архипастырь и Отец! Пишет Вам смиренный Ваш послушник, священник Сергий Ивановский…» Слова эти, пропитанные канцелярской мертвенностью, ложась на бумагу, и вовсе утрачивали всякий смысл.
Отец Сергий оторвал от письма взгляд и подавил тяжелый вздох. В окне ждал его обыкновенный вид — двор, забор и два деревянных дома… Вроде дома как дома — но на них-то ему смотреть было больнее всего. Отчего оказались они именно здесь — бок о бок с его приходом? Неужели чтобы мучить, истязать самим неуступным своим видом, первобытным упорством и гордыней? Пять лет стояли они перед его взором, как прежде, — неприступно, чуждо.
Хозяевами в тех домах были братья Абек и Пергал. Жили они по местному укладу крепко, зажиточно. У каждого было большое семейство, свое хозяйство, всяк в Чолукое их уважал, иные из сельчан при них даже обнажали головы. С отцом Сергием они как будто были в добрососедских отношениях, никогда не чинили ему зла, однако и в храм не ходили — держались старой веры. Когда священник бывал в отъезде, по ночам из домов их бывал слышен гул бубна и шаманские заклятья.
Стук в дверь. Отец Сергий вовсе отложил письмо, зная, что нынче уже не вернется к нему.
— Войдите!
На пороге стоял Абек, одетый в чамчу по татарскому1 обычаю. В руках он смущенно мял кошемную шапку.
— Здравствуй, абыз! — сказал он, глядя куда-то в сторону.
Ивановский сморщился как от зубной боли. Абызом могли назвать и православного иерея, и проповедника-ламаиста муллу, и шамана-кама. Ждал он другого…
— Ну здравствуй, как живешь? — произнес он с досадой.
— Ничего, ладно живу. Вот только… глаза все болят. Не знаешь ли какого лекарства?
Отец Сергий скрыл улыбку. Не за этим пришел Абек. Видно, стряслось что-то серьезное, но не в обычае местных — заводить важный разговор вдруг. Нужно было подыграть.
— Попробуй примочку из шипичного вета, — сказал священник праздно. — В здешних местах — самый верный способ.
Наступило недолгое молчание. Неловко потупившись, Абек пару секунд переминался, комкал в руках шапку, подыскивая нужные слова.
— Да вот еще какое дело… — сказал он наконец. — У Пергала сын заболел. Жена его, Кайан, уже много дней не спит. Послала за камом, но он все никак не приедет! Помолишься о нем святому Пантелеймону?
Вот оно. Ивановский вложил в свой взгляд всю возможную строгость.
— Тааак, значит… Я, значит, помолюсь о нем святому Пантелеймону, а вы опять — своим шайтанам?
— Да я… все уговариваю Пергала креститься, а он…
— А он… а ты сам-то? — Отец Сергий искал взгляд Абека, но тот все время ускользал — то в красный угол сбежит, то на стену утечет, то уткнется в пол. Но нужно было действовать до конца — другой возможности могло и не произойти.
— И я… я тоже думал креститься, — потемнев лицом, пробормотал гость.
— Думал-думал — и раздумал?
— Мне бы, это… наперед избу освятить.
— Вот еще новости! — всплеснул руками отец Сергий. — А на что тебе это?
А про себя подумал: тут-то, видно, и дошел разговор до самого главного. С Абеком между тем произошла разительная метаморфоза. Он побледнел, весь как будто пошел мелкой дрожью, даже голос понизил:
— Абыз… такое тут дело. Страшно нам. Шайтан стал ходить по ночам в избе! Стучит. Когда свет не гасим, он вокруг избы ходит, стучит…
Ну вот ведь — опять они со своими суевериями! Чуть что — сразу шайтан виноват. За годы, проведенные в суровом и диком этом краю, наслушался отец Сергий разных быличек и бывальщин. Иные из них будоражили его воображение, но полученное в училище образование не позволяло ему довериться вполне этим россказням.
— Скотина твоя и стучит. Ступай себе, — буркнул отец Сергий, не сводя, однако, со своего гостя глаз.
Тот же вовсе спал с лица. Видно было, что не первую ночь пытался он успокоить себя и близких простым этим объяснением.
— Не было скотины, абыз, мы ее возле дома не держим… — промолвил он.
— Если это и вправду шайтан… ну что же… чему ты удивляешься? Сами же его и призвали своим камланием.
— Покрещусь! Ей-ей, покрещусь! — выпалил Абек. — Только сперва с женой поговорю…
— Пять лет уж говоришь… — отмахнулся отец Сергий.
— Нет, я буду креститься! Только святи, батюшка, святи дом! И… помолись за маленького Канакая!
— Ты пойми: освятить-то дом недолго. Да вот толку-то?
Абек развел руками, развернулся и вышел вон, оставив отца Сергия в раздумьях.
После службы псаломщик рассказал, что жена Пергала Кайан, не дождавшись кама, решила камлать сама. Этого отец Сергий стерпеть уже не мог. «Загляну-ка я к ним вечером, — сказал он. — Посмотрю, что у них за дела».
Оставшийся день отец Сергий усердно молился, унимая тревогу. Идти к Пергалу было опасно, но более ждать он не мог. «Предстоит мне брань духовная, — говорил он себе. — Не убоюсь я темных этих людей. Для того я к ним и послан, чтобы словом Христовым наставить на путь истиный». На закате псаломщик привел четверых крещеных инородцев для подмоги. Пергал долго не хотел открывать. Еще на пороге учуял отец Сергий запах шаманских трав. Наконец уговоры и увещевания его возымели успех, и дверь открылась.
Тени крысами метнулись прочь, удушье от чародейских трав стиснуло грудь отца Сергия. На стене висел камский бубен, с него на священника взирало трехглазое лицо. В избе было немалое собрание — человек десять, все из некрещенных «татар». При виде священника иные из них отвернулись, иные потупили взоры, словно от стыда. Сам хозяин дома отступил, бормоча что-то себе под нос. Ивановского охватило негодование. Впервые явственно ощутил он присутствие врага — не уловимого взглядом, не имеющего конкретной формы, отравившего сердца и умы несчастных этих людей своей ложью. Он был здесь, несомненный, хоть и невидимый.
— Что вижу я здесь, Пергал? — произнес священник. — Как вы решаетесь осквернять здесь призыванием диавола место, которое освящено Самим Богом во святых Его? Разве вы не знаете, что в нашем храме почивают святые нетленные мощи угодников Божиих. И как вы не боитесь оскорблять Господа?
Перед ним немедленно выросла Кайан с ребенком на руках. На ней было чародейское платье, украшенное бубенцами, колокольчиками и раковинами каури.
— Посмотри, абыз. Вон — мой единственный сын… он умирает! Я камлаю, чтобы сын мой был здоров. Я хочу, чтобы Эрлик2 отозвал своих духов…
— Поэтому ты взываешь к трехглазому своему диаволу?
— Я ставила свечки в храме, но твой Бог не утешил меня.
— Помни, что ты не христианка, а дружбой своей с шайтаном ты и вовсе оскорбляешь Бога. Он не внимает тебе, но через болезнь твоего чада хочет, чтобы ты познала Его. Он исполнит твое прошение, только если ты станешь воистину дочерью Его.
Слова эти будто молотом опускались на голову несчастной женщины. Отец Сергий чувствовал, что слова его звучат слишком сурово, но отступать было нельзя. Мертвые глаза подземного божка Эрлика смотрели на него с бубна.
За спиной отца Сергия оживились крещеные инородцы:
— Чин! Чин! Мы знем, что в Чолукое крестился Филипп Шадеев, он до того на ногах не ходил, а теперь ходит, работает! Тадышев и Тадыков молились святому Пантелеймону и получили здоровья.
Ропот прокатился по собранию язычников. Этим моментом нужно было воспользоваться. Отец Сергий усилил натиск.
— Ты слышишь, Кайан, что говорят люди. Бог силен воздвигнуть твоего сына от болезни. Сам святой великомученик и целитель Пантелеймон будет ходатайствовать за тебя и за него…
— Хорошо, я приму это испытание, — голос Кайан звучал уже не так решительно. — Если святой Пантелеймон даст здоровье сыну, то я окрещу и его, и сама покрещусь.
— Покрещусь тогда и я, — добавил Пергал.
Отец Сергий смотрел на супругов с сомнением. Многажды обманывали его язычники, даже и получив желаемое, забывали про свое обещание. И теперь, кажется, попал он в их западню. Он попытался вновь пойти в наступление:
— Опять проявляешь сомнение свое. Зачем искушать Бога?
— Jок! Jок! — вскричала Кайан с прежним упорством. — От своего обещания я не откажусь, но и более не уступлю!
Ребенок зашевелился на руках ее, застенал от боли. Отец Сергий отступил. Вернувшись к себе, оказавшись в постели, он еще долго не мог заснуть. Враг по-прежнему был близко — за приходской оградой. Кожей своей чувствовал миссионер исходивший от него могильный холод. Почти до самого рассвета думал он о людях, что остались во власти врага.
Наутро же в дверях вновь появился Абек. Видно, он тоже дурно спал — осунулся весь и выцвел, как стираный войлок.
— Здравствуй, абыз, ты вчера был у Пергала? — спросил он тихо.
— Ну был, — кивнул отец Сергий.
— Вчера опять стучал шайтан, — признался Абек. — Мы разожгли огонь, вышли во двор, а там никого. Да и не могло быть никого…
Отец Сергий тяжело вздохнул:
— Да ты пойми, Абек: шайтану не изба твоя нужна, а душа бессмертная, которую ты не желаешь предать в руки Господа нашего Иисуса Христа. Пока сам ты не вразумишься, шайтан твой никуда не денется. Как помрешь — приберет к себе, но не на радость, а на муки и неугасимый пламень. Сам ты свой дом превратил в жилище диавола.
— Я… я поговорил с женой, мы готовы креститься хоть завтра!
Слов этих отец Сергий ждал целых пять лет.
— Слава Истинному Богу! — воскликнул отец Сергий.
— Кудайга Баш3!— кивнул Абек.
С того утра минуло несколько дней, и вновь отец Сергий сел за злополучное письмо. Теперь, однако, дело пошло куда как бодрее — новости были хорошие:
«Пишет Вам смиренный Ваш послушник, священник Сергий Ивановский. С радостью сообщаю, что дело мое относительно просвящения семей Пергала и Абека продвинулось значительно. Когда Абек с женой были обучены необходимым знаниям христианской веры, то первый из них был крещен мной с именем Амвросия, а вторая — с именем Анны. После мной было совершено и освящение их дома с молебным пением в нем. С той поры таинственные стуки прекратились»…
Только священник поставил точку, как в дверь постучались.
— Войдите! — вздохнул отец Сергий, откладывая письменные приборы.
Через порог переступила сияющая Кайан с младенцем на руках. За спиной ее переминался с ноги на ногу Пергал. В руках у него были деревянные идолы.
— Абыз… — взволнованно сказала Кайан. — Аб… Батюшка! Наш сын здоров благодаря твоим молитвам.
— Он здоров по воле Божией. — кивнул отец Сергий.
— Я помню свое обещание. Мы с мужем хотим принять святое крещение.
— Сожгите наши ярты-чалу4, — подал голос Пергал. — Нам они теперь ни к чему. Искушение одно…
Сердце отца Сергия трепетало. Он встал из-за стола, от волнения чуть пошатнулся. Глаза его нашли глаза Кайан, затем Пергала. Они больше не отводили взгляд.
— Дети мои, — сказал он, чувствуя, как защекотало в носу, а на глазах навернулись горячие, счастливые слезы. — Как долго ждал я этого дня.
Он бросил взгляд на окно. Враг ушел, расточился, исчез. Летнее солнце озаряло крыши домов Абека и Пергала
— Слава Истинному Богу! — скзала Кайан.
— Кудайга Баш! — улыбнулся отец Сергий.
Савва Евтиеков
Иной раз помнит бумага такое, что забывают и народ, и земля, и вековые горы. Отчеты алтайской духовной миссии, чудом дошедшие до наших дней, хранят множество преинтересных, трогающих за душу историй. Вот одна из них.
Стояло когда-то на левом берегу реки Тархата село Бальтир. В нем жил и держал стада один бай, Савва Евтиеков. Коренастый, крепкий, был он похож скорее на каменную груду, принесенную с курума весенней водой. И лицо у него было недоброе, все какое-то каменистое — сизый бугристый нос, тяжелый, как скала, лоб, замшелые брови, из-под которых, словно кусочки свинца, поблескивали глаза. Жил Евтиеков крепко и во всем основательно, зная свою большую природную силу. Когда выезжал он на пегом своем аргамаке, пастухи его разбегались, кто куда, забивались в норы, будто ящерицы, да все напрасно. Находил их Савва и учил по-своему — нехитрая то была наука, но верная, мог ткнуть кулаком в грудь, так что ребра трещали, мог нагайкой огреть по загривку, так что искры из глаз сыпались. Даже если не знал он за работником какой-то особой провинности, все равно учил — впрок. А пастухи между тем, потирая битые бока, качали головами да приговаривали: «Что с Саввы спросишь? Он — бай, большой человек, дурной человек».
Случилось как-то Савве бывать по своим делам на правом берегу реки. День был жаркий, солнце сияло в пустом небе, Савва ехал, развалясь в седле, расстегнув по случаю духоты кафтан. Вдруг из травы, из-под самых конских копыт, поднялся степной орел. Савва проводил его черным своим тяжелым взглядом. Где-то под грудой грубых его мыслей серой змейкой скользнуло удивление. Орел был невидим до последнего мгновения, пока всадник не нагрянул на него кованой поступью, а теперь взмыл, простерся в небе, очевидный, величественный. На минуту показалось Савве, что сам он вместе с лошадью как бы скрылся в его тени, измельчал, почти совсем пропал. «Ишь ты», — буркнул себе под нос Савва. Отчему-то ему сделалось не по себе.
На берегу конь опустил голову к воде и, алчно всхрапывая, принялся пить. Савва резко натянул удила и привычно направил его в белую пену. Тархата в последние годы истратилась, обмелела, всадник теперь мог перейти ее без всякого брода — лошадь и бабок не замочит. Конь Саввы между тем ступал по давно исхоженному дну, наверное — знаючи. Но вот ровно на середине реки одно из копыт его вдруг скользнуло на сыром камне и угодило в ямку. Ямка эта, должно быть, возникла недавно, когда спало вешнее половодье. Конь смешался, оступился, резко завалился вперед. Савва всем грузным своим телом упал на твердую луку седла, в тучном животе бая тут же раздалась резкая боль. Бай выругался глухо, сквозь зубы, хлестнул коня чембуром. Остаток пути до дому он крепко держался за место ушиба, выплевывая самые грязные проклятья. Возле коновязи он тяжело свалился с коня и позвал сыновей. Сквозь серую пелену, застлавшую глаза, он снова увидел орла, который превратился в черный росчерк на выцветшем небе.
С той поры Савва Евтиеков занемог. В пыли и духоте возился он на одре своем, стонал и ругался в бессильной злобе. Когда боль отступала, старый бай словно бы оживал, звал к себе сыновей, давал наказы по хозяйству. Но и в это время он тосковал, зная, что пройдет время и мучения его возобновятся. Никто в Бальтире не знал средства от его изъязвления. Давно извелись в тех краях камы. Последним «знающим стариком» в округе был старый кривой Алым. Когда он жил, люди вспоминали о нем по редкому случаю да при встрече еще по старой памяти снимали перед ним шапки. Сам Савва Евтиеков смутно помнил, как его, маленького еще мальчика, приводили к Алым-каму унимать злую лихорадку. Помнил страшные глаза его: правый глаз подернут бельмом, другой кривит влево, будто высматривает на земле невидимое. Опрокинув плошку-другую водки, старик принимался ходить вокруг костра, потрясая облезлым бубном. В давние времена, одержимый невидимыми силами, он, как говорили, мог подпрыгивать выше головы, кувыркаться в воздухе и прохаживаться по яранге колесом. Под конец жизни, однако, совсем ослаб кривоглазый духовидец и мог только сотрясать пыль с ветхого своего маньяка5 да хрипеть полузабытые заговоры.
С тех пор как Алым-кам помер, народ в Бальтире вовсе жил в духовной праздности и суете. Но вот некоторое время назад появились в Онгудае русские абызы. Как прежде в Майме, Улале и Мьюте, разбили они здесь свой стан, сложили из бревен молитвенный дом и начали объезжать окрестные аилы, обращая в православие черствый горный люд. Вместе с новой верой принимали люди и новую жизнь, оставляли прежний свой кочевой быт, поселялись в русских избах, постились и молились, как русские.
Сам Савва в Онгудай не ездил и сыновьям своим не велел. «Зачем в Онгудай ехать? Креститься будете? Русскими станете?! — говорил он насупившись. — Вот подождите, узнаете у меня…» Он воспрещал строить в Бельтире молитвенные дома, при любом удобном случае ставил абызам и причетчикам всякие препоны, где-то действуя хитростью и обманом, где-то грубой силой. Когда же некоторые из людей его пожелали креститься, Савва пришел в ярость и устроил над ними жестокую расправу, бил и истязал несколько дней, а после и вовсе лишил довольствия. «Пусть русские вас кормят! Я не стану!» — сказал он им. Невозможно было никак смягчить его сердце. «Большой человек, — вздыхали люди. — Дурной человек».
Савва не любил русского Бога. Во всех бедах винил он Его, во всех своих недоимках. И то дело — год за годом подтачивал Бог его природную силу, мором и звериными происками прореживал стада, разбивал коням копыта и — самое страшное — умыкал тайком людей. Поначалу людей незаметных — только старых, больных и бедных, а затем — сродников и соседей. Все меньше вокруг становилось тех, кто жил прежним укладом, все чаще, вглядываясь в знакомые лица, бай видел в них какие-то новые, чуждые ему черты, а в глазах подмечал нездешний проблеск. Сперва мало-помалу, а затем все стремительнее утрачивал старый бай власть над окружавшим его вещественным миром. Разразившаяся вдруг болезнь одним махом положила его на обе лопатки. Все окружающее Савву пространство как бы разом уменьшилось, съежилось, словно плохо выделанная кожа. Пища утратила вкус, звуки оглушились, свет угас, стал серым и бессмысленным. Впервые, должно быть, за всю свою долгую жизнь почувствовал Савва страх.
Как-то побывал у него в гостях знакомец из дальнего аила. Старый бай тогда еще вставал со своего одра и принимал понемногу пищу. После приличествующих приветствий и расспросов заговорили о разных будних делах и событиях недавнего времени. К неудовольствию своему Савва заметил, что знакомец уводит разговор в сторону, говорит все больше о делах далеких и Савве незнакомых. Скоро речь его зашла о чудесных исцелениях новокрещенных и о том, что русские абызы немало знают в лекарском искусстве. Старый бай слушал с возрастающей досадой и наконец вспылил и, забыв всякие приличия, прикрикнул на гостя:
— Зачем мне это рассказываешь? Не стану я лечиться от русских!
Взглянул бай в глаза гостя и к ужасу своему узнал в них то самое — потаенное, нездешнее, чуждое.
— Ах, вот как! — Савва пришел в ярость. — И ты тоже! Не хочу с тобой иметь никаких дел. Ступай прочь!
Сказав так, он завалился на лежак и отвернул лицо к стенке. Обиженный гость тотчас уехал, а Савва с тех пор вовсе не вставал.
Прошло еще несколько дней. Позвал старый бай сыновей, велел послать в стан за абызом. «Скажите: желаю принять крещение, — наказал он им. — Но прежде пусть отслужат за меня молебствие. Икону Николая пусть принесут». Савва слышал, что икона святого Николая обладает чудодейственной силой, и теперь надеялся, что абыз с ее помощью излечит его недуг. Об одном он не сказал сыновьям — что задумал, получив исцеление, отказаться от своего обещания креститься. «Свечку поставлю Николе и будет ему», — говорил он про себя.
Вернулись братья из Онгудая хмурые, задумчивые, рассказали отцу, что абыз уехал в Улалу и не обернется раньше, чем в семь дней. Бай, не получив немедленного ответа, впал в новое томление. «Неужели Бог прознал мой умысел? — думал он — Теперь не будет мне избавления». День за днем Евтиеков слабел. Кто-то из соседей, крепких в прежней своей вере, уговаривал послать в соседний улус, где, как говорили, жила еще сильная шаманка, но Савва и слышать о том не хотел. Чувствовал он, что и одно только молебствование не исцелит его. Даже икона чудотворная не поможет. «Покрещусь. Дождусь православного абыза и покрещусь, — говорил он родным. — Тут-то все на лад и пойдет. Если другие исцелились — значит, и я исцелюсь. Я не хуже других: у меня большие стада, крепкие сыновья, много земли. Абызу много-много заплачу. Примет меня его Бог».
Наконец из Онгудая приехал причетчик. В доме Саввы его встречали как дорого гостя. Занялось большое беспокойство — закололи ягненка, сварили шурпу. Причетчик рассказал Савве историю о святом Христофоре — прежде это был свирепый язычник по прозванию Репрев, грубый и страшный на вид. Лишь по принятии в сердце свое Христовой истины он преобразился — стал кроток и чистосердечен. За многие подвиги свои он особенно почитается в русской церкви как пример искреннего покаяния. Савва слушал внимательно, изредка только срывался с его губ тихий стон.
Той же ночью Савва Евтиеков проснулся вдруг среди ночи, оттого что почувствовал стороннее присутствие.
— Кто здесь? — произнес он слабым голосом. — Это ты пришел, абыз?
Разум его, ослабленный болезнью, все же понимал, что это невозможно, ведь на дворе стояла темнейшая ночь. «Или я ослеп теперь?» — подумал он с тоской.
— Это я, — был ответ. Голос показался Савве мягким, густым и исполненным силы.
— Ты пришел… — выдохнул Савва.
— Да — пришел. Но скажи мне, Савва, отчего ты решил приступить к святому таинству теперь, когда ты слаб и болен? Почему бежал от него в дни радости своей?
— Не было у меня дней радости, — произнес Евтиеков. — Всю свою жизнь провел я в трудах и заботах. Теперь я недужен. Говорят, с крещением я исцелюсь.
Невидимый гость некоторое время молчал.
— Разве будешь ты роптать на Бога, если боль твоя не отступит? — спросил он, и в голосе его послышалась печаль.
— Не буду роптать, — произнес Савва. — Только исцели меня, абыз!
— А что ты знаешь о пути, на который собираешься ступить? — спросил невидимый гость.
— Ничего, — выдавил Савва. — Расскажи мне.
Не успев договорить, он обнаружил себя на берегу реки. Испугался бай, не понимая, какая сила перенесла его сюда в мгновение ока. В жизни своей не видел старый бай таких рек. Перед ним была не мелководная Тархата, но громогласный, стремительный поток. Вода мчалась в неизвестную внешнюю тьму, играючи перекатывая многопудовые валуны и выдирая с корнем скалы. За сизой пеной не видно было другого берега. Савва стоял на осклизлой гальке один, без коня, прижатый к земле чем-то грузным вроде мешка с камнями. Опорой ему была какая-то жалкая палочка, которая гнулась под великим весом. Он не мог поднять головы, не мог оглянуться, но только смотрел впереди себя. «Что я должен делать?» — в страхе закричал старый бай. «Перейди на другой берег», — услышал он голос полуночного гостя. Оглядевшись, Савва увидел каких-то людей, не знакомых ему. Каждый имел на плечах великий груз, и у каждого в правой руке посох, у кого — железный, у кого — кедровый, у кого — тонкая осиновая жердь. Глянул Савва на свою опору — посох не посох, а зеленый сырой прут, будто его только что оторвали от дерева. Незнакомцы ступали в воду один за другим и исчезали в рокочущей пене.
Собравшись с силами, Савва сделал шаг и почувствовал, что неведомая ноша его сделалась еще тяжелее. Он шагнул в бурлящий поток, и тут же навалилось на него все невероятное давление воды. Груз на его плечах превратился в гору. «Нужно идти, — подумал он и шагнул снова. — Как и прежде, я силен, я смогу ступить на тот берег». Он шагнул еще раз, и нога его угодила в расселину, груз повалился набок, увлекая его во внешнюю тьму, прут изогнулся, готовый вот-вот лопнуть. И понял старый бай, что, несмотря на всю свою прежнюю силу и власть, ничего поделать не может для своего спасения. «Помогите! Помогите!» — закричал он и проснулся. Некоторое время он лежал на своем одре, чувствуя, как боль мало-помалу пробуждается в его измученном чреве. Стояла обычная предрассветная тишина. Савва чувствовал, что нежданный его гость исчез. Он всматривался и вслушивался в молчание ночи, но не заметил ничего необычного. Наконец, утомленный, он снова провалился в сон, черный и глухой — без сновидений.
Наутро силы как будто вернулись к нему. Он пожелал надеть крест, что немедленно было исполнено. Он позвал к себе старшего любимого сына. Сын сидел возле ложа умирающего и смотрел в его потускневшие, истомленные глаза своими — живыми, темными. Он слушал слова отца и кивал, потому что в ответ на отцовский наказ положено только кивать. В темных глазах его скользнуло удивление, когда Савва строго наказал ему построить для миссионеров в Бальтире стан. Он не сказал старому баю, что и сам после поездки в Онгудай твердо решил креститься. Но Савва и сам разглядел в его глазах отблеск нездешнего света и заплакал — впервые в своей взрослой жизни. В эту минуту он понял, что не доживет до своего крещения, но так и умрет оглашенным. Он плакал от счастья, явственно чувствуя, что сыновья в будущей их жизни станут стократ лучше его. Он плакал от горести — оттого сам уже не мог сделаться лучше, что, прожив долгую и скучную жизнь в скалистом, бесплодном краю, не познал даже самого малого, тихого счастья.
На другой день умер Савва Евтиеков. Прошло много лет — умерли и его сыновья. Минул век — и сам Бальтир во время большого землетрясения поглотила земля. Угасла народная память, и никто уже не помнит жестокого бая. Осталась на бумаге лишь история о его предсмертном покаянии.
Буран
Из Улалы6 отец Терентий Ковязин отправился в Бийск, однако не пробыл там и полутора дней. Двадцать седьмого января был при богослужении в архиерейском доме и при литии по усопшем Емельяне. Исповедовал отца Мефодия, который просил поруководить им при отпевании либо отпеть, ибо сам он ни разу никого не отпевал. После отец Мефодий попросил исповедоваться в некотором, что он позабыл. Ковязин много утешал его, а сам думал: «Как только станешь сокрушаться о грехах и молиться прилежнее, враг рода человеческого сильнее нападает. Благодарение Господу — это временно, да и помогают сострадательные наставники…»
Из Бийска отправился он прямиком в Смоленск и прибыл в пятом часу. Получив в почтовой станции посылку и сдав денежный пакет, напился в гостях чаю. Хозяин-доброхот предложил переночевать, но отец Терентий отказался — виделась ему какая-то страшная необходимость в том, чтобы именно сегодня доехать до Алтайска.
Зима 1887 года выдалась на редкость снежная, вьюжная. День за днем бороздили ямщики снежную алтайскую пустыню, следы их на другой день заметали метели, изглаживая даже самую память о них.
Как ни уговаривал его хозяин остаться, Ковязин не уступил. Нашелся и проходной ямщик — как будто из Улалы. Загрузились в повозку и двинулись в путь. Скоро случился буран, лошади замотали головами, стали упираться. Добрались кое-как до деревни Точильной, остановились ненадолго. Уже везде горели огни, ямщик сказал, что неплохо бы здесь и заночевать. Отец Терентий воспротивился — никого он в тех местах не знал, да и выходить из повозки не хотелось. Было еще светло, да и буран, казалось, разметал дорогу.
— Поедем дальше, — сказал он ямщику. — Пожалуйста, не пей много. Я лучше подам на вотку7 тебе в Алтайске.
С версту отъехали от деревни, как ямщик сообщил, что сбился с дороги.
— Как же ты сбился, проходной? — прикрикнул на него Ковязин.
Мужик потупился, пробормотал в бороду:
— Прости, батюшко, я маленько выпил.
Услышав такое, отец Терентий не на шутку перепугался: «Погибну я с этим дураком! Все бестолковая моя энергия! Ах, нужно было брать проселочного ямщика!»
Ветер выл словно раненый зверь, ледяные искорки резали глаза и щеки. «Ничего, — подумал Ковязин. — Я в повозке, одежда теплая, как-нибудь выживем». А ямщику сказал:
— Что с тобой делать? Отнюдь не сбивайся, гляди направо, вдруг попадется торная дорога…
Тронулись в путь. Ветер то стихал, то, собравшись с силами, бил в грудь, да так, что перехватывало дыхание. Ковязин не сводил глаз со спины ямщика. Смотрит ли за дорогой? А тот уже завалился набок и, облокотившись, понукает лошадей.
— А ну сядь прямо! — крикнул ему отец Терентий. — Уснешь!
— Нет, батюшко, не сплю…
Ехали долго, тяжело и скучно. Вокруг, куда ни глянь, раскинулся мертвый заснеженный простор. Мало-помалу темнело. Ковязину думалось, как нелегко живется человеку в этом диком краю. Заснеженная степь причиняла только скуку и досаду. Нешто людям по сердцу жить в белой пустоте? Ветер и снег, снег и ветер — неужели из этого только и состояла их жизнь?
Наконец вышли на торную дорогу. Как на грех, ту сильно замело, и обычном ходом дальше ехать стало решительно невозможно. Ямщик запряг лошадей гусем, сам сел на переднюю лошадь, отец Терентий уселся на козлы и правил.
Была полночь, когда впереди вновь появился огни.
— Вот и пашенная заимка! Может, здесь заночуем? — спросил ямщик, рукавом растирая заиндевевшие усы.
Отец Терентий покачал головой. Так крепок буран, что изба трясется, да и ночует в ней заблудившийся крестьянин. На всякий случай постучались. Открыл несчастный какой-то человек. Видно было по нему, что в избе не намного теплее, чем в поле. Дорогу дальше он, однако, указал. Еще одна верста. Еще одна заимка. В избу не пустили и дорогу сразу не показали, ветер рвал с особой яростью, заворачивал лошадей. Долго увещевал отец Терентий работников заимки, прежде чем подсказали они дорогу до деревни Растоши. Добрались, казалось, только благодаря молитвам отца Терентия. Ямщик то и дело чертыхался, объезжая топкие места. Вот и деревня. Ковязину подумалось, что неплохо бы пару часов отдохнуть в тепле — ямщик страшно заколел. Посидели, угостились чаем и двинулись до Алтайска — до него оставалось только пятнадцать верст. Однако вскорости кони совершенно встали, пришлось распрягаться и править лошадьми, пробираясь по пояс в снегу. Отец Терентий крепко держал чумбур. Конь был дурной — норовил дотянуться до руки, укусить. Ковязин то и дело поглядывал на ямщика — тот вымок совершенно и, казалось, весь покрылся коркой инея.
— Пропадем, батюшко! Ох, пропадем! — плакал ямщик. — Воротиться надо, ей-богу, пропадем!
«Верно говорит мужик, — думалось отцу Терентию. — Да не сворачивать же на полпути!» Еще полторы версты тащил он за собой и повозку, и ямщика, подгоняемый собственным упрямством. Вода хлюпала в валенках. Наконец, ослабев, отец Терентий упал грудью на снег и выпустил поводья.
— Твоя взяла! — крикнул он своему спутнику. — Поворачиваем!
Воротились обратно в Растоши, где и заночевали — безо всякого, впрочем, сна. Отец Терентий полулежал, мучимый тревожными думами, ямщик сидел напротив и бормотал севшим голосом: «Нельзя, батюшко, спать. Здесь народ лихой. Или лошадей уведут, или в повозку залезут». Терентий только отмахивался, но в душе прислушивался к этим словам и не смыкал глаз. За ночь они обогрелись и обсушились. Тьма на востоке стала понемногу рассеиваться, взошло нерадостное, тусклое солнце. Они тотчас отправились в путь и к семи часам были в Алтайске. Заплатив ямщику положенное, отец Терентий сказал нарочито строго:
— Не знаешь дороги — не вози! Никогда больше не найму проходных!
Ямщик рассеянно улыбнулся, покачал головой и тронулся восвояси. Постояв немного в рассеянности, Ковязин собрался было окликнуть его, но тот уже исчез в метели.
Домой отец Терентий прибыл только тридцатого января, отслужил часы и молебен трем Великим Святителям. К концу молебна он был совершенно нездоров. Нестерпимо ныла застуженная нога, начинался жар. Да вот еще досада — все не шел из головы ямщик. Жалко было его, измучил себя и лошадей. Нет бы пожалеть мужика — а он ему причинил такую обиду! «Вот он, приступил ко мне — враг рода человеческого, — думалось Ковязину. — В словах моих звучали его слова…»
Время тянулось мучительно медленно. Лихорадка накатывала волнами, Ковязин уже едва держался на ногах, как тут еще явились с бестолковыми свадьбами. «К чему я спешил? — говорил себе отец Терентий. — И сам едва не сгинул, и человека чуть не загубил». Раз за разом вспоминалась ему серая пустошь и то, как они с бедным этим ямщиком тянут повозку, увязая в снегу.
Забот за прошедшие дни накопилось немало. В Ильинске нужно было окрестить пару иноверцев, пожелавших венчаться, а еще исходатайствовать увольнительное свидетельство для ученика Ильинского училища — на то нужны были деньги, которых у Ковязина не было. В Мариинске случился большой разгул и пьянство, в Тураке и Катанде народ во множестве уклонялся от христианской веры. Не было видно конца этим заботам.
Прежде чем отойти ко сну, отец Терентий поставил на больную ногу банки — как будто полегчало. Ром с чаем пресекли горячку. Но иная болезнь, куда более серьезная, снова и снова давала о себе знать. Закрывая глаза, видел священник грузное небо, серую поземку и сгорбленную фигуру ямщика, который тянет за колючий чумбур изнуренную лошадь. И теперь отец Терентий в мыслях своих был с ним в одной упряжке и, как тогда, повторял одними обескровленными губами: «Господи, да не яростию твоею обличиши мене…»
Новое солнце
На Улагане, за Телецким озером, жила одна шаманка — звали ее Табычак. Муж ее, Очош-Курман, был местным пошко — сборщиком податей, имел немалое богатство и пользовался в волости большим уважением. Еще в детстве проявилась у Табычак нервная болезнь, свойственная камам. По ночам, во сне, приходили к ней призраки-кёрмёсы и душили ее, пока не начинала она метаться и кричать от страшных видений.
У всякого шамана-кама на Алтае был тунур — чародейский бубен, знак власти над миром духов. По звуку его, как считалось в народе, к шаману являлись демоны-еткерии. По числу служивших каму духов на внутренней стороне бубна цеплялись привески из проволоки.
У Табычак было два таких тунура. Первый изготовила она сама, вскоре после того, как посетили ее нечистые духи. Второй тунур принадлежал прежде ее отцу — Кулугару, которого считали сильнейшим шаманом в зателецкой округе. Табычак часто вспоминала его — могучего, рослого мужчину, который знал, казалось, все тайны мира. Кулугар камлал на большом капище, в центре которого возвышался каменный истукан, окруженный лошадиными черепами. Облаченный в косматый маньяк, с когтистой перчаткой, скроенной из цельной медвежьей лапы, в багровых отблесках костров, казался он самим Эрликом — царем подземного мира. Много лет обучал он дочь своему мастерству, открывал ей премудрости подземного мира, передал все ведомые ему заклинания и рецепты снадобий.
Когда в Улугане появились первые православные миссионеры, Табычак строго-настрого воспретила местным обращаться в новую веру.
— Наши боги живут в горах, ручьях и деревьях, — говорила она, гордо подняв голову. — Их бог заперт в деревянном доме, куда нам дороги нет.
Шли годы. Мало-помалу время истратило могучего Кулугара. Табычак же, наоборот, как говорили, только входила в силу. Как-то раз решила она навестить отца и сразу не признала его — тот, исхудавший, покрытый грязью и пеплом, сидел возле своей юрты, тяжело хватая ртом холодный воздух. На распахнутой его груди темнел ожог — края его успели нагноиться, над старым камом разносилось страшное зловоние. Перед ним на земле лежал огромный тунур, на котором вышит был образ крылатого духа, окруженный чародейскими символами.
— Я пытался сжечь его, — сказал Кулугар, указывая на бубен. — Но огонь восстал против меня и опалил мое старое тело.
— Зачем ты хотел изничтожить тунур? — удивилась Табычак. — Неужели послушал русских абызов?
— Худая наша вера, брось ее, — простонал старый кам. — Давно уже думал я покреститься. Не смотри на меня, что некрещеным умираю. Боюсь я своих еткерей — как бы они чего худого вам не сделали. Пусть уж лучше погибну я один, а вы спасетесь — креститесь поскорее.
Он с трудом перевалился на правый бок, подобрал свой бубен с земли и протянул его дочери.
— Сожги его ты, — попросил старик. — И свой тунур тоже отправь в огонь.
Табычак выслушала его, забрала бубен, но сжигать не стала. «Видно, от старости отец повредился умом, — сказала она себе. — Разве можно отрекаться от нашего искусства?» Вскоре облетела округу весть: старый Кулугар ушел за солью. Так говорили об умерших. Принялась Табычак камлать пуще прежнего, думая, что сила ее с отцовским бубном удвоились. Весь Улаган потянулся к новой камке, веря в ее чародейство. Год от года крепла ее власть над местными, а вместе с тем рос и авторитет ее мужа, Очош-Курмана.
Прошло немало лет, а Улаган, как прежде, был тверд в языческой вере. Каждое утро всходило над ним солнце, золотило верхушки гор, искрилось в озерах и реках, но души живших там людей все так же прозябали во тьме. Постарела Табычак, Очош-Курман занемог и почти не вставал теперь со своего ложа. Было ему к тому времени семьдесят лет, голова его сделалась серой, как выделанная овечья шерсть, недуги вошли в его плоть и кости, ослабло зрение, ушла былая сила. Как-то в середине июня приехал в те места священник Владимир Тозыяков. Поставил он свою палатку недалеко от юрты Курмана, хоть местные отговаривали его, боясь гнева старой шаманки.
День шел за днем, мало-помалу Тозыяков возымел успех в сеоке8. Все реже приходили соседи к Табычак. Один за другим обращал их новый проповедник в христианскую веру. Камка в то время уже отчаялась излечить своего супруга, но на священника внимания не обращала, пока в один из жарких пыльных вечеров тот сам не появился на ее пороге.
— Зачем приешел, абыз? — спосила Табычак, глядя на гостя свысока.
— Да слышал, что Очош-Курман заболел. Просили меня местные навестить его, — отозвался отец Владимир.
— Ну что же, попроведай нас, — лукаво усмехнулась камка.
Она усадила проповедника напротив мужа, разлила по пиалам соленый чай с маслом, сама уселась на пол и приготовилась слушать.
— Ну расскажи, абыз, чем твой Бог лучше наших.
Священник пристально посмотрел в лицо шаманки и начал свой рассказ:
— Жил во времена давние в Греции один могучий кам — Киприан. По рождению был он язычником, родители посвятили его жизнь служению бесу — Аполлон-кану. С семи лет обучали его жрецы волхованию и демонской премудрости. Обрел он небывалую чародейскую силу, ветра и морские течения покорились ему, он умел наводить мор и несчастья на людей, скот и посевы. Люди обращались к нему за помощью и защитой, но даже под видом благодеяния развращал кам их души, питая их гнев, похоть и зависть. Таким пришел он в землю антиохийскую, и полчища ектериев и кермесов следовали за ним как за своим вождем.
Жила в тех местах некая девица, Иустина. Сама она была из семьи камов. Как-то, сидя у окна, она услышала Слова Спасения от мимо шедшего диакона Праилия. Говорил он о Христе, рожденном от Пречистой Девы, о том, как пострадал он ради спасения людей и вознесся на небеса. С той поры Иустина стала ходить в церковь Христову, и мало-помалу, попав на благодатную почву ее сердца, семена Слова Божия дали плоды. Иустина отвернулась от языческой веры, а скоро обратила в христианство и своих престарелых родителей. Они приняли святое крещение и причастились Божественных тайн.
Отец Владимир сделал паузу, отхлебнув из пиалы немного соленого чая.
Табычак заинтересовала история Киприана: неужели где-то на свете жил кам могущественнее ее? Неужто у него было не два, а три тунура? Не могло такого быть, конечно, думала она, но перебивать абыза не спешила.
— Людям, избравшим праведный путь, — продолжил миссионер, — Господь иногда посылает испытания. К Иустине воспылал нечестивой страстью язычник, юноша Аглаид. На все его попытки овладеть девой встречал он решительный отказ. «Жених мой — Христос, — отвечала ему Иустина. — Ему я служу и ради Него храню мою чистоту. Он и душу, и тело мое охраняет от всякой скверны». Отчаявшись, пошел Аглаид к шаману Киприану, надеясь заручиться его помощью. Тот подослал к деве одного из сильнейших своих ектериев, чтобы разжечь в сердце ее похоть. Но нечистый дух вернулся посрамленный — крестным знамением и молитвой прогнала Иустина от себя дурные желания. Раздосадованный Киприан посылал к ней духов в разных обличьях и формах, но дева всякий раз отвергала их нападки благочестием и здравомыслием своим.
В гневе кам стал насылать на дом Иустины и сродников ее всевозможные бедствия. Скверна распространилась на весь город. Болезнь поразила саму Иустину. Перепуганные горожане собрались у ее дома, упрашивая девицу согласиться выйти за Аглаида, но та была непреклонна. Усердным постом и молитвой обратила она вспять все невзгоды, посланные чародеем. Исцеленные от недугов, горожане восславили Христа. Посрамленный Киприан укрылся от людских глаз. Сам стал он поносить Аполлона-кана, видя его немощь, перед силой животворящего креста. Тогда нечистый дух обрушился на него с яростию, стал душить, ломать, предавать страшной боли. Тогда Киприан возопил: «Боже Иустины, помоги мне!» Он осенил нечистого крестным знамением, и тот отступил. Так обрел могучий прежде кам Истинную Веру. Через покаяние и искреннее молитвенное усердие заслужил он прощение церкви, принял крещение и вскорости сам стал священником. Иустина же приняла монашеский постриг и стала диаконессою…
Проповедник умолк, всматриваясь в лица стариков. Те выглядели смущенными, особенно Табычак, которую потрясла история греческого кама.
— Складно рассказываешь, абыз, — произнес наконец Очош-Курман. — А что же сталось с этими людьми потом?
Отец Владимир медлил. Знал он, как язычники воспринимают слова о мученической смерти. Но лгать было нельзя:
— Они пострадали за веру. Языческие правители усекли их головы мечом.
Очош-Курман заохал:
— Ежели все одно — помирать, к чему креститься, верно, Табычак?
Шаманка смолчала. Что-то в груди ее откликнулось на рассказ миссионера, обратило в раздумье.
— Подумай о будущей жизни, пошко, — промолвил отец Владимир. — Что ждет тебя за порогом жизни? Духи, которых вы почитаете, — обманщики. Не пощадят они вас, предадут жестоким мукам, не сравнится с ними твой нынешний недуг.
— Уходи, абыз, — попросил Очош. — Мне тяжело слушать твои речи.
— Подумайте все же! — покачал головой священник.
Больше ничего не сказал он старикам, попрощался и вышел вон. Табычак крепко задумалась. Вечером приготовила она чародейское зелье, надела увешанный колокольчиками маньяк и начала камлать. Дым от курильницы наполнял юрту, старый Курман слушал древние заклинания и стонал от боли. На разум камки волна за волной накатывало душное оцепенение, сердце словно налилось свинцом, билось тяжело и гулко, в такт уханьям бубна. Воздух становился густым и плотным, как войлок, один за другим исчезали предметы — стенки юрты, утварь, старая пустая люлька на деревянном крюке. Наваждение охватывало разум старой Табычак, вовлекая ее в мир теней…
Привиделось ей, что стоит она посреди ледяной равнины. Неба над ее головой не было, вместо него зияла черная гулкая пропасть. Далеко, там, где бездна смыкалась с оледеневшей землей, теплилось какое-то зарево. Почувствовала камка, что за спиной ее стоят двое — как будто знакомцы.
— Оглянись, пожалуйста, — прозвучал в ушах ее голос, который не мог принадлежать человеку.
Табычак оглянулась и оцепенела от ужаса. Перед ней стояли два чудища. И в том и в другом было поровну от зверя и от человека. Еткерий справа был подобен косматому черному тельцу с двумя длинными, изогнутыми рогами. На широколобой бугристой его голове зияли три налитых кровью глаза. У левого была белая пятнистая, как у ирбиса, шкура. За плечами его вздымались огромные совиные крылья. Изо рта чудища до самой его груди тянулись два желтых бивня.
— Я Караш, — хриплым голосом представилось черное чудище. — Все эти годы я помогал тебе в твоих странствиях. Но теперь ты помыслила отвернуться от меня. За это я расхищу стада твоего мужа, отравлю землю, на которой ты живешь.
— Я — Кагыр, — прорычал дух слева. — Я был другом твоего отца, покуда он не отвернулся от меня. Я опалил его огнем, то же станет и с тобой, если предашь свою веру. Я истреблю всех твоих детей, весь сеок будет страдать по твоей вине, и люди проклянут твое имя.
Сказав это, он изрыгнул из пасти сноп искр. Табычак же не могла вымолвить и слова. Караш и Кагыр выглядели в точности, как рассказывал о них старый Кулугар. Поняла камка, что пребывает во власти этих страшных духов, и родных своих предала той же участи.
— Ну что решила, старая Табычак? — хором спросили духи.
Попыталась шаманка отвернуться от духов, лицом к далекому зареву, но почувствовала, что не может пошевелить и пальцем. Еткерии между тем подались вперед, протянули к ней когтистые свои лапы.
— Боже Иустины, помоги мне! — закричала Табычак. Две страшные фигуры перед ней задрожали, расточились желтым ядовитым дымом. Исчезли холодная равнина и гулкая пропасть. Шаманка стояла посреди юрты. Первые робкие лучи рассвета пробивались сквозь прорехи старого войлока. Очош лежал недвижимо, словно покойник. Сердце тяжело ухало в груди старой камки. «Это Караш и Кагыр терзают меня, — поняла она. — Коли не избавлюсь от них, худо будет всему сеоку».
Дождавшись утра, Табычак сама пошла к отцу Владимиру. Впервые в жизни испытала она робость, от прежней гордыни ее не осталось и следа. Встав перед священником, опустив глаза долу, она промолвила:
— Абыз, вчера я видела страшное. Меня окружили холод и тьма. Но было там и теплое зарево. Я хочу войти в этот свет и спастись. Да и муж мой согласен креститься.
— Хорошо, — кивнул отец Владимир.
На другое утро священника разбудил звук бубна. Сотворив молитву и облачившись в епитрахиль, направился Тозыяков к шаманке. Отодвинув полог, увидел он Табычак в маньяке, с бубном в руках. Вид ее был дикий: глаза полуоткрыты, губы непрестанно лепетали что-то, чего священник разобрать не мог. У порога лежал другой бубен, а при нем во множестве валялись колдовские куклы. Очош сидел на своем ложе, не сводя взгляд с жены. Мало-помалу на звуки камлания собрались соседи — всего девять инородцев, одни из них крещеные, другие старой веры. Пришел и местный зайсан9, который только недавно сподобился святого таинства. Послушал он шаманку, покачал головой:
— Хочет она своими силами прогнать духов. А те не желают уходить!
Табычак все никак не могла прийти в себя — по три раза терла она пестом по тунуру, сперва кругообразно, затем крестообразно, бормоча свои заклинания. Тогда отец Владимир принес в юрту крест и Евангелие, возложил на себя фелонь, перекрестился и произнес слова молитвы:
— Благословен Бог наш всегда, ныне и присно…
О том, что случилось потом, всяк рассказывал по-своему. Одни говорили, что кровь выступила на бубне вслед за колотушкой, другие — что кровь хлынула из горла камки, третьи заверяли, что вся Табычак вдруг покрылась кровавыми пятнами.
Очош зарыдал, как ребенок:
— Еткерии! Еткерии сейчас раздавят мне грудь!
Камка бросила бубен, тот покатился к порогу и накрыл собой сложенных там идолов. Подошла она к Тозыякову, коснулась запястья его окровавленной своей ладонью. Священник благословил камку и тут только заметил, что кровь ее не пристала к его руке.
Во время чтения заклинательных молитв камка трижды лишалась чувств, но восприемники из крещеных соседей поддерживали ее. К обеду сподобились супруги святого таинства крещения. Очош был крещен с именем Симеона, Табычак же называлась Марией. Оба тунура и все идолы свои она тотчас же отправила в огонь. В тот же день мужу ее стало легче, а к вечеру встал он со своего ложа. Весть об этом облетела все соседние аилы, укрепив многих в намерении креститься. Мало-помалу опустели угрюмые капища местных божков. Минуло совсем немного времени, и взошло над Улаганом новое солнце, оно позолотило верхушки гор, заискрилось в озерах и реках и растопило в душах людей древний хлад, оживило сердца и умы их. Каждое утро выходила бывшая шаманка Мария за порог юрты и улыбалась теплому зареву с востока, и сердце в груди ее трепетало, словно весенняя птица.
Шорох в траве
В середине июля миссионер Николай добрался до чулышманского ущелья. В поездку эту он собирался давно и, быть может, еще долго откладывал бы ее, не случись на днях некоторая срочность: в стан к нему явилась некрещеная инородка из Тужужека, чья невестка мучилась от припадков. «Петпенек одолевают шайтаны, — сказала она. — Бога ради, потрудитесь съездить к нам, недавно архиерей крестил двух таких женщин, и одна из них вполне выздоровела». Найдя провожатого и собрав все необходимое, Николай отправился в дорогу. Через три дня впереди показались голые вершины Саянского хребта. Подъем здесь сделался настолько крут, что лошадь встала. Пришлось распрягаться и дальше идти пешком. Отпустив проводника, миссионер сбросил с себя верхнюю одежду и зашагал вверх по куруму. Без страха ступал он по скользким замшелым камням навстречу ветру. Не всегда звался он, сын гор, Николаем. При рождении дали ему имя Табынге, и в детстве он верхом и пешком исходил родной край вдоль и поперек.
Вот и теперь привычно поднимался он на перевал. Густо и душно цвел маральник. Из-под курума выбивались пучки сочного бадана. Ручьи серебрились на розовом и желтом полотне чулышманской долины. Густые облака волочили по склонам гор свои прохладные тени. Старики перед смертью плакали оттого, что не в силах были подняться сюда и увидеть в последний раз дикую красоту горных седловин. «Неужели и мое время пришло?» — подумал Николай. Как-то вдруг вспомнились возраст, застарелые боли в ногах и спине. «Ничего… — сказал он себе, переставляя ноги и цепляясь за острые выступы. — Вот человек карабкается в гору и спускается в дебри, ища что-то. Кто он? Чего ищет? Это пастырь, отыскивающий горохищных овец Алтая».
Вот и вершина. К удивлению Николая, кроме недужной Петпенек с окрестных селений собралось еще пятнадцать человек — все желали приступить ко просвящению как можно скорее. Петпенек, увидев Николая, всплеснула руками и заплакала, на лице ее отразилась вся мука, весь страх, что стужал ее уже долгое время. Миссионер обнял ее, сказав: «Если веришь — спасешься».
Совершив таинство, Николай помолился с новокрещенными об избавлении Петпенек от недугов. Во время молитвы явился нарочный человек от местного зайсана. Он сказал, что отец зайсана — местный шаман, во время камлания впадает в буйство и пытался себя зарезать. Родные боятся с ним оставлять даже веревку, чтобы он не повесился. Жена его лежит без памяти.
— Я не могу скоро приехать туда, — ответил миссионер посланному. — На пути мне нужно посетить много мест, на то уйдет не менее четырех дней. Если старик истинно ради Бога желает креститься, то до приезда моего выздоровеет и придет в сознание. Не бойтесь: для Бога все возможно.
После он спустился в долину и заночевал на берегу реки Чулышман. На другой день приступил Николай к привычному делу: ходил от одного поселка к другому, желающих крестил, новопросвещенных, после говения, причащал святых тайн. Нигде не встречал он какого-то серьезного отпора. Иные выказывали желание креститься когда-нибудь потом, в неизвестном еще будущем. Николая не покидала смутная тревога. Сможет ли он побывать здесь через год-два? Не будет ли он, как те старые пастухи, лежать на одре, обливаясь бессильными слезами? «Нет, — говорил он себе. — И в этой неизвестности найдется чабан, который по моим пятам поднимется на самые высокие горы, спустится в долины и просветит Истиною бедное мое племя». И сейчас ему казалось, будто идет за ним кто-то след в след. Иногда подмечал он словно бы шорохи в высокой траве, мерещилась тонкая ниточка дыма над зубчатыми скалами, над поросшими кедром перевалами.
На четвертый день, как и обещал, прибыл он в стойбище зайсана. Его отвели к юрте, перед которой сидели двое — седой долгобородый старик шаман и сморщенная, как пожухлый гриб, жена его. От прежнего их буйного недуга не осталось и следа — оба пребывали в ясном уме и поприветствовали миссионера по здешнему обычаю — пригласили в жилище, выпили чаю с ним и поговорили по-стариковски о делах и насущных нуждах. Когда речь зашла о крещении, Николай указал на висевшие в почетном дальнем углу идолы и бубен:
— Истребите огнем этих бесов поскорее.
Старый кам вздохнул, повернулся к старухе. Та чуть заметно кивнула.
— Крести меня поскорее, абыз, — произнес он. — Девяносто три года блуждаю я во тьме на ощупь, будто слепой. Недавно только открылось мне, где должно мне преклонить главу.
Наутро, исполнив свой миссионерский долг, Николай сидел на берегу чулышмана и пил чай с уже новокрещенными Марфой и Кирионом. Вдруг в высокой траве вновь услышал он шорох. «Нешто опять мерещится?» — подумал старик.
— Кто здесь? — спросил Кирион, бывший шаман.
В тот же миг трава расступилась, и перед ними возникли три мальчика-подростка.
— Чьи вы дети? — спросил Николай как можно строже.
Мальчишки сразу как будто заробели. Вперед вышел старший, с виду лет пятнадцати:
— Третьего дня вы в Тужужеке крестили женщину Петпенек. Мы ее дети и хотим креститься тоже.
— Как же вы нашли нас здесь? — Тут уж Николай не сдержал улыбки.
— Мы с вершины горы увидели дым ваш и спустились сюда.
— Что же вам нужно: ради Бога желаете креститься?
— Да, — хором ответили отроки.
На глазах старика навернулись горячие слезы. Подумал он в ту минуту: «Бывает и так, что овцы, сами скитальцы дебрей, после многого блуждания восходят на горную вершину, чтобы осмотреться кругом, и, увидев дым пастушьего стана, бегут к нему, дабы войти во двор овечий».
Березовый крест
В августе 1902 года к священнику Стефану Борисову из Кобии приехал один крещенный недавно татарин. Привела его, как оказалось, большая нужда — после родов тяжело заболела родственница его, Мочаан Осипова. Много дней камы изводили больную своими волхованиями, но облегчения не случилось — день за днем угасала Мочаан, и не было уже надежды на исцеление.
— Только знай, батюшка, — увещал отца Стефана татарин. — Муж ее, Бойдон, очень крутого нрава. Боится его весь аил, так уж он дюж и суров. Мать ее — известная шаманка. Как ни приедет к нам причетчик, так сразу берет она бубен и принимается камлать ночами напролет, мешая вести спасительные беседы.
Взяв с собой псаломщика, отправился отец Стефан в Кобию. Ехали нарочной повозкой со стороны Макарьевска. Всю дорогу пребывал отец Стефан в тяжелых раздумьях, считал березы, что проплывали мимо. Одна, другая, третья… Березы росли на скалистых уступах, цепляясь корнями за крохи почвы. Иные из них иссохли, не достигнув полного своего роста, и торчали, словно рыбьи кости, другие шумели зелеными еще кронами, серебрясь на солнце. Мимо промелькнул каменистый отрог, в частоколе берез промелькнула опушка. Еще один поворот, и вот он — аил.
Миссионерский стан здесь был основан совсем недавно. Крестились местные неохотно, по одному. Многие еще пребывали в черством своем язычестве, и отец Стефан редко бывал здесь, не имея большой надежды на успех своей проповеди.
Бойдон сам вышел навстречу священнику. Весь он походил на гранитный валун — широк в плечах и крепок, на земле стоял твердо, как будто врос в нее. Взглянув в лицо его, отец Стефан совсем было пал духом. Как холодные горные ветры, источили это каменное лицо несчастья. Забота о детях, запустение в хозяйстве озлобили его, сделали неприступным.
— Ну здравствуй, батька, — сказал он угрюмо, но все же пригласил гостя в дом.
Мочаан лежала на своем одре недвижимо. Отец Стефан заглянул в ее лицо, измученное, постаревшее прежде времени, но еще живое, сохранившее крупицы неясной надежды. Увы, он сразу угадал все знаки тяжелой пневмонии. Отвратить смерть ее было уже нельзя.
— Зачем ты позвала меня, Мочаан? — спросил он ее как можно мягче.
— Быть может, выдоровею, если окрещусь, — ответила женщина, и на глазах у нее выступили слезы.
— Почему же ты ранее не пожелала креститься, а именно теперь, когда тебе так трудно? — спросил отец Стефан без укоризны, но с чуть большим напором.
— Раньше меня камы уверяли, что вылечат, а теперь уж из сил выбилась.
— Я не кам, — промолвил Борисов. — Я не могу восхищать себе дела Божии и уверять, что непременно с крещением исцелишься: в Его руках жизнь и смерть человека. Впрочем, веруй, верующему все возможно. Но если после крещения не будет тебе легче, ты и домашние твои будете говорить, что крещение не в пользу послужило, тогда как это — дело Божие, и всегда оно бывает в пользу.
Мочаан смолчала, и тогда священник рассказал ей как можно проще о жизни вечной, о блаженстве, что ждет ее при Господе. Она слушала внимательно, кивала, лицо ее сделалось задумчиво, казалось, она забыла про жар и лихорадку. Тогда спросил Борисов, пожелала ли бы она креститься, если бы после крещения пришлось умереть.
— Сам говоришь, что не кам и не исцелишь ее! — проворчал Бойдон.
Такого отец Стефан уже не стерпел. Опасливость исчезла, уступив место праведному гневу.
— Не раздражай Господа! — произнес он строго. — Не упрямился бы ты лучше, а обратился вместе с женой своей к Нему!
Сверкнув на священника гневным взглядом, Бойдон развернулся и вышел, оставив их вдвоем.
— Я готова, — чуть слышно произнесла Мочаан.
Исповедовав больную, совершил отец Стефан над ней и над ребенком ее крещение. Пришло время святого причастия. Новокрещенная Татиана пребывала в большом возбуждении, горячечные пятна на ее щеках сменились розовым румянцем. Явился и свекор ее, старец Иван Каланак, с опухшим животом, неохотно принявший в прошлом году крещение. Привел его сам Бойдон.
— Вот, батька, посмотри! — сказал он, торжествуя. — Отец мой, как покрестился, стал совсем плох. Не помогает ему твое крещение!
На это Борисов не ответил. Новокрещенная Татиана причастилась святых тайн с верой и любовью, но старый Иван, приняв дары, отвернулся и, показав вид, что кашляет, выплюнул святую частицу себе в ладонь. Отец Стефан уже видел такое среди некрепких в вере новокрещенных и, скрепив сердце, сделал вид, что ничего не заметил. Не укоренилась еще благодать Христа в этих сердцах. Иные корни источил ветер.
Оказав больной и свекру ее посильную помощь лекарствами и напутствовав на прощание Татияну наставлением о молитве, отец Стефан возвратился к себе. Прошел день, другой, третий. Не оставляло священника беспокойство. А ну как снова начнут камлать над больной? Дошли до него слухи, что Бойдон послал к известному каму, и тот передал, что Татиана умрет в третий день. Снова снарядился Борисов в дорогу. Дорога до Корбии казалась бесконечной. Снова по правую руку от него проплывали березы. Одна, другая, третья… «Нет, не вернется Татияна в камские сети, — говорил себе священник. — И пусть опять ее муж будет говорить на меня напраслину, я не отступлю!»
Он застал больную хоть и в худшем состоянии, но в духе спокойном, радостном. Она предавалась мыслям о посмертном покое и крепко держалась за Иисуса Сладчайшего. Бойдон же сделался еще мрачнее прежнего, он обрушался на Борисова словно горный сель.
— Я говорил тебе, батька, чтобы не крестил ее, если не можешь исцелить, — вот, она умирает! — пророкотал он, надвигаясь угрожающе на отца Стефана.
— Не сердись, Бойдон, тяжело мне от твоих слов. Мне хорошо будет, если я умру, — еле слышно говорила Татиана.
— Зря заступаешься за него! — громыхнул Бойдон. — Лучше бы послали за камом. Может, он отшепчет!
— Э Тута Jисузым, мени аргала, — промолвила больная, что значило «Иисусе Сладчайший, спаси мя!».
Соборовав больную, отец Стефан оставил кое-какие лекарства и отправился восвояси. Но не прошло и недели, как вновь понадобилось ему наведаться в Корбию. «А что, если Татиана умерла? Умерла, это конечно… что же сделает теперь со мной Бойдон?»
Одна береза, другая, третья… вот уже и последний поворот… На опушке промелькнуло что-то белое, отец Стефан остановил повозку и спешился. Он поднялся на отрог по тропинке, устланной молодой осенней листвой. Среди белоствольных деревьев стоял березовый крест правильной формы, сделанный по образцу того, что поставили миссионеры среди аила.
— Татиянин ли это крест? — спросил себя отец Стефан, зная уже наверняка ответ.
Сердце его сжалось от скорби. Вот-вот посыплются на него укоры от Бойона, матери ее и прочих язычников. На квартире встретила его хозяйка, в крещении Марфа, и, угадав вопрос на лице его, сказала одно только слово: «Умерла». Глянув в окно, Борисов увидел приближающегося Бойдона. «Вот он, расчет за смерть Татияны», — сказал он себе. Но вот Бойдон переступил порог и подошел к отцу Стефану несмело, словно провинившийся ребенок. Что-то изменилось в нем. Обыкновенно черное и мрачное лицо его на сей раз выглядело светлым и приятным. Словно изгладилось, налилось новой силой в нем что-то давным-давно зачерствевшее, — казалось уже неживым.
— Здравствуй, батька, — сказал он с приветливым поклоном и протянул руку. — Померла крестница твоя. На пятый день после крещения. Но ведь как хорошо померла! Днем в тот день не вставала, а ночью встала, сходила на улицу, умылась, велела затеплить свечку перед образом, выкурить ладаном и, сидя на своей постели, глядя на икону, шептала молитву, и крестилась, и кланялась, склоняясь на подушку; затем так и осталась головой на подушке. Я подумал, что она засыпает, испугался, чтобы не упала, и говорю ей: Татиана, подыми ноги на лавку. А сам дочку укачиваю. Молчит жена. Наконец, когда уснул ребенок, я подошел к ней, поднял ее ноги на лежанку и смотрю: померла! Видел, батька, крест на горе? Это я его поставил… для нее…
И тут с Бойдоном случилось невозможное, то, чего отец Стефан никак не ожидал увидеть: из глаз вдовца по щекам, казавшимся прежде каменными, полились тихие слезы.
— А как хорошо померла, вот крещение послужило ей в пользу, — произнес Бойдон тихо. — Буду креститься и я.
Отец Стефан все никак не мог поверить услышанному и увиденному. Духовное утешение явилось в смерти новокрещенной рабы Божией. Случись все иначе, муж ее не лил бы таких слез. Был он свидетелем тому, как ушел человек, ушел в любви Божьей и сам испытал эту любовь… Это было очевидно как день. Бойдон сидел перед ним, смахивая с черствых своих щек слезы, и твердил уже только одно: «Э Тута Jисузым, мени аргала».
1 До революции русские звали представителей северных алтайских народов татарами, южных — калмыками.
2 Эрлик — в алтайской мифологии божество нижнего мира, преисподней.
3 Слава Богу! (алт.)
4 Ярты-чалу — домашние родовые идолы у алтайских народов.
5 Маньяк — шаманский ритуальный костюм у алтайцев. Шаманисты верят, что в маньяке, как и в бубне, живут служащие каму духи.
6 Улала — прежнее название Горно-Алтайска.
7 Вотка — водка.
8 Сеок — алтайская родоплеменная общность.
9 Зайсан — родовой глава.