Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2025
Юлия Кокошко — прозаик, поэт, автор книг «За мной следят дым и песок» (2014), «Под мостом и над мостом» (2016), «Там же, ближе к ночи» (2024) и др. Печаталась в журналах «Знамя», «НЛО», «Урал», «Воздух» и др. Лауреат премий им. Андрея Белого и им. Павла Бажова.
***
В вагонах, налопаченных из снега,
все окна — шельмы или однодневцы,
не ведают, на что бы им взглянуть,
ну, разве что когда-нибудь позднее…
Возможно, их доверили лгуну.
Короче, в них ничто не пламенеет,
и стынут пустота и непорочность.
В них путь, известный назубок,
сточился в прочерк,
но мстятся полустишья:
то створ дворца, то клюв свирепой крыши
то уличный пробор трубой,
и вдруг взошли пустые бибабо
кривляться из совиных платьев мертвых.
Фигурность, ярлыки, писк позывных,
окрас и номера померзли,
обнулены, разорены.
В вагонах снега, свойски говоря,
не празднует заря,
и путь твой зряшн
и страшн,
и заоконный вид уже не страж.
Поди прознай, куда тебя везут?
Возможно, и на Страшный Суд.
Все круче снег, его замах растет.
Бросайся наутек —
к златому дню, где срок его истек,
где все столкнут на самотек.
***
Памяти Аркадия Бурштейна
I
Этот А., храни его высота,
помноженная на быстро падающих с моста,
на хруст их и чертыханья
и всех, кто на них чихали,
как фыркнувшая в окно кухарка
и кто-нибудь низовой, блохастый…
Этот А., сойди с него тень многоротой
старухи с косой центровкой,
был когда-то вхож в мои сны —
из снесенной в развалины весны,
и даже слыл завсегдата-
ем и ем видения ночи в дозоре —
и все не могу насытить взоры,
хоть пустейшее око — вместо ста…
Но теперь не встретишь его и там.
Видно, ныне запрещены свиданья.
А возможно, ему милее дансинг
и всякая терпсихора,
где заманчивей кадровый состав,
оборот, кувырок, выкрутас-атас —
там рельефней следы его сандалий,
не разлей вода их.
Но, как учит песчаный смерч, не то его жертвы —
или кто-нибудь не в своей горжетке,
снившиеся мне позже,
всех, кто явлен на просеке луны,
надлежит по смене, едва трубят,
привязать к местечку схожденья, сближенья,
отобрать башмаки и посох,
затоптать проулки в чужие сны…
И при случае не забыть привязать себя.
II
Солнце столь неистово, что циферблат башни,
под которой я кое-кого поджидаю, превратился
в огненный круг, и прочесть его невозможно. Ergo:
другое название башни — Небесный Огонь…
Остается начищать нетерпением часы на руке,
и мне все прочнее кажется, что время на башне и мое
расходятся. О, сколько этих гренадерш со счетчиком
вместо сердца или с осиным гнездом в груди разбрелись
по градам и весям, эти надсмотрщицы, гражданские жены
Времени, и у каждой — собственные виды.
Кто-то жена в золотом клоше и золотых стрелах, а внутри
заседает целый оркестр — и каждые четверть часа
взлетают смычки или барабанные колотушки.
Родня сим буржуйкам — лишь гигант-колокольчик,
campanula, взрастивший золотую макушку над божьим
домом. И по ступеням того, что в шаге от меня,
поднимается дама, ввернутая в плащ-колокол, и правой
дланью намечает на себе крест, а левой прижимает
к уху сотовый телефон и деловито объясняется.
Другие дылды нахлобучили красный колпак вольностей,
и в полночь из треснувшего чела их вылетают чавкающие
черные птицы и велят трепетать. А где-то, напротив,
к стрелам, сомкнувшимся в мачту, подступают
сладкогорлые сирены.
Кто-то жена подобна — дереву с яблоками или дереву
с петухами. Есть башни, склонные обрушиться на зевак,
но клонятся так неспешно, что промотали доверие
уже нескольких поколений пуганых. Зато остальные
каменные циклопши намерены стоять свое до подвальной
ступени мира. И над всеми витает гордыня.
Есть циферблаты — военные окна, оклеенные по диагоналям
газетными лентами, их цифры — с державной римской
спиной, дородны, спесивы. А где-то цифры подобны складкам
бурнуса. Есть маяки, светящие путь — мотылькам-секундам.
А иное колесо цифр — чисто сфинкс. Башня осени скручена
из листьев, бежавших от своего вассала-ствола. Бродят слухи
о каланче, сложенной из обещаний, и из дупла над дневным кругом
выползает старая змея и шипит: — Ишшшо не срок!
Черт возьми, как болтливы все эти башни!
И если тот, кого я ждала, не пришел, наверняка
сверял дорогу не по этой верзиле, под которой
стою я, и циферблат ее — разъятая пасть льва,
и поженить наши башни не удалось.
Пока я размышляю о том, сколь злокозненны эти
дорожные знаки — великанши-часовщицы с лупой
в глазу, как со сноровкой шулера передергивают
цифры и торопят взглянувших на них — к их последнему
часу, меня обходит спешащее дитя с рюкзачком в образе
совы. Со спины чада меня сверлят два немигающих ока
птицы ночи, и вокруг левого вручную синим фломастером
нарисован фингал. Вот кстати…
Почему бы не подтолкнуть падающую башню?
Собралась падать — милости просим! Только не на зевак,
а на сестру из соседнего городишки, а та — на напарницу
с ближайшей ратушной площади, и да здравствует эффект
домино! Пусть посыплются, как доминошные кости!
Как плащи-домино после маскарада, когда завернутый
в тайну узнан — и в новую участь не проскользнет.
Длинношеяя птица свободы, твой кувшин с медком
на дне ждет тебя!
III
Не оборачивайся на то из странствий,
где в соучастных — улица по подолу моря,
полная южных всплесков и восклицаний,
замешанных на минутном и сфорцандо,
на стены незаходящего туфа и транспаранты,
на старых франтов ее, где многие — эмигранты…
Мой компаньон по прогулке
высветлен именем и наклоном святого,
как неуместно, что он — мерцающая фигура:
меж нами без устали кто-то явлен —
то ловчий лоточник при многоточье
винных ягод,
то вскинувший крылья гипсовый гусь и
полузастегнутый кипарис — настоятель
горечи, кодограмма кофейной гущи
и час не медлящий, но бегущий…
Море неугомонно,
его баранчики, агнцы, модничают в лохмотьях
белил, расперсидской зелени и блубоннета,
кто попустил им так нализаться?..
Сколько готово посохов и котомок к нашему переходу?
Как ни свисти, у его патронессы —
улицы Бон — пред нами битый кувшин обязательств.
Намертво ли скреплены меж собою
циклы из камня и туши деревьев,
ее травертины, погоды, ее субботы?
Нет ли в прохожих — погорельцев?
Потому что в луке ее, где скворчит базарчик
и пышет драконье дыханье специй,
меня клюет подозренье, что рейд наш
разыгран в недоказуемых величинах:
над я порхает дух именинный, медоточивый,
а моего собрата
избрали черная кисть винограда,
виноточило,
выбоины, погрызшие ступени,
и отрешенность, и нетерпенье.
***
Высокий голос прокричал, что на дороге
меж птицами и прочим сбродом
он видит вечер,
сегодняшний крикун — из, кажется, пропойц
и наморгал себе форпост,
он полон шатких мановений
и всем доносит: этот зеленчак,
что тянется за вечером толпой —
солоноват, раскатист и зубчат,
а вечер продает минуты
тиранше Тьме!
И тот фасад из улицы померк,
и этот нам не плодоносит
златым окном, что с выправкой, что гнутым.
Хоть где-нибудь на вышнем рубеже,
меж крышей и эфиром пышут угли,
и призраки корчуют и уносят
баклаги с трубным дымом или урны
с маршрутами вечерних жертв,
и только розоперые торцы…
Глупцы, глупцы,
их все успеют сжечь!
Гаркун кричит, что вечерок захлопнут,
а так и не сумел свести печаль.
На вид она — печать
и заверяет все накоротке,
и метит что ни встретит:
что чинношеих, что вертиголовых,
что лодку на реке, что реку в лодке,
что сходку стариков на темном говорке,
на пятачке, на сквозняке,
и цветик ал, проросший на клюке,
что мчащуюся с воем неотложку,
что ножницы над пряжей Клото…
Печать скучна, хмельна — и скачет, скачет,
ей ничего не значит.