Надя Алексеева. Белград. Роман. — «Новый мир», 2024, № 8–9
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2025
Надя Алексеева. Белград. Роман. — «Новый мир», 2024, № 8–9.
В определённом смысле это книга границ: личных, державных, надмирных. Не берусь судить, сколько здесь автобиографии и сколько первостепенной выдумки, но скажу о ясном разверчивании времени, интимной хронологии, которая у Алексеевой упразднена как объект изучения, но более чем показательна сама по себе. «Белград» — роман о человеке городском, о том, как невозможен тот без инфраструктуры дыхания; и, конечно, это роман о городах.
Белград, Москва, Ялта. Три флажка на карте мира, отмеряющие воодушевление и разочарование Ани, приехавшей к жениху-релоканту в Сербию прямо из Первопрестольной. Её смущает абсолютно всё: пейзажи, люди, ситуации как приобретённые внове, так и оставленные позади. Аня пишет книги, Аня думает книгой и, стало быть, не может без сопровождающего материала; но что предлагает ей среднедунайская низменность?
Фрустрацию. Боль. Потерю ориентиров. Аня всеми силами сживается с историей, торопящей её движения, но не может понять, к чему происходящее и имеет ли оно — пусть даже опосредованно — хотя бы толику смысла. Берём начало: «Вообще лицо Руслана, всегда подтянутого, теперь показалось одутловатым, у него округлились щеки, под худи с логотипом его компании наметился живот. Раньше в нём всегда чувствовалось что-то западное, что-то от латыша или белоруса. Рыжина, спокойствие, стройность. Эта округлость совсем ему не идёт».
Описана первая за долгое время встреча молодожёнов. Встреча, прямо скажем, напряжённая; механическое пианино в действии. От былого не оставлено и следа. Сходя с трапа самолёта, Аня погружается в номенклатурные порядки своей личной Страны Чудес; избавленной от Кроликов и Герцогинь, но кишащей Утраченными Иллюзиями. Руслан теперь не возлюбленный идальго, — а всего лишь «беременный гвоздь».
Смешно и страшно.
Москва, равно как и Ялта, подаётся нам ретроспективой; живое действие ограничено Белградом. В Москве Аня вела добропорядочный капиталистический быт, в Ялте — отдыхала сердцем и сочиняла роман про Чехова и Книппер. Роман любви, роман страсти; был заказан издательством и планировался к серии незамысловатых эротических мелодрам. Необходимо, значит, спустить чулки и приодеть дурновкусие.
Аня, однако, не справляется. Роман вырывается из-под её пера и пишет сам себя, игнорируя — начисто! — обязательства договора. История «последней любви», эта, в сущности, трагикомическая безделушка резво вырастает из намеченных схем и захватывает действие самой Аниной жизни. Ялта прибавляет в глубине: теперь мы читаем не только о похождениях пишущего человека, но и о похождениях её творений.
Вот и кажется, как ни крути, что «Белград» — в меньшей степени о Белграде и куда больше о двух остальных. Да и кто знает, как назвала Аня свой «чеховский» сюжет? «Ялта»? Чёрная весна, сдавливающая души двух предельно разных, двух патологически далёких друг от друга людей, рано или поздно кончается — превозносится? — русско-японской войной, Цусимой, Мукденом и чистокровием немецкой готики.
Чехов не может оставаться в Ялте, где ему хорошо и свободно. Болезнь рвёт удила, болезнь опережает мечту. Хочется на берега Цейлона, чтобы ловить рыбу и седлать волны, но получается — в кайзеровскую Германию, где воздух взвешен на равноплечных весах. Чехов уезжает в грядущее, в историю, где ему нет места. Нет места — как будто бы — и Ане, покидающей сначала Ялту, а затем Москву.
«В тёплом воздухе влага испарялась, кутая Ялту в туман. Волны почернели, залили пляж. Прибой норовил слизнуть часовню, в которую Аня не успела заглянуть. При Чехове тут стояла деревянная церквушка, теперь — каменная, приземистая, с землистого цвета куполом. Хотя бы на минутку зайти внутрь, обсохнуть, но пришлось, скользя кроссовками по плитке, натыкаясь на зонтики, пробежать мимо».
Эти травелоги аналогично сопровождает история: роман завершён к февралю двадцать второго, чуть позже случается то, что случается, и жизнь совершает кульбит, переворачивается вверх тормашками: вот и Руслан торопливо ведёт её за руку в загс, чтобы жениться («мне некогда будет этим заниматься»), ведь впереди — Сербия, новая жизнь и новые горизонты. В столь динамическом усложнении быта не хватает одной-единственной составляющей: Ани, которая хотела бы и могла сопротивляться.
Её роман, написанный и предложенный, остался без издателя; её наивная вера в постоянство памяти (или постоянство того, что мы, недотёпы, называем «чувствами») обернулась камерной, в чеховском вкусе, историей преодоления — себя, греха, прошлого и настоящего. Задорный, будто собранный в IKEA быт модняков-релокантов, людей с отутюженным реноме, никак не сопрягается с реальностью, с тем, что бумага едва ли способна выдержать.
«Эта новая Ольга вызвала его на прогулку. Сказала, что ей необходимо. Он отложил черновик, хмуро, как пирожное, где осталась нетронутой кремовая розочка. Поднялся, вышел из-за стола, из уютной ниши в своём кабинете, и до того долго завязывал галстук, что Ольга подошла и сама продела все концы в петли. Затянула туго, аккуратно. Пока стояли близко, от неё пахло сливками. Жилет, который она подала, был жёлтый, чересчур парадный, но искать другой не было охоты. Пусть».
Врезки «из другого романа» заметно освежают повествовательный ландшафт «Белграда» и начиняют его редкой, ослепительной многомерностью: возможностью сравнить эпохи, бытование, мировоззрение, бывшие ещё вчера и кончающиеся уже завтра. Ялтинские зори, закатанные в банку предчувствий, грозовых предзнаменований (почти как у сестёр Бронте!), определяют лёгкость, которой определённо не хватает в сербских приключениях Ани.
Там — хмурые тропы, Дунай с его «ртутной водой», дождь и безучастные автомобилисты.
От «Полунощницы», дебютного романа, «Белград» отличается куда более заметной архитектурой, куда более слаженными алгоритмами повествования. Усложнены цепи взглядов, мнений, интонаций, выверена и чудна подспудная исповедальность — всё, о чём Надя Алексеева хочет, но не может поведать нам окончательно. Это запись в дневнике накануне ядерной войны, цунами, извержения вулкана; трепещущий и вольный образец стиля.
Что о нём?
Отсутствующий, как бы стёртый язык, которым передаётся окружающее пространство, в «Белграде» стёрт дважды — и разительно контрастирует с редкой болтанкой словаря, когда чёрно-белое, схоластическое панно описаний резко вскипает цветами, и вот уже перед нами экипаж, «гладкий, как дельфин», «изумрудные пылинки» солнца, ступня, которую вдели, «словно деревянную колодку», в туфлю, и многое, многое прочее.
Голос Алексеевой — камертон реалистической нормы, часы, по которым можно сверять время стиля. Без лафертовских маковниц и крашеных наличников, без карамельных петушков и пионерских галстуков: это в самом деле преодолённая стихия, шаг вперёд, а не назад. Та полумера, которой подвластны и некоторые излишества, и прямодушная вещность (кроссовки, смартфоны, обмены валют).
Что особенно важно, так это умение не навязываться другому; отрывки из чеховской жизни аккуратны, нежны, деликатны. В них, конечно, подмечаешь двадцать первый век и болтливые стилизации, но уж точно не подмечаешь натужность, фрагментацию ради фрагментации. Шкатулочный принцип, осуществлённый в романе, также отдаляет его от реалистических изводов нарратива, как бы предлагая читателю расписаться в несколько большем чувстве, в несколько кокетливой позе.
«Ольга и теперь уверяла, что в неё попал грозовой разряд, хоть и Чехов, и врач, поверивший её выкидышу, считали, она просто оступилась. Чёрта с два. Это была толпа невидимых электрических разрядов. Ольгу отпружинило от неё, отбросило в сторону. Кровяной мешочек, который берегла до случая в панталонах, лопнул уже от падения. Она едва успела нащупать и вышвырнуть его за куст шиповника. И прежде чем отключиться, приложила ладони к тёплому пятну на подоле, словно там они и запачкались».
И Чехов, и Книппер здесь показаны такими же уязвимыми человечками, пленниками фабулы, что неминуемо натыкаются на ужасы, миазмы ревности и плоские, универсальные глупости. Домыслы, уместные в подобном взгляде на вещи, не портят общей картины; ведь писал же Лимонов, что Оскар Уайльд, умирая в парижской гостинице, не просто испустил дух, но — взорвался животом, и гирлянды внутренностей разбросало по стенам (вычитал, дескать, в одной из биографий, малоизвестный факт).
Ни разу не важно, что эта деталь не подтверждается источниками; ни разу не важно, что в самом деле чувствуют здешние Чехов, Книппер, Аня, Руслан, Суров, — важна пластическая ловкость, с которой их размышления принимаются за единственно верные и неповторимые. Надя Алексеева умеет погружать в туманы воображаемого, и хотя, как известно, «в нарисованных джунглях нельзя заблудиться», в декорациях «Белграда» заблудиться вполне можно, — хотя бы потому, что города здесь не три, а полтора, и сплавлен он из тысячи прошедших улиц, десятка покинутых квартир.