Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2024
Екатерина Перфильева (1976) — родилась в Таганроге. Окончила Государственный университет управления (ГУУ) в Москве, двадцать лет проработала по специальности. В 2021–2022 гг. окончила два курса Creative Writing School (проза), мастер О. Славникова, а также курс РИДЕРО по драматургии Н. Коляды. В 2023 г. прослушала курс прозы «Пишем на крыше», организованный редакцией журнала «Вопросы литературы», мастер С. Беляков. В 2024 г. в журнале «Точка.Зрения» была опубликована пьеса «Мама, это будет мертвый ребенок», в 2023 г. в журнале «Лиtеrrатура» — пьеса «Зойка».
Кролик
Люди делятся на тех, кто за забором и кто внутри. Я был внутри. Внутри у всех одинаковый запах. Какая-то смесь из затхлого кирпича, куска хозяйственного мыла и разваренной капусты. А от неё пахло чем-то особенным. Другим миром пахло.
Ярко-жёлтая шапка, куртка синяя, длинная, не по размеру. Волосы русые, густые. И руки. Её руки были самыми мягкими.
Через дорогу от нашего забора был их забор. Только мы за забор выходить не могли. А за ними каждый вечер приходили и уводили оттуда. За ней приходил старший брат. Утром доведёт до калитки, рюкзак на неё наденет, а сам — бежать. Наверное, следили за ним, вот он и спешил укрыться побыстрее.
Поначалу она не смотрела за забор. Да и не каждый сможет за ним что-то увидеть. Наш был высокий, железный, старый. Кто-то, по-видимому, сначала очень на него рассчитывал, отгородить нас хотел. Потом зелёная краска на заборе вздулась, и он покрылся рыжими пятнами, а кое-где даже лопнул от натуги. Вот в его дырявый объектив я и смотрел. Это был мой кинозал. Такой же снег, как и у нас внутри, только снаружи он по бокам дороги сворачивался в серый мохнатый ковер. Такое же солнце, только снаружи оно светит дольше, потому что их забор ниже. И грязь. Грязь везде одинаковая, липкая.
— Да, отстань уже! Нет у меня никакого ключа! — прокричала однажды она брату.
— Варька! Врёшь ведь! Смотри, расскажу матери, как ты с пацанами подралась!
— Ну, и рассказывай! Рассказывай! Давай!
Я отпрянул от забора, но она всё равно заметила мою меховую шапку в дыре. Я её выворачивал мехом наружу, когда воспитатели не видели, маскировался.
Так я узнал, что её зовут Варька. Варька стала приносить мне конфеты. Сначала она их в дыру кидала. Я сразу понял, что это её конфеты. А чьи? В Деда Мороза я не верил, от него капустой пахло и ещё сигаретами, как от охранника нашего. Через несколько дней она меня окликнула.
— Эй, кролик! Привет!
— Привет! Только я не кролик. Я Павлик.
— Павлик? А вот и нет, ты — кролик, — рассмеялась Варька и поманила рукой.
Я потянулся к своей дыре, и тут Варька лихо сорвала с меня шапку.
— Кролик! Я же говорю, ты — кролик.
— Отдай шапку!
Но Варька и не собиралась отдавать мою шапку. Наоборот, она напялила её на свою жёлтую и залилась смехом. Я подумал, ну и пусть. Пусть шапка порадуется там, за забором, подышит.
— Слушай, Кролик, мне сейчас уходить нужно. Я завтра приду, только ты пораньше подходи сюда, понял?
Я понял. Варька перебросила шапку через забор, но я её не стал ловить, пусть полетает.
На следующий день после того, как все улеглись, и Даша, наша воспитательница, ушла в столовою, я стал собираться. Пришлось Славке конфету одну отдать из тех, из Варькиных, ну, чтоб успокоился он и к стенке отвернулся. Я прокрался в холл, решил внимательнее рассмотреть расписанные обои. На левой стороне напротив окна красовались облезлые герои из мультиков: застрявший в узкой норе медведь и кролик в сползавших на нос совиных очках. Он ещё сверху махал медведю своим худым указательным пальцем. Нет, ни я, ни моя шапка решительно не были похожи на этого кролика. Дура она какая-то. Дура.
В этот раз Варька не пришла. И на следующий день тоже. Мимо проезжали машины, кого-то привозили, кого-то уводили. Я не находил себе места. Долго стоял, прислонившись мехом к своей дыре, чтобы она могла заметить моё белое пятно на зелёном заборе. На третий день я уже готов был стать Кроликом, пускай, лишь бы снова увидеть Варьку, почувствовать её другой, новый запах.
От долгого ожидания я задремал, прислонившись к забору.
— Эй! — вдруг услышал я знакомый ласковый голос. — Как тебя? Павлик!
Вдруг что-то упало на меня. Верёвка.
— Держи конец!
Я машинально взял верёвку в руку и почувствовал этот её запах от верёвки. Она поехала по забору направо, и я невольно повёлся в ту же сторону. Другой конец был у Варьки, и тут она резко поменяла направление, побежала вдоль забора налево. Я кинулся вслед, боясь выпустить верёвку из рук. Варька смеялась.
— Кролик! А теперь давай сюда! Вот! Какой у меня умный Кролик!
Я уже не обижался на «кролика». Я немного устал, не привык к такому резкому бегу, но боялся её ослушаться или что-то менять.
Варька прильнула к дыре и протянула мне морковку.
— На, Кролик. Ты заслужил.
Морковка была сладкая, я не удержался, попробовал. Но только кусочек. Под матрасом вместе с двумя конфетами лежала теперь половинка морковки.
Варька то приходила каждый день, то могла на несколько дней пропасть. Тогда дни долго тянулись, мой объектив туманился, перед глазами вместо машин проплывали чёрные, серые, иногда цветные тучи, от которых почему-то отскакивала грязь и летела сюда, на забор.
Внутри всё было одинаково, гул чужих голосов, знакомые запахи, привычные, отработанные движения. Зимой так всегда. Зимой я ждал запаха краски. Так внутри готовят к весне двор. Но краской не пахло.
В один из дней мне показалось, что я видел Варьку. Только она почему-то не пошла ко мне, она пошла вдоль забора, и я смотрел ей вслед, сколько позволял мой объектив. Потом оказалось, она искала место в заборе. Место побега. И она его нашла.
В этом месте верх забора прогнил настолько, что железо заменили на деревянную толстую бумагу. За зиму бумага размокла, Варька сбила её большим камнем, и теперь, если стать на что-то высокое и хорошенько подтянуться, можно было залезть на самый-самый верх, а оттуда спрыгнуть. Спрыгнуть за забор.
Страшно мне не было. Страшно — это когда ты уже знаешь, как это сбегать. А я тогда не знал. Мне было мокро. Потели ладони, подмышки, спина. Я закрывал глаза и представлял, что ждёт меня там, за забором. Будет ли там такая же весна, как здесь? И главное, какая окажется эта Варька? Будет ли она твёрже меня?
Тамара Даниловна говорила, что из всех детей я — самый твёрдый. Говорила, что мышцы у меня зажатые. Приносила мне песок, тыкала в него маленьких солдатиков и заставляла их оттуда вытаскивать. Я вытаскивал. И из корыта с чечевицей вытаскивал. И на валике меня катали. Сначала на спине, потом переворачивали на живот, чтобы ноги прокатать. И всё равно я оставался самым твёрдым.
Однажды, помню, нам ёлку разрешили украсить. Принесли большую коробку с забытым запахом. В ней хранились игрушки. И Славка разбил большой стеклянный шар. Не знаю, как это у него получилось. Кто-то из старших толкнул, может, нарочно, а может, и нет. Славка был жадным, за это его не любили.
Толстая Аня выругалась. Ей Тамара Даниловна поручила за всеми следить. А она болтала с Кривцовым и не следила. Славка расплакался, понимал, что ему сейчас влетит.
— Павлик! Иди-ка сюда! — позвала меня толстая Аня. — Смотри, что Славка твой натворил.
Я молчал. Смотрел, раз сказали. Славка собирал кусочки шара. Этих кусочков было много, мелких-мелких.
— Павлик, ты должен сказать Тамаре Даниловне, что это ты шар разбил. Тебе не влетит. Она тебя любит.
Я смутно понимал, как это – «любит». Иногда она мне улыбалась. Говорила, что ей нравятся мои рисунки. Могла угостить вдруг чем-то домашним. Наверное, это и было «любит».
В её кабинете стоял большой аквариум. Тамара Даниловна как раз кормила рыбок, когда я вошёл. Она увидела, что я держу кусочки шара, и вопросительно посмотрела на меня. Я молчал.
— Ты что-то хочешь мне сказать, Павлик? — спросила Тамара Даниловна, кивком головы показывая на мусорное ведро.
Я ответил «хочу» и выкинул кусочки шара.
— Что ты хочешь мне сказать, Павлик?
Я стал врать, что случайно разбил шар.
— Ты что, больше не любишь меня? — вдруг спросила Тамара Даниловна.
Я не знал, что ответить, и выпалил, что люблю.
— Тогда скажи честно, кто разбил шар?
Я молчал.
— Значит, не любишь.
— Люблю, — сказал я, — Все говорят, что люблю.
Она вплотную подошла ко мне, взяла за подбородок и посмотрела мне прямо в глаза.
— Молодец, что любишь. Тогда скажи, кто разбил.
— Я, — снова соврал я.
— Ну, хорошо, — Тамара Даниловна потянулась за своей деревянной палкой-указкой.
Я уже знал, что сейчас будет. Почувствовал, и тело предательски напряглось, стало ещё твёрже. Я вытянул вперёд руки, и она несколько раз ударила по пальцам указкой. Мне стало мокро. Глаза стали мокрыми, спина и подмышки. Но Славку я не выдал.
— Ты куда стул тащишь? — спросил у меня Славка в тот день.
— Надо куда. Смотри тихо тут.
Я отдал Славке весь мой припас: восемь конфет и одну надкусанную морковку. Морковку он выбросил, а конфеты рассовал по карманам.
Уже стемнело, когда к забору наконец подошла Варька. Я забрался на стул, подтянулся на руках и оказался на самом верху. Этот верх был ниже, чем верх всего забора, но и от него у меня закружилась голова. А может, от того, что ещё несколько секунд, и я окажусь за забором. Я закрыл глаза и спрыгнул. Варька вскрикнула. Она взяла меня за руку. Её ладошка была мокрой. И очень мягкой.
Варька привела меня домой. Это был большой, высокий дом, выше нашего забора. Такой высокий, что до её двери мы ехали наверх в маленькой комнатке с тусклым, дрожащим светом. Мне было не по себе, но Варька крепко держала мою руку, и я терпел. В её ладошке моя твёрдая рука становилась тёплой.
— Сначала надо покушать, — сказала Варька, отперев дверь.
В её доме ощущалось лето. Сколько новых запахов лезло мне в нос! Как будто компот из сухофруктов смешали с цветами, что растут у нас внутри на колючих кустах. Даже мыло в её доме пахло по-другому, как будто бы арбузом пахло.
Варька налила мне чай, открыла высокий, но не очень широкий шкаф и достала из него торт. Я знал, что внутри торт выдавали по особому случаю. Торт нужно было заслужить. Мне очень хотелось съесть хоть один кусочек, но я отказался. Решил сначала сделать для Варьки что-нибудь, постараться.
У неё была своя волшебная комната. Варька сказала, что сюда никто, ни её мама, ни Славка, ни воспитательница Даша, ни даже Тамара Даниловна не могут зайти без стука. Я поверил, на всякий случай постучал и вошёл. В комнате была только одна кровать, и та на втором этаже. К ней вели ступеньки. А под кроватью был стол, почти как наши парты. За столом на стуле сидел большой белый кролик. У Варьки было много игрушек, только вот игрушками меня не удивить. Игрушек я повидал много. Мне с ними было неинтересно.
Раздался громкий звонок. У Варьки на кухне был телефон. Я ясно слышал, как из трубки слышался чей-то голос. Она сказала, что это мама проверяет, дома ли Варька. Я подождал, пока Варька выйдет из кухни, и снял трубку. Послышалось противное мычание. Оно было мне знакомо. У нас внутри тоже был телефон, только старенький, светло-зелёный. Некоторые из наших разговаривали с трубкой. Но я не любил.
— А что это был за голос оттуда? — спросил я у Варьки и показал на аппарат.
— Мне мама звонила. Ты же слышал!
Я ей не поверил. Нет в телефоне никаких голосов, только звук монотонный. Поэтому я и не понимал наших, которые с трубкой разговаривали.
Пока я не знал, как отличиться перед Варькой, чтобы заслужить торт. Честно говоря, я уже устал от жизни за забором, размяк и попросился прилечь в Варькиной волшебной комнате на ковёр. Я знал, что никто не сможет войти сюда без стука. Я взял мягкую Варькину руку, и мы заснули.
Но волшебство не сработало. Не знаю, сколько мы с ней так спали, но когда я проснулся, в комнате стояла какая-то женщина, и дверь в комнату была открыта. Я точно знал, что никакого стука не было. Только крик. Женщина громко ругала Варьку, что-то твердила ей про меня и мои грязные волосы. И про то, что ковёр теперь почему-то нужно будет выбрасывать. И хлорки у неё нет, а она устала, и бежать в магазин её ноги не вынесут.
Варька всё защищала меня, говорила, что здесь мне будет лучше, и что она знает, как мало я ем. И что даже к торту я не притронулся. Она держала мою руку в своей мягкой ладошке. Я чувствовал, как моя рука твердела. Вскоре эта женщина, её мама, вышла, а когда вернулась, мне показалось, что в её руках была деревянная указка, как у Тамары Даниловны. Варькина ладошка отяжелела как камень.
Я вернулся обратно за забор в тот же вечер. Славка рассказал, что меня привезли на машине. Сказал, что со мною приехали торт, большой белый кролик и какие-то еще мягкие игрушки. Смешной у меня Славка. Как игрушки могут быть мягкими?
Я долго не выходил во двор. Свою дыру я решил заделать, мой кинозал мне больше был не нужен. Вскоре запахло краской. Пришла весна. Я перестал делить людей на тех, кто за забором, и внутри. Люди делятся на твёрдых и мягких.
Крейцерова соната
Муж мой в случайности не верил. Нет. Он верил в предназначение. И как-то даже искал его все время. Вот придут к нам гости, и что? Он молчит. Молчит и ждет. Знал, что должна пройти эта первая волна встречи. Чтобы наговорились про детей, про Петьку, который снова улетел в свое Марокко, а его пациенты оборвали Олечке все телефоны. Наговорились про то, что лето проходит, а пол-улицы Петровской как перекопали еще в начале марта, так ничего и не посадили до сих пор, только, наоборот, зачем-то срубили душистые липы, а вместе с ними и тополя. То, что тополя, — это хорошо, потому что, понятно, пух всем надоел, и на весь город дворников не напасешься. И вот тут Андрей Николаевич делал пробный заход. Это муж мой. У нас как-то принято было его по имени-отчеству называть. Сначала в шутку, а потом приклеилось. В общем, пробный заход заключался в том, что вопрос его всегда был риторическим.
— А помните, как в детстве поджигали тополиный пух?
И дальше, даже если кто-то и помнил, Андрей Николаевич, перебивая, сам же и отвечал:
— Он горит, дымится, а ты идешь по следу этой самоиспаряющейся дорожки, идешь и представляешь, что вот сейчас она обязательно приведет тебя к чему-то важному, к чему-то роковому.
И вот это вот «роковое»! Конечно, я сразу заводилась. Сначала не понимала, как так, все спорят, а потом вдруг оказывается, что за столом тишина, а мы с ним, как два боксера на ринге. Потом стала специально отслеживать. Отлавливать. Ну, словечки или ту интонацию, которая приводила нас, вернее, меня в стойку.
Если не заводилась я, Андрей Николаевич распалял кого-нибудь из гостей, все равно вовлекая меня в водоворот бессмысленного спора. И уже после, когда все расходились, а Андрей Николаевич, выкурив две сигареты, спокойно засыпал «под афишами», я тщетно пыталась понять, что же на этот раз так зажгло меня, как тот опавший тополиный пух. Знаете, я ведь даже составила список этих слов. Маленьких катализаторов моей химической реакции, которой я, честно говоря, очень стеснялась и которую, как тогда казалось, муж нарочно во мне вызывал. Кроме «роковое» в списке были «вычурно», «это — устаревшая практика», «а вот это повтори, Лара заценит». Терпеть не могла этого «заценит».
В тот вечер после пуха Андрей Николаевич стал рассказывать гостям содержание «Крейцеровой сонаты». Это было неожиданно. Неожиданно и не очень приятно. Мне так показалось. Неловко. Думаю, потому что из наших никто ее не читал. Знаете, он как-то обмолвился, что гости приходят к нам не за моим соусом бешамель и домашним сыром, а послушать то, что из-за лени и псевдовеличия уже никогда сами не прочитают.
Я прислушалась, стала собирать со стола посуду. Даже успела с Олечкой на кухне обсудить ее нового мастера, мужчину, так искусно рисовавшего на ногтях узоры, словно это были не роговые пластинки, а стеклянные витражи. Но химическая реакция не наступала, в зале монотонно вещал голос мужа, и я расслабилась.
— Самое интересное у Толстого — не сюжет, хотя, я уверен, сколько там, лет сто прошло, а у нас и сейчас на Кавказе запросто такое случиться может. Меня название все не отпускало, очень уж хотелось его расшифровать, — проговорил Андрей Николаевич.
Меня кольнуло. «Расшифровать». Ведь можно же было сказать по-другому, по-человечески, ну, например, почему Толстой именно этим произведением свой рассказ назвал? Нет, обязательно «расшифровать», вот прям для тебя он его кодировал. Ну, тут, конечно, спор начался. Олечка, сделав вид, что читала, сразу отсекла, что расшифровывать нечего. Любовник — пианист, играл сонату с чужою женой, вот отсюда и название. Андрей Николаевич тут же ее поправил, мол, не пианист любовник был, а скрипач, но это — не главное. Петька, Олечкин муж-африканец, защищал ее, но мой был упрям и не уступал.
— Тогда кроме Бетховена еще целая плеяда композиторов была! — выпалил Андрей Николаевич.
У меня в ушах «плеяда» засела. Внесла в свой список «химический». А сама за рояль села, чтоб обстановку хоть как-то разрядить. Сыграла.
Муж закурил.
Я любила этот запах, хотя в моей семье курить было не принято. Мне нравилось, когда что-то горит. Казалось, что в огне все более насыщено, горячее и пронзительнее, что ли. Как будто бы во много раз все обостряется, и плохое, и хорошее. Я никогда не запрещала мужу курить в квартире. В принципе, я ему ничего не запрещала. Да и не было ничего такого, что можно было бы запретить. Даже подруги завидовали. «Смотри, какой мужик: не пьет, не гуляет, душа компании».
Андрей Николаевич в местном цирке работал. Клоуном. Было время, я его Арлекином называла. Ну, до «Андрея Николаевича» еще. С моей легкой руки муж так вошел в этот образ, еще лет пятнадцать назад, давно. Я тогда заказала ему в ателье костюм с большим воротником жабо и черно-белыми шахматными штанами. Эта задумка понравилась тамошнему директору, и под Арлекина была придумана завлитом цирка целая история, почти целиком переходящая из сезона в сезон. Также из года в год убеждал себя Андрей Николаевич, что образ этот он сам и сочинил. Я не возражала.
Муж любил бывать на публике. Он рассказывал, что это из детства. Его манил ослепляющий свет рампы маленькой школьной сцены, отделявший ту, как говорил Андрей Николаевич, «наивную игрушечную жизнь» от зрительного зала. Он зазубривал свой текст, чтобы потом на автомате открывать рот, извлекать звуки, но, главное, слушать вздохи, смешки, иногда лузгание семечек, но чаще чуть уловимое мычание зала в ожидании развязки.
— За это необъяснимое мычание, натянутую струну зрительского внимания, я забросил свою перспективную математику и после школы поступил в театральное, — частенько говорил Андрей Николаевич.
Натянутую струну, представляете? Но вообще-то была в нем какая-то действительно неподдельная грусть сродни Арлекину. Она и сосватала мужу хороший контракт в местную цирковую труппу, в которой Андрей Николаевич проработал всю свою жизнь. Почти всю.
Нет, он не стеснялся смешить. Радовался, когда из зала на арену выходил наивный мальчишка, своих-то у нас не было. Помню, как однажды Петькин сын Ваня вышел. Муж держал тогда в руках заветную шляпу-обманку, из которой все никак не появлялся кролик. Ваня смеялся от души, но, главное, верил, верил этому клоуну.
— У Бетховена самая известная соната «Лунная», а тут — «Крейцерова». А Крейцер у нас кто, а? Тот, для кого эта соната и была написана Бетховеном, — продолжал Андрей Николаевич в тот самый вечер.
И я очень четко отметила, что всё, сил больше терпеть у меня нет. Что Андрея я давно разлюбила. Что даже жалости к нему не испытываю сейчас, а только стеснение перед гостями. И что, честно говоря, я и не заметила, когда произошла во мне вся эта перемена. Но точно не вдруг. Потому что в душе не было ни ощущения пустоты, ни потери, а значит, я уже давно его не люблю. Остались воспоминания, штрихи. Вот мы обмываем первый успех, спорим над дурацким сценарием нового сезона. Вот выбираем мне яркое платье. Я ведь подсадная, поэтому платье должно быть хорошо видно с арены. Пару вечеров я помогаю Андрею заучивать текст. Стираю разной длины и покроя белые воротники жабо, с годами впитавшие в себя палитру его застывшего грима. И еще вспоминаю свежий запах краски в квартире, когда Андрей так по-детски радовался новой афише, на которой в очередной раз видел себя пятнадцатилетней давности.
Вскорости он ушел из цирка. Пригласили на главную роль в спектакль областного театра. До него теперь два раза в неделю нужно было добираться на электричке. Для мужа это был взлет. Теперь талант Андрея могли оценить не какие-то наивные мальчишки, а искушенная публика, которая приходила «на него». Теперь текста было в разы больше. Андрей любил говорить, что буквы «умело цеплялись друг за друга», и он иногда, то ли от страха, то ли под наплывом эмоций, позволял себе импровизировать, за что его проклинали партнеры.
— Но с каждым выходом страх отходит, эмоции обрастают мышцами, а отношения с коллегами налаживаются, — гордо заявлял муж.
Та пьеса имела успех. Она мне нравилась, хотя было и в ней несколько пошлых, пустых моментов. После двух или трех раз я перестала приезжать на спектакль. Находила причину. То в электричке душно, то день рожденья Олечки, то на работе завал. Через полгода, как раз тогда, когда запах в квартире должен был наполниться свежей краской от новой афиши, но не наполнился, я затащила Андрея в цирк. Конечно, сердце у меня стучало под звуки туша. Конечно, было обидно, что поленились, и на новом клоуне даже костюм Арлекина был тот самый, его — Андрея. Я отчетливо видела с пятого ряда свои же заплатки на чужих коленях. Но муж был спокоен, смотрел без интереса. Наверное, в голове он уже репетировал свой новый театральный текст. Разве что очередной мальчишка развеселил его тем, что самый простой фокус воспринимал как чудо и ни в какую не хотел уходить с арены, пока его силой не увели родители.
После того как я ушла, Андрей переехал в областной город, покончив с электричками и любимым соусом бешамель. Зато у него появились новые пьесы и новые костюмы. Гости в его квартире не водились, теперь уже он сам был часто приглашен в разные дома, где выслушивал и даже иногда спорил над чужими идеями.
С тех пор мы виделись только раз. Неделю назад. На похоронах. Мне позвонил телефон, и вдруг Петькин голос в трубке сказал: «Лара, приезжай, Ваня умер».
Петька на кладбище, не сдерживая слез, говорил Андрею:
— Знаешь, Олечка меня за Ваню винит. Ну, пусть, если ей так легче. Говорит, если б не твоя Африка, не заболел бы тогда сын малярией. Я вот сколько лет в своей Африке пробыл, и ничего. Наверное, просто не сбежишь от судьбы, а?
Я тоже тогда задумалась о своей судьбе, об Андрее. Не так уж он за эти годы и изменился, почти что не постарел. Но дело не в этом. Глаза. Они утратили неподдельную грусть, которая так завораживала меня и любого мальчишку на арене, тщетно пытающегося достать из его шляпы кролика.
Когда мы с ним сидели в автобусе по дороге на кладбище, только и смогли, что «привет» друг другу сказать. Ну, и еще несколько фраз.
Поминать Петькиного сына Андрей не поехал. Зря. Вышло как-то не по-людски. Там Олечка говорила тост. Говорила про Ваню, глотая слезы. Как он, когда уже совсем ослаб, стал вспоминать тот самый цирковой номер Андрея. Сказал, что это было его самое яркое впечатление, даже ярче поездки в Африку. Помнил, как стоял тогда на арене.
— Так живо мне всё описал! И какой запах был от слонов гадкий. И воротник Андрея, и его большую шляпу, из которой всё никак не появлялся кролик.
Этот фокус мы придумали вместе с Андреем. Нужно было заставить ребенка, ну, аккуратно подвести его к тому, чтоб он сам захотел из волшебной шляпы достать кролика. Арлекин говорил ему: «Думай! Все мысли твои материализуются!» А потом доставал то сладкую вату, то игрушку какую мягкую, а иногда и мобильный телефон. Ненастоящий, конечно. Зрители в зале смеялись, пока наконец с третьего раза не появлялся из шляпы кролик. А Ваня, как рассказывала на похоронах Олечка, ни про вату, ни про мобильный телефон не думал. С самого начала думал только про кролика. Но все равно верил. Верил, что шляпа живая и угадывает его желания.
Ваня даже просил передать «дяде Андрею», какой классный был номер.
— Что-то я не понимаю, к чему ты клонишь? — спросила я Андрея Николаевича в тот вечер, когда он рассуждал о «Крейцеровой сонате».
И знаете, какой был его ответ? Он сказал, что Крейцер так и не сыграл ни разу эту бетховенскую сонату, хотя Бетховен исключительно для него ее написал.
— Понимаете, — возбужденно говорил тогда Андрей Николаевич, — жена — Позднышева, а ему не принадлежит, не сыграл он на ней ни разу! Вот почему Толстой так повесть свою назвал.
Не сыграл. Ни разу. Я и подумала тогда, зачем мне все это. Ни я ему не нужна, и, главное, ни он — мне. Не хотелось мне больше его словечки-катализаторы отлавливать, воротнички стирать не хотелось, и этот соус бешамель осточертел, и сигаретный дым. А сейчас, после похорон да Олечкиных слов, я вот что думаю. Не зря Андрея так эта повесть затронула. Вернее, ее название. Как Позднышев про жену не понял, так и он про свой цирк. Цирк для него — это всё было. Всё. Так и не сыграл он Арлекина своего по-настоящему. Ни разу. А потом и вовсе на театр променял. А зря. Ну, может, еще поймет со временем.
***
Лариса закрыла свой дневник, где с обратной стороны тетрадки в столбик хранила те самые словечки-катализаторы, налила себе чай, достала из холодильника домашний сыр и разложила на блюдечко. Уже стемнело. Ей нужно было успеть простирнуть костюм Арлекина к завтрашнему юбилею. На пыльной полке рядом с тетрадкой лежали россыпью цирковые программки. Когда-то вместе с Андреем они каждый раз что-то фиксировали на них. Кто приходил на представление, с кем сидели потом в гримерке, что заказывал из шляпы очередной наивный мальчишка. Снова и снова просматривая их, Лариса окуналась в ту свою жизнь много лет назад, когда она не была так одинока и жила от репетиции до выступления, от старого до нового циркового сезона своего мужа. Свежая афиша, заказанная в небольшой частной типографии на углу Петровской и Итальянского, уже красовалась на своем почетном месте над диваном.