Апология Нины и Павла
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2024
Андрей Понизовкин (1961) — родился в г. Свердловске-44 (ныне Новоуральск), живет в Екатеринбурге. Окончил факультет журналистики УрГУ, работал в военной печати, журналах «Уральский следопыт», «Наука. Общество. Человек»; в настоящее время — главный редактор газеты «Наука Урала» и региональный представитель еженедельника научного сообщества «Поиск» (Москва). Основной соавтор трехтомной художественной энциклопедии «Портрет интеллекта. Демидовские лауреаты» (Санкт-Петербург). Публиковал документально-художественную прозу в журналах «Урал», «Наука и жизнь». Автор поэтического сборника «Маятник мой» (2019).
Никогда я не мог понять саркастичной двусмысленности крылатой фразы «Где-где? В Караганде!», вошедшей в кинематографические анналы и уже увековеченной памятником. С детства я твердо знал: а где же еще, если не там, в чудесном доме с садом, в котором живут любимейшие мои, добрейшие бабушка Лида, тетя Нина, ее муж Палываныч, красавица сестра Лена, пес Дружок в будке, кот Тюфяк на подоконнике — и где семейного, как и природного, тепла больше, чем в нашем «почтовом ящике» с секретным названием Свердловск-44, на третьем этаже типовой хрущевки!
В Караганду мой папа стремился постоянно, поехать получалось нечасто, но когда получалось — он брал с собой старшего брата или меня, и это тепло обволакивало, проникало до самого нутра и грело до следующей поездки. Маленьким я думал, что так и должно быть, так устроена наша семья, да и весь мир: от тепла до тепла, от одной Караганды до следующей. Но потом все чаще стал спрашивать взрослых: а отчего далеко-то так — больше суток на поезде или под три часа на самолете плюс электричка и автобус до аэропорта Кольцово, где однажды перед Новым годом мы застряли из-за снегопадов и никуда не улетели, пропустив лучший на свете праздник? И почему вообще надо мотаться со Среднего Урала в Центральный Казахстан, за три тысячи километров от Волги, чтобы часами наперебой говорить там о Рыбинске, Ярославле, Казани, деревне Учме под Угличем, а на самой Волге никого родных не осталось?
Сначала в ответах взрослых тумана было еще гуще, чем в означенной крылатой фразе: «Почему, почему? Да потому!» Потом стали отвечать чуть определенней: «Так случилось. Подрастешь — узнаешь…», добавляя после паузы: «…может быть». Я подрос, времена поменялись, постаревшие взрослые перестали бояться говорить, хотя и не до конца, добавка утратила актуальность. ПОЧЕМУ — я узнал доподлинно и даже получил ДОКУМЕНТ, неопровержимо подтверждающий это знание. Но вот вопрос — ЗАЧЕМ? — так и висит для меня в воздухе огромным изогнутым знаком препинания, кривым дамокловым мечом, каждую секунду готовым опуститься на любую судьбу и разрубить любую естественную географию.
***
Точную дату начала окончательного исхода нашей ветви семьи Понизовкиных с Волги, которая для нее мать родная почти в прямом смысле1, установить уже невозможно. Но причиной его однозначно стала встреча младшей папиной сестры тети Нины и Палываныча. Произошла она в 1947 году в Рыбинске, тогда переименованном в Щербаков в честь любимца Сталина, который начинал здесь восхождение к номенклатурным вершинам, и вовсе не на набережной под пенье соловьев, а на работе, в особом конструкторском бюро при моторостроительном заводе. Что можно было бы легко назвать служебным романом, какие случаются в любые времена, если бы, говоря по-ученому, не разделявшая их социальная, да и возрастная дистанция, а еще точнее — пропасть.
Очаровательной лаборантке Нине Понизовкиной, комсомолке, студентке, к тому же дочери главного юриста важнейшего предприятия города — этого самого моторостроительного завода — было двадцать. Кошмар войны — голодуха, эвакуация, похоронки — наконец закончился, она училась в вечернем техникуме, постоянно ловя на себе взгляды вернувшихся с фронта старших ровесников, и не только. Все шло к получению нужной стране профессии, строительству крепкой советской семьи и беззаветному материнству.
Совсем в другом положении находился инженер-конструктор Павел Иванович Жуков (по имени-отчеству в ОКБ обращались к нему все, и не только из уважения, но и потому, что ранняя залысина делала его старше своих лет; в процессе общения, однако, чересчур торжественное обращение слилось в одно дружелюбное Палываныч и закрепилось за ним до конца дней). Ему уже исполнилось тридцать три. Был он высоким профессионалом и одновременно изгоем общества — сочетание для того времени вполне обычное. Десять из своих тридцати трех лет — в аккурат с 1937-го — провел на архипелаге ГУЛАГ в статусе отпетого врага народа и в своей родной Казани по гнусному доносу прошел все, что полагалось на пути к этому статусу: трое суток простоял на допросе без еды и воды, получил в глаз личным кулаком замнаркома внутренних дел Татарской АССР Матвея Шелудченко (в свою очередь расстрелян в 1940-м как окончательный предатель Родины), подписал признание, что он иностранный шпион («..Не судите меня строго за это. В оправдание себе могу лишь сказать, что я был доведен до такого состояния, при котором согласился бы подписать даже смертный приговор себе, лишь бы избавиться от унижения и издевательств»), и поехал по этапу в тартарары. Правда, на архипелаге ему несказанно повезло — попал он не в расстрельную комнату и не на Колыму, а на остров Шарашка, где проектировал авиационные двигатели вместе с такими известными «врагами», как Королев, Туполев, Петляков — список можно продолжить. А после войны, на которой не погиб (спасибо застенкам), оказался в Рыбинске, куда перевели их ОКБ, и однажды из своей рабочей комнаты ведущего конструктора, куда никого не пускали, увидел новенького — высокого молодого человека в офицерской шинели. На вопрос — кто это? — наблюдательные сотоварищи объяснили: все свободное время чего-то пишет, возможно — доносы. Тогда знакомство не состоялось, а через много лет Палываныч, не особо интересовавшийся литературной жизнью, прочитал «Один день Ивана Денисовича», увидел в газете знакомое лицо и узнал, что фамилия писателя — Солженицын. А потом после короткой переписки по его заданию («Я вас отлично помню… Непременно напишите воспоминания — ОКБ-шные и вообще тюремные — и шлите моему Представительству… для будущей в России Всероссийской Мемуарной Библиотеки», — настаивал Александр Исаевич) создал единственный свой эпистолярный труд, в котором с инженерной скрупулезностью отразил все, что с ним происходило в ГУЛАГе и вокруг него. Однако до означенного Представительства эта тетрадка в 96 листов, заполненная аккуратным почерком, почему-то не дошла (не исключено — дядя Паша постеснялся перед классиком своих литературных способностей, хотя в точности изложения фактов как минимум ему не уступал), долго лежала на полке в карагандинском доме на улице Панфилова и в конце концов попала ко мне с напутствием автора: «Ты — журналист, распорядись этим, как считаешь нужным». Так я получил честнейший ДОКУМЕНТ времени и судьбы, досконально объясняющий полную ломку нашей семейной географии, и распорядился им, как мог2.
Но здесь речь не об этом. А о том, что в 1947 году юной красавице из приличной семьи связываться с подобным персонажем, да еще настолько старше себя, было не просто опасно, но социально безответственно и абсолютно бесперспективно. С точки зрения государства, да и с так называемой житейской, при всех его конструкторских свершениях у него не имелось ни прошлого, ни будущего, в настоящем же жил он с товарищами в термическом цехе завода под охраной, носил казенную робу, питался в зэковской столовке («Цех работал на полную мощность, вследствие чего атмосфера в спальнях была загазована до предела, так как вентиляция действовала не очень эффективно. …Питание было довольно-таки скудным.»). Да и у самого Палываныча, похоже, было тогда только одно желание: стать наконец не арестантом, а вольнонаемным работником. Какие там высокие чувства и тем более женитьба?
Но что-то между ними заискрило, а искры не ведают пропастей. В декабре сорок седьмого у Палываныча наконец ВЫШЕЛ СРОК, и мечта его сбылась — стало можно ходить на работу без конвоя, хотя бы и в роли затаившегося врага — ведь судимость с него снимать никто не собирался. И праздник на этом не кончился. Поскольку жилья на воле ему тоже никто не дал, лаборантка Нина привела его в свое, то есть в коммунальную квартиру, часть которой занимала семья главного юриста, впоследствии моего дедушки Кости, в дом № 43 по улице Пушкина, и представила женихом.
Не знаю точно, что подумал дед, увидев рядом с единственной дочкой вчерашнего зэка, пораженного в правах лысоватого дядьку не первой молодости с узелком пожитков. И смею предположить, что всякий настоящий советский юрист тех лет, и не только, на его месте выгнал бы такого жениха в шею без малейшего шанса не только на руку и сердце дочери, но и на приближение к ней без печальных для него последствий. Но в том-то и дело, что настоящим советским мой дед никогда не был, а был одним из последних выпускников дореволюционной школы Демидовского юридического лицея, разгромленного в Ярославский мятеж, и прекрасно знал цену сталинским приговорам, которых сам избежал только чудом. К тому же дедушка полностью подпадал под определение поэта «самый человечный человек» (ужасно несправедливо, что заблудший гений Маяковского истратил такую находку на какого-то Ленина!). Это я знаю не только по рассказам, но и по ласковому прищуру из-под его толстых очков, и по сладостям, которые регулярно выдавал он нам с братом и всем нашим друзьям-малышам тайком от родителей. И поэтому он сказал: «Что ж, проходите, располагайтесь…»
Вскоре они поженились, и Нина взяла фамилию мужа. Были ли они счастливы в одной из двух комнаток начальственной коммуналки, отгородившись занавеской от взрослых братьев новоиспеченной жены — моего будущего папы и дяди Игоря (третий брат, Кирилл, погиб под бомбежкой в 1942-м, не доехав до фронта)? Все-таки она была очень молода, и ей хотелось хотя бы изредка других красок, кроме особого конструкторского бюро, техникума и домохозяйства. А он, при всем своем неслабом жизненном опыте и разнице в возрасте, в чем-то был еще моложе. Варлам Тихонович Шаламов, прошедший все круги ГУЛАГа, писал: «Человек из лагеря выходит юношей, если он юношей арестован», поскольку «знания, приобретенные там, для «вольной жизни» не годятся», наверняка подразумевая и знания о строительстве отношений с нежным полом. По этой части опыт Палываныча ограничивался, видимо, следующим: «…Во время войны охрана нашего спецконтингента была чисто символической. Всех охранников-мужчин в конце 1941 года мобилизовали в армию, заменив их безоружными девушками-комсомолками. Нам часто приходилось ходить на завод большими группами в сопровождении лишь одной или двух девушек-охранников. А когда такой «охранник» сопровождал одного заключенного, получалась своего рода пара. Наблюдая такую картину со стороны, все невольно улыбались».
Чему улыбались «все», я не очень уловил, но предполагаю: обретя постоянную спутницу-охранительницу, он страшно боялся утратить это сокровище, абсолютно не знал, как правильно его сохранять, и вел себя порой словно сбесившийся мальчишка. Много лет спустя тетя Нина рассказала, как однажды, не дождавшись с работы мужа, надела красивое платьице и пошла на вечер в заводской клуб, где натанцевалась с подружками, отшивая ухажеров. А когда вернулась раскрасневшаяся, — Палываныч устроил ей дикую сцену ревности, собрал узелок и ушел в рыбинскую ночь. Ситуацию с присущей ему мудростью разрулил дедушка Костя. Услышав шум из-за стенки и стук захлопнувшейся двери, он быстро оделся и вернул беглеца со словами: «Куда ты пойдешь? Она тебя любит, а значит, у тебя есть дом…»
Потом у них родился первенец, наш двоюродный братик, однако прожил он совсем недолго — всего несколько дней, ему даже не успели дать собственное имя. Эту тайну и боль, мучившую ее постоянно, тетя Нина раскрыла мне уже в сильно преклонном возрасте, когда Палываныча не стало, и все повторяла о бесконечном чувстве вины перед мальчиком.
Но чья на самом деле вина в том, что родительские организмы, измученные войной и тюрьмой, плохо справились со своей задачей?
В общем, если это и было счастье, то, мягко говоря, нелегкое — с серьезными вкраплениями невыносимости бытия. И все же это была жизнь, которой они хоть в какой-то мере распоряжались сами, и искры меж ними то гасли, то загорались вновь, но никуда не девались.
А потом, чуть больше, чем через год такой жизни, 15 декабря 1948-го, Палываныч пропал. Совсем. Не пришел домой один день, второй, третий… Объявление в розыск рыбинской милицией результатов не принесло, подозрительно молчали и на его новом месте работы (к тому времени ОКБ, где они познакомились с тетей Ниной, распустили). Не помогли и юридические связи деда. И она, хрупкая девица после тяжелой беременности, стала разыскивать его своими силами, приставая к людям с расспросами, где только могла. И нашла. За восемьдесят километров от Рыбинска, в Ярославле, сначала во внутренней тюрьме Министерства госбезопасности, а потом в централе с симптоматичным названием Коровники. Зато живого! И четыре месяца, пока Палыванычу не объявили очередной ПРИГОВОР, моталась туда по выходным, ночуя на вокзале (поезд ходил раз в день), чтобы добиться свидания или хотя бы оставить передачку.
Откуда ей было знать, что психически больного руководителя ее страны охватил очередной приступ паранойи, и еще в начале 1948 года Верховный Совет СССР издал секретный указ «О направлении особо опасных государственных преступников по отбытии наказания в ссылку…», по которому обязывал «всех ранее освобождённых со времени окончания войны шпионов, диверсантов, террористов, троцкистов, правых, меньшевиков, эсеров, анархистов, националистов, белоэмигрантов, участников других антисоветских организаций и групп, а также лиц, представляющих опасность по своим антисоветским связям и вражеской деятельности» загонять “на поселения в отдаленные местности СССР под надзор органов МГБ3”»? И что паранойя часто очень даже сочетается с прагматизмом, экономика этих самых отдаленных местностей крайне нуждалась в руках и мозгах антисоветчиков и диверсантов в интересах сохранения власти, а вражеские мозги Палываныча с товарищами в сочетании с их шпионскими статьями в аккурат подходили для утоления этой нужды? Да если бы и знала — какое ей было до этого дело? Искры-то никуда не исчезли, и не могла она его кинуть, забыть, вымарать из себя, тем более в положении изгоя, — даже ради единственной своей молодости и красоты.
«В процессе следствия мне довелось убедиться, что и в нашем ОКБ были секретные осведомители среди заключенных, — зафиксировал Палываныч в своей тетрадке. — Мне было предъявлено обвинение в пораженческих настроениях, хотя на самом деле я говорил лишь о том, что происходящие на фронтах события не внушают мне особого оптимизма, с чем полностью соглашалось подавляющее большинство моих сотоварищей. Речь шла о событиях, происходивших в самом начале войны. По окончании следствия объявили решение Особого совещания при МГБ СССР, которым мне была определена ссылка в город Караганду».
Характерно, что значительная часть его мемуаров и устных рассказов о тех временах, крайне ценных для историков конструкторской мысли, посвящена тому, чем занимались во время войны его сотоварищи-зэки в особом конструкторском бюро по авиационным двигателям при четвертом спецотделе НКВД СССР — суперспециалисты экстракласса, имена которых входят теперь во все профессиональные учебники («Среди этих корифеев я оказался самым молодым и неопытным, и меня в шутку называли подростком»). Как тщательно продумывали новые идеи, отсекая тупиковые, и упорно превращали их в реальные продукты. Как однажды Сергей Павлович Королев в кабине самолета на испытаниях первого жидкостного реактивного двигателя (ЖРД-1), увидев, что пилот задыхается, потому что его кислородная маска неисправна, отдал ему свою («К счастью, все обошлось благополучно»). Как по вечерам в камере профессор Борис Сергеевич Стечкин, ас теории самолетостроения, ученик Жуковского и соавтор петли Нестерова (не путать с автором пистолета Стечкина Игорем Яковлевичем — это его племянник), читал cотоварищам лекции по аэродинамике и другим важным дисциплинам, «чтобы не понижать уровень». То есть и в неволе вкалывали они, что называется, беззаветно и самоотверженно — по-другому не умели.
Через годы я спросил Палываныча: «Какие же вы были пораженцы, если изо всех сил работали на победу и на страну?» — «Да, но прежде всего мы работали, чтобы нас освободили. Требовать от нас патриотического оптимизма в положении, в котором мы находились, было бы странно», — ответил он. И добавил, что многие из них были готовы идти на фронт под пули, под командира-дурака — лишь бы без клейма врага и конвоя, то есть смерть на поле боя предпочитали унижению невольников.
Насколько же больше могли они сделать для своей Родины, не опусти она их до уровня неродных?!
Но вернемся в Рыбинск-Щербаков, где в 1948 году также произошло немало нового. Осведомители нашлись не только среди заключенных, и вовсе не секретные. Брачная связь комсомолки и студентки Нины с врагом, ее поездки по тюрьмам очень быстро стали достоянием общественности на ее работе и в техникуме. Ее разбирали на собраниях, клеймили и обвиняли во всех тяжких, припомнили даже танцы без мужа, в красивом платьице, хотя мужем и был тот самый враг. От нее отвернулись лучшие подружки, одна из которых, правда, предложила взять ее на поруки — конечно, если она встанет на ПРАВИЛЬНЫЙ ПУТЬ отречения и развода.
А потом ОТТУДА, почти наверняка в связи с делом Палываныча, пришла повестка на допрос дедушке Косте. Уходил он, пробуя улыбаться через очки, но на всякий случай, пытаясь сделать это незаметно, прихватил с собой чемоданчик с предметами первой необходимости, стоявший в то время наготове едва ли не в каждом доме. И, по легенде, именно тогда сказал слова, передававшиеся потом в семье из уст в уста: «Берегитесь друг другом!» Впрочем, может быть, он сказал их вовсе не тогда, а гораздо раньше, например, в 1918-м, уходя на допрос к большевикам после Ярославского мятежа, во время которого вынимал из-под бомб и красных, и белых, или в 1927-м, под угрозой ареста вытаскивая из уральской ссылки раскулаченных родителей матери своих детей, позже нашей бабушки Лиды. Но дело не в этом, а в самих словах.
Прошел час, второй, третий — дедушка не возвращался. И тетя Нина и ее брат Юра, впоследствии мой папа, не в силах ждать, сами пошли ТУДА, к местному управлению МГБ. Стоял лютый январь, ломиться в угрюмое здание сквозь часовых было бы сумасшествием, и брат с сестрой забрели в подъезд соседнего дома погреться. Но батарея в подъезде грела плохо, и они обнялись, чтобы не замерзнуть, и еще часа два, ритмично притоптывая, полушепотом повторяли: «Друг дру-гом… Друг дру-гом… Друг дру-гом…» А когда наступила ночь и лучик надежды, казалось, погас окончательно, продрогшие, выйдя из подъезда, вдруг услышали до боли знакомое покашливание (остаточный туберкулез, результат героической эвакуации по Волге авиамоторного завода в 1942-м; возможно, эта заслуга помогла тогда деду выйти из управления, хотя там пропадали и не с такими). А потом в отраженном свете фонаря узнали блеск родных очков, приближающийся со стороны входа в зловещее здание. И дедушка им улыбнулся.
«В тот раз пронесло, хотя могло быть гораздо хуже», — вздыхала тетя Нина, рисуя эту наглухо засевшую в памяти картину. Но НА ПОРУКИ она не пошла и на ПРАВИЛЬНЫЙ ПУТЬ не встала. А выбрала совсем другую дорогу.
«В апреле месяце меня отправили этапом в Караганду. Об этапах я имел представление весьма смутное со слов своих сотоварищей по ОКБ, которые попадали к нам из лагерей, и из своих впечатлений о первом переезде в столыпинском вагоне из Казани в Москву в 1938 году. Однако в пути из Ярославля в Караганду мне представилась возможность значительно пополнить свои сведения об этапах. Достаточно сказать, что от Петропавловска до Караганды нас ехало в одном купе столыпинского вагона 35 человек (тридцать пять!!!). Понять, с чем это сопряжено, могут лишь те, кому в жизни довелось совершить столь комфортабельный вояж. К тому же под Акмолинском поезд простоял около суток из-за крушения, которое там произошло. По этой причине мы не имели ни воды, ни пищи», — констатировал Палываныч.
«А я добралась хорошо — куда уж лучше!» — благодарно вспоминала тетя Нина и поясняла, что ей ужасно повезло: на соседней полке ехал огромный добрый трезвый мужик, тоже отсидевший по пятьдесят восьмой, который, узнав ее историю, взял даму под защиту, а именно: когда в купе начинали рваться подвыпившие охотники до красавиц и чужих пожитков, собой перекрывал дверной проем, приговаривая: «А ну не тронь, а то я трону!» Такие случаи за неделю ее вояжа происходили по нескольку раз на дню.
Надо ли пояснять, что, узнав, куда загнали-направили ее мужа рачительные власти, не раздумывая, она отправилась за ним, оставив родителей, братьев, любимую Волгу. И снова дедушка Костя, скрепя большое не очень здоровое сердце, принял ее выбор, хотя бабушка Лида, конечно, плакала, собирая пожитки, а братья бежали за уходящим вагоном, задыхаясь от встречного ветра, и не знали, увидятся ли с сестрой еще.
Впоследствии ее стали сравнивать с женами декабристов (что полностью соответствовало действительности: второй раз Палываныча арестовали именно в декабре), но она упорно отвергала сравнение, поскольку, мол, «не очень-то я знаю ту историю, и вообще все у нас было по-другому».
***
«Едва ли не главной столицей ссыльной стороны, во всяком случае, одной из её «жемчужин» была Караганда… У въезда в этот голодный тогда город, близ клопяного барака-вокзала, куда не подходили близко трамваи (чтоб не провалиться в выкопанные под землёй штреки), стоял при трамвайном круге вполне символический кирпичный дом, стена которого была подпёрта деревянными искосами, дабы не рухнула. В центре Нового города насечено было камнем по каменной стене: «Уголь — это хлеб» (для промышленности). И правда, чёрный печёный хлеб каждый день продавался здесь в магазинах — и в этом была льготность городской ссылки. И работа чёрная, и не только чёрная, всегда была здесь. А в остальном продуктовые магазины были пустоваты. А базарные прилавки — неприступны, с умонепостижимыми ценами. Если не три четверти города, то две трети жили тогда без паспортов и отмечались в комендатурах; на улице меня то и дело окликали и узнавали бывшие зэки, особенно экибастузские…»
Это уже Солженицын, «Архипелаг ГУЛАГ», его слог. В такой Новый город и прибыла красавица Нина. И там у барака-вокзала ее встретил Палываныч на чудом добытом грузовике-полуторке, ревниво глянув (хотя и поблагодарив) на передавшего ему жену доброго великана.
Так нежданно-негаданно наша семейная география приросла Центральным Казахстаном с одновременным сжатием своей основной территории — Поволжья. И начиналось их карагандинское житье для контекста, обрисованного классиком, не так плохо. Палываныч устроился инженером в проектную контору — будущий институт «Карагандагипрошахт», начальник которой сразу же поинтересовался, нужны ли деньги, и вместо запрошенных пятисот рублей выдал тысячу. «Управляющий проектной конторой, а позже — директор института, оказался настоящим человеком с большим умом и тактом и, невзирая на опасность, которой он при этом подвергался, проявлял самое доброе отношение к нам. Впоследствии я постараюсь написать о нем более подробно», — обещал в своей тетрадке Палываныч, но, видимо, не успел, а жаль4. Первым их здешним жильем стал отгороженный занавеской угол в квартире семьи немцев, депортированных сюда в войну, — меньший, чем в рыбинской коммуналке, зато не в клопяном бараке. Несмотря на тесноту, немцы были доброжелательны. Палываныч, создавая на работе условия для добычи «хлеба промышленности», приносил неплохую зарплату, а тетя Нина отвечала за хозяйство — добывала в очередях черный печеный хлеб и чурки для печки. Правда, ЧУРКИ, ценившиеся зимой дороже золота (лесов, чтобы рубить дрова, в тех местах нет, а стволов кустарника карагана, по одной из версий давшего Караганде название5, на отопление в тридцатиградусную стужу не хватало), таскала издалека и на себе, что потом сильно отразилось на здоровье. Но тогда она не обращала на это ни малейшего внимания: «Ведь я тепло носила, а без него — куда?» Через некоторое время для них — о чудо! — нашлась отдельная комната, а потом и вообще — полная фантастика! — целая однокомнатная квартира, где родилась дочка Леночка. Семейная жизнь налаживалась, пересекаясь с сотоварищеской. «Из числа тех, кто работал вместе со мною в нашем ОКБ, впоследствии несколько человек оказались в Караганде… Всем им я помог устроиться на работу в наш институт, следуя негласному закону, по которому каждый из нас считал своим долгом помогать своим сотоварищам по несчастью», — отчитывается в тетрадке Палываныч и добавляет, что профессор Константин Иванович Страхович6, «пока не нашел работу… проживал в нашей семье». И целых четыре года дядя Паша ходил отмечаться в комендатуру МГБ всего-то раз в месяц!
Однако они не знали, что это лишь передышка, как бы скромный глоток воздуха перед финальным аккордом дьявольской какофонии от верховного дирижера тогдашней страны Советов. Аккорд грянул ровно за год до кончины великого кормчего и вождя народов. «В 1952 году наше положение существенно изменилось, — фиксирует события Палываныч. — Помимо того, что нам было предписано являться на отметку каждые десять дней, с нас была взята подписка, в которой мы дали обязательство не нарушать границ Ленинского района города Караганды, в котором жили. Нарушение этого обязательства повлекло бы наказание каторжными работами сроком на 25 лет, причем без суда и следствия. С этого времени каждый день в институте нас стали навещать солдаты с автоматами, а по вечерам — и наши квартиры. Это продолжалось до лета 1953-го».
Строгий инженерный стиль автора эмоциональной изобразительности не предполагает, но попробуем (насколько это возможно) представить себе живую картину происходившего. Сидят себе за кульманами не самые глупые люди, прошедшие тьму кромешную и пригнанные сюда насильно, чертят грамотные эскизы на благо экономики государства, эту тьму им устроившего, а к ним ежедневно является воин с «калашом», лениво поводит дулом автомата и сквозь зубы цедит: «Чтобы из района — ни-ни, вашу мать, а то каторга!» И вечером, уже дома, куда только что на горбу юной мамочки доставлены ЧУРКИ и черный хлеб, где младенец требует грудь, а всесоюзно заслуженный профессор Страхович пытается согреться, снова не найдя работу, — то же самое. И так целый год, пока великий кормчий не сдох и их снова не перевели на положение «обычных ссыльных». Тут не просто абсурд, тут — садизм высшего пилотажа. Картина эта (если вообще мы вправе об этом судить), пожалуй, пострашней «просто отсидки», когда все идет размеренно, погибель рядом каждый час, баланда — по расписанию, и тусклое солнце изредка светит, но не греет исключительно сквозь решетку. Здесь алгоритм другой: отпустили — опять посадили; открыли небо, дали искрам раздуть семейный очаг — и снова в столыпинский вагон; и только человек чуть вздохнул, воспрянул, расправил плечи, согрелся живым теплом — и вдругорядь под дуло «калаша».
Ну не последний ли круг ада земного, предчувствуя переход в настоящий, решил показать вождь народов не самым грешным своим подданным напоследок?
А что же красавица Нина? Да вроде как ничего. «Удивительно спокойно и легко относилась она к трудностям нашей тогдашней жизни, и никогда ни слова упрека я от нее не слышал. Далеко не всякая женщина способна на такое самопожертвование в свои двадцать лет», — сказано в тетрадке ее мужем. Смею утверждать, однако, что видимые легкость и спокойствие давались совсем нелегко («Иногда жутко становилось, особенно стволы эти; но дел было много, и я их делала»), а Рыбинск и Волгу без слез она не вспоминала. Однако мои странные фантазии на тему — а не поехала бы тогда, осталась в родительском доме, пережила скверные времена, зато потом — навсегда на любимой родине, и все мы в одной стране, а может, и Палываныч вернулся бы? — оборвала довольно резко, чего не случалось ни до, ни после: «Не было у меня выбора, ясно?» И я твердо понял: больше к этому разговору возвращаться не надо.
А что же дальше? Да вот что: «В 1956 году решением Военной коллегии Верховного Суда Союза ССР я был полностью реабилитирован. Один и тот же судебный орган, вынесший мне… неправедный приговор, с такой же легкостью отменил его, и вполне возможно, что сделали это одни и те же люди при одних и тех же законах! Что же делать? Благодарить мне их или проклинать? Кто сможет ответить на этот вопрос?» Несомненно, Палываныч, при всем своем рациональном инженерном мышлении, догадывался: ответа не было, нет и не будет, поскольку риторический свой вопрос поставил заведомо некорректно и нелогично, поддавшись эмоции, что бывало с ним в случаях исключительных. И адресовал он его вовсе не людям, а государству, которое по определению ОНО — безродное неодушевленное, а потому не способное ни извиняться, ни тем более каяться за свои грехи, и люди, действующие от его лица (хотя какое там ЛИЦО у среднего рода?), за редкими исключениями, подтверждающими правило, превращаются в то же самое. А вот других людей, живых, сострадающих — и сотоварищей по ГУЛАГу, делившихся с ним последним, и директора, помогавшего под страхом ареста, и моих дедушку с бабушкой Понизовкиных, принявших его в семью с клеймом изгоя, не говоря о жене беспримерной преданности, подарившей ему дочку, — он благодарил постоянно, и не эпистолярно, а практически. Овладевая непростым искусством поддерживать семейство МОРАЛЬНО, он держал его еще и МАТЕРИАЛЬНО, что совсем немаловажно даже в условиях программного советского аскетизма. В результате чего семья в конце концов переехала в собственный дом — точнее, в половину дома, полагавшуюся главному конструктору «Карагандагипрошахта» (вторую занимал директор института), но все равно — невиданная роскошь для обычного гражданина СССР. Получить даже часть полубуржуазного коттеджа (от старофранцузского «деревенский домик») в самом центре разросшегося к тому времени города с пятью сотками земли и собственным гаражом на тихой элитной улице — тут надо было сильно отличиться от рядовых советских трудящихся. Но в том-то и дело, что Палываныч никогда, даже и в тюрьме, не был рядовым, как, впрочем, и советским. Хотя в ответственные руководители он совсем не рвался и говорил, что должность главного его тяготила («ведущий — это я понимаю, а все эти начальственные интриги…»), похоже, лучше, чем он, вести конструкторские проекты и ответственно доводить их до внедрения в окрестностях ни у кого не получалось.
Ни в коей мере не берусь судить о качестве его профессиональных свершений — для этого есть (или уже нет?) люди посвященные и знающие. Но даже дошедшие до меня фрагментарные сведения из экономической истории Советского Союза дают представление об их масштабах и результативности. Как сообщают специалисты, «золотым веком развития угольной промышленности СССР был период 1951–1988 гг. В этом длительном периоде особо выделяется временной интервал 1966–1988 годов. Эти годы по своим достижениям можно смело назвать периодом наивысшего развития отрасли7». В другом месте сказано: «Карагандинский угольный бассейн по запасам угля занимал третье место в СССР после Кузбасса и Донбасса. Но благодаря сравнительно мелкому залеганию угольных пластов и большой их мощности, а также высокому техническому уровню угледобычи стоимость карагандинских углей была ниже стоимости углей других бассейнов страны»8 . То есть речь идет о времени становления и самой активной фазе деятельности «Карагандагипрошахта» — первейшей и крупнейшей организации, обеспечивавшей высоту этого самого технического уровня и, значит, наиболее передовой вклад в реализацию призыва «Даешь стране угля!». А соответственно и о вкладе в это обеспечение Палываныча, стоявшего, а вернее, сидевшего «у истоков» института и проработавшего там без малого полвека. Разумеется, не его одного — волей, а правильней сказать, неволей судеб в этом институте на благо угольной промышленности потрудилось немало научно-культурных звезд: например, знаменитый биофизик, один из отцов русского космизма, а также поэт и живописец Александр Леонидович Чижевский (его лампы-ионизаторы, более известные как люстры, оздоравливали шахтеров), упомянутый уже Константин Иванович Страхович (правдами и неправдами сотоварищи таки привлекли его туда консультантом), виртуоз-теплотехник Владимир Леонидович Пржецлавский, которого Королев вытащил из Карлага как незаменимого специалиста для ракетостроения. Однако все они рано или поздно покинули казахстанские просторы и глубины, Палываныч же остался там до конца дней и оставил след гораздо более явственный. Как пишет местный краевед (правда, дата написания не указана), «в институте «Карагандагипрошахт» до сих пор расхваливают его установки для изготовления железобетонных опор линий электропередачи, анкерные крепления, загрузочные устройства для скипов9, щитовые агрегаты для очистной выемки угля и многое другое»10. А в базе патентов СССР, легко доступной любому пользователю интернета11, значатся такие изобретения П.И. Жукова с коллегами, как привод грузонесущего органа конвейера и устройство для перекрытия ствола шахты. Конечно, все это чисто специальные дела, о них мы с Палыванычем почти не говорили, хотя, может быть, зря: сложные вещи он умел объяснять на редкость понятно, и тогда стало бы ясней, до какой степени его, говоря по-современному, инновации, не исключено — актуальные до сих пор, продвинули добывающие технологии и облегчили нечеловеческий шахтерский труд. Однако, даже крайне поверхностно приобщившись к наследию «Каргандагипрошахта» и мемуарам его ветеранов, я изумился, насколько основательно вник конструктор Жуков в проблематику угледобычи и как глубоко в нее погрузился. А вот как изложил, явно добавив романтики, местный журналист рассказ тети Нины о процессе погружения: «Бывало, встаю ночью, а он сидит за письменным столом за чертежами под яркой настольной лампой. «Павлуша, ты почему не спишь?» — спрашиваю. «Озарило», — объясняет он и смеется»12.
Но так ли уж весел был этот его ночной смех? Отчего он остался в Караганде и озаряло его в Центральном Казахстане, над глубинами здешнего угольного бассейна, а не в России, где родился и вырос, не в районе бассейна матушки-Волги? Ведь формально его там никто не держал, мало того, имелось постановление Совета Министров СССР, по которому каждый получивший реабилитацию ИМЕЛ ПРАВО вернуться на место работы, откуда его «взяли», — поистине безграничная государственная милость! В случае Палываныча это была Казань, авиационный завод № 124/27, впоследствии могучее моторостроительное объединение, где его приняли бы с распростертыми объятьями. Мало того — говорят, его приглашал в свою команду преемник главного космического конструктора Королева и сотоварищ по камере академик Глушко, а неписаный диплом выпускника Шарашки, по уровню не уступавший эмгэушному, а то и кембриджскому докторскому диплому, открывал доступ к любым бассейнам, требующим полета инженерной мысли. Ответ прост и страшен: «У меня не было уверенности, что клеймо врага народа с меня снято всерьез и навсегда». И самооправдательное дополнение: «К тому же у меня уже была собственная семья: жена и пятилетняя дочь. В значительной степени этому способствовало и то, что за семь лет жизни в Караганде у нас появилось много хороших друзей». То есть не верил, ну НЕ ВЕРИЛ он в столь стремительное преображение власти, нанесшей ему пожизненный ожог, и в эти ее милостивые реабилитационные бонусы. Не верил и БОЯЛСЯ — при том что подозревать в клинической трусости человека, спокойно садившегося в кабину испытуемого самолета с неопробованным двигателем и спускавшегося в неукрепленные шахтные стволы, было бы странно. Больше всего Палываныч боялся нового унижения, ожога от государства и распространения его на близких. Тем более, как записал он в документе-тетради, «родители мои скончались, когда я находился в ярославских тюрьмах и этапировался в Караганду». Не оттого ли скончались, установить уже невозможно. Но приблизиться к пониманию, отчего возвращению в Казань, на выжженное поле, предпочел он отдаленную местность, семью и друзей, посильно вполне.
А в Поволжье они еще бывали, и не раз, — в конце пятидесятых с дочкой Леночкой каждое лето. Туда же приезжали и мои будущие родители еще до моего рождения, со старшим братом, тогда маленьким Костиком, — уже с Урала, из засекреченного атомграда. И там они встречались и вместе проводили отпуск — в Рыбинске, где еще жили дедушка Костя с бабушкой Лидой, в Угличе, где родились брат с сестрой, Юрий и Нина, но прежде всего — в Учме, Учме, Учме! Это необычное для средней полосы название с ударением на первом слоге, по одной из версий, произошедшее от татарского слова, означающего «пучок», «связка» или «охапка», я слышал от своего папы едва ли не чаще, чем имя первой русской реки. История маленькой деревни на низком волжском берегу между Угличем и Мышкиным, в которой теперь от силы тридцать постоянных жителей (остальные — дачники), удивительна. Когда-то там стоял монастырь, построенный в пятнадцатом веке принявшим монашество византийским князем Кассианом Греком, в тридцатые годы века двадцатого его взорвали большевики руками узников Волголага, строивших Угличскую ГЭС. Потом на его месте здешний лесник, природный философ и плотник Василий Смирнов, поставил крест и часовню, а потом вместе с женой Еленой, профессорской дочкой из Москвы, выпускницей МГУ, оставившей должность в столичном банке ради мужа, учминских тайн и красот, создал здесь музей редкой пронзительности. Историю эту и ее продолжение я узнал через много лет, оказавшись в Учме, познакомившись с Еленой и Василием и поразившись их одержимостью прошлым этих мест. И чуть не сел, когда Василий подвел меня к старому, но крепкому еще срубу в пять окошек и сказал: «Вот его ваши и снимали — у бабушки Петровны. Хорошие, говорила, люди — как родные». А тогда, в детстве, в рассказах отца о тех встречах, на фотографиях я почти видел то ли пучок света, то ли охапку солнца оттуда и абсолютно явственно — связку счастливых родных лиц, неразделимо вписанных в здешние пейзажи. И никак не мог понять: если Учма, как повторял отец, — лучшее место, где стоит проводить лето, то почему мы проводим его не там?
Лето, впрочем (спасибо родителям и школе), я проводил совсем неплохо и в самых разных местах. Только вот главная русская река и все, что с ней связано, в том числе по семейной линии (по которой связано с ней почти все), долгое время оставалась для меня практически мифом — чем-то огромным, прекрасным, невероятно близким и недосягаемым. Так случилось опять же по государственному веленью. Папу моего, тогда еще будущего многообещающего ювелира и художника, с детства упоенно рисовавшего волжские пейзажи, после блестящего окончания московского вуза без права возражения распределили в секретный Свердловск-44 учить детей атомного проекта рисованию и черчению. Здесь он обзавелся семьей, то есть мамой, потом братом и мной, и, под воздействием чувства долга и других чувств, уже не мог позволить себе менять место жительства и работы. Вскоре, под тем же самым воздействием, в закрытый город из Рыбинска приехали дедушка Костя и бабушка Лида — как они думали, временно, пока дети не подрастут. Но увидеть, как мы подросли, деду не довелось — он умер на Урале от сердечного приступа, так и не простившись с родными берегами. А бабушка, оставшись без мужа, с которым делила судьбу почти полвека, поменяла рыбинскую квартиру на Караганду и уехала туда — «к своим девочкам». За ней, последним из наших, последовал мастер золотые руки и «беспутевый» балагур старший папин брат дядька Игорь. В итоге насильственное госраспределение, наложившись на житейские обстоятельства, окончательно вымарало с семейной карты исконное, складывавшееся веками фамильное гнездо, его воздух, воду и сушу.
***
А Караганду я застал вполне цветущим советским городом13, как и все советское, картинно устремленным в будущее — по крайней мере, в центральной его части. Было это в начале семидесятых годов прошлого века, и ничего (то есть почти ничего) не напоминало там о клопяных бараках, очередях за черным хлебом, зэках и охранниках. На просторной улице Ленина как новенькое сияло свежеотремонтированным фасадом огромное здание «Карагандагипрошахта» с башней, часами и явно зовущим в светлое завтра плакатом на казахском языке. На широком проспекте Советском красовался внушительный Дворец культуры горняков с шестью колоннами, над каждой — скульптура, как бы символизирующая наиболее перспективный слой здешнего населения: шахтёр с отбойником, пастух с ягненком, воин с автоматом, строитель с чертежом, колхозница со снопом и акын с домброй. В народе их быстро прозвали «шестеро непьющих», то есть у большинства эта компания вызывала добродушную иронию, и только тетя Нина при виде воина каждый раз вздрагивала и отворачивалась, а Палываныч ее успокаивал: «Да не конвойный это — обычный солдат!» Перед дворцом воздвигли монумент «Шахтерская слава»: два мускулистых мужика в спецодежде, казах и русский, возносят над собой здоровенный пласт угля. Правда, главная тяжесть пласта приходилась на могучие длани носителя коренной национальности, второй персонаж лишь слегка ему помогал, что не совсем справедливо хотя бы потому, что все названные объекты созданы россиянами либо представителями других нездешних народов14, но в целом все это складывало картину скорее умиротворяющую и даже веселую, нежели конфронтационную.
Впрочем, меня, младшего школьника, в первые мои приезды в Караганду детали этой картины не интересовали вообще, а интересовало совсем другое. Ведь приезжал-то я не в город, а к обожаемым бабушке, тетушке, дядюшкам, сестре Лене, собаке Дружку, коту Тюфяку, и ничего лучше, чем проводить с ними каникулы в доме с садом, быть не могло!
Тетя Нина закармливала всякими вкусностями, многие принося прямо с грядки, и иногда вздыхала: «Жаль, свежей рыбки нет, как в Рыбинске…» Палываныч в деловом костюме с галстуком сначала показался мне строгим и неприступным, но, когда переоделся в домашнее и позвал помогать сажать розовый куст, наши отношения наладились. Иногда появлялся живший по соседству дядька Игорь, чаще всего поддатый, и давал мастер-классы рукотворчества. Как-то раз он изготовил из сучка самую крутую в моей жизни рогатку, и мы даже отправились с ней на секретную охоту на воробьев, но были задержаны тетей Ниной с выговором и лишением дядьки вина за ужином, а я за него очень переживал. К совсем взрослой сестре Лене приходил жених Николай с плечами пловца-чемпиона. Когда они отправлялись гулять, вся улица Панфилова провожала глазами шикарную пару, а уж как я гордился сестрой! С бабушкой Лидой мы отвечали за чтение книжек (она — мне, я — ей), кота и собаку. Дружок был крайне активен и однажды даже укусил бабушку, за что был посажен на цепочку. Тюфяк, напротив, демонстрировал чудеса лени. Огромный, похожий на шерстяной шар, он даже питался на своем подоконнике, и согнать его оттуда, чтобы не отлежал лапы, стоило большого труда. И все они вместе, включая моего папу, на Урале постоянно озабоченного и все чаще выглядевшего потерянным, здесь же буквально расцветавшего, складывали самый теплый семейный круг из всех, какие я знал. А когда взрослые собирались за столом, становилось ясно, что изголодались они вовсе не по еде. Быстро забыв о ней, словно наперегонки, называли имена верхневолжских городов и весей, рассказывали случившиеся там с ними истории, поднимали тосты за тамошних своих живых и ушедших друзей, а папа, отдельно и неизменно, — за Шаляпина, Горького и, всегда трижды, за Левитана, Левитана, Левитана! Что меня особенно восторгало и поднимало волжскую тему на особую художественную высоту.
Но уже тогда одна загадка все чаще не давала мне покоя: при чем здесь так не похожая на все это КАРАГАНДА? Однажды (было мне лет двенадцать) под впечатлением только что прочитанной книжки писателя Волкова (между прочим, как выяснилось, уроженца Казахстана, перебравшегося оттуда в Россию и одно время жившего в Ярославле) я придумал даже гипотезу, по которой дом этот вместе с его обитателями, так же, как фургончик с девочкой Элли и ее псом Тотошкой из сказки «Желтый туман», принесло сюда с Волги гигантским ураганом, накликанным злым волшебством. И даже спросил у бабушки — а не найдется ли ДОБРОЕ волшебство, чтобы вернуть его обратно? «Не думаю, Андрюша. К тому же это совсем другой дом», — как никогда серьезно ответила бабушка, обычно отвечавшая на детские вопросы ласковыми шутками. И вдруг добавила фразу, смысл которой дошел до меня спустя годы: «Наш-то на самом берегу стоял15…» И долго потом глядела в окно поверх кота Тюфяка, словно высматривая там свою Большую Реку.
Реку, между прочим, как-то раз мы искали в карагандинской степи по-настоящему, в надежде искупаться, — с папой, тетей Ниной и Палыванычем за рулем его суперского «Москвича-412». Потому что лето без купания для всех нас лишалось чего-то сущностного. И нашли. Не Волгу, разумеется — это было бы покруче любой сказки, — а Нуру, по справочнику, изученному перед поездкой, — самую крупную в своем водосборном бассейне. Но это была своеобразная находка. После пары сотен километров в тридцатиградусную жару по проложенному по карте маршруту (никаких навигаторов тогда в помине не было, тем более кондиционеров в «Москвичах»), увидев впереди большой мост и табличку с названием водоема, радостно вышли из машины, предвкушая погружение в живительную влагу. Однако не тут-то было. Под высоченным мостом на дне глубокого русла едва журчал крохотный ручеек. «Похоже, пересохла, — задумчиво сказал Палываныч, закуривая «Беломорканал». — А чего мы хотели? В справочнике ясно сказано: «территория относится к районам резко выраженного недостаточного увлажнения». И вернулся к рулю и своему железному правилу: «не более семидесяти километров в час при любых обстоятельствах».
Ох уж этот Палываныч с рулем в надежных руках! Как сейчас вижу его полупрофиль — с заднего сиденья «Москвича», где мы ехали с тетей Ниной, а папа, как человек с профессиональным шоферским опытом, — рядом с ним на переднем: светлая летняя шляпа, беломорина в зубах и полная концентрация взгляда на дороге и спидометре без малейшего отклонения головы. Иногда отец, в очередной раз оценив обстановку в ровной как стол степи на абсолютно пустой трассе до горизонта, не очень уверенно спрашивал: «Может, газку поддать?» И получал неизменный ответ: «Тише едешь — дальше будешь», с необходимым разъяснением: «Скорость — главный враг сбережения пассажиров». Так сберегал своих Палываныч — водитель безо всяких исключений. Иногда таким способом мы ездили «по грибы», без чего летняя пора также не мыслилась полноценной. И это были незабываемые, часто сверхрезультативные поездки, хотя казахстанская грибная охота разительно отличалась от того же занятия в центральной полосе России и уральской тайге. После нескольких часов езды под палящим солнцем по выжженной степи вдруг — березовая рощица, чахлые кривые деревца, зато под ними — лес красноголовиков, маслят и даже белых! И, словно жаждущие на воду в оазисе среди пустыни, мы набрасываемся на них и режем, стрижем, наполняя корзины и ведра, боясь, что жара и длина обратного пути не дадут успеть. Урожаи привозили роскошные, но по возвращении, обрабатывая их, взрослые почти стыдились этой жадной торопливости, как бы жалея, что своим набегом нанесли ущерб и без того скудной природе, — ничего общего с чувством приятной усталости и удовлетворения после грибных прогулок по щедрым левитановским лесам.
В остальном карагандинская жизнь родных, как и наша, уральская, текла своим чередом, пусть по диктуемому советской системой руслу и все больше удаляя семью от сильно измененного той же системой русла Волги, зато по крайней мере казавшемуся, наконец, определенным и понятным. Дом — работа — зарплата — дети-внуки растут — отпуск с близкими — розы в саду — что может быть желанней, естественней такого круговорота, и в тысячу раз — после пройденных адских кругов? А если он озарен ровным светом, в который с годами сомкнулись, сплелись искры меж ними — это уже почти благодать! Конечно, я слишком мало знаю об отношениях тети Нины и Палываныча и склонен идеализировать их — ведь виделись мы в раз год, и то не каждый, по большей части я смотрел на них глазами ребенка, а когда подрос, стал замечать, что не все там так уж гладко. Пару раз тетя Нина при мне отчитывала Палываныча за чрезмерное курение, то есть за две-три лишние папиросы в день. Эту приобретенную в тюрьме привычку16, единственную из его вредных, он так и не бросил до конца дней, однако делал это методично, по счету, хотя иногда, в форс-мажорных (или минорных?) случаях, позволял себе счет нарушать, за что неизменно получал от жены выговор. В другой раз, когда дядя Паша с моим отцом без предупреждения исчезли на целый день, разыгрался почти скандал. Вернулись они под вечер со странно подкрашенными глазами — как будто побывали у неумелого гримера. Оказалось, Палываныч устроил отцу экскурсию в угольную шахту, к своим детищам-механизмам, о которой папа долго потом вспоминал с кратно возросшим пиететом к талантам мужа сестры и искренним состраданием к героизму шахтеров. Тетя Нина же устроила экскурсантам настоящий разнос. «Во-первых, мальчик переживал, и не только он. Во-вторых, если уж приспичило, могли бы сказать раньше. А в-третьих — зачем вообще лишний раз лезть в эту… преисподнюю? По работе — понятно. Но чтобы просто поглазеть…» — приблизительно так отчитывала она подернутых угольной пылью мужчин, отступивших, с ее точки зрения, от завета «беречься друг другом», и их робкие ответные аргументы тонули в этом праведном гневе. Однако такие случаи, по крайней мере при мне, были единичными. В остальном завет соблюдался безукоризненно, то есть практически без тени взаимных укоров, чего при супружеском стаже в десятки лет почти не бывает. И чем дальше они не молодели, тем тень эта явственней вытеснялась светом, сквозившим из взглядов их друг на друга, малозначимых вроде бы реплик, еще непонятно откуда. Отчетливо помню, как однажды, когда все вместе мы смотрели по телевизору лучший советский истерн17 «Белое солнце пустыни» и жестокий басмач произнес разлетевшуюся по евразийским просторам фразу «Хорошая жена, хороший дом. Что еще нужно человеку, чтобы встретить старость?», Палываныч, выразив глубокое сочувствие героически погибшему тезке Павлу Верещагину, задумчиво произнес: «А ведь прав Абдулла. Даром что сволочь…» И так посмотрел на тетю Нину, и получил такой ответ ее глаз, что стало очевидно: к этой встрече они готовы, как никто.
***
Но не готова оказалась держава СССР, распавшаяся в 1991 году. Год этот накрыл нас всех со всеми нашими планами, финансами, частным бытоустройством и представлениями о жизнеустройстве в целом. Однако накрыл по-разному. Одно дело, когда тебе тридцать, ты хоть и далеко от Волги, но у себя в России, где безумные девяностые помогает претерпевать молодость, сознание, что обрыдший совок уже невозвратим, и надежда на что-то более интересное. И совсем другое — если вам за восемьдесят, позади у вас два срока в ГУЛАГе с депортацией из родных краев без малейшей на то вины, непростое, говоря крайне мягко, обретение семьи, десятки лет трудов по обустройству места этой депортации с более чем выстраданным правом на спокойное и обеспеченное подведение итогов, а вы вдруг оказываетесь в новоявленном государстве, которого никогда не бывало и которому до вас нет ни малейшего дела, практически без средств к существованию.
Палыванычу и тете Нине суждено было вынести и этот распад. В 1994-м в 69 лет от измотавшей болезни от нас ушел мой папа, любимый ее брат Юрик, и она приехала на Урал, в чем-то повторив ту давнюю дорогу из Рыбинска в Караганду, только совсем в «другую степь». Мы проводили его к деду Константину и бабушке Лиде вместе, вживую разделив горе и, опять и опять, неизбывную тоску по Волге. После чего наши связи стали похожи на пересыхающую речку Нуру: краткие открытки-записки, месяцами тащившиеся по раздрызганной почте, быстрые слова по телефонным проводам — это все, что можно было себе позволить. Денег не хватало даже на нормальный разговор, теперь уже по международной связи. Пока старые-новые властители, разделившись и разделив свои амбиции вместе с территориями и их населением, учились властвовать по-новому, всех нас обрекли на выживание, и нашим казахстанцам в который уже раз досталось, как мало кому.
Я убедился в этом в 2002-м, когда наконец появилась возможность добраться до Караганды. Город, хотя и оживающий после комы, а то и клинической смерти в предшествующем десятилетии, произвел странное впечатление. Так же, как и повсеместно на постсоветском пространстве, меж ветшающих строений эпохи СССР тут и там в нем вырастали блестящие банки, торговые центры и отели, выбиваясь из прежнего городского облика. С одной стороны, они как бы олицетворяли исторический переход к обществу западных ценностей, как их здесь понимали, то есть к накоплению, потреблению и еще раз потреблению. А с другой, судя даже по одежде и выражению лиц горожан, — подавляющему большинству из них не то что копить, но и потреблять необходимое становилось все сложней, то есть набирал обороты процесс их отслоения от расцветающего абсолютного меньшинства. Одновременно резко возвысилась национальная, то есть глубоко восточная нота. Центральную улицу Ленина переименовали в Абая18. Широкий проспект Советский, прежде Сталина, вообще превратился в проспект Бухар жырау19. И, вероятно, это были неплохие решения. В конце концов, жить в Казахстане с именами батыров культуры титульной нации куда как приличней и правильней, чем с истлевшими сталинско-ленинскими символами. Однако на городской топонимической карте произошли и другие перемены. Например, солидное крыло здания «Карагандагипрошахта», перешедшего в частную собственность, оказалось на улице великого акына Жамбыла. А Жамбыл, больше известный в России как Джамбул Джабаев (1846–1945) — автор таких эпохальных произведений, как «Гимн Октябрю», «Ленин и Сталин», «Аксакалу Калинину» (все — 1936 г.), наконец, «Песни о батыре Ежове»:
Джамбул Джабаев
Песнь о батыре Ежове
Кочуй по джайляу, лети по аулам —
Степная, гортанная песня Джамбула, —
О верном и преданном сталинском друге,
Враги пред которым трепещут в испуге.
Любви своей к Родине он не изменит.
Как лучшего сына страна его ценит.
Он снится шпионам, злодеям заклятым,
Всегда — обнаженным разящим булатом.
Нас солнечный Сталин повел за собою,
И Родина стала страной героев,
Каких не рождалось в замученных странах
При белом царе, при султанах и ханах.
Геройство повсюду: в пшеничном просторе,
В лазури небес, на лазоревом море, —
И там, где тревожные реют зарницы
На синих, далеких зеленых границах.
Я славлю героя, кто видит и слышит,
Как враг в темноте подползает к нам, дышит.
Я славлю отвагу и силу героя,
Кто бьется с врагами железной рукою.
Я славлю батыра Ежова, который,
Разрыв, уничтожил змеиные норы,
Кто встал, недобитым врагам угрожая,
На страже страны и ее урожая.
Будь орденом Ленина вечно украшен,
Наш зоркий хранитель заводов и пашен,
И пусть моя песня разносит по миру
Всесветную славу родному батыру.
Пер. с каз. К. Алтайского, 1937 г.
Пишут, правда (не исключено — злопыхатели), что сам Жамбыл ничего такого сочинить не мог, поскольку был уже глубоким старцем (в 1937-м ему исполнилось 92), домбры в руках не держал с 1917-го, а пера и тем более авторучки — никогда вообще, поскольку не знал грамоты. И что апологеты и прихвостни советских вождей подло воспользовались его именем, дабы продемонстрировать беспримерную преданность вождям казахского народа, причем настолько талантливо, что на эту удочку попался сам композитор Шостакович20. Но даже если и так — образ Джамбула (да очистится он в веках!) пока прочно ассоциируется со сталинщиной и ее кульминацией — ежовщиной. И для имеющих хоть какое-то представление об истории института «Карагандагипрошахт» судьбах его зачинателей, как и большинства первостроителей города, выбор этого имени в качестве заглавного для одной из его центральных улиц выглядит по меньшей мере удивительным — особенно в условиях избавления от «всего советского».
Но тогда, в 2002-м, эти топонимические несуразицы интересовали меня постольку-поскольку. Ведь приезжал я в конкретный дом на конкретной улице Панфилова (слава богу, ее название в честь легендарного командира героев-панфиловцев, призванных из Казахстана, осталось неизменным — так же как и имя соседней улицы Чижевского: как-никак, великий ученый прожил здесь одиннадцать лет). Приезжал, чтобы увидеть, увидеться, обнять, успеть… И я успел.
Дом был на месте, хотя «наша» его половина утратила былую респектабельность. Улица Панфилова осталась элитной, только теперь элитой стало то самое абсолютное меньшинство, чье единственное достоинство — близость к каналам перераспределения средств остального населения в свою пользу. Коттеджи «новых казахских», хотя и уступали в роскоши псевдозамкам «новых русских», обросли евроремонтами, архитектурными излишествами по вкусу заказчиков, неприступными заборами, за которыми красовались навороченные джипы. Рядом с ними жилища пенсионеров, чьи доходы стремились к нулю, а все советские накопления вмиг сгорели в 1991-м, теперь выглядели едва ли не хижинами. Совсем не помолодели и хозяева, но по-другому, чем это произошло с тысячами стариков, многие из которых просто не пережили постсоветской ломки.
Тете Нине было уже за 75, но живые глаза ее, так похожие на отцовские в его лучшую пору, вовсе не утратили блеска и цвета, а активность местами зашкаливала. Она вовсю готовила, стирала, убирала, сажала в саду и снимала урожай, обслуживая не только мужа, себя, супердолгожителя кота Тюфяка и сменившего Дружка огромного добермана Грея, но и помогая семье дочери (сестра Лена с первым избранником Николаем давно разошлась, не сложился и ее второй брак, в итоге одна из внучек, Настя, оказалась на полном попечении бабушки с дедушкой, которые ее и вырастили). И можно было бы только восхититься ее энергией и жизнелюбием, неувядающей потребностью в самоотдаче, если бы не осанка. Больно было смотреть, как она снует по кухне, комнатам, саду-огороду, стараясь все успеть, с неестественно согнувшейся спиной. Что-то явно этому помогло, кроме возраста: в нашем роду все всегда ходили прямо, несмотря на годы и невзгоды. Но что именно? Конечно, сказались ЧУРКИ ссыльной молодости, однако не только. Причина оказалась жестче, чем можно вообразить. В середине девяностых, когда жить стало совсем не на что, субтильная наша тетушка тайком от родных нанялась уборщицей во Дворец спорта, а может (точно не помню), в тот самый Дворец культуры горняков. Год, а то и больше мыла там необъятные полы. Обычной тряпкой, «в три погибели», поскольку на швабрах наниматели экономили. Жена декабриста и главного конструктора. Мать, сестра, бабушка, хранительница дома и, между прочим, инженер-химик, которым таки стала, несмотря на превратности своего образования. На второй половине восьмого десятка. После ЧУРОК и остального…
И как же неловко было слушать ее благодарности за скромный мой подарок — фабричную ОПОРНУЮ ТРОСТЬ, сменившую выструганную Палыванычем из садового дерева палку! И как бодро, опершись на нее, устремилась она по делам, приговаривая: «Ну вот, удобно-то как стало!»
Палываныч приближался к девяностолетнему рубежу, неважно видел («Москвич» был давно продан за копейки, «да и какое вождение в мои годы?»), однако сознание его работало несравнимо яснее, чем у иного в тридцать. Передавая мне заветную тетрадку (тетя Нина позволила нам это дело перекурить и даже налила по стопке), он посетовал на растущую дальнозоркость памяти: «Давнее помню все яснее, а сегодняшнее понять не могу и забываю тут же». Но он сильно преувеличил это свое непонимание, что подтверждает последний наш разговор уже по телефонным проводам. «По радио передают: Россия задолжала Казахстану арендную плату за космодром Байконур, — сказал тогда дядя Паша. — Как такое может быть? Ведь должен же восторжествовать здравый смысл!» Потрясающие слова сотоварища отцов Байконура Королева и Глушко. После всего, что их страна с ними сделала и что сделали они для нее, наблюдая, во что это все превратилось, как никто, видя маразм происходящего, он таки верил в приход этого самого смысла и рассчитывал на торжество человеческого разума — пусть и не на его веку. Поистине космическая убежденность подлинного конструктора!
Финал тетрадки воспоминаний П.И. Жукова таков:
«Вот уже пятьдесят три года я живу в Караганде. Более сорока лет проработал здесь в проектном институте «Карагандагипрошахт». Получил за это время два десятка авторских свидетельств на изобретения. А сейчас нахожусь на «заслуженном отдыхе», так как почти полностью потерял зрение. В результате, если пользоваться официальным языком, оказался «за чертой бедности», а попросту — на грани нищеты. Таков итог прожитой мною жизни длиною почти в девять десятков лет. Я умышленно употребил слово «длиною», так как оно, на мой взгляд, наиболее полно характеризует мою жизнь, хоть и долгую, но почти лишенную радостей бытия».
Добавлять что-то от себя тут глупо и самонадеянно. Но вот о чем я каждый раз думаю, перечитывая эти безысходные вроде бы строчки: что такое радости бытия вообще и что означает «почти» их лишенность — в случае Палываныча в частности? Шарашка вместо реально светивших Колымы, Соловков или гибели на фронте; семья Понизовкиных, моих бабушки с дедушкой, «которые в ущерб себе старались всячески помочь нам в трудные годы»; круговая порука лагерных сотоварищей, не бросавших друг друга до последнего21; наконец, жена-охранительница, вопреки всему превратившая искры меж ними в семейный очаг, — так ли уж это мало среди разрубов и изгибов судеб и пространств времени, в котором он жил?
Теперь — о длинах жизни, которые многие считают главным мерилом и целью всего и вся. Палываныча не стало в 2010-м, он прожил 96 лет. Бабушка Лида ушла гораздо раньше, в 95, потом дядька Игорь в 80 с небольшим — при всем его неуважительном отношении к своему организму. Кот же Тюфяк, окруженный лаской, лежа на подоконнике, встретил целых 28 новогодий, приблизившись тем самым к сородичам — мировым рекордсменам долгожительства. Тете Нине уже за девяносто шесть, чувствует она себя по-разному, но сознание свежо, хотя и подернуто возрастной дальнозоркостью памяти. Раз в месяц мы говорим с ней по телефону, и все чаще, все пронзительней она вспоминает родные Углич, Рыбинск, Учму. И почему-то, хотя она этого и не повторяет, все время слышится между ее слов настойчивое «друг дру-гом, друг дру-гом, друг дру-гом…».
Так, может, я, уже и сам дожив до седин, до сих пор чего-то не понял, и в любых изгибах и разрубах есть особый метафизический смысл? И никакой не меч над нами вовсе, а серп светила, сияние которого в глухой ночи указывает нам путь если не к спасению, то к многотерпению и осмысленно долгому пребыванию на этой Земле ради сбережения самых наших близких? И если чувствовать этот путь и его безвариантность, все остальное (или почти все) — преодолимо?
Где-где? Да хоть и в Караганде.
Но ЗАЧЕМ не на матушке Волге?
1 Род Понизовкиных — известный во всей дореволюционной России род богатых верхневолжских купцов, «крахмало-паточных королей» страны. Символ рода — фамильный замок в поселке Красный Профинтерн (в прошлом Гузицино) в 30 км от Ярославля.
2 Часть воспоминаний Павла Ивановича Жукова в моей редакции и с моим предисловием опубликованы в журнале «Наука и жизнь», № 9 и 10 за 2006 год: https://www.nkj.ru/archive/articles/7614/. Все цитаты в этом тексте без ссылок, включая фрагмент письма А.И. Солженицына от декабря 1992 г., — оттуда и из рукописи.
3 См., например: http://docs.historyrussia.org/ru/nodes/75278. Указ отменен в июне 1956 г., см.: https://istmat.org/node/57970.
4 Единственное упоминание имени директора института «Карагандагипрошахт» в 1953 году Бориса Сергеевича Курдяева я нашел в воспоминаниях Роберта Риделя «Записки горного инженера, эпизоды» на портале Проза.ru https://proza.ru/2017/01/15/1355. Скорее всего, речь именно о нем.
5 По другой версии, название произошло от казахского «қара қан» — «чёрная кровь», как называли местные жители угольные пласты.
6 К.И. Страхович — российский и советский специалист в области термодинамики, компрессоростроения, гидромеханики, баллистики, профессор нескольких вузов Ленинграда, осужден по доносу в 1942 году и приговорен к расстрелу, приговор заменен 10-летним сроком, работал в «шарашках». 21 июня 1948 г., добиваясь освобождения, обратился с письмом к И.В. Сталину, ответа не получил. В Караганде смог устроиться сантехником-проектировщиком по гражданскому строительству. По информации https://ru.wikipedia.org/wiki/Страхович,_Константин_Иванович.
7 См.: https://mediastories.tilda.ws/primorskugol.
8 См.: https://ru.wikipedia.org/wiki/Карагандинский_угольный_бассейн#Исто‑рия_освоения.
9 Скип — саморазгружающийся короб (клеть), служащий для подъёма сыпучих и мелкокусковых грузов, движущийся с помощью канатов по направляющим приспособлениям скипового подъёмника.
10 https://biography.wikireading.ru/hcqeUfMGQL.
11 https://patents.su/.
12 https://biography.wikireading.ru/hcqeUfMGQL.
13 Он и есть изначально советский, поскольку до СССР и прибытия сюда узников Карлага там были только намеки на шахтерский поселок. Генеральный план развития города, как и еще девяти, включая Экибастуз, Сарань, а также многих казахстанских поселков, разработан в институте «Карагандагипрошахт». https://mines.kz/upload/17.12._presentation.pdf.
14 Источники гласят, что здание института «Карагандагипрошахт» построено по проекту московского архитектора А.Н. Кравец-Кравчевского; авторы проекта Дворца культуры горняков — Иосиф Бреннер и Яков Янош, архитекторы явно не азиатского происхождения; монумент «Шахтерская слава» ваял уроженец Днепропетровской области Анатолий Билык.
15 Остов большого каменного дома купцов Шмыровых (девичья фамилия бабушки Лидии Викторовны Понизовкиной) до сих пор стоит в Ярославле на берегу Волги по адресу Тверицкая набережная, 47. Я нашел его в 2021 году благодаря помощи здешних краеведов.
16 Сотоварищ П.И. Жукова по шарашке С.П. Королев, прошедший Колыму, эту привычку также не бросил и уважал ее у других. В воспоминаниях о нем я нашел такую строчку: «Сергей Павлович курил хотя и мало, но пепельница всегда стояла на столе для его курящих сотрудников». См. https://epizodsspace.airbase.ru/bibl/ogonek/1982/2/14-15.html.
17 И́стерн (от англ. eastern — «восточный») — жанр приключенческих фильмов, названный так по аналогии с вестерном (от western — западный).
18 Абай Кунанбаев (1845–1904) — казахский поэт, философ, музыкант, народный просветитель, общественный деятель, основоположник казахской письменной литературы и её первый классик, реформатор культуры в духе сближения с европейской культурой на основе культуры просвещённого ислама. https://ru.wikipedia.org/wiki/Абай_Кунанбаев.
19 Бухар жирау (1693–1781) — казахский акын, жырау, бий, видный представитель казахского устно-поэтического творчества, главный советник легендарного казахского хана Абылая. https://ru.wikipedia.org/wiki/Бухар_жырау.
20 См., например, https://mytashkent.uz/2007/09/05/velikiy-poet-dzhambul-kotorogo-ne-byilo/.
21 Фонд Солженицына помогал семье Жуковых вплоть до ухода Павла Ивановича из жизни.