Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2024
Валерий Котеленец (1954) — родился в г. Асино Томской области. Публикуется с конца 70-х годов. Автор восьми книг стихов и прозы. Лауреат премии журнала «Урал» за роман «Лилия долин» (2012). Живёт и работает в Барнауле.
…То придет господин раба того
в день, в который он не ожидает,
и в час, в который не думает.
Лука XII, 46
1
Топор вонзился в плаху в каком-нибудь сантиметре от милягинского уха. И крепко засел в ней.
— Тьфу ты! — злобно сплюнул палач. — Да когда ж это кончится? Четвёртый сон мажу!
Милягин разжмурил слипшиеся глаза и облегчённо вздохнул. Это действительно был сон. Причём тот же самый, что и на прошлой неделе, в пятницу.
Полежав, потягиваясь, пару минут, он выбрался из-под тёплого одеяла, подошёл к окну и обозрел с трёхэтажной высоты урбанистические окрестности.
Ничего не изменилось в Октябрьском районе города Б., пока Милягин спал. Те же серые коробки строений с частоколами антенн на плоских крышах, те же чахлые макушки затерявшихся между домов тополей, те же дымящие жирно трубы заводов на дальнем плане…
Глядение из окна обычно не причиняло ему особого удовольствия, но нынче стояли такие изумительные погоды, что хочешь не хочешь, а возрадуешься душою.
Солнце забралось уже довольно высоко. Оно поглядывало из своей голубой недосягаемости добродушно и снисходительно, обещая хороший сентябрьский день.
Милягин тщательно побрился, кропотливо вычистил зубы, принял контрастный душ, позавтракал плотно и обстоятельно. Затем он облачился в новый габардиновый костюм прелестного тёмно-серого цвета, накинул плащ, убедился, что все электроприборы выключены, и, заперев двери на оба замка, покинул свою холостяцкую двухкомнатную квартиру.
Сегодня у него не было особенно важных дел. Разве что сходить за молоком и хлебом да купить по дороге свежих газет. Потом прогуляться по близлежащим магазинам в поисках приличного галстука, в котором давно назрела необходимость. Может быть, заглянуть ещё на почтамт — справиться, не прислал ли кто-нибудь письмецо или открытку на его фамилию «до востребования» (почтовым ящикам в подъезде Милягин не доверял, поскольку какие-то хулиганы постоянно взламывали их)… Затем нужно… Впрочем, достаточно будет ограничиться и этим нехитрым перечнем. Остальные дела не представлялись Милягину столь уж неотложными и жизненно важными, чтобы их нельзя было перенести на завтра или послезавтра.
Хлеб, молоко и газеты он решил оставить на потом. Всё это запросто можно купить и на обратной дороге. Перво-наперво необходимо заняться галстуком.
В галантерейном Милягин долго топтался у зеркала. Крутился так и этак. Выпячивал впалую грудь, поводил узкими плечами. Выбранный в результате неимоверных потуг тёмно-бордовый в золотую полоску галстук сидел как влитой и подходил идеально к новому костюму. Две дюжины nримеренных ранее не шли с ним ни в какoe сравнение.
Милягин удовлетворённо кивнул, отсчитал кассирше всю сумму без сдачи, бережно упрятал покупку во внутренний карман плаща и вышел из магазина.
День, как и ожидалось с утра, выдался просто на редкость чудесный. Бабье лето было в самом разгаре. Солнце весело сияло в небесах, так и прыская во все стороны горячими щекотливыми лучами. Тишина стояла удивительная. Сонмы божьих коровок — забавных и неуклюжих, с чёрными точками на красных лакированных спинках — копошились на тёплом асфальте, сновали по залитым солнцем стенам, кружили в воздухе, то и дело приземляясь на макушки, рукава и лацканы прохожих.
Милягин снял с плеча одно из существ, рассмотрел его с любопытством на ладони и торжественно, со значением, изрёк:
— Кокцинелла септемпунктата!..
Проходящая мимо старушка благообразного вида вздрогнула всем своим сухоньким тельцем, перекрестилась и отпрянула к стене. Вряд ли она могла представить, что странная фраза сия есть вовсе не грубая непристойность, а вполне себе приличное научное имя данного насекомого, в переводе с латыни на русский язык означающее «божья коровка семиточечная».
Милягин отпустил забавную букашку в небо и неторопливо отправился дальше — в направлении почтамта.
Но, не пройдя и половины квартала, он утратил всякую охоту тащиться на этот дурацкий почтамт, где, скорее всего, придётся стоять ради одного-единственного вопроса в самом хвосте нескончаемой очереди пенсионеров и томиться от духоты и безделья… Успеется. Стоит ли тратить славное золотое времечко на этакую рутину и скуку? И вообще — день выходной, свободный. Что может быть прекрасней беспечной, не обременённой никакими обязанностями и целями прогулки по субботнему городу, усыпанному шуршащей листвою бабьего лета? Как здорово просто пройтись, подышать воздухом, развеяться. А потом вернуться домой — отдохнувшим и бодрым, свежим как молодой огурчик. Посмотреть на сон грядущий видео — какую-нибудь старую уморительную комедию Гайдая или Рязанова. Выпить большую чашку горячего цейлонского чаю. Утонуть по самую маковку в нежной, податливой перине, расслабить члены и бездумно отдаться лёгкому, обволакивающему течению сна…
Впрочем, приятные сны в последнее время всё реже и реже баловали Милягина. Какие-то непонятные, тревожные картины и образы наладились то и дело вторгаться в его идиллические видения. Раньше такого с ним практически не случалось — уж чего-чего, а спал он всегда безоблачно и сладко, аки младенец.
Милягин задумчиво остановился, пытаясь припомнить недавний сон. Что же было там? Странное дело, ничего не вспоминалось. Ни детали какой-нибудь. Ни малейшего намёка…
И вдруг, очнувшись, обнаружил, что он стоит на залитом солнцем асфальтовом тротуаре и с остервенением давит подошвами несчастных божьих коровок…
— Господи! — воскликнул он в ужасе. — Что же это я творю?..
И, торопливо озираясь, кинулся почти бегом в узкий проулок, выходящий прямиком к городскому парку отдыха, где громко наяривала бравурная музыка и огромное обозрительное колесо медленно вращалось над карминовыми купами дерев.
2
Стук чьих-то каблуков позади — тревожный, сбивчивый — заставляет меня насторожиться. Время как-никак позднее. Район малолюдный, от цивильного центра далековатый, пользующийся дурной славой. Да и переулок — тёмный, глухой, как подземный переход, не очень-то располагает к беспечности и ослаблению бдительности. И какого чёрта занесло меня сюда?..
Я оборачиваюсь на ходу, стараясь, чтобы со стороны это выглядело как можно небрежней и естественней.
Меня догоняет женщина. Лет тpидцати — тридцати пяти. Примерно моего возраста. У нее, насколько видится мне в полутьме, неестественно бледно лицо. Стриженые волосы растрёпаны и чуть ли не подняты дыбом. Так, во всяком случае, мне кажется. На ней длинный, широко распахнутый плащ, короткая юбка, высокие сапоги. За те несколько секунд, что я гляжу на неё, большего рассмотреть не удаётся. Но чрезмерная поспешность, судорожность движений, вжатая в плечи голова говорят если не о паническом ужасе, подгоняющем её, то, по крайней мере, о глубоком смятении.
Я слегка замедляю шаг. Вскоре она настигает меня.
Каблуки её стучат совсем рядом — в двух шагах. Теперь уже чуть реже, спокойней. Но обгонять меня она, судя по всему, не собирается. Идёт и идёт сзади, как на привязи.
— Извините, — говорю я, поворачиваясь медленно, чтобы не напугать её неосторожным движением. — У вас всё в порядке?
Она шумно дышит, смотрит под ноги и молчит. Уж не откусила ли она язык от страха?
Я ещё сбавляю шаг. Мы оказываемся плечом к плечу.
В дистрофическом свете фонаря, мимо которогo мы как раз проходим, мне удаётся разглядеть её поподробней.
Я едва удерживаюсь от восклицания. Господи! Она так похожа на… Нет, я, наверное, уже свихнулся от своего безумного одиночества. Ничего общего. Просто прихоть освещения, случайная игра теней и бликов на рельефе лица. У этой и волосы намного темней… И разрез глаз… И губы… И ростом она гораздо ниже. А эта дурацкая сумочка…
Я успокаиваюсь. Но предпочитаю больше не поворачиваться к ней, чтобы не видеть лица.
— Может быть, вам все-таки требуется помощь?.. — выдавливаю я, когда молчание и неопределённость становятся мне в тягость.
И тут её словно пронизывает молния. Она жутко вскрикивает и впивается остро отточенными ногтями в моё плечо. Голова её неестественно выворачивается назад. В огромных глазах полыхает смертельный ужас.
— Что с вами? — вздрагиваю я от неожиданности и озираюсь.
— Там! Там! — тонко взвизгивает она, рванув меня за собой с такой силой, что едва не выдёргивает из ботинок.
— Где? Ничего не вижу…
— Там — за кустами… Это она! Бежим!..
— Да нет там никого, — уверяю я, вглядываясь в темень. — Кто вас так напугал? Хулиганы?..
Она дрожит, тянет меня вперёд и поскуливает, как побитый щенок.
Так мы и идем — почти бежим, будто уходим от невидимой погони. Сколько я ни приглядываюсь и ни прислушиваюсь, ничего опасного обнаружить не могу. Вокруг ни души, ни движения. И ни звука, кроме наших же торопливых шагов да невнятного бормотания листвы. Вечep тих и покоен. В аспидном небе неподвижно висит зелёная таинственная луна. И огромные звезды мигают слезящимися зрачками.
Больше я ни о чём не спрашиваю. А она поминутно вздрагивает, дико озирается, хватается за меня и тащит, тащит вперед — белая, взъерошенная, с расширенными от ужаса глазищами.
Наконец мы добираемся до проспекта — ярко освещённого и довольно многолюдного, несмотря на столь поздний час.
Странная спутница моя переводит дыхание, расслабляется. Даже соизволяет отпустить мое плечо, с которого долго ещё не сойдут синяки от её крепких пальцев.
— Вы приняли меня за сумасшедшую? Да? — спрашивает она, когда мы останавливаемся на углу.
— Что вы! — заверяю я, хотя она недалека от истины. — Да я и в мыслях…
— Неправда! — обрывает она. — Я по глазам вижу… И не смотрите на меня так!
— Как?..
— Так… Если бы вы хоть раз увидели её…
— Кого её?
— Если бы вы…
Она стискивает свои маленькие кулачки, потрясая ими у самого моего носа. Голос её срывается, переходя в сдавленный хрип. В глазах стоят слезы. Еще миг — и она забьётся в истерике.
— Если бы вы… Если бы вы знали!..
— Успокойтесь! — говорю я. — Я не дам вас в обиду.
Она замолкает и долго смотрит на меня невидящими глазами, словно оценивая правомерность моей последней фразы. Тяжко вздыхает. Неопределённо покачивает головой.
— Это действительно так серьезно? — спрашиваю я осторожно, опасаясь вызвать своим вопросом новый приступ истерики.
— Да, — тихо отвечает она.
— Что же заставило вас бежать сломя голову? Если это, конечно, не страшная тайна, разглашать которую вы не вправе…
— Вы не поймёте.
— Я понятливый.
— И не поверите. Мне никто не верит. Даже доктор Анисимов.
«Доктор?.. Вот оно что!.. Она, похоже, действительно сумасшедшая!..» — догадываюсь я. А сам сгораю от нетерпения удовлетворить любопытство.
— Так что же это все-таки было? Или кто?..
Она замирает, привстаёт на цыпочки от волнения и беззвучно шепчет какое-то слово. В глазах её вспыхивают влажные искры.
— Как? — переспрашиваю я.
— Мантикора, — произносит она уже громче.
— Манти чего?.. Мантикора?.. Это что ещё за…
— Вы разве не знаете?
— Я?.. Ну… Конечно… Кто же этого не знает, — вру я. — Мантикора, говорите?.. Еще бы не знать!..
Внешне она и впрямь кажется нормальной. Впрочем, все сумасшедшие, которых я встречал в своей жизни, ничем не отличались от обычных людей. И даже больше того — они-то как раз и производили впечатление наиболее разумных представителей человеческого рода.
— Ман-ти-ко-ра… — повторяю я по слогам это странное, но как будто знакомое и не раз слышанное слово. — Ман-ти-ко-ра … Что-то из мифологии? Верно?..
Она собирается ответить. Но вдруг её снова пронизывает невидимая молния. Она вскрикивает и, словно подхваченная порывом ураганного ветра, бросается прочь.
— Стойте! — кричу я обескураженно. — Стойте! Куда же вы одна?..
Но она уже далеко — у остановки, к которой как раз подкатывает почти пустой троллейбус, — и впархивает в салон серой ночной бабочкой, чтобы никогда больше не появиться в моей жизни.
Шипят смыкающиеся двери. Троллейбус медленно, с натугой трогается и, набирая скорость, уносится в перспективу ночного проспекта…
3
Милягин щёлкнул выключателем торшера, натянул одеяло до подбородка, глубоко вдохнул, выдохнул и закрыл глаза.
Спать он обычно укладывался в одно и то же время — в одиннадцать часов. И ни минутой позже. А когда сильно уставал на работе или недомогал, — то и раньше. Засыпал почти мгновенно, едва голова его соприкасалась с подушкой. Прежде (ещё каких-нибудь полгода назад) снились Милягину славные сны — один чудесней другого. Но вот однажды все хорошие сны взяли и кончились, как кончается в кинопроекторе лента. Теперь Милягин почти не видел снов. А если и видел, то большей частью какую-нибудь глупость да бессмыслицу. Каждый раз, засыпая, ждал он с надеждою, что вот сейчас все эти недоразумения наконец прекратятся — так же внезапно, как и начались. Что стоит ему сейчас закрыть глаза — и он вновь увидит нечто приятное, ласкающее и освежающее, словно тёплый весенний дождь. Но тщетно надеялся он. Нынешние сны не ласкали и не освежали, а лишь ещё больше изводили недоумевающую душу.
А начались все эти неприятности с Морфеем полгода назад. Ну, может быть, чуть меньше. Вскоре после смерти бесконечно любимого и незабвенного дядюшки Павла.
Дядюшка (царствие ему небесное!) приходился Милягину единственным родным существом на свете. Другиx у него давно уже не имелось. Всех своих близких — и мать, и отца, и старшую сестру Наталью — схоронил он, ещё будучи студентом. Дядюшка пережил их всех и пребывал в исключительном физическом состоянии до самой своей неожиданной и преждевременной кончины. Он ведь был не так ещё и стар — всего лишь шестьдесят с небольшим. Никогда не жаловался на здоровье. Пил в меру. Не курил вовсе. Зубами мог грызть стаканы. Бальзаковские дамочки так и вились вкруг него, будто ночные мотыльки у одинокого фонаря… И вдруг взял и отошёл в одночасье, оставив любимого племянника сирым и одиноким как перст. Скончался он как-то тихо и незаметно. Тело его обнаружилось только на пятнадцатый день, когда Милягин воротился из Пятигорска, где пребывал в долгом отпуску. Хоронить общепринятым способом было уже поздно. Тело, в силу его плачевного состояния, пришлось кремировать. От дядюшки Павла и досталась Милягину в наследство эта уютная двухкомнатная квартирка вместе со всем её небедным скарбом. И — как внушительный довесок — крайне приличная денежная сумма на банковском счету, загодя завещанная предусмотрительным Павлом Егорычем единственному племяннику.
Милягин переживал трагедию тяжело. Никого ведь не осталось у него больше на всём этом свете. Даже постоянной спутницей жизни не обзавёлся он в свои сорок с хвостиком по причине робкого характера и весьма некоммуникабельного образа жизни.
Вот с той поры и начались у Милягина нелады с Морфеем.
А в последние две недели ко всему этому безобразию добавились ещё и неурядицы на работе (а работал он на макаронной фабрике старшим технологом) — то план летит, то опять какая-нибудь авария, что, разумеется, никак не способствовало ни душевному покою, ни наличию приятных сновидений. Вплоть до нынешнего дня какие-то странные тревоги и неясные предчувствия тяготили милягинское сердце. Засыпал он по большей части с успокоительным, помогавшим, впрочем, весьма слабо. Спал чутко и прерывисто. Часто вскакивал среди ночи и подолгу сидел у окна, тупо глядя на снующую у фонарей насекомую братию.
Но как это ни странно, сегодняшняя беззаботная прогулка под ласковым солнцем бабьего лета и отрешённость от суеты сует подействовали на Милягина самым благотворным образом. Душа его словно бы омылась в чистейшем родниковом ключе. И вновь Морфей соблаговолил сменить свой гнев на милость.
Ах, как блаженно и невесомо упал сегодня Милягин в податливые объятия сна!
И привиделось ему лето, высокое доброе солнце, ярко-изумрудный луг, усеянный огромными цветами, вместо лепестков у коих плавно раскрывались и беззвучно шелестели на ветру стотысячные ассигнации.
Милягин нарывал огромные букеты купюр, сплетал из них венки и пускал по течению тихого чистого ручья. А потом долго-долго следил, как уплывают они всё дальше и дальше… Из ручья — в реку… Из реки — в море… Из моря — в мировой океан… А из мирового океана — в голубую туманную бесконечность…
4
Всю дорогу домой я не могу отделаться от странного, неприятного ощущения, что за мной следят. Как будто кто-то невидимый в темноте идёт за мной по пятам — упорно, неотступно, как пёс, как ищейка, как наёмный убийца.
Я даже могу поклясться, что чувствую затылком его взгляд — леденящий, пронзительный, смертельно острый, словно стальная рапира.
Конечно же, никого там нет и не может быть. Нервы. Постоянное напряжение неустойчивой и капризной психики. Бессонные ночи за письменным столом. Мучительные творческие потуги, в последнее время порождающие лишь головную боль да вороха исчирканной вдоль и поперёк макулатуры, годной разве что на растопку. Да и питание, конечно. Ем я из-за вечного безденежья и отсутствия постоянного женского присмотра довольно нечасто и крайне скудно. А со здоровьем у меня давние проблемы. Еще в детстве, не таком уж безоблачном, как хотелось бы, я страдал малокровием. Головокружение, лиловые пятна в глазах, слабость, обмороки. Меня насильно поили рыбьим жиром, а я норовил схитрить, усыпить бдительность матери каким-нибудь изощрённым кунштюком, чтобы незаметно выплеснуть из ложки эту невозможную гадость.
В общем, ничего загадочного и странного. Обычное дело. Просто давненько не показывался я в поликлинику. Как-нибудь надо наведаться. На досуге…
Дома я первым делом заглядываю в холодильник. Но кроме того, что там было до моего ухода, ничего, естественно, не обнаруживаю. Начатый пакет молока, три сырых яйца да банка консервов. Моих любимых — килька в томате.
Вскрываю банку тупым столовым ножом (наточить всё не выберу время, а консервный давно увёл какой-то ушлый собрат по перу — один из тех, что частенько оставались на ночь, когда я ещё безбедствовал) и, как это у меня водится, располосовываю указательный палец. Тот же самый, что и всегда. Причём и полосую я каждый раз одно и то же место — самое болезненное и неудобное — подушечку.
Сую горящий палец под холодную струю, обрабатываю йодом, бинтую. Кровь у меня жидкая, совершенно не сворачивающаяся. Хорошо ещё, что рука левая, нерабочая. На процессе созидания макулатурных груд травма ничуть не скажется.
Кое-как перекусив, переодеваюсь в домашнее, усаживаюсь за письменный стол.
Руки буквально чешутся от нетерпения. Начатое две недели назад стихотворение не даёт покоя. Столько раз я брался за него! Но, при всей очевидности замысла, так ничего толком и не вышло. Чушь какая-то. Несуразица… Сколько помню себя, никогда не возился я ни со стихами, ни с прозой столь долго и мучительно. Как-то всё получалось ловко и скоро. Чаще всего всё уже почти сразу и полностью складывались в сознании. Оставалось только разыскать первый попавшийся клочок бумаги и записать… А тут… Наваждение какое-то! Нонсенс!.. И забросить к чертям собачьим начатое я никак не могу. То и дело всплывают эти въедливые строчки и не желают отпускать…
Первый вариант пришлось уничтожить уже на следующее утро. Со вторым носился дня три. И отправил его следом за первым — в мусорное ведро. Попытался отстраниться, напрочь забыть всё и начать заново — совершенно иначе, с девственно чистого листа… И опять фиаско!.. И снова оно, проклятое!.. Сколько уже было попыток — и не упомню. Пять? Шесть? Семь?.. И последний вариант, скорее всего, постигнет та же печальная участь…
О, моё старое, ржавое мусорное ведро! Сколько ни в чём не повинной бумаги приняло ты в свою голодную, ненасытную утробу!..
Первая строфа у меня, собственно, давно готова. С ней и не было особенных проблем. Она оформилась едва ли не сразу — как-то убедительно и непреложно, в отличие от всего остального. И править в ней что-либо нет никакой необходимости. Я целиком, ничего не меняя, в который раз уже записываю её на новом листе:
Вновь эта боль непомерная,
эта слепящая тьма.
В ночи такие, наверное,
люди и сходят с умa.
Откладываю ручку, закуриваю. Слежу за уходящими в форточку сизыми струями дыма.
И чувствую вдруг, что в комнате кто-то есть. Там — за глухой и тяжёлой оконной шторой…
Что за чертовщина такая!..
Встаю, осторожно подкрадываюсь к окну, резко отдёргиваю штору…
И, хмыкнув, возвращаюсь за стол.
Нет, сегодня надо хорошо выспаться. Сейчас вот закончу это проклятое стихотворение и тотчас же лягу. Сколько можно насиловать свой собственный, до боли родной организм?..
Вторая строфа смутно брезжит, томит неясной, не оформившейся как следует мыслью… И ускользает, ускользает, ускользает, словно хитрый, увёртливый вьюн…
Сейчас, сейчас… Я тебя все-таки поймаю… Сейчас…
Но едва я начинаю ухватывать её за хвост, как вновь ощущаю чьё-то присутствие в комнате. Взгляд, преследовавший меня по дороге домой, опять впивается мёртвой хваткой в затылок. И сердце тревожно щемит в предчувствии какой-то близкой и неотвратимой беды…
Нет, больше я вставать не намерен. Пройдёт!.. Сейчас выкурю ещё одну cигарету и успокоюсь… Ерунда! Всё у меня в порядке. Не надо только обращать внимания на всю эту чушь. Надо работать. Работать, работать! И не отвлекаться!..
Я сосредотачиваюсь на белизне листа. Стискиваю зубы. Обращаю остриё сознания в себя — в самую глубину, в самую душу…
Мало-помалу, через чёртову уйму времени (полчаса, час, два, неделю, месяц, вечность?), мне удается-таки выудить начало второй строфы:
Что ты, душа окаянная,
в угол забилась, как зверь?
Затем, после долгой мучительной немоты и полубредового бормотания, происходит вдруг некий прорыв, нисхождение свыше внезапного озарения. И я почти заканчиваю четверостишие. Почти. Не считая каких-то малосущественных мелочей. Одно-два слова, они обязательно отыщутся. Не сейчас, так чуть позже. Это дело поправимое. Главное — суть…
Разве твои покаяния
(что-то такое) теперь?
Ну вот — уже что-то! Я чувствую, что это оно — то самое. То, ради чего приходится терпеть все эти муки и пытки. Только бы не упустить удачу, не сбить дыхания. Иначе уйдет это зыбкое, капризное состояние, именуемое вдохновением, эта волнительная дрожь, этот ослепительный свет… Ну, сейчас, сейчас…
Стоп! Всё!.. Готово! Вот же оно!.. Вот!.. Не «твои», а «в твои»!..
Разве в твои покаяния
кто-то поверит теперь?
Есть вторая строфа! Есть!.. Именно то, что надо! И даже однокоренная рифма ничуть не портит её…
Что ты, душа окаянная,
в угол забилась, как зверь?
Разве в твои покаяния
кто-то поверит теперь?
Я уже слышу, предчувствую начало следующей!.. И не только слышу — вижу её, проклятую…
Горькие сны и пророчества…
Да, именно это! Оно тут самое важное, самое главное… Горькие сны… Да! Да!.. Ещё чуть-чуть… Ещё самую малость!..
Самое печальное, что я совершенно не представляю, каким должен быть конец… Нет, смутная идея финала брезжит где-то там туманным пятнышком света в самом конце тоннеля. Только лишь брезжит — неверно и зыбко, без каких-либо конкретных образов и аллюзий… И что с этим делать, я не знаю… Пока не знаю… Но делать-то что-то надо. Непременно надо. Иначе я просто сойду с ума…
Выкурив штук пять сигарет кряду, набродившись по квартире и напинавшись мебели, я снова сажусь за стол.
Но снова достает меня этот жуткий, пронзительный взгляд!..
Оттуда — из-за оконной шторы!..
Я не выдерживаю — вскакиваю, судорожным взмахом срываю штору вместе с гардиной…
— О, Господи!.. Господи!.. Да за что же это напасть такая?.. За какие такие грехи?..
Удостоверясь, что мне пора заглянуть на прием к психиатру, возвращаюсь за стол.
Но стихотворение так и остаётся незаконченным. Поистязав себя еще часа три, я швыряю ручку, гашу свет и падаю на диван.
Через полчаса приходится встать и включить свет, потому что мне снова мерещится жуткая, безобразная тварь, хоронящаяся за шторой.
Я не знаю, кто она — эта бесплотная, невидимая при свете тварь. Я знаю только, что пришла она по мою душу.
И что имя ей — Мантикора…
5
Милягин тонко раскатал на посыпанном мукою столе тесто, нарезал гранёным стаканчиком ровные, одинаковые кружки и, укладывая на середину каждого аккуратную горку мясного фарша, а затем ловко защипывая края, принялся за ваяние пельменей.
Он любил это нехитрое занятие, способствующее отдохновению головного мозга и обретению душевного покоя. Легкие, неторопливые движения, расслабленность. Своего рода медитация. Мысли приятные, дыхание спокойное, безмятежное. Полное отключение сознания от суетливого, дёрганого ритма городского бытия.
Отсутствие в доме хранительницы очага ничуть не сказывалось на милягинском жизненном укладе. Хозяином он был крепким, основательным, домашнее дело содержал в полном порядке. Готовил любо-дорого — пальчики оближешь. Не хуже любой женщины (впрочем, слово «любой» здесь будет явно неуместно, поскольку в нынешние времена слабый пол заметно сдал свои исконные позиции). Книг по кулинарии у Милягина была целая библиотека. Иной раз, откопав какой-нибудь замысловатый экзотический рецепт, он посвящал весь вечер претворению его в жизнь, дотошно соблюдая пропорции и хронометраж. Но предпочтение отдавал все-таки простой и здоровой пище. А пельмени — самое своё любимое блюдо — обязательно готовил не меньше двух раз в неделю. Воскресенье было неизменно и непреложно пельменным днем.
Милягин раскладывал готовые изделия стройными рядами на деревянной доске, так же посыпанной мукою во избежание прилипания, и предвкушал близкое наслаждение.
Когда процесс изготовления подошёл к концу, он высыпал два десятка пухлых, бокастых близнецов в уже кипящую на плите воду. Остальное спрятал в морозильную камеру. До следующего раза.
Ровно через двенадцать минут, как положено, Милягин выудил шумовкой из кастрюли побелевшие (а значит — готовые) пельмени — ароматные, исходящие щекочущим ноздри духом. И, водрузив дымящуюся тарелку на стол, сладострастно потёр ладони…
После обеда, придя в благостное расположение, он вспомнил об одном крайне важном деле, которое откладывал изо дня в день уже вторую неделю. Вот ceйчас-то как раз самое время заняться этим!
Тщательно вымыв руки, Милягин откупорил широкогорлую стеклянную банку с толстым слоем влажного песка на дне, вооружился длинным медицинским пинцетом и принялся бережно выкладывать на стол треугольные конвертики из вощёной бумаги, мягко шуршащие от прикосновения. Затем внимательно изучил наличествующие на них надписи, подумал и выбрал один. Затаил дыхание. Развернул, стараясь не повредить содержимого. И прошептал, смакуя волшебные звуки латыни:
— Парнассиус аполло…
Сердце его сладко заныло, очарованное извлечённым на свет великолепием.
Это был крупный, без единого изъяна, самец редкой разновидности горного аполлона с белоснежными, словно королевская мантия, крыльями, испещрёнными причудливой россыпью смоляных пятен и ярких карминовых глазков. Экземпляр, способный украсить самую изысканную коллекцию бабочек.
Энтомологией, то бишь наукой о насекомых, а точнее, лепидоптерологией — одним из разделов этой замечательной науки, специализирующимся на изучении бабочек — самых прекрасных из когда-либо созданных природой творений, — заинтересовался Милягин ещё в школьные годы, хотя, как это ни странно, преподавание естественных наук в его школе было поставлено из рук вон плохо. Маленькую, тощую, скукоженную всю, как сушёный банан, биологичку, чьё имя-отчество Милягин позабыл напрочь, никто в классе даже под страхом смерти не назвал бы любимым учителем. И кличка у неё была соответствующая — Макака.
Макака имела заметные психические отклонения, на каковые школьное начальство почему-то смотрело сквозь пальцы.
На уроке она обычно прохаживалась между партами с видом лагерного надзирателя, заложив руки за спину, и пронзительным, ничего не упускающим взором ощупывала оцепенелых учеников. В правой длани её была крепко зажата метровая деревянная линейка. И, едва заметив малейшее проявление непорядка (перешёптывание, списывание, игру в пёрышки или иное криминальное действие), Макака со всего размаха обрушивала тяжёлый измерительный инструмент на хребтину нарушителя. А то и на самоё голову, если случался промах. Впрочем, все жертвы и зрители склонялись к тому, что промахи эти были вполне осознанными и совсем не случайными. А если Макака вдруг встречала отпор и неповиновение, что изредка имело место (однажды, скажем, один из двоечников-переростков вырвал у неё линейку и сломал об колено), она выкрикивала, брызгая ядовитой слюною, одну и ту же сакраментальную фразу:
— Я убью тебя, тварь! Убью! И мне за это ничего не будет — у меня справка есть!..
Понятно, что такое преподавание естественных наук ни в коей мере не способствовало воспитанию в учениках любви к флоре и фауне нашей Родины. Скорее, наоборот. Но интерес к шестиногим созданиям природы пришёл к Милягину независимо от школьной программы — как-то сам по себе и вопреки. Всё началось случайно, с взятой в школьной библиотеке книги профессора Мариковского «Юному энтомологу», откуда Милягин почерпнул не только сведения об устройстве и классификации сих чудесных созданий, но и первоначальные навыки по собиранию, умерщвлению, расправлению бабочек и жуков, а также рекомендации по их этикетизации, хранению и составлению коллекций.
О, с каким восторгом и прытью гонялся малолетний Милягин за всяческими крапивницами и белянками, траурницами и ленточниками! Как зачарованно разглядывал вечерами свежепойманные трофеи! Как любовно выравнивал в расправилке каждое крылышко, лапку, усик!
Страсть эта сразила его раз и навсегда. На всю жизнь. Наповал.
Все до копейки деньги, сэкономленные из выдаваемых матерью на школьные завтраки, кино, мороженое, или выигранные в «чику» (а то и, чего греха таить, «свистнутые» из заветной коробочки с родительскими сбережениями, припрятанной в нижнем ящике комода), Милягин бережно откладывал в копилку и тратил на энтомологические надобности — покупку в магазине наглядных пособий специальных булавок, эксгаустеров, эксинаторов, застеклённых коробок и прочего жизненно необходимого инвентаря. И конечно же — всевозможных книг про насекомую живность, крайне нужных атласов и определителей. Благо всё это удовольствие стоило в те достославные годы не так уж и дорого.
Что очень важно, родители неизменно способствовали необычному увлечению любимого чада, регулярно выдавая небольшие (по скромным их возможностям) суммы на его нужды. Всё лучше, разумно считали они, чем гонять до полуночи по дворам и закоулкам, курить и заниматься разными непотребностями.
Но профессиональным учёным Дмитрий Сергеевич Милягин так и не стал. Не получилось. Не хватило какой-то жилки в характере. Или ещё чего. Кто её разберёт, эту непредсказуемую судьбу-планиду? А вот коллекционером-любителем сделался он истовым. Даже служба в армии не смогла отбить у него всепоглощающей энтомологической страсти. И служить-то довелось ему не где-нибудь, а на Дальнем Востоке. В щедро расписанном знаменитым путешественником и писателем Виталием Клавдиевичем Арсеньевым Уссурийском крае. Вот уж где настоящий рай для самозабвенного энтомолога!.. Парусник Маака… Серицин Амурский… Павлиноглазка Артемида… Брамея… От одних имён этих у Милягина сладко кружилась голова и перехватывало дыхание. По счастливому распоряжению планиды он состоял при клубе в должности художника части, хотя никаких ВХУТЕМАСов за плечами не имел и рисовал никак не лучше пресловутого Остапа Бендера. Нужно же кому-то и в армии малевать афиши, лозунги, транспаранты и прочую наглядную агитацию. Назначили его на эту заманчивую должность не благодаря каким-то особенным талантам и заслугам, а просто потому, что все прочие вояки в части рисовать не умели вовсе.
Времени, свободного от муштры и малевания шедевров типа «Стой! Предъяви пропуск!», у Милягина было более чем достаточно. Присмотр за художником не отличался особой строгостью. Как-никак творческая, всеми уважаемая личность. Улучив благоприятный момент, он запросто перешагивал через провисшую колючую проволоку, ограничивающую территорию части, и попадал в дразнящие первобытными запахами, звуками и цветами буйно-дремучие заросли окрестных сопок, казавшиеся ему ничуть не менее грандиозными, чем какая-нибудь хвалёная амазонская сельва. Там он вынимал из кармана складной, миниатюрных размеров, энтомологический сачок, сработанный собственноручно из куска стальной проволоки и лоскута простыни, и тут же забывал обо всём на свете. Кроме, конечно, вызывающе ярких Ксутов, обворожительных Сефиз или изящных Людорфий…
Где оно теперь, то золотое, неповторимое времечко?.. Немудрено, что армейские годы вспоминались ему как лучшие годы его жизни. И каждый раз, возвращаясь к тем замечательным временам, он всё яснее осознавал, что подобных им никогда уже не случится в его скромной, небогатой на события судьбе…
— Парнассиус аполло!.. Боже мой! Парнассиус аполло!..
Вдоволь налюбовавшись своим бесценным сокровищем, Милягин ловко ухватил насекомое двумя пальцами за бездыханную грудку и раздвинул пинцетом размашистые крылья, дабы убедиться — достаточно ли они мягки и податливы.
Потом выбрал подходящего номера булавку, прищурил правый глаз и вонзил остриё точно в середину ворсистой спинки…
6
За что?..
За какие такие грехи небо обрушило на меня эту кару?..
Может быть, я подлейший и гнуснейший человечишко на всём этом безумном свете?..
Может быть, я жестокосердый убийца, омывший руки кровью тысяч невинных?..
Может быть, я мерзкий Иуда, продавший Господа своего за тридцать жалких тетрадрахм?..
Нет! Нет! Нет!.. Я обычный, вполне порядочный и благопристойный человек. И нет на душе моей никаких страшных, несмываемых грехов.
Тогда за что, Господи?.. Ответь мне!..
Тишина…
И Он не знает…
Дни мои превратились в кромешные ночи. Ночи мои превратились в ад.
Это она. Во всём виновата она — та женщина в переулке. Не встреть я её, всё было бы… Как? Как прежде?.. А так ли уж хорошо было прежде?..
Вот лежит передо мной газета. Вчерашняя «Вечёрка».
Вновь и вновь перечитываю я эту заметку в разделе криминальной хроники, на которую несколько дней назад не обратил бы никакого внимания. Едва в глаза мне бросился заголовок, что-то вдруг оборвалось внутри. И завибрировали в душе какие-то тревожные, пронзительные фибры…
СМЕРТЬ В ТРОЛЛЕЙБУСЕ
15 сентября в одном из троллейбусов шестого маршрута на глазах немногочисленных пассажиров разыгралась неожиданная трагедия. В одиннадцатом часу вечера на остановке «Меланжевая» в салон вбежала запыхавшаяся женщина лет тридцати — тридцати пяти. Как утверждают очевидцы, её кто-то преследовал. Женщина была сильно возбуждена, пыталась закрыть за собой автоматические двери и выкрикивала в ужасе: «Помогите! Она хочет убить меня!» Но самих преследователей никто из пассажиров не заметил. А относительно странного слова, трижды произнесённого женщиной, показания свидетелей расходятся. Одним послышалось «мандрагора», другим — «мультифора», третьим — ещё что-то. Едва троллейбус тронулся, женщина, не успев расплатиться с кондуктором, схватилась за сердце, упала посреди прохода и на месте скончалась. Причины смерти незнакомки устанавливаются. Женщина была одета в длинный синтетический плащ тёмно-серого цвета, короткую коричневую юбку, чёрные сапоги югославского производства. При ней была дамская сумочка из искусственной кожи. В сумочке находились следующие предметы: кошелёк с небольшой суммой денег, косметические принадлежности и талончик в поликлиническое отделение городской железнодорожной больницы на приём к врачу-психиатру.
Всех, кто может сообщить какие-либо сведения о личности погибшей и подробностях происшествия, просим обращаться в редакцию нашей газеты или в отделение милиции по месту жительства.
Мантикора… Она всё-таки достала её, прежде чем увязаться за мной…
Ни в милицию, ни в редакцию я, конечно же, объявляться не собираюсь. Да и что, собственно, я могу им сообщить о несчастной? Имя? Фамилию? Адрес? Подробности личной жизни?..
А может быть, рассказать им о мантикоре?..
Единственное, чего я добьюсь, — заинтересую следствие и психиатров своей скромной персоной.
Чем я теперь смогу помочь той безымянной женщине из переулка, чей хладный труп лежит сейчас в морге городской больницы «скорой помощи» рядом с десятком-другим таких же безвестных, неопознанных, безмолвно ожидающих погребения?
Я никогда не узнаю, кто она.
И никогда не смогу избавиться от неё.
До скончания дней моих будет она идти и идти рядом, вскрикивая и трепеща от ужаса, впиваясь дрожащими пальцами в моё плечо и шепча это страшное, мучительное слово…
Я не смогу оттолкнуть её и прогнать. И не смогу уйти от нее, убежать, скрыться. Потому что в глазах её страх. Потому что в глазах её мольба и укор. Потому что она напоминает мне другую… Ту, что любил я как никого на свете. Ту, что любила меня. Ту, что потерял я два года назад… Навсегда…
Я лежу на диване и гляжу на маленькое фото, вставленное вместо рамки в пустую кассету от «Полароида». Два года стоит оно здесь — между «Мастером и Маргаритой» и двухтомником Пастернака.
Настя… Моя Настя…
Мы часто ссорились. Почти всегда — по пустякам. И всегда — по моей вине. Я был поэтом. Широко известным в узких кругах. Она — рядовым преподавателем русского и литературы. Я был горд и тщеславен. Она — проста и несамолюбива до невозможности. Но мы были счастливы, несмотря на всю нашу разность, Размолвки наши были бурны как июльские грозы. И так же скоротечны. И оттого выходящее из-за туч солнце казалось нам ещё ярче и горячее, а небеса — ещё синее и чище.
Вечерами я диктовал ей свои новые стихи. Она стрекотала на машинке, словно сверчок, и забавно хмурилась, запинаясь о неприятные её слуху слова. Она была оптимисткой и не любила мрачных стихов. А когда затихало стрекотанье и наступала ночь, мы забывали обо всем, кроме друг друга…
Так продолжалось почти три года.
Однажды, среди белого дня, её убила машина марки «Жигули» шестой модели…
Нет ничего более прекрасного, чем одиночество.
Нет ничего более страшного, чем одиночество.
Прекрасного, потому что оно открывает в нас самих себя.
Страшного, потому что оно убивает в нас самих себя.
Оно настигло меня два года назад. Нет, даже раньше — ещё тогда, когда я не был физически одинок, но уже чувствовал, как оно, крадучись, подбирается ко мне и целит в сердце своей хищной, сочащейся ядом иглой…
Но теперь я не одинок. Теперь нас в квартире двое.
Я лежу с зажжённым светом и боюсь засыпать. Боюсь, что стоит мне щёлкнуть выключателем, как эта тварь за шторой снова зашевелится. И снова вопьётся в меня своими жуткими всевидящими зрачками, способными высосать душу.
Без остатка.
До самого дна.
7
Милягин отложил калькулятор, убрал в выдвижной ящик бумаги и встал из-за стола.
— Что-то поздновато сегодня! — заглянула в дверь отдела табельщица Раиса Ивановна. — Двадцать минут седьмого. Все давно уже разбежались. Ни единой души…
Она была одета, но домой, судя по всему, не торопилась.
— Сейчас, сейчас, — буркнул Милягин, поспешно натягивая плащ. Задержка на работе сегодня в его планы никак не входила. — И Дягилев тоже ушел?..
— Ищи ветра в поле! У него же сегодня футбол, — Раиса Ивановна уже переступила порог и приближалась к Милягину решительным, очень уж целеустремлённым шагом. — Я ведь говорю — ни души. Кроме нас…
— Вот оказия, — сморщился Милягин, словно хлебнув уксуса. — Он же мне позарез нужен. Нам завтра в девять ноль-ноль нужно быть у главного. Вдвоём… Вы бы, Раиса Ивановна, передали ему, что нас вызывают… Завтра… В девять ноль-ноль…
— А что случилось? — Чёрные опасные глаза её удивлённо расширились, и без того увеличенные до предела стёклами очков.
— Не имею понятия, — припёкся к месту Милягин, суетливо шаря по карманам в поисках ключа. — Наверное, опять план горит. Стружку снимать будут.
— Да нет, я не это имею в виду.
— А что?
— С каких это пор ты, Митенька, стал называть меня на «вы»?
— Я? Э-э… — Милягин закашлялся и принялся рыться в ящике.
— А?.. Не слышу ответа, — промурлыкала Раиса Ивановна, обхватывая его сзади сильными руками. — Так что же случилось? Отставка? Никак другую нашли, Дмитрий Сергеевич? Помоложе да погорячее? Где уж нам — старым да замужним…
Жаркая грудь её обжигала милягинскую спину даже сквозь толщу одежд. Так же горячи были и её вездесущие ладони.
— Ну, зачем ты так, Рая?.. — прошептал он обречённо. — Ты же знаешь, как я…
Поняв, что сегодня ему никак не отвертеться, он отстранил нетерпеливые руки и пошёл закрывать дверь…
Потом уже, на улице, пряча раскрасневшееся лицо от порывов холодного ветра, Милягин принялся клясть и чехвостить себя последними словами за малодушие и трусость.
Сколько раз пытался он проявить характер, сказать определённое и решительное «нет». И все — без толку. Вот опять повторилась та же история. Он не смог. Он снова сдался.
Милягинский производственный роман тянулся уже несколько месяцев. С того самого злополучного банкета по случаю дня рождения Куковякина. Тогда всё и началось. И конца этому в обозримом будущем, судя по всему, не предвидится.
Впрочем, Дягилев — муж Раисы, — по всей видимости, уже заподозрил неладное. Сколько веревочка ни вейся… Не случайно ведь стал он избегать Милягина в последнее время. Руки не подаёт, поглядывает как-то странно, искоса…
— Идиот! Придурок! — непонятно кого имея в виду — себя или его, промычал Милягин и, пинком разметав кроваво-красную груду листвы, свернул за угол.
У драматического театра сегодня почему-то было полно народy. Невероятное это событие тут же заинтриговало Милягина и отвлекло от печальных размышлений. Взглянув на афишу, он сразу понял причину столь необычного столпотворения…
Гастроли!.. Заезжая столичная труппа. Шекспир. И даже — «Гамлет»… Ого!
Жаль только, что не так скоро — почти через две недели.
Ему вдруг ужасно захотелось оказаться в битком набитом зале, даже не в ложе, а хотя бы и в партере, поближе к ярко освещённой сцене, на которой разыгрывается захватывающее действо и кипят невероятные шекспировские страсти…
Он ясно представил себе, как сидит там — среди нарядной, изысканной публики. В своём новом габардиновом костюме. При галстуке. В руке у него раскрытая программка.
И вот затихает гул голосов. Гаснет вверху огромная хрустальная люстра. Вспыхивают огни рампы. И медленно раздвигается тяжелый бархатный занавес…
Милягин махнул рукою на все свои неотложные дела и заторопился в кассу, решив любой ценою добыть билет на ближайший вечерний, дневной или какой угодно спектакль.
8
Мантикора…
Тварь, достойная кисти Иеронима Босха.
Чтобы выведать всё о ней, мне приходится временно записаться в читальный зал, перерыть горы словарей и холмы энциклопедий, лихорадочно перелистать груды научных томов и беллетристики.
Так вот она, оказывается, какая!..
Вид её поражает воображение немыслимым, нелепым и оттого ещё более ужасным сочетанием несочетаемого. Немудрено, что многие из лицезревших мантикору сходили с ума или умирали от разрыва сердца.
Старинные гравюры и словесные описания (с некоторыми, порой очень значительными разночтениями) являют потрясающий портрет этого мерзкого чудовища… Мощное львиное тело. Грива, ниспадающая до плеч. Крылья, подобные крыльям хищной птицы (а по некоторым источникам — летучей мыши). Длинный членистый хвост скорпиона с ядовитым жалом на конце… Но самая захватывающая и удивительная деталь — лицо. Не морда, подобающая зверю, не рыло, не мурло какое-нибудь, а именно лицо. Выразительное, осмысленное лицо человека. И что поразительнее всего — женщины… О том, что мантикора может иметь мужское лицо, никаких упоминаний я почему-то не нашёл. Хотя имя употребляется то в женском роде — «мантикора» или «мaнтихора», то в мужском — «мантихор». Наверное, мужские особи все-таки имели место быть. Иначе, если, конечно, не игнорировать законы логики и здравого смысла, каким образом воспроизводились сии непотребные существа?.. Впрочем, в той же биологии описывается уйма всевозможных способов. Почкование, скажем. Или деление… Кто их знает, чудовищ этих?..
Мифы, легенды, предания далёких и близких времён, исчезнувших и здравствующих ныне народов… Леденящие душу истории… Эллада. Рим. Глухое готическое средневековье… Смертельные тайны, ночные кошмары, призраки и пророчества… Кровавые следы, тянущиеся из тумана тысячелетий…
Обожаемый мною Хорхе Луис Борхес в своей «Книге вымышленных существ» среди сонма жутких и забавных созданий людской фантазии поминает и мантихора (в мужском роде), выделив ему, однако, не более полстранички и ограничившись цитатами из Плиния и Флобера:
«Плиний… сообщает нам, что, согласно Ктесию, врачу-греку Артаксеркса Мнемона, в краю эфиопов «живёт зверь, которого он именует мантихор; у него три ряда зубов, они, смыкаясь, заходят один за другой, подобно зубьям гребня; лицо и уши у него человеческие, глаза кроваво-красные, туловище, как у льва, и хвост, заканчивающийся жалом, как хвост скорпиона; голос его напоминает пенье флейты и трубы, звучащих одновременно; он весьма проворен и пожирает мясо всех прочих тварей». Флобер развил это описание (называя чудовище «мантихор»). На последних страницах «Искушений Святого Антония» мы читаем: «МАНТИХОР — гигантский красный лев с человечьим лицом и тремя рядами зубов: — Пepеливчатый блеск моей пурпурной шкуры сливается с сияющим маревом великих песков. Я выдыхаю ужac пустынь. Я изрыгаю чуму. Я пожираю армии, когда они дерзают углубиться в пустыню. Когти мои изогнуты, как винты, а зубья подобны зубьям пилы; непрестанно движущийся хвост утыкан дротиками — я мечу их налево и направо, вперед и назад. Вот! Вот!» — Мантихор прыщет во все стороны иглами из своего хвоста, как стрелами. Капли крови сыплются градом на листву деревьев».
Впечатляет, чёрт её побери! Красиво и жутко, как в фильме ужасов.
В «Кратком словаре мифологии и древностей» М. Корша натыкаюсь я на описание другой твари — близкой родственницы моей мантикоры (я настолько свыкся с нею, что уже называю моей). Имя сей родственницы более известно благодаря софокловскому «Царю Эдипу». Это Сфинкс: «чудовище женского рода, имевшее крылатое туловище львицы, а голову и грудь женщины». Этакая причуда олимпийской вивисекции, от скуки забавляющаяся загадыванием загадок и разрыванием на мелкие части тех, кто не знает ответа. Похоже, доставила эта красотка хлопот фиванцам, если за избавление от неё их славного города они тут же поставили Эдипа своим царём. И ещё: «греческий Сфинкс заимствован из Египта, где сфинксы изображались без крыльев и ставились при входе в храм».
Славная семейка. И весьма плодовитая.
А вот любопытная история, отысканная мной в «Легендах и преданиях средневековой Европы» П. Мрожека.
Некий маркиз де Глюк, человек буйного и разнузданного нрава, возвращается глубокой ночью с тайного свидания. Из замка некой безымянной баронессы. Один, без слуг и охраны. В глухой чаще он подвергается вдруг нападению мантикоры — огромной и злобной, как тысяча фурий. И что самое интересное — с лицом отравленной им накануне его собственной супруги.
Что там точно у них — у супругов — случилось, Мрожек почему-то не соизволил поведать. Наверное, это и не столь важно. Главное тут, понятное дело, не в этом.
Короче, судьба маркизу благоволит, и ему удаётся унести ноги ценой потерянной в схватке руки. Оставив чудовище вымещать свою злобу на несчастной конечности, истекающий кровью маркиз едва добирается до своего замка. Кое-как зализав раны, он собирает всю свою челядь, вооруженную косами, рогатинами и дубинами, и устраивает большую облаву. С собаками, загонщиками и всем прочим, что полагается для охоты на самого крупного зверя. Загнанная в болото тварь смертельно ранит маркиза, и он, перед тем как отдать богу душу, признаётся прилюдно в коварном и жестоком женоубийстве. А издыхающая под косами и пиками охотников мантикора, прежде чем сгинуть в трясине, проклинает самым страшным проклятием его самого и всех его потомков вплоть до последнего. А потомков, судя по любвеобильности несчастного, имелось на белом свете немало.
В общем, маркиза хоронят в фамильном склепе. Но призрак убиенной мантикоры (или маркизовой супруги, как считали близкие покойного, челядь и все окрестные обитатели) ещё долгие столетия рыщет по округе, наводя панический ужас на местных жителей. И в первую очередь — на прямых адресатов жуткого проклятия — злосчастных представителей год от года хиреющего рода де Глюк…
Еще несколько дней назад такое чтение позабавило бы меня. С легкой всепонимающей улыбкой перелистывал бы я все эти пыльные тома, разглядывал гравюры и размышлял о странностях человеческого воображения. Может быть, даже написал бы какие-то соответствующие стихи.
Но только не сейчас, когда в переполненной людьми библиотеке средь бела дня, в покойной тишине зала, нарушаемой лишь осторожным шелестом страниц да приглушёнными покашливаниями, я поминутно вздрагиваю и озираюсь. Когда я то и дело впиваюсь глазами в какое-нибудь прихотливое сгущение тени за стеллажом или опасливо прислушиваюсь к малейшему звуку, пробирающему до самого сердца…
Мантикора… Чтоб ей ни дна ни покрышки!.. Господи! Откуда? Зачем?.. А если всё дело в какой-нибудь генеалогии?.. А что? В этой идее, при всём безумии её, может быть вполне рациональное зерно… Эта странная история маркиза и его, скорее всего, уже сотни лет назад изведённого рода… А вдруг та женщина, следы от ногтей которой ещё не сошли с моего плеча, та несчастная… Нет, ну разве может она иметь отношение к тому мифическому, скорее всего, выдуманному самим Мрожеком или кем угодно маркизу де Глюку… Хорошо, а если имеет? Разве не могут чьи-либо потомки, носители чьей-то крови и генов, элементарно скрещиваться, мигрировать в какие угодно места и страны, рассеиваться по всей этой огромадной планете и размножаться, размножаться, размножаться, сколько им вздумается?.. Нет, чушь собачья! Теоретически, конечно, может иметь место и не такое… Но… Нет и ещё раз нет!.. Это же сотни лет тому. Это же где-то там — в ихней Европе, в ихней же Франции… Где она и где мы… Бред!.. Да и вообще вся история эта дурацкая… Даже если, допустим, и был какой-то подобный человек в далёкой реальности. И он, скажем, был жутким прелюбодеем и угробил жену свою. И получил по заслугам от одного из её любовников или просто неизвестного воздыхателя… А молва и всеведущие сплетники (а может быть, даже и сам отомстивший убивцу инкогнито) приплели сюда же и эту самую фантастическую мантикору…
Стоп! Фантастическую?.. Хорошо. А более чем загадочная смерть моей незнакомки? А неподдельные страхи её?.. А её безумные, полные боли и отчаяния глаза?.. А эта жуткая тварь в моей комнате за шторой?..
Теперь я начинаю понимать, как сходят с ума. Не сразу, не вдруг, а медленно — изо дня в день, из часа в час, из мгновения в мгновенье. Вот так же озираясь на каждый звук, вот так же вздрагивая от каждого движенья…
Ещё несколько дней назад я не понимал этого. А теперь…
Странный шорох где-то сзади и слева заставляет меня резко повернуть голову…
Это всего лишь молодой человек в голубой рубашке передвинул по столу объемистый фолиант своей соседке.
Спокойно! Всё в порядке… Надо держать себя в руках!..
Я глубоко вдыхаю и возвращаюсь к недочитанной главе «Легенд и преданий средневековой Европы». Там, собственно, и осталось-то десятка полтора финальных строк истории маркиза де Глюка. Крайне интересных для меня сейчас.
И суть их заключается в том, что все, кому хоть раз являлся призрак той мстительной мантикоры, впоследствии непременно гибли при самых таинственных и страшных обстоятельствах.
И ещё. Это мне показалось особенно важным. Она, как утверждает автор, нападает только в ночное и сумеречное время. И только на одиночек.
9
Милягин лежал на софе и читал газету.
Мягко светился зелёный торшер. Негромко мурлыкал телевизор, являя на экране трансляцию концерта «Виртуозов Москвы» из Колонного зала Дома Союзов и ничуть не отвлекая от чтения.
Ничего особо интересного в этом номере «Вечёрки» не было. Так, ерунда разная. Политика, выборы, скучные провинциальные новости. Реклама. Объявления. Потерялась собака такой-то породы. Ищу спутника жизни с такой-то зарплатой. Покупаем — продаём, снимаем — сдаём… И кроссворд он разгадал за пять минут. Без всякого удовольствия.
Всерьёз привлекло милягинское внимание лишь одно. Это, конечно же, анонс предстоящего спектакля столичной труппы, билет на который уже лежал в верхнем ящике комода.
Широко известные актеры… Правда, второго плана… Великолепные декорации. Оригинальная трактовка Шекспира. Новый взгляд на классику.
Но Милягин и о старом-то взгляде почти совсем не имел понятия, поскольку не был завзятым театралом. В последний раз ходил он в театр ещё вместе с покойным дядюшкой. Вот тот-то был настоящим любителем сцены! Не пропускал ни одной премьеры. Коллекционировал афиши и программки. Мог часами пересказывать сюжет и перипетии любой пьесы. Даже состоял в знакомстве со многими местными актёрами и, конечно же, с актрисами, коих обожал до самозабвения. Мало того, в иные дни принимал и знатно потчевал у себя дома едва ли не по целой половине труппы за раз. Чем сильно досаждал племяннику, совсем не одобрявшему всех этих назойливых и шумных сборищ.
Один раз даже дошло до скандала.
Как-то в самый разгар гулянки, когда уже никто никого не слышит, но каждый норовит перекричать всех, когда груды пустых бутылок звенят и перекатываются под столами, а горы окурков и сигаретного пепла живописно декорируют недоеденные закуски и салаты, молодой и крайне наглый актёр Безбородов прижал в углу одну смешливую и падкую до мужского внимания актрису, ни фамилии, ни имени которой Милягин никогда не мог вспомнить. Да это и не суть важно. Важно другое. То, что в результате прижатия треснуло стекло на коробке с ценными милягинскими бабочками. Мало того, у некоторых экземпляров отвалились усики, лапки и даже крылья. Милягин, конечно, рассвирепел и выпер всю эту компанию вон. С тех пор он не очень жаловал лицедеев. А дядюшке пришлось до самой кончины ходить в театр одному.
Когда же он умер, Милягин смягчил свой праведный гнев. В память о дядюшкиной театральной привязанности. И вновь стал здороваться со знакомыми актёрами. Даже с Безбородовым. Но домой, естественно, приглашать никого не собирался.
Если честно, в театр ему давно хотелось. Память о совместных с Павлом Егорычем просмотрах давала о себе знать, периодически поднывала, воскрешая незабвенные эмоции… Запах кулис, свет рампы, синий бархат тяжёлых портьер… Да и сами спектакли, конечно… А приезд столичной труппы вообще разбередил душу до невозможности.
«Ладно, поглядим, — подумал Милягин. — Увидим, что они покажут через неделю. Реклама рекламой, а ты поди докажи на сцене»…
И вернулся к своей газете. Полистал туда-сюда. И уже было отложил её прочь, когда на глаза ему попалась заметка из раздела криминальной хроники. Озаглавлена она была соответствующим образом: «Смерть в троллейбусе»…
— Надо же! — вскипел Милягин. — Какие страсти печатают нынче в газетах. Раньше такого не пропустили бы. Раньше за подобный матерьяльчик тут же взяли бы за шкирку. И — вон из журналистики!.. Зачем нужны все эти ужасы нам — читателям? Мало ли кто и при каких обстоятельствах у нас умирает. Так теперь, значит, надо каждый летальный случай тащить в газету, скрупулёзно расписывать, смаковать? Вот, мол, полюбуйтесь, господа читатели, сколько народу и при каких обстоятельствах у нас отдаёт концы!..
Милягин возмущённо отшвырнул газету, сунул ноги в тапочки и отправился на кухню.
Но его любимый цейлонский чай оказался сегодня каким-то безвкусным и не доставил обычного наслаждения.
— И зачем я взял эту чёртову газетёнку? — бормотал он, уставясь в густую заоконную тьму. — Опять какая-нибудь жуть привидится. Только ведь наладилось всё. Только ведь сны хорошие пошли…
Вечер был глухой и тревожный. Ветер тоскливо вcxлипывал и скрёб кончиком голой ветки по стеклу.
Погода испортилась напрочь. Кончилось бабье лето. Началась настоящая осень — ненастная и хмурая, не шибко любимая Милягиным пора.
Когда он взглянул на часы, было уже без четверти двенадцать. Так поздно Милягин обычно не засиживался.
Он ополоснул чайную чашку, выключил телевизор и торшер и немедленно лёг.
Во сне ему привиделся театр. Неестественно огромный и пустой.
Некто туманный и грозный стоял перед ним на сцене, залитой кроваво-красным светом софитов. И читал монолог Гамлета…
10
Ей уже тесно за шторой!
Стоит мне выключить свет, как она выбирается из своего укрытия, словно из норы, и рыщет, где ей вздумается. Теперь я никогда не выключаю света. Только когда выхожу. Там, на улице, пока светит солнце, я нахожусь в относительной безопасности. Там ей меня не достать. Лапы коротки. Целыми днями слоняюсь я по городу, захожу в первые попавшиеся двери, чтобы согреться. Осень как-никак. Под холодным бесконечным дождем, да ещё и на пронизывающем ветру прогуливаться не слишком приятно. Магазины, кафе, столовые, библиотеки, выставочныe залы — вот места моего дневного обитания. Свет, многолюдье, толчея. Раньше я не любил всего этого, предпочитал уединение и покой. Если бы мне сказали тогда, что я когда-нибудь возненавижу и прокляну столь драгоценное своё одиночество, я бы смеялся очень долго и от души. Но сейчас уместнее не смеяться, а выть, поскольку дела мои вовсе не веселы. Как ни долог спасительный день, а приходит конец и ему. Солнце садится. На город стремительно обрушивается тьма. И мне приходится возвращаться, потому что больше идти просто некуда. Глупая, совершенно несбыточная надежда каждый раз гонит меня домой: а вдруг этой чёртовой твари там больше нет? Вот взяла и пропала — сгинула, испарилась, провалилась в тартарары. Короче, туда, куда им положено гинуть и проваливаться…
Но она всегда здесь. За шторой. Ждёт…
С каждым днём — нет, с каждым часом! — она становится всё материальней. Медленно и зримо обретает плоть. Я уже могу разглядеть некую полупрозрачную массу, которая смутно колышется и слабо фосфоресцирует в темноте. При свете она почти невидима и неощутима. Пока… Едва я, истерзанный и разбитый, смежаю воспалённые веки, она выходит на охоту. Все мои сны безраздельно принадлежат ей. Уж там-то она сполна упивается своей кровожадной властью, вымещая лютую злобу за то, что не может достать меня здесь.
Боже милосердный! Не дай кому-либо из смертных увидеть мои сны!
О, если бы можно было не спать вообще! Во сне я беспомощен и уязвим, как младенец. Она же может просто убить меня во сне!
Что нужно ей? Смерти моей? Так пускай бы и делала свое кровавое дело. Смерти я давно не боюсь. Скорей наоборот — приму её как желанный подарок. Но зачем же так мучить? За что?
В иные минуты, когда совсем невмоготу, приходит желание разом покончить со всем этим адом. Но смогу ли я осмелиться на такое? С детства в голове моей прочно сидит непреложная догма о невозможности самовольного ухода из жизни. Нет! Я никогда не смогу! Ни за что! Это грех. Великий грех. Не для того дадена мне моя жизнь. Не затем появился я однажды на этом безумном и бессмысленном свете… А для чего? Зачем?.. Зачем я терплю эти муки? Почему это жуткое чудище прячется там — за шторой, выжидая момент, чтобы вернее напасть на меня?.. Вон же она! Я вижу!.. Вижу зыбкие контуры её ужасного тела… Вижу, как из часа в час всё отчетливей проступают очертания когтистых лап, вздыбленной гривы, гадких перепончатых крыльев, убийственного хвоста с ядовитым шипом на конце, напоминающего огромный вопросительный знак…
«Я выдыхаю ужас пустынь. Я изрыгаю чуму…»
Боже! Лицо!.. Мне уже мерещится её лицо! Черты вырисовываются всё яснее и чётче… Нет, я точно схожу с ума! Теперь я уверен в этом.
Я сравниваю её лицо с тем — на фото между «Мастером» и Пастернаком… И не нахожу никаких различий. Это одно лицо. Те же губы, нос, брови, глаза… Единственное, чего нет на снимке, — уродливых львиных ушей…
Вот оно как! Значит, она решила одолеть меня не зубами, не когтями, не жалом своим скорпионьим, а гораздо более изощрённым и убийственным способом. Тем, что побольнее и уж наверняка… Но это же нечестно и подло. Так же нельзя. Нельзя!..
«Я пожираю армии, когда они дерзают углубиться в пустыню. Когти мои изогнуты, как винты, а зубья подобны зубьям пилы…»
Сегодня я уничтожил все свои стихи. И не только стихи, но и немногие рассказы, которые я изредка писал, когда стихи кончались. Точнее — выбросил в окно. Всё, что написал за свою жизнь и хранил как зеницу ока в толстой коричневой папке из ледерина. Все черновики, чистовики, намётки, почеркушки. Всё!.. Взял и ухнул в форточку… Через полчаса одумался — выскочил. Жалко стало. Смалодушничал… А их и след простыл. То ли дворник подмёл, то ли прохожие подобрали? Какая разница? Их нет. И уже не будет никогда.
Потом я выбросил в мусоропровод книги. Все, что были в доме. Даже Пастернака. Даже Булгакова.
Зачем они мне теперь?
Заодно сжёг фотографию Насти.
На что мне фото, когда вот она сама — за шторой — уже почти живая…
11
Солнце пульсировало в небе.
Нет, не солнце, а чьё-то огромное живое и горячее сердце. Тонкие лучи артерий тянулись от него во все стороны и опутывали землю, пульсирующую ему в такт.
Милягин шёл, по колени утопая в зелёной извивающейся траве. Она хватала его за ноги и не давала идти. Но Милягин был сильнее. Он разрывал ногами тугие, упрямые клубки. Обрывки их долго ещё шевелились и вздрагивали позади.
В руках у Милягина трепетал громадный сачок — не чисто-белый вовсе, как ему полагается быть, а полосатый, похожий на те, какими ловят ветер на аэродромах.
Милягин искал Королеву Бабочек и шептал её имя.
Воздух кишел всевозможными летучими тварями, что парили, порхали, сновали, планировали, свистели, как трассирующие пули, оставляя за собою огненные пунктиры. И оснащены эти твари были самыми невероятными, самыми немыслимыми жалами, крючьями, жвалами, которые они с завидной настойчивостью так и норовили вонзить в белое милягинское тело.
Милягин уворачивался, падал наземь, неловко отмахиваясь неподъёмным сачком и тут же старался вскочить, пока наглая и цепкая трава не успела опутать его целиком по рукам и ногам. Заметив, что соцветия и бутоны большинства растений окаймлены рядами крошечных, но удивительно острых зубов, Милягин взвизгнул от ужаса и понёсся по лугу высокими судорожными скачками.
Наконец он увидел Её.
Королева в сопровождении пёстрой свиты своей приближалась по воздуху со стороны леса. Внешность её величества поразила Милягина сверх всякого ожидания, поскольку совсем иною виделась она ему в грёзах.
Королева, как ему представлялось, должна была быть умопомрачительно прекрасной бабочкой из семейства парусников. В горностаевой мантии белоснежных крыльев, усеянных замечательной россыпью чёрных и красных пятен. Бабочкой, отличающейся от всех прочих чешуекрылых и несравненной красою своей, и величественными, гораздо большими, чем у подданных, размерами. Королева же всё-таки.
Но ничего подобного! Она была безобразна и мерзка сверх всякого приличия. Тело её, поросшее лоснящейся шерстью цвета пурпура, едва ли походило на тело насекомого, подобая скорее хищному зверю. Льву или пантере. Крылья были аспидно-чёрные, перепончатые, словно у летучей мыши. И — о, ужас! — невероятной величины скорпионий хвост, нервно дрожащий и бьющий по воздуху, будто пастушеский бич. Лицо её скрывала чёрная полумаска, к глазным прорезям которой королева неожиданно изящно и грациозно подносила маленький театральный бинокль.
Она тоже искала его!
Милягина затрясло, когда он разглядел поближе королевскую свиту — все эти убийственные мандибулы, челюсти, щупальца, присоски и красные дыры слюнявых ртов…
Кавалькада нависла над ним, готовая рухнуть, раздавить, растащить по кусочкам и смачно переварить его бренные останки в жадных утробах.
Милягин остановился и взмахнул сачком, норовя дотянуться до королевы. Если бы он поймал её сейчас, это сделало бы его победителем и спасло ему жизнь. Но сачок вдруг вырвался сам собою из рук и запорхал над ним, описывая широкие круги… И когда у Милягина закружилась от этого мельтешения голова, сачок внезапно упал и накрыл его, как простую букашку. Милягин попытался выскользнуть, но было уже поздно. Сотни лап, когтей, жвал и щупалец с чмокающими присосками вцепились в него со всех сторон и, ликуя, повалили наземь.
— Булавку! Королевскую булавку! — приказала её величество, разглядывая сверху в бинокль жалкого поверженного человечка.
Подали булавку — длинный двухметровый шпиль с ослепительно сверкающим oстриём.
Милягин извивался и кричал:
— Пустите, вы не имеете права! Я занесён в Красную книгу на странице двенадцать тысяч семьсот сорок три! За меня полагается штраф!
— Штраф? — зашипела королева, скручивая и раскручивая хвост, словно детскую игрушку «уйди-уйди». — А какой штраф заплатил ты за того прекрасного аполлона — моего суженого? А за тысячи несчастных капустниц, пядениц, перламутровок, совок, которых ты заморил своим гадким эфиром и наткнул на свои мерзкие иглы?
Кавалькада зашумела, словно тропический ливень. Крылья оплеухами захлестали по милягинским щекам. Горящие местью фасеточные глаза и глазищи вперились в него кровожадно. И в каждой зеркальной грани их беспомощно трепыхался крохотный Милягин.
Остриё королевской булавки оказалось вдруг у caмой его груди.
— В сердце! В сердце! — кричала Королева. Перепончатые крылья её била нетерпеливая дрожь.
Остриё хищно вонзилось в милягинскую плоть. Глубже, глубже, ещё глубже… Оно почти уже достало до сердца!..
Милягин рванулся — так, что затрещали кости…
И больно упал на пол с кровати.
12
После бессонной мучительной ночи, едва не закончившейся отчаянным прыжком из окна третьего этажа, я прихожу к выводу, что жизнь моя висит на таком тонюсеньком волоске, что он вот-вот оборвётся, если я немедленно не отправлюсь туда, куда был должен явиться с самого начала, с первых тревожных симптомов.
Наверное, утренний свет заставил проклятую тварь забиться в самый далёкий угол, откуда ей трудно достать меня? По крайней мере, принёс мне краткое просветление, облегчение боли.
Может быть, я ещё не окончательно рехнулся? Может быть, меня ещё можно вылечить? Есть же таблетки какие-то, уколы…
Лихорадочно собираюсь и бегу сломя голову по пустым утренним улицам под почти проливным дождем, перескакиваю с троллейбуса на троллейбус, чтобы запутать следы и оторваться от неё хоть на какое-то время. Впрочем, всё это бесполезно. Всё равно она отыщет меня везде.
Прихожу в поликлинику, записываюсь в регистратуре к психиатру. Высиживаю длинную, интригующего вида очередь, то и дело порываясь вскочить и сделать отсюда ноги. Дожидаюсь наконец своего часа и опасливо вхожу в кабинет.
Пухлый, необъятной ширины, доктор окидывает меня небрежным взглядом из-под сползающих на нос очков. Приглашает присесть на кушетку.
Я мнусь у двери, раздумываю, что делать: принять приглашение или поскорей развернуться и уносить ноги. Но вспоминаю о той, что поджидает меня дома… Сдаваться, так сдаваться!
И тут происходит нечто безумное, как всё в этом ненормальном заведении.
Доктор вдруг изменяется в лице, странно дергает головой и говорит не своим голосом:
— Вы не видали старушку с двумя мешками?..
Я вздрагиваю от неожиданности и отступаю к двери. Доктор поднимается над столом во весь свой немалый рост, корчит ужасную гримасу и повторяет свой дикий вопрос ещё более таинственно и страшно.
Я пытаюсь открыть дверь. Но её словно кто-то держит с той стороны.
— Ну?! — гаркает доктор, страшно вращая белками.
— Кажется… Кажется… — запинаюсь я, начиная что-то смутно припоминать. Память моя мучительно напрягается и после долгих, томительных потуг подсказывает искомый ответ:
— Кажется, она уехала на попутной машине!..
Если я точно помню, это пароль и отзыв из какого-то давнего советского фильма про разведчиков… Но с какой стати? Что они все тут — с ума посходили?.. Вот и лечись у них…
— Ну, то-то же! — доктор надвигается, больно хлопает меня по плечу разлапистой ладонью. — Дошло наконец, старый дурень?
И смеётся идиотским смехом.
Тут же все мои опасения улетучиваются… Боже мой!.. Это же Элик Анисимов из второго подъезда! Друг детства, одноклассник, чёрт его побери!.. А я уже, признаться, хотел дать ему в челюсть.
Мы лобызаемся, падаем на кушетку, хохочем, бурно предаёмся воспоминаниям.
Он женат. Двое детей. Но дело идет к разводу. Сносно зарабатывает. По утрам пытается бегать трусцой. Но помогает слабо, поскольку потерянный вес он тут же компенсирует более чем обильным завтраком. А потом — полдником, обедом, ужином… А так у него всё нормально. Разве что сердчишко порой даёт о себе знать. Да нервишки в последнее время совсем никуда…
Я понимающе киваю. Мог и не говорить — видно невооружённым глазом. Это странное хихиканье, подёргивание головой… И глаза у него постоянно куда-то убегают.
Я всегда скептически относился к утверждениям, что психические заболевания не заразны. Судя по Элику, я близок к истине. С кем поведёшься, от того и наберёшься. Это уж точно. Закон природы.
Наконец Элик выговаривается и, выставляя вон нетерпеливых пациентов, то и дело прорывающихся в кабинет, принимается за меня вплотную. Производит полный и придирчивый осмотр по всей форме. Затем выслушивает мой сумбурный рассказ.
— Интересно! — восклицает он поминутно. — Taк-так-так! Мантикора, говоришь? Интересно!..
А сам что-то пишет и пишет, подёргивая головой.
— И что же теперь со мной будет? — спрашиваю я, закончив. — Сойду с ума?..
— Не обязательно… — межуется он. — То есть нет, разумеется… То есть…
— Да или нет?
— Нет… По крайней мере, я надеюсь. Пока… Успокойся, старичок!.. Пока ничего страшного нет. Обыкновенный банальный невроз. От переутомления и недосыпа. Я дам тебе одну микстурку. Попьёшь с недельку-другую… И как рукой снимет… А уж если не поможет, полежишь у нас в стационаре.
— Долго?
— С месяцок. Да ты не отчаивайся, старичок. Я же говорю, что ничего страшного. Бывает гораздо хуже. Видал очередь в коридоре? Вот там, брат, встречаются экземплярчики…
— Врёшь ты всё, Элик, — хватаю я его за грудки. — Это не банальный невроз. Это… Говори правду, стервец!
Он упирается, отнекивается. Но после моих настойчивых требований и угроз набить ему морду выкладывает всё. Что дела мои хуже некуда. Что сейчас вообще в городе творится что-то непонятное. Что пациент вдруг повалил валом, как будто эпидемия какая. И почти все — с аналогичными случаями. Что он на этом материале начал между тем кропать кандидатскую диссертацию, которая по сути тянет аж на докторскую. А там, глядишь, и Нобелевку можно отхватить… Что он якобы нашёл закономерность в появлении пациентов с синдромом Мантикоры, как он его назвал. Хотя мантикора вовсе не единственная, а всего-навсего одна из великого множества прочих — не менее, а то и более ужасных тварей, терроризирующих психику пациентов. Их, оказывается, тьма-тьмущая — и василиски всяческие, и химеры, и гарпии, и грифоны всевозможные. И чёрт его знает какие ещё… И все дело тут совсем не в них, а в самих пациентах, в их сознании. И что, мол, самое удивительное — бедолаги эти приходят на прием в определённой последовательности, которую он доказательно выявил и опытно задокументировал. За первым, мол, почти сразу второй. Через день-два или чуть больше. Затем следует некоторая пауза. Потом приходит третий. А следом — четвертый. Опять пауза. И так далее… Он даже составил графики. И даже ждал моего прихода. Точнее, не моего именно, а пациента вообще. Что им окажусь именно я, он, конечно, не предполагал.
— А передо мной была женщина лет тридцати — тридцати пяти? — спрашиваю я, не сомневаясь в утвердительном ответе. — В тёмно-сером плаще, короткой коричневой юбке, чёрных сапогах… Шатенка. С тонким прямым носом и маленьким ртом…
— Точно, — говорит он. — Только плаща не видел — у нас же в гардероб сдают.
— И что всё это значит? — вскипаю я. — Что из этого следует?..
— А то, — отвечает Элик, трагически выкатив глаза, — что вся эта дрянь передаётся от одного к другому… Как инфекция… Не кому попало, а определённым людям, имеющим некую внутреннюю предрасположенность… Тут даже не в психике дело…
— А в чём?
— Не знаю. Но это не совсем медицинская компетенция… Даже совсем не медицинская… Тут что-то в душе… Нет, не психика в её научном понимании… Это вне науки… Может быть, совесть?.. Да, скорее всего, именно совесть. Или что-то вроде?.. Я пока точно не разобрался… Мы ведь так мало, в сущности, знаем о себе… Вся эта наша психология как наука — чушь собачья, нонсенс. Разве мы душу человеческую изучаем? Мы же изучаем какие-то дурацкие рефлексы, инстинкты…
— Хватит! — обрываю я его. — И как же мне теперь быть, Элик? Что делать?
— Не знаю, — отвечает он, пожимая плечами. — Впрочем… Есть одно средство!..
Он вдруг ныряет под стол и выныривает оттуда с поблёскивающим в руке пузырьком. Обычным на вид — вроде тех, в которых продают валериановые капли. Пузырёк полон какой-то черной, как дёготь, мерзости. И, наверное, такой же вонючей.
— Вот, старичок! — голос его исполнен гордой значительности. — Микстура Анисимова. Моя надежда. Сам изобрёл, сам изготовил… Для себя… В смысле, для…
— Стоп! — ошарашенно замираю я, поняв, что Элик проговорился и выдал себя с потрохами. — Для кого, говоришь, микстурка? Для себя?..
— Нет! Ты что, старичок?.. — голос его ломается. — Как ты можешь такое…
— Так ты, выходит…
— Я?.. Да ты что?..
— Колись, мерзавец!
— Ну… это… — Лицо его становится белым, как схваченный со стола листок бумаги, который он нервно мнёт и комкает в руке. — Понимаешь… Так получилось…
— И ты тоже?..
— Видишь ли… — Голова его уже дёргается так, что, кажется, вот-вот слетит с шеи. — Как-то оно вдруг…
— Вдруг, говоришь? Ни с того ни с сего… И как она прозывается, эта твоя…
— Она… То есть он… У меня он…
— Ну! — Я готов уже заехать ему в ухо. — Колись, говорю, зараза! Кто он? Как его звать-величать? Чего воды в рот набрал?..
— Тс-с… — Элик прижимает дрожащий палец к губам и затравленно косится куда-то в сторону. — Не надо. А то он…
— Ладно, — поднимаюсь я с кушетки. — Я-то думал, что мне здесь помогут… Значит, идти мне больше некуда. Прощевай!
— Погоди! — он хватает меня за рукав. — Не психуй! Ты вот что… Ты в церкви давно не бывал?
— Сто лет, если не больше. А что?
— Сходи. Сегодня же. Сейчас. Может быть, там… Сходи, старичок!.. Я-то вот не могу никак… А микстурку-то возьми, возьми. Вдруг да поможет… Ну, бывай. Заходи… В смысле — поболтать…
И выразительно дёргает головой.
Я поворачиваюсь и ухожу.
Всю дорогу до дома я тешу себя надеждами, что приду, а её там уже нет. Взяла и сгинула проклятая, как и появилась…
Дурак наивный!
13
Вчерашний ночной кошмар напугал Милягина до невозможности.
Весь следующий день — благо был выходной, суббота — пробродил он по городу, надеясь забыться.
Но брожение не принесло ему покоя. Даже наоборот. Нервическое состояние его только усугубились.
В городе вообще происходило что-то непонятное. Какие-то странные, неизъяснимо тревожные флюиды витали в пространстве. Он почувствовал почти сразу, пройдясь немного туда-сюда по центральному бульвару — любимому месту прогулок горожан.
На первый взгляд всё было по-прежнему. Тот же, что и вчера, мелкий сеющий дождь, те же низкие тучи над мокрыми крышами, та же тёмная волглая листва под ногами…
Но что-то всё же было не так.
Вглядываясь, вслушиваясь, Милягин пытался обнаружить причину своей неясной тревоги. И наконец до него дошло.
Звуки… Вот что это было. К обычной городской какофонии добавился какой-то новый, непривычный, раздражающе пронзительный и определённо доминирующий регистр. Как будто несметное количество всевозможного гнуса — комаров, мух, слепней, оводов и всяческой прочей мошки — слетелось в город со всех сторон, надрывно и нудно зудя. Только когда рядом, мигая суетливыми огнями, промчалась «скорая помощь», а вскоре — другая и, почти тут же, ещё одна, до Милягина дошло наконец, в чём дело… Сирены!.. Город был переполнен сверх меры звуками сирен — всех этих неотложек, полицейских и пожарных машин…
И люди!.. Многие из них брели по улицам, странно сверкая глазами и озираясь пугливо, как будто их кто-то преследовал…
— Боже мой! — недоумевал Милягин. — Что случилось?
Так и шёл он, не находя ответа и страшно волнуясь, пока буквально в трёх метрах от него не затормозила с визгом сумасшедшая неотложка. Из машины выскочили санитары и кинулись к подъезду. Не прошло и минуты, как они выволокли на улицу яростно брыкающегося мужчину с голым торсом и безумными глазами, впихнули его в машину, и та моментально умчалась, напугав окрестности жутким воем и лихорадочным миганьем огней.
Удручённый, вернулся Милягин домой. Неприкаянно прослонялся весь вечер по дому, с трудом заставив себе улечься и заснуть.
И сон привиделся ему весьма тревожный и странный. Ничуть не лучше вчерашнего.
Он будто бы бродил по огромному супермаркету, в котором все полки были сплошь заставлены одним-единственным товаром — вином. Мало того — вином одной единственной марки — кагором.
А денег у Милягина будто бы не было совсем. И он слонялся вдоль полок, перебирая совершенно одинаковые бутылки, и тянул время, словно в карманах у него ни с того ни с сего, сами собой должны объявиться деньги. Причём вот-вот, с минуты на минуту.
И они действительно появились. Да ещё и полные карманы…
Милягин возрадовался и потянулся за первой попавшейся бутылкой…
И тут же почувствовал, что за ним следят…
Кто-то невидимый и смертельно опасный буравил его затылок убийственным взглядом. Таким неотвратимым и страшным, что Милягин тотчас же покрылся с ног до головы ледяным потом и скачущими туда-сюда, словно блохи, мурашками…
Он резко отдёрнул руку и, дико озираясь, кинулся к выходу.
Самое странное, что вся эта чертовщина ощущалась Милягиным двояко. С одной стороны, он вроде бы понимал, что это всего-навсего сон. Жутковатый, малоправдоподобный сон. Мало ли чего может примерещиться во сне… А с другой стороны, чувства его были столь остры и живы, что сомневаться в реальности происходящего сознание просто отказывалось. И трясущиеся поджилки его, и бешено колотящееся сердце не оставляли ни малейших сомнений, что всё это — чистейшая правда.
И этот взгляд… Буравящий насквозь, бритвенно-острый, страшный, нечеловеческий взгляд…
Но это ещё не всё. Какая-то бессмысленная, глупая история крепко сидела всё это время в милягинском сознании. Будто у него в последнее время были сплошные неприятности и катастрофы — одна хлеще другой. И дома, и на работе, и везде, где можно. И что недавно его вообще выгнали с работы, после того как Дягилев застал их с Раисой за грешным делом…
Всё это как бы явственно подразумевалось в прихотливом сюжете сна и ещё более подкрепляло милягинскую уверенность в реальности происходящего…
Выскочив на улицу, Милягин схоронился за газетным киоском, не сводя глаз с двери супермаркета. Но среди выходящих никого вызывающего опасения так и не объявилось.
А тревога милягинская и не думала улетучиваться. Наоборот, всё крепчая и крепчая, погнала она его куда глаза глядят — подальше от этого места. А вскоре он вновь почувствовал этот пронзающий до нутра взгляд позади. И даже заметил самого следящего — странного, подозрительного субъекта в похожем на милягинское пальто и точно такой же, как у него, шляпе.
Милягин прибавил скорости, юркнул в тесный и тёмный проулок. Затем в другой, в третий…
И тут же столкнулся с ним нос к носу!..
Оба замерли на мгновенье и бросились в разные стороны.
Милягин бежал так быстро, что едва не потерял шляпу. Никогда в жизни, а тем более во сне не испытывал он подобного страха. Потому что ни разу в жизни не спасался бегством от человека, похожего на него самого, как отражение в зеркале… Да он и был его точным зеркaльным отражением — точным до неправдоподобия, до мистического ужаса. И большая волосистая родинка, что красовалась у Милягина на левой щеке, у двойника его находилась на том же самом месте, где ей и положено. И одет он был точно так же…
Милягин долго петлял по дворам и закоулкам, перескакивал с троллейбуса на троллейбус, с трамвая на трамвай… И только когда тьма вечерняя навалилась на город, он посчитал возможным направиться к своему дому…
Осторожно взойдя по лестнице на свой этаж, Милягин долго ковырялся ключом в замочной скважине. Ключ странным образом не желал подходить, как будто кто-то успел сменить замок за время отсутствия хозяина.
От досады Милягин ударил кулаком по дверной обивке.
В квартире послышались шаги, загремела щеколда.
Милягин примёрз к полу…
«Кто это, чёрт возьми?.. Oткудa там могут взяться люди?.. А может быть, вернулась… она — Эльвира?..»
Медленнo отворилась дверь. За ней обнаружился тот самый двойник, что преследовал Милягина, облачённый уже в его любимый плюшевый халат и с недовольством на только что выбритом лице…
Милягин открыл рот и закрыл его, не найдя нужных слов.
— А, это ты… — невозмутимо молвил двойник. — Не ждал так скоро.
— Ктo там, Митенька? — спросил женский голос из кухни.
«Митенька?.. — обомлел Милягин, признав голос Эльвиры. — Как так?.. Это же я Митенька, а не этот…»
— Сосед, — солгал двойник, не моргнув глазом. — Закурить просит. Я сейчас, дорогая!..
«Но я же не курю… — поразился Милягин. — Что всё это значит?»…
Двойник между тем вышел на площадку, затворил за собою дверь, взял Милягина за галстук брезгливыми, блестящими от дорогих перстней пальцами и гаркнул прямо ему в лицо:
— Пошёл вон, ничтожество! Здесь тебе больше делать нечего!
— Позвольте! — опешил Милягин. — Это моя квартира… Пустите!.. Я здесь живу!..
— Жил, — поправил двойник ледяным голосом. В чертах лица его проступило что-то страшное, нечеловеческое. — А теперь будут жить другие!
— За что? — возопил Милягин. — Я же не сделал ничего такого…
— Ты уверен? — рассмеялся двойник.
— Да, — поспешно закивал Милягин. — Я ничего…
— А ты у нас, оказывается, настоящий паинька, божий одуванчик?.. Может быть, тебе кое-что напомнить, любезный?.. Ну, скажем…
— С какой стати? Что всё это… — прошептал Милягин и осёкся, понимая, что его песенка спета.
— Это значит, что твоё время вышло, — ответил двойник с несвойственным людям выражением в голосе. — Совсем вышло! Как и для всех остальных. И быть вам больше не велено!
— Что за бред? — по-птичьи щебетнул Милягин. — Я…
Но двойник уже захлопывал за собою дверь.
Милягин потянулся к звонку… И увидел вдруг, что рука его сделалась прозрачной, как бутылочное стекло… Он взглянул на другую — той почти совсем не было видно. И левая нога его уже до колена превратилась в неосязаемое, тающее ничто…
Он закричал и бросился по лестнице вниз — на улицу, где группами и поодиночке из подъездов выходили… нет, не люди — полулюди, третьлюди, четвертьлюди, на глазах растворяясь в воздухе без какого-либо остатка…
14
Опять я слоняюсь по улицам, как бездомный бродяга. И везде, куда бы ни забредал я, душа моя не находит спасенья. Сколько боли и страха испытал я за последний месяц! За всю жизнь не досталось мне столько!..
В редкие минуты облегчения пытаюсь я осмыслить происходящее, но разум (а его, наверное, уже почти не осталось во мне) бессилен сделать это.
То, что я услышал от Элика Анисимова, не даёт мне покоя. Допустим, вся эта дрянь передаётся. И передаётся каким-то странным, вненаучным способом… Что из этого следует?.. А хрен его знает!
Я вспоминаю мой поход в библиотеку, все эти горы книг, перелопаченные мною, старинные гравюры, бестиарии Борхеса, Плиния, Флобера… А в первую очередь — историю из книги Мрожека про злосчастного маркиза и убиенную им жену, обернувшуюся мстительным чудовищем…
Если это действительно каким-то невероятным образом передаётся… Ну, допустим, существует особая… энергия, что ли… эманация, возникающая в момент совершения человеком некоего… скажем, поступка… И она какое-то время не исчезает и даже умудряется воздействовать на другого человека, совершившего подобное… Может быть, прав Элик и всё дело в совести? В ней, проклятущей?..
Я представляю всех этих мантикор, виверн, сфинксов и прочих химер, множащихся и расползающихся ветвящимися ручейками по странам и континентам…
О, Господи! Сколько же их тогда наплодилось и рассеялось по земле со времён Авеля и Каина?..
Но умозрительные рассуждения эти улетучиваются, едва я вспоминаю о своей собственной и вполне реальной твари, поджидающей меня дома. Какое мне дело до всех этих гадов, сколько бы их там ни было, и до всего человечества, пропади оно пропадом!
Что делать мне? Вот в чём вопрос. Есть ли вообще кто-то на этом безумном свете, способный мне помочь? Вряд ли, поскольку (и я уверяюсь в этом всё больше и больше) все вокруг тоже сошли с ума.
Вот они снуют вокруг с точно такими же, как и у меня, красными, воспалёнными от долгих бессонниц глазами… Озираются. Вскрикивают. Бросаются куда-то сломя голову… И машины! Эти громкие, иерихонские их сирены!..
Что это?.. Конец света?..
Сколько я продержусь так ещё? Неделю? Месяц?.. А сколько просуществует этот сумасшедший, бьющийся в последней агонии мир?..
Вчера я вдруг вспомнил, что в городе нашем есть церковь. И даже не одна. Не меньше десятка, наверное. И слова доктора моего тут же вспомнились мне. О церкви. О том, что там могут помочь…
Я тут же воспрянул духом — бросился на поиски… Но странное дело, не смог найти. Совсем. Ни одной. Хотя прежде, помнится, они то и дело попадались мне на глаза, высились тут и там, сверкая позолотою куполов, перезванивались колоколами… Куда они все вдруг подевались? Чертовщина какая-то!..
Я пытался расспрашивать людей. Да где там! Никто ничего не знает. Никто не видит их. Мало того, никто даже не слыхал, что в нашем городе был когда-либо хоть один православный храм. Да что уж там православный, вообще любой… Какой угодно… Хоть костёл, хоть мечеть, хоть какой ни на есть сектантский молельный дом…
И люди, которых я спрашиваю, отвечают мне в голос, опасливо озираясь, что сами они ищут давно то же самое, что и я… И тоже не могут найти…
Странно это, но мысли о храме, просто сами по себе думы о нём приносят мне облегчение и недолгий покой. Совсем крохотный, минутный, но бесконечно необходимый. И покинувшее меня вдохновение накатывает вдруг жаркой неумолимой волной. Я даже смог вспомнить и довести до конца то своё последнее стихотворение…
Вновь эта боль непомерная,
эта слепящая тьма.
В ночи такие, наверное,
люди и сходят с ума.
Что ты, душа окаянная,
в угол забилась, как зверь?
Разве в твои покаяния
кто-то поверит теперь.
Горькие сны и пророчества.
Памяти чёрствый ломоть…
Может, от одиночества
нас и придумал Господь?
Вспомнил… Но тут же забыл, когда Она пришла за мной…
15
Милягину досталось место в партере. Но не у самой сцены, как он желал бы, а достаточно далеко — почти в середине зала. Если бы не дядюшкин восьмикратный полевой бинокль, прихваченный как нельзя кстати, Милягин так и просидел бы всё представление, тупо лупая подслеповатыми глазками, как сова. С такой мощной оптикой, конечно, было другое дело. Всё виделось как на ладони, когда, желая рассмотреть что-нибудь поподробнее, он нацеливал на объект свой дальновидный прибор. Милягин мог разглядеть каждую пылинку на ярких, но скверно пошитых костюмах, каждую каплю пота на густо покрытых гримом личинах актёров, каждый неровный мазок краски на аляповатом заднике, изображающем покои Эльсинорского замка.
Весьма огорчённый непривлекательностью увиденного, обманутый в своих надеждах, он вскоре пожалел, что пришёл сюда. Ещё раньше, сдавая плащ в гардероб и получая алюминиевый номерок с почти затёртой временем цифрой тринадцать, Милягин замешкался, возымев неожиданное желание немедленно развернуться и пойти домой. Что-то противно щемило в душе его и не давало покоя.
«Зря я притащился сюда, — думал Милягин, подкручивая колёсико резкости. — Ничего тут интересного нет. Декорации из-под топора. Костюмы — так себе. А шумихи-то, шумихи наделали. Столичная труппа! Новый взгляд на классику!.. Вот и верь после этого рекламе… Такая же точно халтура, как и у нас в провинции. Нет, зря я всё-таки клюнул… Впрочем, посмотрим ещё, как они играют»…
Но и работа актёров не произвела на него положительного впечатления. В первой же сцене углядел он в свой пытливый бинокль, как, наверное, и многие из недоумевающих зрителей, что Марцелл и Бернардо изрядно пьяны. Вряд ли это соответствовало замыслам режиссёра, а тем более — покойного автора. И новой трактовкой классики тут явно не пахло.
Сосредоточив вниманиe на переходящей от одного офицера к другому бутылке, к которой каждый из них жадно припадал, едва успев выпалить очередную фразу, Милягин хмыкнул и чуть не сплюнул в сердцах на маковку сидящего впереди зрителя. Этикетка не оставляла никаких сомнений в его подозрениях. «Старорусская»!.. Вот тебе и Уильям Шекспир! Вот тебе и Эльсинор!.. И оставалось в бутылкe уже почти на донце. Это в самом-то начале спектакля, в первом акте!
«Эдак они все скоро свалятся с ног! Прямо на сцене! — возмутился Милягин. — И на кой чёрт я притащился сюда?.. Бардак! Самый настоящий бардак!»…
И тут объектив качнувшегося вниз бинокля выхватил из первого ряда чей-то ужасно знакомый профиль, тут же заслонённый мощным затылком передвинувшегося вправо мужчины.
Покрываясь испариной, Милягин перенёс всё внимание на новый объект. И когда заслоняющий его затылок сдал в сторону, он едва не выронил бинокль из рук…
Это была она. Без всякого сомнения… Эльвира!..
И вновь он пожалел, что чёрт принёс его на этот дурацкий спектакль.
Эльвира была не одна. С очередным ухажёром, к которому она то и дело поворачивалась, поблескивая лукавым и хищным глазом.
Если бы знал Милягин, что увидит её здесь, он ещё вчера порвал бы свой билет на мелкие-мелкие клочья. Да ещё и сжёг бы для верности.
Вот попал, так попал!..
Неприятные, больно ранящие душу воспоминания нахлынули на Милягина, заставив забыть, где он находится и что творится на сцене.
Эльвира была последней женой, а если точнее, — сожительницей покойного дядюшки Павла. Эта совсем молодая тогда, но отвратная и наглая баба — почти милягинская ровесница — вертела престарелым дядюшкой как хотела, обманывала на каждом шагу и регулярно украшала его блестящую лысину шикарными ветвистыми рогами. Она-то и совратила Милягина — скромного молодого человека, девственника, — склонила его, подлая, к преступному прелюбодейству. О, если бы только к этому!.. Тайные отношения их длились несколько лет — до самой дядюшкиной кончины. А затем, вскоре после похорон, похитив немалую сумму из полученного Милягиным наследства (ей-то самой, не расписанной, ничего по завещанию не причиталось), Эльвира сбежала в неизвестном направлении…
И вот она опять объявилась на безоблачном милягинском горизонте.
Зачем, зачем он припёрся сюда, идиот безмозглый?
Страх — неподдельный и леденящий — пригвоздил Милягина к месту. Чтобы хоть как-то утишить его, обратил он свой затуманенный взор к залитой софитами сцене, где набирал обороты туго закрученный сюжет и уже явственно пахло близящимся кровавым финалом.
Всемирно известную пьесу эту Милягин помнил плохо, несмотря на то что её, хоть и мельком, проходили в школе. Сколько лет-то прошло. Да и виденный некогда фильм Козинцева со Смоктуновским в роли Гамлета тоже напрочь забылся. Завалялись в памяти разве что начальные слова гамлетовского монолога «Быть или не быть, вот в чём вопрос…» да его же общеизвестная фраза «Бедный Йорик!». Поэтому он сконцентрировался на действии, борясь со своими глазами, косящими то и дело в направлении места, где восседала проклятая Эльвира.
Но происходящее на сцене не приносило Милягину ни удовольствия, ни облегчения. Наоборот, от акта к акту страх его всё больше усиливался и, подкреплённый мрачными перипетиями сюжета, порождающими в памяти буквально хватающие за сердце картины, превращался в настоящий панический ужас. И ужас этот достиг своего невозможного апогея к середине спектакля. В той сцене, где заезжие актёры по наущению Гамлета представляют в Эльсинорском замке пантомиму, полную зловещих и многозначительных аллюзий…
Едва в ухо спящей жертвы была опрокинута склянка с ядом, Милягин вскочил с кресла (вместе с вскочившими на сцене по ходу действия убийцей-королём и королевой-матерью), вскричал не своим голосом:
— Нет! Это неправда! Прекратите пьесу!..
И с белым как полотно лицом стал продираться сквозь тесное междурядье к выходу.
Но, странное дело, никто из сидящих не спешил приподняться, убрать расставленные ноги, чтобы пропустить Милягина. Наоборот, они шипели на него, толкали локтями и норовили подставить ножку. Милягин лягнул одного из нахалов в нагло выставленное колено, тот вскочил и ударил его в плечо. Тут поднялся весь ряд, за ним другой, третий, а там — и весь зал. И началось что-то невообразимое. Мирные доселе зрители обеих полов кинулись дубасить друг друга почём зря. Представление превратилось в дикое побоище.
К счастью, Милягин уже добрался до конца ряда и бросился к двери, краем глаза успев заметить, что зрители из первых рядов высыпали на сцену и принялись душить актёров…
16
Вот она — прямо передо мной! Я отчётливо вижу её в темноте комнаты — огромную, облитую по контуру зелёным фосфорическим сиянием…
Сейчас я включу свет… И её не станет…
— Сгинь! Исчезни!
Выключатель щёлкает, словно выстрел. Люстра вспыхивает так ярко, что я зажмуриваюсь…
Но кошмарная тварь и не думает исчезать. Даже свет не берёт её уже!
Она стоит как ни в чём ни бывало во всей своей ужасной плоти, скребёт когтями паркет, полощет распахнутыми крыльями, хищно поигрывает скорпионьим хвостом…
И лицо… Боже! Это лицо!.. Белое, искажённое яростью лицо Насти…
Сейчас всё и решится. Сейчас всё и кончится…
— Что тебе нужно от меня? Откуда ты взялась, проклятая?
— Ты задал сразу два вопроса, — отвечает она до боли знакомым голосом. — А я отвечаю лишь на один за раз.
— Зачем эта казуистика? Говори прямо! Что тебе нужно?
— Загляни в себя. Там ты найдёшь ответ. Хотя он тебе давно известен.
— Врешь! Ты всё врешь, хитрая тварь!
— Я не умею лгать… Ты сам прекрасно знаешь, кто я и что мне от тебя нужно. Так зачем же тянуть драгоценное время?.. Пора приступать к делу…
— Подожди! — кричу я в ужасе. — Стой!.. Я же ни в чем не…
— Не виновен? — шипит она как змея. — А почему голос твой предательски дрожит? Почему сердце твоё заходится от страха? Почему ладони твои горят огнём и пытаются стереть невидимую кровь?
— Нет! — задыхаюсь я от гнева и страха. — Она же сама… Её же сбила машина!..
— Сама? — ухмыляется тварь, вздымая к потолку свои чёрные, хлопающие парусиной крылья. И приближается, приближается ко мне стелящимся шагом смерти. — Тут ты прав. Под колеса она бросилась сама… Но…
— Это уже слишком! Ничего такого не было! Не было!..
— И бабы той не было? — щерится чудище, поджимаясь для броска. — Той шлюхи, которую она вытащила из твоей постели… Не было?.. А помнишь, как ты…
— Не надо, — умоляю я. — Только не это! Замолчи!
А сам пытаюсь пробраться вдоль стены на свободное пространство.
— Не было, говоришь? — она уже совсем рядом. Я вижу тонкую сетку морщин вокруг полыхающих глаз, вижу своё бескровное лицо, oтpaжённоe в чёрной бездне её страшных зрачков…
— Нет!
— Да!
Лицо её — такое родное и такое ужасное одновременно — вдруг начинает меняться на глазах. Оно странно вытягивается. Нос выдаётся вперёд, скулы расходятся шире… Передо мной совсем другое лицо. Лицо мужчины… Тяжелый прищуренный взгляд, мешки под глазами… Я узнаю его… Меня колотит крупная дрожь. Я хочу зажмуриться, но веки не слушаются, не желают подчиняться моей воле.
— Нет! Нет! Нет!..
— Да! Да! Да!..
Лицо мантикоры расплывается в безликую маску, на которой тут же проступают новые черты. И другой человек глядит на меня в упор безжалостным, осуждающим взглядом… Затем черты его сглаживаются, исчезают. И опять новое лицо. И ещё. И ещё!.. Мужчина, женщина, снова мужчина… И все они сливаются в мелькающий калейдоскоп знакомых образов, каждый из которых разрывает мне душу и причиняет невыносимую боль…
Господи! Неужели их так много — этих людей, которых я предал когда-то, унизил, обманул, заставил страдать… И теперь я должен за всё заплатить… За всё!..
А жуткие лица перетекают одно в другое, истязая душу мою, лишая меня последних остатков разума… И когда я уже почти теряю сознание, их течение останавливается, и все они сливаются в одно-единственное… Моё…
О, сердце!.. Сейчас оно не выдержит — разлетится по стенам кровавыми брызгами… О, глаза мои!.. Я почти ничего не вижу!.. И нет у меня уже ни сил, ни желания бежать, спасать свою жалкую жизнь, ни малейшей попытки хоть как-то отреагировать на бросок моей смерти — стремительный и неотвратимый, как чёрная молния.
Страшная, чудовищная сила подхватывает меня и швыряет туда — в тёмную твердь окна, расшибая её мною на ослепительные визгливые осколки…
17
Милягин бежал по вечернему городу, не разбирая дороги, не глядя под ноги. Бежал словно в тумане, застящем рваной пеленою весь этот жуткий, бессмысленный мир, что вертелся вокруг сумасшедшим волчком и летел в тартарары.
Сердце его выпрыгивало из груди. В легких кончался воздух. В голове звонко лопались какие-то пронзительные, натянутые до предела пружины.
— Зачем? Ну зачем я притащился туда? — бормотал он непослушными, словно принадлежащими кому-то другому губами. — Сидел бы себе дома, смотрел телевизор или разбирал бы своих бабочек… Идиот! Придурок! Дебил несчастный!..
Он не замечал, что ноги его шлёпают прямо по лужам, а ботинки уже полны доверху, что брюки его обожаемого габардинового костюма почти по колени забрызганы грязью, что новый галстук его выбился наружу и полощется за спиною, как вымпел на штоке бешено летящего глиссера.
Проскочив полный ревущих машин перекресток на красный свет, Милягин сходу налетел на какого-то грузного и твердого человека… Тот выронил свой громоздкий груз — мешок не то сахара, не то муки — и тут же принялся крыть Милягина матом. Но Милягин, не повернув головы, бежал и бежал дальше. Сейчас ему было не до этого. Жизнь его понеслась напропалую, словно шальной рысак, ослепленный безумным желанием сбросить потерявшего поводья седока.
Ему вдруг почудилось, что огромная людская толпа — всё население города — бежит за ним следом, гулко и страшно топоча позади, тыча в него сотни тысяч грозящих пальцев и вопя в сотни тысяч злорадных глоток: «Вот он! Вот он! Распни его! Распни!»…
Милягин в ужасе рванул в сторону — в узкий и тёмный проулок, и помчался по каким-то кустам и буеракам. Сделав петлю вокруг квартала, он вновь выскочил на освещённый проспект и, запнувшись о бордюр, растянулся на газоне.
Погоня, похоже, отстала. И никто вроде бы не собирался его распинать.
С трудом поднявшись, Милягин увидел, что стоит он как раз перед стеклянной витриной своего любимого кафе «Итальянская пицца». В зале ещё горел свет и работал большой стенной телевизор. Как раз передавали местные новости. Встревоженная ведущая что-то быстро говорила, выкатив расширенные от ужаса глаза. Вдруг какой-то человек ворвался в кадр и стал душить её. Та бешено отбивалась, пока оба они не свалились на пол, продолжая невидимую борьбу под столом, судя по тому, как тот шатался и подскакивал… И тут раздался оглушительный взрыв. Витрина кафе разлетелась звенящим дождём осколков, и алюминиевый табурет, вдребезги разнёсший стекло, ухнул прямо к ногам ошалевшего от страха Милягина. В кафе дико взвизгнула женщина. Грязно выругался мужчина. И следом, словно осколочная граната, гулко взорвался телевизор.
Милягин кинулся наутёк по тротуару. Но далеко убежать не успел. Наперерез ему откуда-то вылетели красные «жигули» и резко затормозили перед самым его носом.
— Постой-ка, Митенька! — донёсся из открытого окна машины знакомый голос. Дверца распахнулась. И взъерошенная Эльвира предстала перед Милягиным во всей своей порочной красе — хищно накрашенная, расфуфыренная, словно последняя уличная шлюха, в немыслимо короткой юбчонке, бесстыдно оголившей кривые ноги. — Куда это ты так спешишь, любимый? Не пора ли нам поболтать о том о сём?..
— Не о чём нам говорить! — буркнул Милягин. — Воровка! Тюрьма по тебе плачет.
— По мне? — наигранно удивилась та. — Это надо ещё поглядеть, по кому… А случаем не по тебе ли, дорогой?..
— Прочь, мерзавка! Дрянь! — гневно воскликнул Милягин, отступая.
— Во как! — расхохоталась Эльвира. — Это ты, душегуб, называешь меня дрянью? Ты, своими собственными руками отравивший своего любимого…
Милягин не дал ей договорить. Он вдруг бросился вперёд отчаянным прыжком, повалил её наземь и принялся избивать кулаками и ногами. Бил, пока в кровь не рассадил кулаки. Бил, пока злодейка не затихла. Только тогда Милягин оставил обмякшее тело и кинулся прочь.
В городе между тем творилось что-то ужасное. Ошалевшие люди метались по улицам, дико крича и безумно размахивая руками. Машины носились, не разбирая дороги, давя население и врезаясь друг в друга. Рёв моторов и визг сирен, грохот взрывов и рушащихся зданий слились в сплошную оглушительную канонаду. В окнах домов звонко лопались стёкла. То здесь, то там воздымались в чёрное небо столбы дыма и фонтаны огня. Какой-то человек, обхватив руками фонарный столб, выл на уже пробивающуюся из-за туч луну.
Милягин, огибая опасные препятствия в виде скопищ безумцев и отдельных идиотов, бежал к дому.
Вдруг где-то вверху раздался циклопический взрыв, от которого вздрогнуло и раскололось мирозданье. Пылающий авиалайнер пал с неба на город, взметнув огромный огненный гриб и усеяв обломками окрестности. А вскоре другой самолёт — уже маленький, спортивный — протаранил водонапорную башню, и та, медленно кренясь, рухнула и разнесла вдребезги полквартала, а самолёт, пролетев по инерции метров триста, превратил в груду битого кирпича недавно отремонтированный автовокзал… А потом они посыпались сверху, как переспелые груши…
До сих пор Милягину везло. Он покуда оставался цел и невредим. То припустив со всех ног, то на корточках, то короткими перебежками прорывался он к своему дому. А куда ещё было ему бежать? Где ещё надеялся он отыскать убежище?.. Ему почему-то казалось, что с домом его ничего не могло случиться, что он стоит, как стоял, незыблемой крепостью посреди этого безумного ада и дожидается его…
Выбившись из сил, Милягин, остановился, припал дрожащей спиною к бугристому стволу тополя возле чудом уцелевшего здания — единственного в квартале — и закрыл глаза. Ноги совсем не держали его, дышать из-за едкого дыма и пыли, клубами подъятых вокруг, стало совсем невмоготу, а с мыслью о доме и чудесном спасении своём он простился уже квартала два назад…
И тут одно из окон третьего этажа, под которым он как раз стоял, разлетелось вдребезги. Из него, почти ему на голову, вылетел человек, окутанный роем сверкающих осколков.
Падал он достаточно долго, чтобы Милягин успел отскочить за дерево на безопасное расстояние.
Выпавший с глухим стуком грохнулся оземь, вскочил тут же и заметался по газону, ломая чахлые смородиновые кусты, подпрыгивая, приседая, падая навзничь и вскакивая вновь. Он что-то выкрикивал, словно в бреду, заслонял лицо и голову руками, размахивал ими во все стороны, как будто отбивался от какого-то невидимого противника, нападающего то сзади, то сбоку, то сверху…
«Сумасшедший! — подумал Милягин. — Надо скорее уносить ноги. Нападёт ещё»…
Но сумасшедший, пометавшись так некоторое время, встал вдруг как вкопанный, исторг нечленораздельный крик, схватился руками за сердце и замертво рухнул наземь — прямо в грязную лужу.
Переждав немного и не заметив со стороны лежащего никаких движений, Милягин выбрался из-за дерева, осторожно приблизился к телу и легонько ткнул его в бок носком ботинка.
— Эй! — позвал он. — Что с вами?
Человек застонал и пошевелился. Одежда его была перепачкана землей, залита грязью и облеплена приставшими листьями. Лицо и руки оказались сплошь иссечены кровавыми порезами.
Он силился поднять голову и что-то сказать, но не мог. Лишь хрипел и дышал тяжело. Вдруг его словно пронзила молния. Он приподнялся и прошептал еле слышно какое-то слово.
— Что? — переспросил Милягин, наклонясь к самому лицу лежащего.
Тот повторил, с трудом шевеля губами, но Милягин опять ничего не расслышал.
— Ну! Говорите же!
— Ман… ти… кора…
Человек уронил голову и окончательно затих.
Мантикора… Милягин знал это слово. И даже видел старинную гравюру, изображающую сие мифическое чудовище. В комнате дядюшки Павла. А потом гравюра куда-то пропала. Может, проклятая Эльвира постаралась?..
— Эй! Вы живы?..
Человек молчал и не подавал признаков жизни.
Милягин огляделся. Город продолжал гореть. И дом, из окна которого выпал этот тип, начинал заниматься пламенем. Милягину пришлось отойти подальше.
Людей на улицах уже почти не было. Да и улиц самих — тоже. Что-то ещё грохотало, сверкало, взрывалось, дымило вокруг… И всё мирозданье было залито каким-то страшным кроваво-красным, апокалипсическим светом…
И тогда Милягин поднял голову к небу и завыл. Откуда-то неподалёку — из близлежащих развалин — раздался ответный вой. Ему вторил другой — более дальний. А потом подхватил ещё один… И ещё… И ещё…
И тут он затылком почувствовал, что сзади…