Главы из книги «Ab ovo»
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2024
Первую публикацию см.: «Урал», 2024, № 6.
Хедвига Вайлер
Красивая внешность и приятный облик молодого Кафки сослужили ему не слишком хорошую службу в отношениях с женщинами — он их притягивал для того, чтобы в конце концов оттолкнуть, а вернее — удерживать на расстоянии.
Через некоторое время после возвращения из Цукмантеля и раздумий по поводу будущей работы Франц Кафка решился: 1 октября 1906 года состоялось его назначение в окружной суд Праги за подписью Кайзерско-Королевского Верховного Суда. Эту одногодичную практику Кафка прошел сначала при земельном суде, потом — при суде уголовном.
В 1907 году после окончания университета Макс Брод получил должность по финансовому ведомству (вспомним, что папенька его — служащий банка!) и работал в Комотоне, приезжая в Прагу на выходные. Франц Кафка делится с ним впечатлениями о своей работе в этот период: «…правда, деятельности я не развивал, так как не был к ней слишком способен, тем не менее — это ясно — в судебный период я ни с чем не справлялся».
В августе 1907 года Франц снова едет в Триш — отдохнуть у своего любимого дяди Зигфрида Лёви. В середине августа он пишет Максу: «Я много езжу на мотоциклете, я много купаюсь, уже скирдовал сено… после грозы обихаживаю деревья, пасу коров и коз и вечером пригоняю домой, часто играю в биллиард, много прогуливаюсь, пью много пива и даже уже был в храме. Но в основном я провожу время с двумя девочками, которым приходится стискивать свои зубы, чтобы, не удержавшись, не высказать свои убеждения и принципы. Одну зовут А. Другую, поменьше, — Х., её щеки то целиком, то пятнами наливались румянцем: она очень близорука, а не только из-за милого жеста, с которым она усаживала на нос пенсне».
Х. — это Хедвига Вайлер, жизнерадостная 19-летняя студентка философского факультета Венского университета, которая со своей подругой Агатой приехала на каникулы к бабушке в Триш.
Очень печальная история — история первой «любви» Франца Кафки, зафиксированная им самим в письмах к предмету своего интереса Хедвиге Вайлер. Этот эпистолярий не слишком обширен, но имеет первостепенное значение для вящего понимания огромного тома с письмами Кафки к Фелиции Бауэр, да и писем к Милене Есенска-Поллак — тоже.
24-летний молодой человек во время отдыха у своего любимого дяди врача (вот почему один из сборников рассказов Кафки называется «Сельский врач») знакомится с 19-летней Хедвигой Вайлер и подает ей надежды на более серьезные отношения. После отъезда в Прагу завязывается переписка между Францем и Хедвигой, и эти письма Франца, как никакие другие, обнажают КОНСТРУИРУЕМОСТЬ ЕГО любовных отношений. Несмотря на то что Кафка уже затронут литературной ржавчиной, но в этой переписке все еще остается самим собой, почти без литературных преувеличений и завуалирований. Здесь нет оглядки на другого читателя, только тет-а-тет, и начинающий, в сущности, литератор тренируется в забрасывании своей сети в читательскую душу, пусть пока одну-единственную. Девушке, не избалованной интересными знакомствами, льстит внимание образованного молодого человека, природное обаяние которого составляло один из его талантов.
Эта любовь по переписке — любимый жанр нашего героя в литературе и жизни. Заочные отношения представляют великолепные возможности для прокладывания русла чувства именно в том направлении, которое угодно фантазии начинающего писателя, тем более что молодость и неопытность Хедвиги, по всей видимости, сначала не давали ей возможности трезво оценить складывающееся в переписке «любовное» сотрудничество. Прямо скажем, ни нежности, ни глубины чувств на страничках, посылаемых Кафкой в Триш и Вену, где Хедвига училась в университете, обнаружить не удается. Лишь обращение «милая» или «Любимая» в начале письма и почти братский орфографический поцелуй в конце напомнят читателю, что речь как-никак идет о неких отношениях, которые вряд ли способны стать интимными. Никакой чувственности, никакого горения, никакого плотского посыла. Все стерильно до болезненности (особенно — адресата).
Франц Кафка тешит не себя, а Хедвигу надеждой на её приезд из Вены в Прагу, хотя совершенно непонятно, с какой целью. Никакой речи о женитьбе нет и в помине, а сэкономить на почтовых марках — стоило ли стараться? По всей видимости, Кафка вынужден был внести такой оборот событий, исходя из обычной схемы разлученных влюбленных и из стремления приблизить возможность интимных отношений. Но наш герой, обычно жаловавшийся на требовательность своей плоти (а некоторые исследователи его жизни делают прямо-таки упор на этом моменте «могучей» сексуальности Франца), лишь время от времени пошевеливает пером, чтобы продолжать заочные, уже поднадоевшие отношения.
А менее чем через полгода письма лишаются и этой малости — становятся насквозь искусственными и натянутыми; пишет уже просто почти посторонний, едва знакомый человек.
И здесь наконец-то мелькает догадка: ФРАНЦ КАФКА ЛЮБИТЬ НЕ УМЕЛ! Ретроспективный взгляд, брошенный на его будущие отношения с другими женщинами — Фелицией Бауэр, Миленой Есенска-Поллак, Дорой Димант, — выявляет эту его неспособность, по всей видимости — природную. Раствориться в другом человеке он не умел уже по той простой причине, что не умел покинуть хотя бы на мгновение раковину собственного эгоизма. «Я не пожалел её, потому что она не пожалела меня», — пишет он о предмете одной из своих интрижек, и эту фразу можно рефреном вставлять во все его остальные отношения.
Если кто-нибудь усомнится в этом моем печальном выводе, то я напомню еще, что Франц Кафка был лишен музыкального слуха (при чрезмерной чувствительности к звукам вообще), не различал цвета (любой дальтоник был счастливее его в этом отношении), имел странные вкусовые способности — сладкоежка, но и вегетарианец, совершенно не испытывал потребности в табаке и алкоголе. Ему не было необходимости подстегивать свою нервную натуру — она всегда была или на взводе, или в трансе, в зависимости от открывавшихся или мешавших ему обстоятельств.
Зацикленность на самом себе — не редкое человеческое свойство, но в случае Франца Кафки невозможно привести ни единого примера вхождения им в чужие чувства и обстоятельства.
Мы, привыкшие к эпистолярному стилю Кафки, можем лишь догадываться, чем умел он зацепить женское сердце. А что это было именно так — нет никакого сомнения. Хедвига Вайлер, Фанни Рейс, Маргарет Кирхнер, Фелиция Бауэр, Грета Блох, Юлия Вохрыцек, Милена Есенска, Дора Димант — эти имена теперь навечно связаны с именем Кафки, а сами носительницы их полноправно и полноценно участвуют в нашем общении с писателем.
Первая в этом списке, Хедвига Вайлер, стала не только объектом его любовного внимания, но и первым адресатом удивительных писем, беспримерных по литературной изобретательности, поэтичности и откровенности. Каждое из них — психологически-поэтический опус, воспроизводящий дрожание камертона его чувства, и вибрации его неотразимо действовали на читательницу-любимую и теперь — и на нас, читателей-Пинкертонов.
***
Первое письмо Франца Хедвиге начинается так:
«Прага, 19 сентября 1907
Милая,
как понимаешь Ты меня, и я не знаю, не требуется ли некоторое нерасположение к кому-то для того, чтобы захотеть так понимать его. Переубедить Тебя я не смогу, но я вовсе не иронизировал; все обстоятельства, о которых я хотел узнать и о которых Ты мне сообщила, были для меня важны и таковыми являются. И как раз пассажи, которые Ты назвала ироническими, не преследовали ничего другого, кроме как повторить ритм, в котором я несколько прекрасных дней осмеливался ласкать Твои руки, шла ли при этом речь о полевом стороже или о Париже, это почти несущественно.
Снова прервало утро и сейчас, после полуночи, весьма утомительной, продолжение:
Да, решаются, но только сегодня. Другие люди решаются очень редко и затем вкушают это решение в течение долгого периода времени, а я решаюсь беспрестанно, так же часто, как боксер, вот только я не боксер, вот что верно. Впрочем, так оно только выходит, и дела мои вскоре, надо надеяться, также получат им присущую видимость решительности…»
В этом же письме — единственное свидетельство молодой поэтической устремленности будущего прозаика:
«…Однажды год назад я написал это стихотворение.
В вечернем солнце,
Спины склонив, мы сидим
В зелени на скамье.
Наши руки свисают,
Наши глаза мерцают и жмурятся.
И люди идут в костюмах,
Покачиваясь, по гравию,
Гуляют под этим великим небом,
Которое протягивается от пригорка
Вдаль, к горам отдаленным.
…Итак, когда Ты приедешь? О жилье и столовании Ты написала неясно. Моя готовность Тебе помочь — Ты знаешь её и все-таки не высказала — вследствие того, что документы — дело немаловажное, но, скажу я Тебе, мои знакомства, к сожалению, весьма незначительны, и там, где я запрашивал, ничего не вышло, так как имеются учительницы с прошлого года. Во всяком случае, в воскресенье в «Тагблат»1 и в «Богемии»2 я помещу следующее объявление:
“Молодая девушка, сдавшая экзамен на аттестат зрелости и обучающаяся раньше в Венском, а теперь — Пражском университете французскому и английскому языкам, философии и педагогике, ищет часы преподавания детям, которое, как она полагает, судя по результатам её обучения, сможет осуществлять весьма успешно, или — в качестве чтицы или компаньонки”».
Хедвига на некоторое время заразила его подобием предприимчивости — вынашивается даже план переезда её в Прагу (впрочем, вполне прекраснодушный). По всей видимости, Кафка представил себя девушке как начинающего писателя, чтобы через пару месяцев все же написать: «То, что Ты написала о молодом писателе, интересно, только Ты преувеличила сходство. Я лишь случайно и не постоянно пытаюсь начать работать, а многим людям во многих странах всех частей света это удается». Он старается играть роль взрослого человека, но только играть, не неся при этом никакой личной ответственности. Визави во внимание почти не принимается — КАЖДЫЙ САМ ЗА СЕБЯ. Пренебрежение некоторыми моральными установками было теоретическим «коньком» молодого Брода — не от него ли Франц понабрался индифферентности, отгородившей его от всех, с кем он сталкивался. Молоденькая Хедвига, разумеется, не готова была к подобному обороту событий. Франц выманил её из Вены в Прагу, предложил даже подобие смотрин на семейном обеде, на который сам не явился. Что тут скажешь? Разве что — лиха беда начало: бобыльское настроение будет преследовать Кафку всю жизнь.
«Прага, 7.01.1909
Уважаемая фройляйн,
Вот письма, я прилагаю и сегодняшнюю открытку, и Вашего у меня больше нет ни строчки.
Поэтому я смею вам сказать, что Вы в самом деле доставили бы мне радость, позволив поговорить с Вами. Вы вправе счесть это ложью, тем не менее эта ложь в известной мере слишком велика, чтобы Вы сочли меня на неё способным, чтобы при этом не выказать подобия дружелюбия. При этом добавлю еще, что, раз уж речь зашла о лжи, Вы обязаны еще и непременно поощрить меня, поговорив со мной, чтобы из-за этого я не пожелал сказать, что Вы способны с помощью этого разрешения побудить к отказу от возможной для меня радости.
Впрочем, Вы можете (я был бы рад, если Вы об этом не забыли) не утруждать себя размышлениями. Ведь Вы могли бы опасаться отвращения или скуки, быть может, завтра Вы уже уедете, и возможно, что Вы не прочитаете это письмо вовсе.
Вы приглашены завтра к нам на обед, я не вижу препятствия для принятия приглашения, домой я всегда прихожу лишь в четверть третьего; когда я услышал, что Вы должны прийти, я решил отсутствовать до половины четвертого; впрочем, такое уже случалось, и никто не удивится.
Ф. Кафка».
Грустная история этой полулюбви — всего лишь начало любовных историй Кафки, которые окажутся столь же мучительными, сколько и по-человечески неправедными.
Маска и личность
Ничто не уводит от мира вернее, чем искусство,
и ничто не связывает с миром
вернее, чем искусство.
Гёте
Гениальность Кафки ввела в заблуждение многих исследователей его жизни и творчества. Виной этому прежде всего — дневники и письма. Исповедальность их поразительна, хотя в некоторых пассажах восхищение преобладает, унося сочувствие на задний план. Запись в дневнике 1916 года: «4 июля. Какой я? Жалкий я. Две дощечки привинчены к моим вискам». Что это? Жалоба? Выплеск отчаяния? Или они — повод для метафоры, которая иной раз лучше рисунка покажет нам состояние человека, охваченного страшной головной болью. Вот пусть кто-нибудь и расскажет мне, как в подобном болезненном состоянии возможно сосредоточиться до подарка читателю (а сначала — самому себе) сюрреалистически-правдивой картины всего лишь десятью словами, точнее — восемью! За ними стоит возможная драма, и читатель уже готов проникнуться ею.
Все очень просто. В дневнике нашего героя — множество начатков его будущих произведений (к сожалению, так и не продолженных), и, как мне кажется, для Франца Кафки не было никакой разницы в дневниковых записях — снов ли, сюжетов, мыслей, событий собственной жизни, впечатлений… Разумеется, самочувствия и состояния, как же иначе. Они — вкрапления в роман Франца Кафки о себе, который, к сожалению, к концу жизни сошел на нет, — возможно, болезнь поглотила его.
В письме к Фелиции Франц Кафка упоминает, как бы походя, «оборону письменного стола». Это признание дорогого стоит, как и все признания нашего героя. Но на знамени, которое было им невидимо поднято, это стало бы девизом, не имеющим никаких других трактовок. Собственно, для творческих личностей это — императив, и окружающие должны с ним смириться или уйти восвояси. Франц Кафка даже избрал пансион собственного семейства, чтобы бытовые сложности не отвлекали его от работы, и смирялся с распорядком в доме, выкраивая себе время от 10 часов вечера до утра. Правда, он признавался Фелиции, что чувствует себя превосходно в гостиничном номере, и не удивительно, как много времени он провел в санаториях и пансионатах. Письменный стол значил для Кафки так много, что ему можно было бы посвятить отдельную работу. В романе «Америка», например, имеется описание письменного стола, о котором можно было только мечтать, но апофеоз — сравнение его с рождественскими яслями, что придает столярному изделию сакральный характер, а занятие за ним становится религиозным действом: «Писание своего рода молитва».
***
Очень странно, что ни один исследователь — словно эта ипостась исключена божественным провидением — ни в коей мере не характеризует Франца Кафку как человека. Да, цитаты его самохарактеристик приводятся во множестве, но этим и ограничиваются, словно человеческие качества Кафки оторваны от него как писателя. А это совсем не так. «Я в основе своей человек холодный, эгоистичный и бесчувственный, несмотря на всю свою слабость, которая эти качества скорее скрывает, нежели смягчает». Это признание Франца в письме Фелиции 1 июля 1913 года. Но даже и эта слабость сама по себе скрывает могучую творческую потенцию, которая — если собрать все написанное Кафкой — дала плоды, может быть, даже переспелые, поскольку читатели (особенно читатели) вязнут в месиве его текстов, редко добираясь до главной зерни.
14 января 1913 года Франц Кафка пишет Фелиции (но еще вернее — нам!): «Писать — это открывать себя в полной мере». Хорошо, пусть так. Можно даже поверить в продолжение: «…даже крайней откровенности и самоотдачи, допустимой в общении между людьми, такой, когда кажется, вот-вот потеряешь себя, чего люди, покуда они в здравом уме, обычно стараются избегать, ибо жить, покуда жив, хочет каждый, — даже такой откровенности и самоотдачи для писательства заведомо бесконечно мало. Все, что с этой поверхностной плоскости ты переносишь в писательство — если уж иначе не получается и более глубокие родники в тебе молчат, — все это ничто и распадется в прах в тот самый миг, когда более истинное чувство поколеблет в тебе эту первую, поверхностную оболочку»3.
Своеобразное мышление Кафки сказалось и здесь: он СКРЫВАЕТ СЕБЯ В ЛИТЕРАТУРНОМ ТЕКСТЕ, ОТКРЫВАЯСЬ В ДНЕВНИКАХ И ПИСЬМАХ, которые служат автокомментарием и одновременно способом отстраненности. Даже знаменитое «Письмо отцу» сыграло свою роль, став автобиографическим посредником между писателем и человеком. Писательский посыл в нем неизмеримо мощнее человеческого, так что иной раз мне кажется, что героем этого произведения становится человек по имени Герман Кафка.
Читательское неведение обстоятельств жизни Кафки загоняет его в литературную ловушку с одиночеством абстракции. Кто ведет — Данте или Вергилий, — читателю невдомек. У каждого читателя — свой рай и собственное представление об аде. Но когда житейский ад Франца Кафки становится литературным раем, — такого урока пропускать не стоит, особенно в эпоху безличностной и духовно импотентной литературы.
Литературная схима
Не перекладывать на слова ответственность, которую налагают убеждения. Не позволять словам красть убеждения…
Франц Кафка
Не могу припомнить другого писателя, который, прежде чем приступить к подлинной творческой деятельности, годами бы вынашивал мысли о сути литературы и творческого процесса. Франц Кафка подошел к этому с полной ответственностью человека и художника. Мировая литература явила в общем-то довольно ограниченное количество произведений, несших груз подлинной писательской ответственности, а если говорить о пражском окружении, равняться Кафке было просто не по кому. Классическое образование предложило Кафке фигуру Гёте, и он не отказался от этого подарка, но — не в качестве печки, от которой стоит плясать. Не ясно, в какой момент он четко осознал уникальность своего способа мышления, но, начиная дневник в 1910 году, Кафка записывает: «Все вещи, возникающие у меня в голове, растут не из корней своих, а откуда-то с середины. Попробуй-ка удержать их, попробуй-ка держать траву и самому держаться за нее, если она начинает расти лишь с середины стебля»4.
***
О том, что творчество для Кафки было альфой и омегой жизни, буквально кричит (шепотом!) его письмо Фелиции 1–2 ноября 1914 года: «Поскольку Ты не могла поверить тому, что слышала и видела, Ты думала, что между нами существуют недосказанности. Ты не в силах была признать власть, которую имеет надо мной моя работа, Ты признавала ее, но далеко не полностью. Вследствие этого Ты вынуждена была все те странности во мне, которые сбивали Тебя с толку и вызваны были моей тревогой за свою работу, только тревогой за свою работу и больше ничем, истолковывать неверно. Вдобавок к тому же странности эти (признаю, странности отвратительные, мне самому опротивевшие до предела) проявлялись по отношению к Тебе сильнее, чем к кому-либо еще. Это было вполне естественно и случалось не только из упрямства. Понимаешь, Ты ведь была не только самым большим другом моей работы, но в то же время и самым большим ее врагом, по крайней мере, с точки зрения самой этой работы…»5 Да и момент, выбранный им для этого письма, знаменателен — заканчивался очередной этап его творчества, на этот раз побужденный разрывом с Фелицией, и Франц ищет новой опоры для него в возобновлении отношений с ней.
Между «Приговором» и «Превращением» — время отчаяния Кафки. В ночь с 7 на 8 октября он пишет Максу страшное письмо с вполне законченным сюжетом предполагаемого самоубийства — выброситься из окна на мостовую (испугав сборщика платы на ближнем мосту) – и его отсрочки (отмены). Брода потрясло это намерение — он пытается как-то исправить положение. Но вряд ли ему известно, что в тот же период Франц пишет его сестре Софи в Берлин по поводу «оживленной переписки» между ним и Фелицией. Кафка любым способом, даже — окольными путями старается закрепить ненадежную еще нить отношений (пока письменных) с Фелицией Бауэр. Вот эта смесь надежды и безнадежности присуща писателю, который был импульсивен на бумаге и неисчерпаем в планах, так что амбивалентность натуры Франца Кафки следует постоянно держать на стрежне сознания — правдивость его слов и замыслов столь же неоспорима, сколь и сомнительна при дальнейшем рассмотрении.
24 октября Франц сообщает, что в публикуемом вскоре рассказе «Приговор» будет посвящение — Фелиции Б. — и даже, что Фрида Бендельман, девушка из повествования, почти олицетворяет её. Но это — всего лишь звено в цепи, которую Франц старается изготовить, чтобы «посадить на эту цепь» девушку. Он выпрашивает у Макса письмо к нему Фелиции и хранит его вместе с адресованным и ему, а также цветок, присланный девушкой, в своем бумажнике. Она знает также, что Кафка обращался по её поводу к Софи Фридман, — осада идет и посторонними силами.
Старомодные романтические представления, однако, не чужды Кафке — вернее, он использует их для подстегивания вяло бегущей клячи его «любви». 9 ноября — безо всяких на то причин — Франц пишет Фелиции о разрыве их письменных отношений, но через два дня опомнился и отправил два письма, признаваясь в своей оплошности, и в качестве искупления вины как бы признается в собственном «мальчишестве», рассказав о том, что закончил уже 6 глав романа «Потерянный» с юным героем (приводит даже названия глав). Извиняясь своим писательством, а также бросая его на чашу весов в новых отношениях, Франц ведет очень сложную партию в трагедии, о которой Фелиции мало что известно, хотя признания Кафки следуют одно за другим. Кем он предстает перед девушкой? Тридцатилетним чиновником моложавой внешности с писательскими амбициями, плохим здоровьем и признаками неврастении.
В самом деле, наконец-то литературная работа Кафки получила разбег — как он считает, в результате эпистолярной связи с молодой девушкой. Если не прекраснодушничать, можно усмотреть вполне тактическое поведение молодого писателя, отдающего себе отчет в создании определенной им ситуации. Фелиция по-родственному обращается к Максу Броду, и он едет в Берлин, чтобы на месте выяснить ситуацию, хотя весь узел был рядом с ним в Праге. И в этом случае Франц «откупается», описывая другу положение дел с романом «Потерянный», рассказав, что устранил двух персонажей (Деламарша и Робинсона), но они до сих пор гонятся за ним, потрясая кулаками. Вот так Франц Кафка признает свою вину — только его персонажи и имеют право на слово в его любовном (и любом другом) процессе. Макс Брод еще пишет в Берлин, прося Фелицию быть снисходительнее к Францу, который не способен на компромиссы и незауряден на удивление. Вот в чем еще талант Франца Кафки — он выстраивает отношения таким образом, что на его сторону (а не на сторону Фелиции!) становятся все, общающиеся с ним. Убедительность Кафки равна его откровенности и ранимости, так что все переходят в его стан (впоследствии — даже сестра Фелиции Эрна).
А 16 ноября адвокатом сына уже выступает его матушка, оговорив, что «случайно» прочитала письмо Фелиции от 12.11.1912. Она представляет все дело так, что лишь от Фелиции зависит судьба её сына, в связи с чем именно та должна пойти на жертвы. Позднее Франц обвинял мать в том, что она играла «роль загонщика при отце», но, оказывается, то же самое она делала и для сына в случае с Фелицией.
Соотнести литературный текст «Приговора», переписку с Фелицией и по её поводу, мысль о самоубийстве и деловые заботы возможно, но при этом оказываешься в растерянности из-за совместимости несовместимого или, вернее, плавного построения сей четырехтактной трагедии. Создается впечатление, что ПРИГОВОР выносится предыдущему Кафке, тогда как нынешний получает жизнь в новом обличии. Правда, процесс этот оказался несколько растянутым во времени — писателю придется еще пройти метаморфозу в новелле «Превращение».
***
Среди сотен писем Кафки к Фелиции Бауэр, очень искусно, талантливо и изобретательно построенных, только одно сияет истинной правдой и благодарностью. Оно написано 4 декабря, после публичного чтения им новеллы «Приговор», устроенной Вилли Хаасом в Праге 4 декабря 1912 года: «Я за это время действительно почти не общался с незнакомыми людьми… Я говорю сейчас несколько беспорядочно, но если уж мне с Тобой, любимая, этого нельзя, то тогда с кем можно? Это, конечно, еще и от сегодняшнего чтения, остатки волнения я все еще ощущаю в кончиках пальцев. Чтобы иметь под рукой что-то от Тебя, но не слишком броское, я взял с собой Твою праздничную открытку, вознамерившись, когда буду читать, просто прикрыть ее ладонью и посредством такого бесхитростного волшебства держаться за Твою руку. Но когда история немножко ударила мне в кровь, я начал сначала с этой открыткой играть, а потом гнуть и мять ее до беспамятства, хорошо, что вместо открытки и вправду не было Твоей любимой руки, иначе Ты наверняка не смогла бы завтра написать мне письмо, и тогда этот вечер воистину слишком дорого бы мне обошелся. Но ведь Ты еще даже и не знаешь Твою маленькую историю. Она немного неистовая и бессмысленная, и не будь в ней своей внутренней правды (что никогда невозможно установить в общем и целом, только признается или отрицается каждым читателем или слушателем в отдельности), она считай что и вовсе была бы никакая. К тому же в ней, что трудно представить при столь малом объеме (17 машинописных страниц), огромное множество изъянов, так что даже и не знаю, как меня угораздило посвятить подобное, в высшей степени сомнительное свое детище Тебе. Но каждый отдает, что может, я — свою маленькую историю с собой в придачу, Ты — огромное чудо Твоей любви. Любимая, как же я, благодаря Тебе, счастлив; к слезам, которые под конец Твоей истории навернулись у меня на глазах, примешивались и слезы этого счастья»6. Оно — благодарность за нечаянное творческое вдохновение при написании новеллы «Приговор» и последующих произведений. Даже «Превращение» было закончено только после этого публичного чтения предыдущей новеллы — шестерни счастливо зацепили друг друга, и со скрипом зашевелилась махина литературного механизма Кафки.
Первое письмо Франц написал Фелиции 20 сентября 1912 года, чтобы через два дня разразиться «Приговором». К этому можно подверстать следующее. В 1912 году сестра Франца Элли родила второго ребенка — внучку Герману Кафке. Известно, что при замужестве дочерей Герман давал за ними в приданое крупную сумму (свидетельство Макса Брода), тогда как в таковой Францу было отказано, о чем он и сообщил позднее в письме Фелиции Бауэр. Вполне бальзаковский сюжет, и, казалось бы, не стоит обращать на него внимания.
Однако некоторые события могут оказаться верхушкой айсберга. Новелла «Приговор» — не верхушка ли айсберга? Отношения отца и сына шли по наклонной любовной плоскости, пока не обрушились в бездну ненависти. Но с чего все началось? Не «Эдипов ли комплекс» («…разумеется — мысли о Фрейде»)? Неужели «венский шарлатан» (так называл Фрейда Владимир Набоков) был прав и уязвил Кафку, всколыхнув в нем сугубое детское переживание? Неприязнь Набокова и Кафки к Зигмунду Фрейду объясняется, разумеется, некоей его правотой, неким его проникновением в подсознательное, в прочно забытое, но все еще живое?
Герман Кафка был доминирующим самцом в своем доме, в своем прайде, по своей натуре. Не оттого ли всю жизнь Франц думал о побеге из Праги, о поисках нового пространства, свободного от животного диктата отца?
Мощная обида выплеснула текст новеллы «Приговор». Спонтанно ли? Известно, что Кафка молчаливым обдумыванием всегда копил свои тексты, чтобы в одночасье или в достаточно короткий промежуток времени выплеснуть их на бумагу. Ровная водная поверхность с водоворотами импульсов в глубине. В тихом омуте черти водятся…
В «Приговоре» борьба сына с отцом завершается самоубийством первого. Казалось бы, виртуальная казнь состоялась, эмоции выплеснуты, катарсис состоялся. Но в том-то и дело, что трагедия жизни имела не три и даже не четыре акта. Потребовалась еще и новелла «Превращение», чтобы вторично пройти по лезвию ножа и оставить в покое семейство Грегора Замзы. Зигмунд Фрейд все еще не потерял своей актуальности…
И в связи с этим вспомним, читатель, о его «Толковании снов». Франц Кафка записывает в дневники свои сны — как наброски грядущих произведений? Или — в психотерапевтическом качестве? Когда пишут: «Страшные сны снились Францу Кафке», не забывают ли о собственных страшных и странных снах? У каждого — собственная кушетка психотерапевта в кабинете спальни, и хакерское подсознание присылает свои сигналы, чтобы взять нас под свой контроль. Или, быть может, наоборот: поглощает нашу негативную информацию и эмоции, встраивая их в ту систему ценностей, которая именуется ДУШОЙ?
Если верно второе, то мы, читатель, должны быть благодарны писателю Францу Кафке, который, пройдя через собственное понимание фрейдизма, СОЗНАТЕЛЬНО СОЗДАВАЛ ТЕКСТЫ, В КОТОРЫХ БЫЛО ПРОСТОРНО ПОДСОЗНАНЮ (в том числе — нашему, читатель).
«Превращение»
Так кто же я такой?
Запись в дневнике 26.10.1913
17 ноября, в воскресенье, как обычно, Франц Кафка до полудня лежит в постели, ожидая, когда почтальон доставит ему письмо из Берлина. Оно приходит, и в ответном Франц сообщает Фелиции Бауэр о том, что у него появился сюжет «маленького рассказа». Самое удивительное в этом событии — он посылает всех домочадцев за письмом, одновременно вынашивая сюжет о послушном и почтительном сыне, опоре всего семейства. Гипертрофированная реальность новеллы берет разгон из переформатирования собственной жизни писателя. Уже в понедельник он мечтает о целой ночи работы над рассказом и романом — память возвращается к той сентябрьской ночи, которая подарила Кафке (и нам, читатель) НОВЕЛЛУ «ПРИГОВОР».
ОДНО ТЯНЕТ ЗА СОБОЙ ДРУГОЕ. 18 ноября Франц пишет девушке, что «уселся за свою историю с безутешным желанием в ней излиться». Вот это самое ИЗЛИТЬСЯ заслуживает самого пристального внимания. Два момента. Первый — и основной — продолжение личной мотивации в этой новелле и признание себя в её герое. Если вдуматься, на первый взгляд хитиновая оболочка Замзы-жука — это творческая аура автора, хотя к сему примешивается и его закованность в письменные отношения с Фелицией — и то и другое отвращает его от семейства, убивает родственные связи, которые походя и выметаются служанкой. Второй момент — память автора о той эякуляции, которая явилась ему с последней фразой новеллы «Приговор». И это тоже показательно — Кафка связывает свое либидо не с девушкой, а с творчеством. С большим опозданием и обратным вектором писатель переживает период повторного полового созревания — вне уже имеющегося сексуального опыта с проститутками и девушками легкого поведения. Юношеская наивность порывов здесь налицо — вспомним, читатель, что Кафка переживает еще и роль 16-летнего подростка Карла Россмана, который живет не столько в Америке, сколько в Праге, рядом с письменным столом своего создателя.
22 ноября Франц признается девушке, что его мать фактически выкрала её письмо из кармана, прочитала и написала Фелиции, — это вызвало не просто ярость сына и скандальный разговор с родительницей, после чего он ЗАМКНУЛСЯ еще больше, перенося переживания в текст новой новеллы. Просто необходимо еще подчеркнуть, что после 24 сентября 1912 года до 11 февраля 1913 в дневнике Франца нет записей вообще, да и большинство писем Фелиции приходят на адрес бюро — почти конспиративная жизнь в собственном семействе.
Любящие обмениваются фотографиями (во младенческом возрасте) — создается впечатление начала их жизни с чистого листа, словно ПРЕВРАЩЕНИЕ закончилось и можно спокойно осуществлять новое, совместное.
И опять треугольник становится квадратом — вмешивается Макс Брод — 22 ноября он пишет Фелиции разъяснение ситуации, причем некоторые подробности должны были бы удивить не только читателя, но и родителей Франца, буде они прочитали это письмо. Речь идет о 30 000 гульденов, которые были выделены старшей дочери Элли в качестве приданого. Через полтора месяца выходит замуж Валерия, которой тоже потребуется приданое, но Брод считает вполне возможным (а знал ли он финансовые обстоятельства Германа Кафки?) наделение таковой же суммой и сына, чтобы он мог безбедно предаться литературным трудам. Невнимание родителей Макс считает неправомерным, сам же Франц лишь однажды — и то в письме Фелиции — признался, что зимой и летом, дома, на работе и в гостях — в одном и том же костюме. (Где же те «шикарные костюмы», о которых читаем в воспоминаниях?) Герман Кафка в действительности выразил свое внимание к сыну и практичность тем, что вложил некоторую сумму от имени Франца в асбестовую фабрику, чтобы тот принимал участие в семейном гешефте практически, — уж отец-то знал истинное отношение сына к деньгам! Правда, он не учел непонятного ему обстоятельства — литературного творчества Франца, которое и без того было трепетным и неровным, так что асбестовая фабрика стала для него подобием Сизифова камня.
Переживания Франца в этот период зафиксированы — замаскированы в письме Фелиции 23 ноября — «маленькая история… сама собой разрастается в довольно-таки большую». Напряжение в семействе нарастает. Герман Кафка по-прежнему считает, что сын обязан принимать участие в семейных делах, отвергая и игнорируя его интересы. Приходится только и вспомнить, что у Грегора Замзы в новелле не было ничего личного, кроме семьи и работы.
Франц пишет Фелиции: «История довольно страшна. Она называется «Превращение», и еще он мечтает читать новеллу девушке, держа её руку. Не из страха ли? Не история ли это Эрнста Теодора Амадея Гофмана? Но тут же речь идет о СТРАХЕ ежедневных писем. «Я слишком мрачен теперь и не должен вовсе был бы, вероятно, писать Тебе. Дела у героя моей маленькой истории ужасны, и это всего лишь этап его будущей окончательной беды».
Многое проясняет письмо от 24.11.1912.
«Любимая! До чего же все-таки это на редкость омерзительная история, которую я сейчас снова откладываю, чтобы в мыслях о Тебе от нее отдохнуть. Она между тем уже слегка перевалила за половину, и в целом нельзя сказать, чтобы я был ей недоволен, но омерзительна она безгранично, и все эти вещи, как видишь, выходят из того же сердца, в котором Ты поселилась и каковое в качестве пристанища даже терпишь. Но не огорчайся по этому поводу, как знать, может, чем больше я пишу, чем больше я от самого себя освобождаюсь, тем, быть может, достойнее и чище я становлюсь для Тебя, хотя, конечно, из меня еще много всего надо исторгнуть, и для этого, кстати, крайне вожделенного занятия никаких ночей не хватит»7.
Франц упоминает о чтении части новеллы 24 ноября друзьям. (Брод пишет, что было прочитано все «Превращение», но это явно его ошибка). Уже в понедельник, 25-го, писатель сетует Фелиции, явно ориентируясь на «Приговор», написанный за 10 часов, что если бы у него было дважды по 10 часов, то он закончил бы «Превращение» должным образом, как оно ему представлялось.
В период с 17 ноября до ночи с 5 на 6 декабря 1912 года Франц Кафка пишет новеллу «Превращение». Простая, грустная и почти не страшная история превращения молодого коммивояжера в насекомое — в обыкновенном доме, в порядочном семействе, без какого бы то ни было волшебства и даже не во сне. А вот — цитата из «Приготовлений к свадьбе в деревне» 1908 года «рождения»: «У меня, когда я так лежу в постели, фигура какого-то большого жука, жука-оленя или майского жука, мне думается». Период беременности — четыре года. Огромный промежуток времени. Масса повседневности. Путешествия. Еврейский театр. Хасидизм. Готовится к печати первая книга. Переписка с девушкой. И все это — для того, чтобы скопиться в жестком панцире насекомого?
Как выкристаллизовывается произведение, не знает даже автор. Но как хорошо, что Кафка вел дневник, так что можно совершенно точно утверждать, когда зашевелилась идея новеллы «Превращение». Это произошло 2 ноября 1911 года: «Я уже и раньше подумывал, теперь канарейки снова навели меня на эту мысль, — не приоткрыть ли чуть-чуть дверь, не проползти ли, подобно змее, в соседнюю комнату, чтобы вот так, распластавшись на полу, умолять моих сестер и их горничную о покое»8. А Фелиции Бауэр 11 ноября Кафка признается в письме: «Мы с отцом откровенно ненавидим друг друга». Это уже — последняя стадия семейных отношений, где нет ни правых, ни виноватых, но судебные обстоятельства.
***
В 1912–1913 гг. Кафке трудно усидеть на «двух стульях» — дневниковом и эпистолярном. А тут еще он захвачен новым романом. Вся его жизнь — сплошная сутолока: «1913. 2 мая. Снова стало крайне необходимо вести дневник. Моя ненадежная голова, Фелиция, погибель в канцелярии, физическая невозможность писать и внутренняя потребность в этом». Роман «Пропавший без вести» («Америка») стопорится. Он был отдушиной среди мыслей о возможности женитьбы на Фелиции, но, как оказалось, ненадежной.
21 июля в дневнике — очень подробный анализ: «за» и «против» женитьбы. Выстраиваемая аргументация — «страх перед соединением, слиянием» — уже через два дня в пригороде Праги опровергается: «взорвавшаяся сексуальность женщины. Её природная нечистота… Восхождение в «тихой долине». И еще: «Коитус как кара за счастье быть вместе». Кафка сам с собой играет в игру «тяни–отталкивай». Умозрительность и диспозиция отношений, которые нежелательны. 30 августа: «Где найти спасение?.. Вне человеческих отношений во мне как раз нет явной лжи. Ограниченный круг чист».
Как всегда, каждое открытие Кафки сопровождается заблуждением. Покаянность пред дневником он считает практически религиозной исповедью с той разве что разницей, что отпущение грехов он дает себе сам. Человеческое сообщество — по частям и в целом — для него умозрительно и посторонне. В разговорах с матерью об отношениях с Фелицией и даже в письме к её отцу Кафка исходит в первую очередь из своих (неочевидных иной раз) интересов, считая верное формулирование своих мыслей и чувств достаточным основанием для принятия собеседником или адресатом его точки зрения, так что Фелиция становится при сем разменной монетой, персонажем истории, которая разворачивается письменно и, значит, теоретически. Его собственные страдания по поводу страданий девушки уже вполне его оправдывают; следовательно, он — безгреховен. Кафка — софист, вот только спор он ведет с самим собой, остальные если при сем не присутствуют, то не очень-то и нужно. Он, в качестве персонажа дневника и эпистолярия, всегда по-шекспировски прав. В конце концов, он — автор прежде всего своих страданий, сколь бы ни были они выдуманы и прогнозированы. Что позволено Юпитеру… Кафка оказывается в грандиозной ловушке, которую он выстраивал для других, вместе с ними, и теперь солирует в этом греческом трагедийном хоре. Олимпиец Гёте, как говорится, хорошему не научит — вполне показательно даже то, что Иоганн Вольфганг не пожелал растраты сердца на похоронах своего отца.
А родители Франца требуют от него еще и участия в управлении асбестовой фабрикой, акционером которой его назначил отец! Еще одна растрата времени творчества и нервной энергии, запас которой уже — на самом донышке! Притязания на творческое время и способности со стороны буржуазной действительности столь невыносимы, что Кафка восклицает: «Не забывать о Кропоткине!»
***
В новелле «Превращение» — три женщины: мать, служанка и сестра. Никакого посвящения Ф.Б., никакой с ней связи. Исследователи-доброхоты даже подверстывают к этому тексту действительные события — помолвку сестры Франца Валерии (Валли), о чем он упоминает в письмах, словно это событие для него очень важно, и, очевидно, при этом присутствует чувство ревности. Локальное пространство новеллы и помолвка логично могли бы выстроить подобную конструкцию, но ни до, ни после к этому присовокупить невозможно. Да и младшая сестра Оттла была ему гораздо ближе, и с Элли Франц общался более «плотно». Расцвет всех трех сестер проходил на глазах Франца, так что и в новелле «Превращение» они расцвели совместно — в одном лице.
5 декабря Кафка сообщает Фелиции о смерти Грегора Замзы, но добавляет, что история еще не закончена, а сразу по её завершении он продолжит роман. С ноября писатель постепенно начинает отчитываться перед девушкой за проделанную работу, то ли приучая её к судьбе жены литератора, то ли подстегивая себя этими отчетами. В дисциплинированности Кафки присутствует некий изъян, позаимствованный у репутации свободных художников, так что ему приходится придумывать способы подстегивания и содержания себя в творческой «узде».
Наконец, 6 декабря: «Любимая! Итак, моя маленькая история окончена, правда, в нынешнем виде я этим финалом совсем не доволен, его можно было написать гораздо лучше, это неоспоримо».
Ни любви, ни секса, ни семьи
Всякие чресла без пользы плодоносят и ухмыляются миру.
Франц Кафка. Письмо Броду 13.01.21
Если не держать этого признания на горизонте, мы никогда не поймем феномена Франца Кафки. С этим связана и его нерелигиозность, как ни странно это звучит. Вот 19 июня 1916 года он цитирует Первую книгу Моисея: «И услышали они голос Господа Бога, ходящего в раю в покое прохлады» и далее… Франц Кафка пытается умозрительно восстановить в себе обоюдные чувства мужчины и женщины. Сейчас трудно сказать, насколько эти чувства — результат воспитания и способность природная, но наш герой, несомненно, пытается опереться на примеры окружающей его действительности и на примеры искусства. Но вот так же он смотрит на цветы и НЕ ВИДИТ их, вот так же он слушает музыку, а воспринимает лишь монотонность такта… Тотальное отсутствие в нем чувства любви Франц Кафка пытается заменить привходящими — перепиской, встречами, разговорами (перепиской — в первую очередь). Словом — имитацией, протоколом о намерениях, отчаянием и тоской собственного непонимания этого чувства. Любовные его письма становятся литературными произведениями потому, что он КОПИРУЕТ книжные любовные чувства, копирует Гёте, копирует Вертера — вплоть до мыслей о самоубийстве.
Но сама духовная составляющая любви оставалась для нашего героя тайной за семью печатями. И это удивительно, поскольку в нем не присутствовала и сопутствующая обычно этому отсутствию брутальность и животная сила. Жизненные силы были ему отпущены только на литературу, да и то — в ограниченном количестве. По одежке приходилось протягивать ножки, и приходилось очень трудно, так как нужно было как-никак соответствовать укладу жизни и общим представлениям об отношениях мужчины и женщины.
Сейчас я не готов искать другие примеры такового в мировой литературе, да это и не столь важно: человек человеку и писатель писателю — рознь. Но вывод делаю следующий: быть может, Франц Кафка плохо имитировал то, что хорошо имитировали все остальные? Насколько наше любовное чувство не заимствовано? Насколько его духовная составляющая — результат цивилизационного и культурного развития, хотя все постоянно кивают в сторону бога? БОЖЕСТВЕННОСТЬ ЛЮБВИ — ТАКАЯ ЖЕ ФИКЦИЯ, как сам бог и как сама любовь, уже хотя бы потому, что нам всегда угрожает формула БОГ ЕСТЬ ЛЮБОВЬ. Пример маркиза де Сада — нам не указ по той простой причине, что он УНИЖАЛ НАШ НИЗ. А УЖЕ ПОТОМ РАЗВЕНЧИВАЛ ЦАРСТВЕННОСТЬ ВЫДУМАННОГО ДУХА.
Прежде чем говорить об общественной купальне Праги, напомню читателю об общественных банях в Советском Союзе, которые своими неудобствами все же демократически позволяли нам, подросткам, не обращать никакого внимания на первичные половые признаки соседей — мальчиков и взрослых, так что не возникало комплексов по поводу сексуальной ориентации и физического облика «членства».
Совсем иное дело — воспоминание взрослого Франца Кафки о совместных походах с отцом в общественные купальни Праги на Софийской набережной. (Только в самом начале ХХ века были сняты перегородки между мужским и женским отделениями.) Это воспоминание — при всей тривиальности ситуации — буквально угнетает читателя отчаянием мальчика, слишком серьезно сопоставившего в герметичном пространстве кабинки для переодевания «членство» отцовское и собственное: различие в размерах пенисов «унизило» его, и унизило на всю оставшуюся жизнь. У мальчика не было материала для сравнения, и потому отцовское «членство» произвело на него чудовищное впечатление. Правда, сам он пишет, собственно, о сравнении их фигур и телосложения, но, возможно, он и сам не понимал именно психологически-сексуального удара, от которого не мог оправиться всю жизнь. Здесь как раз уместно вспомнить поговорку СЕКС И ГОЛОД ПРАВЯТ МИРОМ. Правда, вернее было бы переиначить — СЕКСУАЛЬНЫЙ ГОЛОД ПРАВИТ МИРОМ. Осознанность или неосознанность этого ничего не решает — природа неистребима. «Жалкий я человек!» — повторяет он в дневнике много лет спустя. Отчаянное сетование здесь не носит никакой пикантности. Вообще все сексуальные моменты и эскапады Франца Кафки практически не несут эротической окраски — всего лишь данность, о которой можно говорить серьезно, но без этого мальчишеского сглатывания слюны в кажущемся порочным состоянии. Сексуальная составляющая жизни Кафки — при всей её подспудности — фундаментировала построение отвлеченности в его творчестве от собственной пошлой практической жизни и — неведомым для всех образом, — отталкиваясь от НИЗА, перемещалась в высшие сферы. Это — проблема. Здесь не обойтись без аксиомы. Здесь нужны особая чуткость, и проницательность, и въедливость, и смелость, но главное — холодность и сочувствие.
Как правило, все мальчики — «падшие ангелы», добровольно и самостоятельно теряющие девственность. Есть ли сомнения в случае Кафки, судить можно лишь путем косвенных «улик». То, что Франц никогда не поддерживал скабрезных разговоров, может свидетельствовать как о нравственности, так и о чувстве глубокой вины, а то о первом и втором сразу. Случай в 15-летнем возрасте с мадмуазель Бейль, француженкой-гувернанткой, которая во время болезни дала ему читать «Крейцерову сонату» Льва Толстого, а потом, присев к нему на канапе, «покусилась» на его воспалившуюся плоть, скорее всего, говорит за третий вариант. Грязные плотские отношения, как он считал, недостойны человека, поскольку по сути своей животны, а для Кафки жизнь вне тела казалась боговдохновленной. Поведение обезьян в клетках зоопарков — свидетельство животной сути человеческой генерации, одновременно отталкивающее и притягивающее. Спекулировать на эту тему можно сколько угодно, но крайности пуризма, в которые был закован Кафка, — как свидетельство грехопадения, которое можно или отодвинуть в кладовку подсознания, или выставить на собственное постоянное обозрение, — во всяком случае, мужчины и женщины вокруг не дадут забыть о животном в тебе.
Собственное физическое несовершенство преследовало Франца с юности. Его отец был настоящим самцом, вожаком семейной стаи, чувствовал себя таковым и вел себя соответствующим образом, так что на долю Франца сначала выпала роль детеныша, а затем — второстепенная роль слабого самца, не имеющего шансов на истинное возмужание. В «Письме отцу» сын объясняет это возвышенным образом, так как стыдился напрямую говорить о сути их взаимоотношений. У сына Германа Кафки была странная особенность — признавать данность как данность вечную, во всяком случае — пожизненную, сосредоточившись на родителе, сын не осмотрелся вокруг, не воспринял неизбежной крайности человеческого века в отце, не воспринял неизбежности смены поколений, которая предоставила бы ему возможность жалости по отношению к родителю, поскольку тот непременно состарится и покинет этот мир. Знай Франц, что его отец проведет последний год жизни в инвалидном кресле, наверное, он пересмотрел бы ранжировку в их отношениях. Он говорит о «поле битвы» между ними, хотя на самом-то деле он выбрал себе в противники не остальной мир, а отца, который — в силу положения вещей — скорее был его союзником. Отец даже сам собирался способствовать половому воспитанию сына, что сын-пурист счел чуть ли не оскорблением. А отец-то всего-навсего простодушно хотел исполнить свой воспитательский долг! Особенно же огорчило Франца то, что отец пригласил его в бордель при матери!!! Такое не забывается, такое бьет по сердцу и чреслам одновременно. Как можно после этого смотреть в глаза друг другу! И сие — пример благих семейных отношений!
А ежели так, то лучше — НИКАК! О какой любви тут можно мечтать? Какую семью планировать? Они поистине переходят в сферу прекраснодушных записей в дневнике, но сфера практическая их не воспринимает. Франц Кафка ровно дышит в присутствии женщины, он холоден, равнодушен и скорее резонерствует, чем общается с противоположным полом соответствующим образом. Словно он раз и навсегда решил, что женщина — не добыча даже, а повод для беспокойства мысли, причем — мысли отвлеченной. Отвлеченной в первую очередь от самой женщины.
Но, быть может, причина — совсем в другом! Может быть, равнодушие к противоположному полу свидетельствует о бисексуальности Кафки, как это, по-видимому, было в случае Сергея Есенина и Марины Цветаевой? Вопрос о гомосексуализме Кафки обсуждается в интернете, но без особого успеха.
***
В конце 1912 года, в самый интенсивно-безоблачный период любовной переписки с Фелицией Бауэр, автор рассказа «Приговор» сообщает ей о рецензии на это маленькое произведение, причем упор делается не на — в целом — положительный отклик, а на угаданную рецензентом «холостяцкую манеру автора». Это — не безобидный проходной пассаж Кафки в письме к «любимой женщине» и не очередное напоминание ей о невозможности для него иметь семью — здесь на сцену незаметно выступает уже Йозеф К. из будущего романа «Процесс». Каким образом рецензент угадал подспудную суть автора, понять не так уж трудно — он всего-навсего внимательно, доверчиво и наивно прочитал текст новеллы: здесь удивительным образом сошлись почти примитивная честность автора и открытый взгляд рецензента, не зашоренный какими-либо концепциями.
Франц Кафка «осаждал крепость» Фелиции Бауэр весьма отстраненно — на расстоянии; из его метательных орудий в центр крепости летели стрелы писем, но на штурм и намека не было: осаждающего устраивало состояние статус-кво. Мало какую девушку (даже такую деловую, как Фелиция Бауэр) не могла не тронуть эта внимательная и упорная эпистолярная осада, к тому же — весьма стремительная. Удивительно и то, что девушка никак не хотела поверить в честность намерений (собственно — отсутствие намерений) ухажера, никак не претендующего на её руку.
Ясно, что это был неравный эпистолярный «брак». Ясно, что это была «игра в одни ворота». Главное же — сублимация гормонов в литературном направлении со стороны мужчины, возжелавшего не женщину, не довольно узкое сексуальное её пространство, а вселенский простор мысли и слова, слова и недоговоренности его.
1 января 1913 года Франц пишет Фелиции о сильном, но и дурацком желании, чтобы запястье его правой руки и левое запястье Фелиции были связаны неразрывным узлом, тут же признавшись, что перед ним лежит книга о французской революции: «чтобы именно такой нерасторжимой парой взойти на эшафот». Мужчина открытым текстом говорит женщине, что их нерасторжимость убийственна и почти позорна. В чем можно еще сомневаться, кроме как в невозможности брака Франца и Фелиции? Фелиция, Фелиция, о чем ты думала, читая эти страшные строчки?
Тем не менее Фелиция Бауэр тактично напоминает своему конфиденту об обязательствах, которые должны бы следовать из их эпистолярной истории, — рассказывает о том, что заключила пари с подругой на бутылку шампанского: кто скорее выйдет замуж. Франц не открещивается от этой темы и в ответ сообщает об аналогичном пари десятилетней давности, но уже на 10 бутылок лучшего шампанского. А в следующем абзаце описывает сон, в котором они с Фелицией празднуют помолвку: «Выглядит все ужасно, ужасно до невероятности». С этих двух писем начинается дипломатическая игра: она станет выманивать у него ДА, он будет старательно, явно и тайно, ответствовать НЕТ. Она уже месяц называет его «мой мальчик», он иначе, как «моя любимая девочка», обращаться и не мыслит. Не слишком щедрый на обещания БУДУЩЕГО молодой человек использует весь свой литературный талант на изобретение незаемных любовных фраз и намеков, впрочем, не идущих дальше встречи в этом году. Чуть позже упоминаются помолвки Макса Брода и сестры Франца, которые наглядно напоминают и ему о долге каждого мужчины, но их он сам сопровождает в письме к Фелиции оговорками, причем часть из них — двусмысленна: «Вчера вечером мой будущий зять без всякой злобы, без малейшего намека на мою чудовищную безучастность, просто в шутку бросил мне: «Добрый вечер, Франц! Как дела? Что пишут из дома?» Знал бы он, сколько в его словах истинного смысла!»9. Конечно же, тема эта, пусть и поднятая Францем не впрямую, как-то грела сердце Фелиции, рисующей себе даже и в случае Франца естественный ход к семейным отношениям.
Интенсивность переписки — от одного до трех писем в день — вынуждает Франца искать все новые и новые темы, в частности, он начинает строить планы то своего приезда в Берлин (всего 8 часов в поезде!), то встречи с любимой в Дрездене или Франкфурте, куда у неё была надобность поездки. Разумеется, тут же Франц — по обыкновению — отказывается от своего намерения, но мысль-то уже заронена, Фелиция-то уже восприняла это как определенный намек! Фелиция же дописалась до того, что намекает на совместную с Францем поездку на юг летом, например, в Сан-Рафаэль.
В конце февраля 1913 года, то есть через 5 месяцев после начала переписки, Фелиция пишет Францу: «Я полностью в твоем распоряжении». Трудно даже представить себе, как почувствовала себя девушка, получив поистине отповедь возлюбленного и еще поучение о разнице между словом и делом. Этот доказывает, насколько точно и аккуратно вел Кафка игру, контролируя все её нюансы. По существу, девушка открытым текстом предлагала ему себя, но уж это-то нужно было ему меньше всего!
Трудно сказать, был ли у Кафки какой-то определенный план в случае с Фелицией или он действовал спонтанно. Полтора месяца от встречи их до первого письма — слишком долгий срок даже для построения плана, но боюсь, что молодой человек тщательно взвешивал даже не свои шансы, а непривлекательность девушки. Кроме того, не исключено, что ему предстояло выведать кое-что у Макса Брода, которому Фелиция Бауэр приходилась дальней родственницей. Разумеется, важно ему было и её духовное и литературное образование, интерес к театру и музыке. Переписка, правда, не принесла ему дивидендов по этой части — театр Фелиция, оказывается, посещала чаще Франца, но совсем не откликнулась на его предложение прочесть по-французски «Воспитание чувств» Флобера (которое он ей так и не послал), зато вдоволь отыгрался на Ласкер-Шюлер и Шницлере, пьесу которого, по-видимому, похвалила девушка. В отповеди его сыграло роль, как мне кажется, и отсутствие отклика на присланную Фелиции его книгу «Созерцание». Это задело его до такой степени, что он упоминает о каждой рецензии на книгу. Собственно, он уже давно обнаружил духовную нищету девушки, но развязанная молодым человеком вялотекущая «любовная» война отняла у него уже много сил, а главное, принесла-таки литературные плоды, в новизне и качестве которых невозможно было усомниться. Упоминание Кафкой в письмах текущих произведений и почти отчет о работе предполагает в нем некие взятые им обязательства, которые должны быть исполнены. Даже простым упоминанием нового произведения молодой писатель как бы клялся в серьезности своих литературных намерений, и это было поважнее тех намерений, которые, как казалось Фелиции, он с ней связывал.
Как настойчиво Франц ищет литературные примеры, соответствующие его пониманию жизни и деятельности писателя! 14 ноября 1912 года он приводит в письме к Фелиции стихотворение китайского поэта 18-го века Ян-Дзен Цая:
Поздней ночью,
Холодной ночью над книгой моей
Я забыл, что пора отправляться в постель.
Аромат златотканого покрывала упорхнул,
И огонь погас.
Прекрасная моя подруга, потерявшая наконец терпение,
Отбирает у меня лампу со словами:
«А знаешь ли ты, как поздно?»
По меньшей мере четыре раза Франц обсуждает это стихотворение в письмах девушке, постепенно раскрывая не только смысл стихотворения, но и свою причастность к нему: подруга — это вовсе не жена. Мало того, у них, по всей видимости, нет и детей, — Франц на это особо обращает внимание. Образ китайского поэта импонирует ему в первую очередь идеальным совпадением с искомым им образом жизни-творчества. Вот это и называется честностью поэта — говорить, не говоря, и обещать, не обещая. Девушка, разумеется, руководствуясь тысячелетним женским опытом, почти уверена, что сумеет обуздать литературную блажь возлюбленного и привести его за руку на супружеское ложе. Кафка-дипломат кое-как поддерживал в ней эту надежду, хотя очень часто демонстрировал пути отступления в свою одинокую писательскую келью. По обычным представлениям его поведение немногим отличалось от поведения альфонса, только он выманивал у женщины не средства к существованию, а средства своего писательского производства — мысли и эмоции. Собственно, похожим образом теннисист тренируется о стенку, в этом процессе он вполне может контролировать направление и силу удара, стенке же на долю остается лишь перманентная боль от удара.
По правде говоря, стенка оказалась стойкой и выносливой: из месяца в месяц, изо дня в день Фелиция Бауэр получала письма, наполненные текстами, рождающими лишь отрицательные эмоции. Даже полагающиеся в подобных отношениях мысли о помолвке, на которую может претендовать девушка, Кафка превращает в сон, описание которого посылает любимой, тоже во сне присутствующей, но сон, как это обычно бывает, оборвался, так и не внеся ясности в сложившейся ситуации, — молодой человек согласен обсуждать помолвку сестры Валли или описывать свой сон на тему помолвки своей с Фелицией, но конкретного предложения или хотя бы намека на него не делает. Эти набеги письменных волн, этот скрежет наждака, как мне кажется, подточил бы скалу любой женщины, но Фелиция Бауэр оказалась терпеливо-достойной, руководясь Верой, Надеждой и Любовью. Выяснилось, что мать девушки читала письма Франца и пыталась внести свои коррективы. Молодой человек и тут не проявил растерянности, лишь пошутив, что, мол, коли письма помешанного читают, то могут и заразиться помешательством. В этом — его крохотное торжество, в этом — его полная бесчувственность, в этом — его эгоизм, не знающий стыда.
Иной раз у меня возникает догадка, что (при любви Кафки к чтению писем и мемуаров знаменитостей и писателей) и письма к Фелиции он рассматривал как свод литературных построений соблазна девушки на расстоянии — фантазии Кафки на это вполне бы хватило!
А Фелиция все еще таит надежду, которую, однако, её возлюбленный низводит в любовный ад 6.3.1913: «Но есть, впрочем, и третья возможность: допустим, Ты испытываешь ко мне не одно только сострадание и мое нынешнее состояние оцениваешь вполне здраво, однако надеешься, что когда-нибудь я все же стану нормальным человеком, с которым возможно ровное, спокойное, живое общение. Если Ты и вправду в это веришь, то жестоко ошибаешься…»10 Теперь Фелиция отвечает уже не головными болями и плачем, а мечтой о гибели в автомобильной аварии, на что возлюбленный тут же соглашается — правда, со своим участием в действе. Это тоже — показательный момент. Ранее он уже описывал в послании Фелиции гравюру, виденную им в юности в витрине магазина; на ней были изображены влюбленные, в порыве самоубийства — рука об руку — срывающиеся с мостков в воду ночного озера. Разумеется, играла в этом послании роль и судьба любимца Кафки Генриха фон Клейста, который покончил с собой вместе с возлюбленной (застрелив вначале её).
Но Франц уже ночью понимает собственную жестокосердность и в следующих письмах ведет речь о своем приезде в Берлин на Пасху, впрочем, от послания к посланию ища пути отступления, но как бы и сохраняя надежду.
Замечание Франца о том, что с его приездом в Берлин начнется «представление истинного человека», было претенциозным и неосновательным — гораздо более показательными были его колебания и метания накануне поездки: ДА и НЕТ перемежались с такой скоростью, что девушке можно было бы просто не читать эти письма и отдаться на волю судьбы. Тем не менее Кафка все же прибывает в Берлин и останавливается в «Асканийском подворье», которое в дальнейшем сыграет огромную роль в его жизни и творчестве.
Встреча «влюбленных» состоялась и ознаменовалась фразой девушки, что она «берет всю ответственность на себя». Эта фраза страшно контрастирует с трепещущими на ветру речениями Франца, которые не могли восприниматься иначе, как то, что он сам не знает, чего желает. Франц рекомендует Фелиции прочитать переписку Элизабет Баррет и Роберта Браунинга, поэзия которых привела к знакомству по переписке, а затем — и к физической близости. 1 апреля, уже после встречи воочию, Франц признается девушке: «…подлинный мой страх в том, что я никогда не смогу обладать Тобой».
И это — несмотря на то, что он пишет об в общем-то благоприятном впечатлении от её внешности, хотя ни о комплементарности, ни — тем более — о вдохновленности нет и речи. В связи с этим становятся ясными многочисленные откровения Франца по поводу фотографий Фелиции, которые он от неё постоянно требовал. Ни одна из них не удовлетворяла ни его эстетического, ни «сердечного» чувства, так что он всегда возвращался к фото Фелиции маленькой девочкой, физическая связь с которой, разумеется, была невозможна. Так, обиняком, исподволь, мужчина отступает в детство не только девочки, но и свое собственное — три его сестры росли на его глазах и представляли из себя элемент не привлекательности, а присутствия жизнеутверждающей надоедливости. Но в случае с Фелицией — не боязнь инцеста, а именно перенос сексуального равнодушия в кажущуюся возможность инцеста. Однако на еще более глубинном уровне присутствовал более даже важный страх: сексуального позыва Кафки, как он считал, и считал правильно, хватало лишь на творческий порыв, и в связи с этим мне придется ниже обратиться к теме «Физика и метафизика сексуальности Франца Кафки».
Совершенно ясно, что «тягомотина» писем Франца начинает выводить Фелицию из себя. На что, как обычно, он отвечает новыми планами отпуска или встречи. И на Троицу эта встреча состоялась в Берлине, но намеки на помолвку и на разговор на эту тему с отцом девушки так и остались намеками. Там же, в гостинице, уже собираясь на вокзал, Кафка говорит себе: «Без нее я жить не могу, но и с ней тоже».
Хуже всего то, что эту фразу Франц помещает и в письмо девушке, после чего начинаются перебои в переписке со стороны Фелиции и новые метания молодого человека. Для неё это особенно оскорбительно, потому что на Троицу речь шла о помолвке старшего брата её, Фердинанда, — естественно, что родители не могли не задавать и ей вопроса об её странных отношениях со странным молодым человеком из Праги. Еще раньше Франц все обещает написать отцу Фелиции «ответственное» письмо, но — по обыкновению — не смог обойтись без довольно странной идеи: представить справку от врача о своем состоянии. В подобных идеях он неистощим: все, что угодно, только бы отвести в сторону речь о браке! Даже уничижительность пущена Францем в ход: «Я казался себе таким маленьким, а они все обступили меня такие огромные, с такими судьбоносными лицами…» Он явно притворяется ребенком — даже по сравнению с Фелицией, или особенно по сравнению с ней, — чтобы только избежать брака, который представлялся ему смертным грехом в РЕЛИГИИ ЛИТЕРАТУРЫ. В течение пяти лет отношений с Фелицией Кафка представал перед ней и перед собой грешником от литературы, чего никак не могла понять девушка. То, что было для него дважды два, для неё оставалось тайной за семью печатями, и жаловаться Кафке было не на кого, кроме как на самого себя, — выбор девушки был случайным, выбор литературы — посмертной повинностью.
Даже встреча с Фелицией в фешенебельном пригороде Берлина Грюневальде, даже его колебания по поводу костюма, в котором он должен приехать (черном, парадного вида или обычном), и вопрос о подношении букета цветов матери девушки были слишком серьезными намеками на будущую буржуазную жизнь, которая ему угрожала. Так что Франц несколько раз в письмах заводит речь о своей новелле «Приговор» в отчаянной попытке настроить мысли девушки на свою волну. Её отклик (или его отсутствие) его не удовлетворяет, так что он пишет: «“Приговор” истолковать невозможно», и обещает еще вернуться к этому вопросу как к союзнику, хотя и убедился за 8 месяцев, что в литературном смысле девушка весьма профанна.
Еще одна уловка Кафки специально для Фелиции: «Памяти у меня никакой, ни на заученное, ни на прочитанное, ни на пережитое, ни на услышанное, ни на людей, ни на события, мне все время кажется, будто я ничего не пережил, ничего не изучал, о большинстве вещей я действительно знаю меньше любого первоклашки, а что знаю, то знаю по верхам и уже на второй вопрос не отвечу». Он напрочь «избавляется» от всех обязательств (в первую очередь — в отношении Фелиции) путем беспардонного отречения от своей памяти, что не может не оскорблять девушку, для которой именно воспоминания о ней молодого человека в начале переписки были особенно дороги и заманчивы. Создается вообще впечатление, что для Франца ответы Фелиции на его письма были и не особенно важны, — он вел свое соло, не обращая внимания на «музыкальные» реплики девушки; можно было даже подумать, что он надеялся переупорствовать тягу к нему Фелиции, которую он же и обусловил.
Это напоминает сражение на два фронта, причем вторым является вялая борьба за девушку, к тому же не с ней, а с самим собой. Девушка чувствует, что её удел — «засадный полк», который не может иметь самостоятельного значения и назначения, а многолетнее ожидание способно расстроить нервы любого «полководца».
Но убедителен ли Кафка в своих письмах и признаниях? Да, убедителен: он верит в то, что пишет, и эта вера не может не передаваться его конфидентке. Он осаждает крепость, которая давным-давно выбросила белый флаг и открыла ворота для вторжения, а у молодого человека — литературный пикник на том берегу крепостного рва, а он все делает вид, что зализывает предыдущие раны. Посланцы его ежедневно почти спешат внутрь крепости, но не с ультиматумом, а с жалобами на здоровье и погодные условия. То, что крепость уже подумывает о другом завоевателе, его почти не беспокоит — не слишком-то уж это важная фортеция! И это пренебрежение, даже густо замаскированное, явно чувствует девушка; к тому же катастрофически кончаются запасы её молодости и востребованности.
Это — действительно трагедия.
К концу июня Франц Кафка предпринимает «заочную помолвку», — разумеется, со множеством оговорок и отступлений, чего, впрочем, и следовало ожидать. Мало того, он почти наносит оскорбление Фелиции, не только позволив своей матери навести о ней справки при помощи частного сыскного агентства в Берлине, но и написав «нареченной» об этом, пусть и смягчив своего рода юмором. Во всей этой (и не только) истории он проявил полнейшую бесчувственность, к тому же, по своему обыкновению, на эту-то бесчувственность в письмах постоянно ссылался, характеризуя себя если не как чудовище, то существо вполне потустороннее (в негативном, разумеется, смысле).
Примеров подобного сватовства я не припомню даже и в классической литературе. Все, все вплетает Франц в сеть, которая и без того отделяет его от Фелиции. И вот уже он даже позволяет матери навести справки обо всем семействе Бауэр тем же сыскным способом, правда, испрашивая разрешения у Фелиции. Большего оскорбления он нанести ей не мог, особенно если принять во внимание, что жизнь брата девушки Фердинанда, коммивояжера, была небезупречной, вплоть до растраты денег. Еще боле трагичным это было для девушки потому, что её отец, Карл Бауэр, уходил из дома к любовнице, когда Фелиции было 18 лет (скелет в семейном шкафу). Демонстрируя Фелиции собственную нелюбовь к родственникам и родителям, он не понимает, насколько чувствительными могут быть в этом отношении другие, а уж о чувствах девушки он мог бы подумать. Она, вполне разумно, не отвечает на его оскорбительное предложение, и вот Франц пишет, что якобы взял у матери свое позволение обратно.
Но одновременно описывает семейную обстановку в доме сестры в столь отвратительных выражениях, что, кажется, чуть ли не каждое семейство должно бы чувствовать свою обычную жизнь преступной. Франц выказывает в письмах и свое отвращение к маленькому племяннику, который временно находится в их квартире и становится отрадой Германа Кафки. И это — наряду с пассажами по поводу вполне здоровой и здравой возможности Фелиции иметь своего ребенка. Как уж увязывалось все это в голове «жениха», уже расписавшего будущую семейную жизнь, совершенно не отличимую от нынешней — затворнической!
Едва ли можно себе представить тот ресурс любви, который скопился в сердце Фелиции и который не мог быть разрушен столь вопиющей несправедливостью и бесчувственностью Франца Кафки. Правда, она — в силу своего характера — надеялась, в конце концов, все-таки взять дело в свои руки и угомонить «жениха», который доводил её до слез литературными конструкциями своих писем. Может быть, даже она и представляла эти письма как некую беллетристическую историю, которую молодой человек, любезный её сердцу, разыгрывает на материале их отношений…
Тем более что Франц Кафка уже пять месяцев мертвен в литературном плане. Скорее всего, именно это вызывает в нем столь страшную неприязнь к обычным человеческим отношениям и судьбам. Он просит Фелицию прислать ему номер газеты «Берлинер Цайтунг», где якобы появилась рецензия на его «Кочегара»; предлагает дать отцу Фелиции «Приговор», чтобы узнать его мнение. Эти скромные литературные страсти, конечно, не могут идти в сравнение с теми обычными, но судьбоносными человеческими решениями, которые на этот раз колебались на кончиках перьев молодых людей. Особенно это не соответствует той чуткости, которую Кафка проявлял по отношению к тому же «Воспитанию чувств» любимого им Флобера, но как раз холостятство того и служило ему почти предметом зависти. В этот ряд молодым писателем устанавливаются судьбы Грильпарцера и Кьеркегора — эти верстовые столбы указывали ему творческий и жизненный путь.
Весь жизненный темперамент Франца Кафки, по сути, расходовался на выстраивание своей литературной крепости, которую практически никто не замечал. Но в его душе-то она присутствовала, была вполне реальной, и волны житейские ежеминутно угрожали своим подступом. Вполне возможно, что при помощи женитьбы Франц надеялся, избавившись от притязаний семейства Кафки при помощи брони Фелиции, обрести долгожданную творческую свободу. Но его письма-вопли ни разу не получили должного в этом отношении отклика — отсюда его постоянные колебания между мажором и минором надежды. По существу он требовал от Фелиции индульгенции на творчество, но не обещал никакой платы. Сколько здесь творческого и сколько человеческого эгоизма — ответ зависит от адвокатской или прокурорской точки зрения, но ни в коем случае здесь нельзя сомневаться в том, что на этот раз невидимые миру слезы были вполне реальны.
«Любовную» канитель Франц Кафка предложил Фелиции оттянуть до Рождества и даже до февраля 1914 года, что не могло не рассердить девушку. Она уезжает в отпуск в Вестерланд на острове Зильт в Северном море — нужно же было ей как-то выбраться из-под града писем Кафки! Перемена обстановки подействовала на девушку благоприятно — теперь уже Франц получает ощущение ускользания добычи.
Ему постоянно хочется держать обстановку под контролем, пусть — виртуальным (непременное свойство родившихся под созвездием Рака). Если присмотреться к тону писем Кафки к Фелиции, которая была вполне деловой и здраво рассуждающей девушкой, нельзя не удивиться почти менторству — сквозь стоны и жалобы — посланий молодого писателя. Я бы даже сказал, что тут же всплывает образ Фомы Опискина из «Села Степанчикова и его обитателей» Достоевского. Если Кафка и не читал это произведение чтимого им русского писателя, то вписался в него вместе со своей Фелицией бесподобно. В связи с этим можно протянуть нить к роману Достоевского «Преступление и наказание», в котором Родион Раскольников пытается «выйти в Наполеоны», и к высказываниям самого Наполеона, которые Франц переписывал из книги в письма Фелиции. То есть некий «комплекс Наполеона», пусть совсем крошечный и вполне локальный, в нем присутствовал. Великие люди привлекали его внимание — как горные вершины. Молодой писатель черпал в них если не вдохновение, то возможность примера. Здесь обнаруживаются следы честолюбия, которое Кафкой тщательно скрывалось. Это можно разглядеть даже издалека, когда он отдает дань уважения Гёте и, например, Толстому, но уничижительно отзывается о том же Шницлере или Берадте. Духовную иерархию он ощущает и не стесняется в выражениях почтительности или презрения. По всей видимости, это становилось предметом обсуждения «пражской четверки», но вряд ли Франц был там слишком красноречив, если кое-что переходило и в письма к Фелиции.
Остается лишь поражаться неустанности пера и фантазии Кафки в эпистолярии — словно он точно знает, что в конце концов количество писем перейдет в качество литературных произведений. Поскольку это предвидение оправдалось, еще раз приходится более внимательно вчитываться в его письма, где по содержанию — слабость, растерянность и уныние, по форме же — капля точит камень. Притворство? Нет, скорее — фантазирование себя и извлечение из себя маскирующей паутины, продолжением которой были и его письма.
То, что Франц написал Фелиции о своих «отношениях» с 18-летней швейцаркой Г.В. (Герти Васнер?) в Риве во время отпуска в сентябре 1913 года, можно расценивать по-разному: свидетельство честности «жениха» или попытка вызвать её ревность для новой фазы любовного эксперимента. Умение Франца очаровывать девушек известно — швейцарочка плачет при расставании, но удивительно другое — потом в дневнике 24 января 1915-го: «Кроме как в письмах, с Ф., как с любимой женщиной, никогда не ощущал сладостных отношений, как это было в Цукмантеле и Риве, — только безграничное восхищение, покорность, сострадание, отчаяние и презрение к самому себе…» Десять дней продолжалась романтическая идиллия — комната Кафки была под комнатой девушки, он слышал все её движения, они имели свой «стуковой» шифр, общались через открытые окна, гуляли, беседовали, более — ничего серьезного. Об интимных отношениях не могло быть и речи — плотские утехи Франц вполне мог получить в комнате напротив, где жила делавшая ему авансы русская женщина. Любовные утехи вообще входят в ассортимент санаторной жизни, и ретроспективно можно выстроить небольшую шеренгу женщин и девушек, которых Кафка очаровывал в каникулярное и отпускное время. Теперь же территориально-сердечно Франц не только чувствовал себя свободным, но и пользовался этой свободой. Очень странная романтика в отношениях с Фелицией Бауэр — с довеском черствости и жестокости — словно скопирована с пьес Ибсена или Гауптмана. Если нет роковой женщины, непременен роковой мужчина. Выказывая себя бонвиваном от скуки, кстати, Кафка делал это не напоказ, оставаясь тем же «молчуном», доверяясь лишь перлюстрации писем, коли такая производилась (как-то он получил распечатанное письмо Фелиции). Так что, читатель, придется нам обойтись без термина «нежность» при характеристике Франца Кафки.
***
Отчаяние Фелиции дошло до того, что в начале ноября 1913 года она поручает своей подруге Грете Блох, которая была проездом в Праге, встретиться с Францем. Две наивные девушки совершенно не учли, с кем они имеют дело. То, что сразу же Франц умудрился очаровать девушку и заманить её в свои письменные сети, отбрасывает отдельный свет и на его отношения с Фелицией. По существу это — повторение истории с нею, и даже не стоит думать, что молодой человек сразу увлекся девушкой. Мало того: Франц, уже обогащенный прежним опытом, ведет письменную осаду нового объекта более уверенно и даже с меньшими жалобами. Стоит еще сказать, что как раз в конце 1913 года он кратко, но твердо (чуть ли не обвиняюще) сообщает Фелиции, что за год ничего не написал. Это — очень серьезное обвинение — Фелиция, вернее — её образ, очень быстро перестала быть для него побудительницей творчества, что не могло не быть поставлено ей в укор, пусть даже девушка и не имела об этом понятия.
Поездка в Берлин Кафки и встреча с Фелицией 9 ноября 1913 года ознаменовались, похоже, «отрезвлением» девушки, коли 1.01.1914 он констатирует уже сам «потерю» Фелиции — оставление Берлина и приобретение мужа в незнакомом городе с чужим языком. Двурушничество Франца Кафки поразительно — зовет её в Прагу и одновременно отговаривает, ссылаясь при этом на «отговаривание» девушки от этого шага её непосредственного начальника. Любое лыко вставляется им в строку — лишь бы эта строка выступала на его стороне! Любовь без любви, притязания без притязаний — что делать было девушке, попавшей в паутину эпистолярного «кровососа»! После первой их встречи прошло уже полтора года, но отношения ни на йоту не продвинулись, разве что слово «любимая» появилось в обиходе да виртуальные поцелуи оснащали концовку писем… Поездки Кафки в Берлин можно было сравнить только со вступлением Наполеона в Москву — нулевой результат, и напрочь проигранная Фелицией кампания. Как-то так случилось, что авторитет Кафки-писателя помешал исследователям разглядеть мелочную его сущность как человека и выходящий за любые рамки эгоизм. Перманентные письменные стенания лили воду лишь на одну мельницу, и это была мельница не Фелиции. Мало того, теперь уже Франц обвиняет девушку в том, что она хочет свести их отношения лишь к переписке, — это уже выверт не дипломата, а юриста, адвоката дьявола по имени Франц Кафка. В связи с этим стоит задуматься над тем, не был ли он юристом от рождения, а не только по образованию.
К счастью или нет, но в берлинском семействе Бауэров происходят скверные события — брат Фелиции Фердинанд обокрал будущего богатого тестя, так что для улаживания дела пришлось пожертвовать приданым девушки. Фердинанду пришлось эмигрировать в Америку, что и оказалось счастливым случаем — там дела его пошли очень хорошо. Разумеется, эти события не могли не ввергнуть Фелицию в еще более печальное состояние — для Франца у неё больше не оставалось ни сил, ни времени. Он предлагает ей встретиться в Дрездене — на полпути между Прагой и Берлином, хотя никаких особых предпосылок к такой встрече не было. К тому же, говоря о их браке, Франц ставил рядом «двуединство», «равноценность» и «самостоятельность», продолжая оговаривать условия, которые опять-таки уводили брак в область теории.
Первое письмо отцу Фелиции Франц «лелеял» несколько месяцев, и это вполне соответствовало его системе постоянных отсрочек решительных шагов в отношениях матримониальных. Правда, у него было еще одно «заделье» — переписка с Гретой Блох, сомнительной подругой Фелиции. Переписка с двумя девушками создавала ту разность потенциалов, которая позволила Францу выступать уже не в роли просителя — тон его писем Фелиции становится сухим и жестковатым, даже обращение «любимая» куда-то испарилось. Но Фелиция, похоже, «взбрыкнула», так что 19 марта 1914 года Франц уже бестрепетно пеняет её родителям, Карлу и Анне Бауэр, на то, что их дочь не отвечает ему, хотя за неделю им отправлено ей 4 письма и телеграмма. Он никак не может взять в толк, что его переписка с Гретой Блох кажется ей предательством с обеих сторон, а переписка эта ведется весьма интенсивно. Сначала тон писем Франца если не высокомерен, то покровительственен. Зачем-то ему потребовалось — опять письменно! — «завоевать» девушку, тем более что она, испытывая одиночество в Вене, была открыта для нового и интересного общения.
Разыгрывать новую партию Кафке показалось интересно, как мне кажется, в первую очередь из-за того, что он усложнил задачу — на заднем плане всегда находилась Фелиция, так что приходилось подбирать выражения, что для писателя было привычно, чтобы волки были сыты (Фелиция) и овцы целы (Грета). Приведу наугад одно из последних писем его:
«№ 65 30.6.14
Дорогая фройляйн Грета, не звонок по телефону, а свидание — глаза в глаза. Вы не должны так говорить, я не другой, только, правда, бросаюсь то туда, то сюда, где тоже дергают мою руку, лучше бы она держала Вашу добрую руку. Будьте терпеливы со мной. Пусть женщины терпеливы, но, разумеется, может быть, я довел до изнеможения самую лучшую женщину. Послезавтра Вы получите подробное письмо, сегодня уже слишком поздно. Из-за поездки в Дрезден я написал Ф., что приеду в Берлин через 14 дней, и, следовательно, не знаю, — я не знал отношение к этому Ф., теперь не знаю и Вашего отношения, — поеду ли я в следующее воскресенье в Дрезден.
Сердечно приветствую — Ваш Франц К.»
Встреча с Гретой была не случайной — она связана дружбой с Фелицией, но и эту ниточку Франц не хочет выпустить из рук. Жизненные обстоятельства девушки были не слишком хороши, заработок скромный, да и семейство — не из богатых. Машинистка и стенографистка, она была и скромно образована, так что Кафка, писатель, казался ей персоной если не важной, то интересной. К тому же не исключено, что Фелиция давала читать ей письма «жениха», так что она уже была знакома с манерой его письма. А он писал ей и просто для разнообразия — похоже, ему уже надоели одни и те же перепевы в письмах к Фелиции. Грета не слишком красива, но все-таки помилее Фелиции — черты лица мягче, глаза печальные и более выразительные. Конечно, ей тоже хотелось устроить свою женскую судьбу, и она видела, что отношения Франца и Фелиции отличаются если не пусто-, то многословием, и, несмотря на выражения любви, накал чувства в письмах слишком слаб и тускл — со стороны ей, конечно, было виднее, чем подруге, которая увязла пока самым коготком, но коготок этот крепко ухватился за протянутую из Праги руку. Отношения подруг в подобных ситуациях стереотипны: чуть-чуть зависти, немножко интереса, свобода фантазии. Так что Грета Блох оставалась чуть в стороне от этих нервных отношений, чувствуя, что плод вполне может сорваться с ветки и покатиться — почему бы и не в её сторону? У неё ведь есть даже письменное свидетельство Кафки: «Самое милое и прекрасное среди прекрасных и милых, что Вами прислано, — Ваш образ». А уж то, что Франц пишет девушке через два дня после помолвки, вполне может навести на определенные фантазии и надежды: «Моя помолвка или мой брак не изменит ни в малейшей степени наших отношений, в которых, по крайней мере, для меня заключены замечательные и абсолютно необходимые возможности». Даже возникает мысль после женитьбы поселиться молодоженам вместе с Гретой Блох в одной квартире — свидетельство того, что Кафка более силен в теории, чем в практике.
Что же касается Франца, он фантазирует в сторону Берлина уж вовсе несообразно. Во многих письмах он напоминает Фелиции об их разговоре в зоологическом саду во время первого свидания в Берлине. Речь все время идет о «жертве» с её стороны — разумеется, с подачи Кафки. 21 марта 1914 года он сообщает девушке, что уже примерно год назад решил уволиться со службы «по многим причинам», а 25 марта — что служба ему нужна лишь в случае женитьбы, в противном случае нужно уволиться и, уехав в Берлин, начать с самых низов журналистики. Каково? Это провозглашает человек, не написавший ни одной газетной заметки! Странно и то, что в этом его поддерживает новый друг Эрнст Вайс, которому такая идея кажется более здравой, чем женитьба Франца на Фелиции. Ему-то этот брак виделся совершенно невозможным и губительным для друга. По всей видимости, в разговорах с Вайсом Кафка был столь же путаным, как и в письмах, но положение со стороны давало тому более здравый взгляд на ситуацию. А с другой стороны, мысль уехать из Праги именно в Берлин, где «заноза» Фелиции будет зудеть постоянно, находится в противоречии с разрывом — история непременно продолжится, пусть — на другом уровне и с большими шансами на её разрешение. Недаром в апреле Франц пишет, что живи они в одном городе, то давно бы поженились.
«Почтовая повинность» — вот как точно определил Кафка эти отношения, особенно — для Фелиции. Похоже, она давно уже сожалеет, что взяла на себя эту повинность. Недаром Франц упрекает её за мысль о «возвращении к прошлым знакомствам», которые были бы скорее чреваты браком. Возможно, это подталкивает Франца, наконец, на более решительные действия — он решается на помолвку уже на Пасху.
Свершилось! 12–13 апреля 1914 года состоялась помолвка Франца и Фелиции — разумеется, неофициальная. А иначе и быть не могло, поскольку уже через день он пишет невесте об «определенности чувства», не уточняя, какого именно. Девушка обратила внимание на то, что суженый выглядит «ужасно бедненьким». Состоялся и разговор жениха с Карлом Бауэром, впрочем, не возымевший никаких последствий. Было решено, что в августе Фелиция покинет службу. 19 апреля Франц пишет письмо Анне Бауэр, называя её «дорогой мамой». Речь идет и о приезде Бауэров в Прагу, и о поиске квартиры для молодоженов, словно жених отрезал уже себе дорогу назад. 24 апреля в газете «Прагер Тагблат» наконец-то появляется объявление, как это положено при официальной помолвке: «Д-р Франц Кафка, вице-секретарь Общества по страхованию от несчастных случаев на производстве в Праге, сообщает о помолвке с фройляйн Фелицией Бауэр из Берлина». Присланные поздравления с помолвкой Франц почти сразу перестал вскрывать — настолько, по-видимому, это было для него болезненно. Вот он уже занимается поисками квартиры для совместной жизни с Фелицией. Находит несколько вариантов и зовет невесту в Прагу для выбора по её вкусу. Одна из них, правда, в стороне от центра, — трехкомнатная, два балкона, терраса, много зелени, 1200 крон. Франц выказывает по этому поводу свои сомнения, могут ли они себе это позволить. Но в любом случае он выговаривал для себя комнату для литературной работы. Предстоящая совместная жизнь с Фелицией наводила на него мысли о физической близости — в связи с этим он уже почти (почти!) решает отказаться от вегетарианства, и на столе его теперь присутствуют мясные блюда. По существу, это — тот шаг, за которым не могло воспоследовать ничего хорошего: творчество, одиночество и вегетарианство выстраивались для него в неразрывную цепочку.
***
Не стоит удивляться тому, что Франц Кафка продолжает свое «двурушничество», что можно подтвердить хотя бы письмом Грете Блох 3 мая 1914: «Дорогая, дорогая фройляйн Грета, во всей бессмысленной суете, которую приносит с собой сплачивание вокруг жениха и невесты, готовящихся к домашнему пиршествованию. А для меня сегодня невозможно, совершенно невозможно Вас не поприветствовать. Самое милое и прекрасное среди прекрасных и милых, что Вами прислано, — Ваш образ».
Но еще ранее Кафка в письмах к Грете высказывается о невесте в таком тоне, что иначе как намеренным оскорблением это назвать нельзя:
4.3.1914:
«Из Вашего письма я также даже не без сомнений уясняю, имеете ли Вы оба моих письма после визита к Ф. или только второе, и до сих пор я не знаю точно, какие подробности о Ф. Вам известны и какие хотите знать. Ф. выглядит очень переменчиво, на воздухе очень свежа, в комнате по большей части — утомленной, постаревшей из-за шероховатой пятнистой кожи. Зубы её в еще худшем состоянии, все сплошняком запломбированы. Этот понедельник начинается для неё опять поездкой перед посещением зубного врача, который изготовит ей золотые коронки. Я могу констатировать все это и еще другое, смотрел, наблюдал подробности, в моем чувстве не образовалось даже судилища относительно Ф.
Ваши возражения против брака со мной были столь серьезно аргументированы, как я на них в последнее время указываю, вплоть до таких, как замечания о железной дороге, посещении театра и так далее, они, собственно говоря, явственно выстраиваются в ряд, но все же недвусмысленно осуждают меня. Нет, я составил их не для поверхностного созерцания, этого я сказать не могу; почему бы им не стать глубоко обоснованными? Люби я целое, я люблю и составные части; что иногда при этом могут оскалить зубы, не воспрепятствуешь. А Ф., дорогая фройляйн Грета, Вы при всем при том должны знать?»
16.5.1914 — продолжение:
«Дорогая фройляйн Грета, зубная боль, очевидно, означает, что в Вене Вам не избавиться даже от самого худшего, но зато с отъездом все улучшится, какой иной смысл может иметь зубная боль? И почему Вы должны мучиться бессмысленно? Что означают бессонница и «распухание головы», это я очень хорошо знаю тоже в этот момент, и, оказывается, это познание вовсе не собирается исчезнуть, но действительной самой худшей из всех зубной боли я, по-видимому, еще не имел и читал об этом в Вашем письме, как школьник, который совершенно растерян. Как, собственно говоря, обращаетесь Вы с Вашими зубами? Чистите ли Вы их (сейчас я, к сожалению, обращаюсь к даме, которая из-за зубной боли не обратит внимания на формальную вежливость) после каждого приема пищи? Что говорят проклятые зубные врачи? Коли один раз это с Вами случилось, придется эту беду вкушать до конца. Я думаю, что Ф. со своей почти полностью золотой челюстью относительно спокойна. Способны ли Вы тоже обеспечить себе спокойствие таким способом? В первое время, если уж говорить правду, мне пришлось опускать взгляд перед зубами Ф., настолько пугало меня это сияющее золото (имитация адского блеска в столь неподходящем месте) и изжелта-серый фарфор. Позднее я смотрел, как только заблещет, намеренно в сторону, чтобы не забывать об этом, чтобы себя мучить и чтобы в конце концов решить, что это самая настоящая правда. В одно альтруистическое мгновение я даже спросил Ф., не стыдится ли она. Разумеется, самым счастливым способом она не стыдится. А теперь я с этим, даже не только по привычке (ведь привычки к умеренному блеску я совсем не мог еще приобрести), почти совсем примирился, я уже больше не хочу, чтобы золотые зубы исчезли, но, собственно говоря, совершенно определенного впечатления желания отвести взор у меня никогда не было. Только сейчас оно почти кажется мне подходящим, особенно точным и — что немаловажно — совсем явным, дружелюбным, показательным, никогда более не отвращающим взгляда изъяном, что, возможно, приносит мне большую близость Ф., чем были бы на это способны, в некотором смысле, ужасные природные челюсти. Сейчас не жених защищает изъян невесты, сначала здесь тот, кто то, что хочет сказать, не в состоянии верно представить, а кроме того, желает внушить Вам немного мужества, пока ничего другого нет, разумеется, только пока кое-что радикальное не применится против Вашей боли. Но, может быть, лучше даже подождать, пока Вы не окажетесь в Берлине».
Только в качестве тектонического истечения можно рассматривать подобные пассажи. В самом разгаре — история с помолвкой; собственно, письмо второе написано всего чрез три дня после неофициальной помолвки, так что Францу приходится применить все свое литературное мастерство, чтобы выразить невыразимое — свой страх перед физическим обликом невесты. Неужели Франц не догадывался, что подобные высказывания — мина замедленного действия? Скорее всего, он осознавал это. И Грета служила возможным передатчиком его физического ощущения от Фелиции. В таком случае он очень точно разыграл эту трехходовку — дальнейшие события это подтвердили. Официальная помолвка состоялась в берлинской квартире Бауэров 1 июня 1914 года — в дневнике 6 июня Кафки она отозвалась поистине страшным описанием: «Был закован в цепи, как преступник». Но продолжает писать Грете, словно ни в чем не бывало, чего втайне оскорбленная девушка простить не может и принимает собственные меры.
Ладно еще, если бы Кафка метался между двумя женщинами! Но нет, он бьется в поисках выбора между двумя состояниями: холостяцкое положение или все-таки женитьба.
Пожалуй, не обойтись и без записи в дневнике 15 февраля 1914 года: «Чтобы утешить взволнованную мать Велча, я сказал: «Из-за этого брака я тоже теряю Феликса. Женатый друг уже не друг». Разумеется, здесь говорит эгоизм дружбы, но не каждый формулирует столь точно и откровенно.
***
Уже 23 июля 1914 года запись в дневнике: «Судилище в отеле». 12 июля все в том же «Асканийском подворье» в присутствии отца и сестры Фелиции, Греты и Эрнста Вайса состоялось расторжение помолвки. Молчание Франца на этом «судилище» вполне объяснимо — Грета показала его письма подруге (а ведь он писал Грете 18.03.1914: «меня охватывает дополнительная тревога из-за возможности случайного распечатывания письма кем-нибудь»), которой ничего не оставалось делать, как вызывать жениха в Берлин; во всяком случае, таково мое предположение, хотя сведения на этот счет отсутствуют. «Враждебность» Фелиции вполне понятна. Кафка фиксирует это в дневнике, тут же упоминая, что, проводив Фелицию домой в пролетке, возвращается с фройляйн Блох. Следующая фраза — «Комната в отеле». Ножа не просунуть между этими двумя фразами далее — о разговоре с родителями, причем — отец «понимает все правильно». Далее — «Безвинная жестокость. Мнимая вина фройляйн Блох». К чему относится эта фраза? К предательству? Или речь идет о чем-то умалчиваемом? Приведу первое письмо, которое Кафка написал Грете после «судилища»:
№ 69 15.10.14
«Это — своеобразное свидание, фройляйн Грета, раз уж я получил сегодня Ваше письмо, то, с чем это связано, я называть не хочу, это касается только меня и мыслей, которые сегодня ночью так меня возбудили, что я улегся в постель около 3 часов.
Ваше письмо меня очень поразило. Меня поразило не то, что Вы написали мне. Почему бы Вам не написать мне? Правда, Вы сказали, что я Вас ненавижу, я Вас не ненавижу, и не только потому, что я не имею на это права. Правда, в «Асканийском подворье» Вы сидели в качестве судьи надо мной — это было отвратительно для Вас, для меня, для всех, — но это просто так выглядело, в действительности я сидел на Вашем месте и не покинул его вплоть до сегодняшнего дня.
В Ф. Вы полностью обманываетесь. Я говорю это не для того, чтобы выманить подробности. Я не могу восстанавливать в себе подробности — моя сила воображения так часто гоняется за мной в этом кругу, что я могу доверять Вам, — я говорю, что не способен вдумываться в подробности, которые могли бы убедить меня в том, что Вы не ошибаетесь. То, на что Вы намекаете, совершенно невозможно, это заставляет меня злополучно подумать, что, может быть, по какой-то необъяснимой причине Ф. должна сама обманываться. Но и это невозможно.
Ваше сочувствие я всегда считал неподдельным и не считающимся даже с собой. И последнее письмо написать Вам было нелегко. Я благодарю Вас за сердечность.
Франц К.»
Собственно, это — и последнее письмо, которое Кафка написал Грете Блох. В последующей затем переписке с Фелицией еще встречаются упоминания о девушке — краткие и нейтральные, и, казалось бы, можно было бы закончить историю отношений Кафки с Гретой Блох, если бы не загадочная история, которую рассказал нам Макс Брод в биографии друга:
«Насколько следует отрешиться от слишком упрощенного подхода к психологии Кафки, можно заключить из нижеприведенного факта, который стал мне известен лишь несколько лет назад.
Весной 1948 года проживающий тогда в Иерусалиме музыкант Вольфганг Шокен11 написал мне, что из того, что ему было когда-то доверено, явствует, что Кафка имел сына. В качестве доказательства он показал мне письмо одной дамы М.М., с которой он (рассказчик) подружился. Тогда (1948 год) дамы уже не было в живых, ребенок умер более двадцати лет назад. Особая трагедия случившегося заключалась в том, что Кафка понятия не имел о существовании ребенка, который умер еще раньше Кафки, не прожив даже семи лет. Мать ребенка, гордая дама, независимая как духовно, так и материально, легко из обидчивости замыкавшаяся, имела, видимо, затруднения психологического свойства довериться Кафке, потому что за краткой связью последовало продолжительное и окончательное отчуждение. Я чуть-чуть знал фрау М.М.; тем не менее и не догадывался о связи между ней и Кафкой. На основании того, что рассказывал мне Кафка, я-то считал отношения прерванными недоброжелателями. В Дневнике Кафки обнаруживается намек, указывающий в этом направлении. Но в любом случае М.М. была значительной, удачливой, очень волевой и необыкновенно умной личностью с широкими взглядами на жизнь. — Теперь, правда, уже не угадать, насколько благосклонный оборот получила бы судьба Кафки, если бы он узнал, что стал отцом сына. Ничего он так не желал в глубине души для себя, как ребенка, он уже сомневался в самой такой возможности. Каждому знатоку его Дневников знакомы соответствующие места, где Кафка высказывает страстное стремление иметь отцовское право посидеть у детской колыбели. Исполнение этого желания было для него еще большим — явилось, может быть, решающим подтверждением его значимости со стороны самой высокой инстанции; он почувствовал бы себя возведенным во дворянство; настолько вообще в отсутствии потомства он усматривал специально ему вынесенный приговор проклятия. Может быть, если бы он взял этого ребенка к себе, тому не пришлось бы умереть, может быть, вновь пробудившаяся уверенность в себе спасла даже собственную жизнь Кафки, может быть, он сидел бы сейчас со мной, а вместо этого я теперь переписываюсь с пустым пространством. «Но так как это не так», следует, следует сознаться, во всяком случае, что земная жизнь сочиняет истории, которые выглядят удивительно похожими на все сложное — авантюрное — жестокое и иронически-горькое в произведениях Кафки.
Фрау М.М. посетила могилу Кафки в Праге. Много лет спустя, 20 апреля 1940 года, она написала моему поверенному, которого она тогда встретила снова в Праге, письмо из Флоренции сюда, в Израиль, откуда я заимствую главные строки. «Ты — первый, кто увидел меня в Праге придавленной весьма основательными заботами по поводу тогда еще предполагаемых страхов. И само Твое музицирование тогда в полной беспорядка комнате Твоего друга, и короткие прогулки по волшебному городу, который я люблю больше, чем Ты предполагаешь, помогли отрешиться от очень серьезных опасений. — Теперь я посетила могилу мужчины, который был для меня бесконечно дорог и умер в 1924 году, его талант превозносят еще и сегодня. — Он был отцом моего мальчика, умершего в Мюнхене в 1921 году в возрасте почти семи лет. Вдали от меня и от него, с которым мне пришлось разлучиться уже из-за войны и затем не свидеться — кроме нескольких часов, — так как он убит на своей родине смертельной болезнью. Об этом я никогда не говорила. — Полагаю, что рассказываю об этом кое-что впервые. Моя семья и мои друзья ничего об этом не знают, — только мой последний начальник. Поэтому он был добр и ужасно порядочен по отношению ко мне. Вот почему я тоже много потеряла — все, — когда он умер в 1936 году. Сейчас я спокойна и счастлива, что им уже не приходится маяться в такие времена». В продолжение ряда лет фрау М.М. постоянно говорила о К. и его творчестве в столь странной манере, что мой поверенный отметил это место письма иным толкованием — причастностью к имени знаменитого Кафки. Визит в Прагу состоялся в тени уже проходившего в Германии захвата власти нацистами. М.М., жившая тогда в Берлине, верно в это время говорила о страхе предчувствий, которые в то время её мучили. Она бежала в Швейцарию, в Израиль, наконец — в Италию12.
Последнее о ней известие, полученное моим поверенным, исходило от Британского Красного Креста, датировано 16.5.45 и гласит: «Mrs M/M/ was toten away from S/Donato de Comine, Frosine, by the Germans in May 1944 together with other Jewisch people living in the distric. We regret that at the present time there is nothing more we can do»13. Дальнейшее расследование показало, что М.М. убита прикладом немецкого солдата. Я исследовал все следы, сведения о которых предоставлены мне по дружбе моим поверенным. Они привели ко многим обитателям пансионов San Giorgio и Jennings Riucioli во Флоренции. Существовала крошечная перспектива отыскать наследие М.М., которое включало и много писем Кафки. Писатель Макс Крилл, живший во Флоренции, помогал мне в этих стараниях. Они оказались безрезультатными. Тем не менее весьма возможно, что в настоящее время письма Кафки хранятся у господина Е.Пр., эмиграции которого в Чили содействовала М.М. (Замечу, кстати, что письма, которые Кафка писал «берлинке» — с ней он был дважды обручен, — еще и сегодня ждут своей публикации). — Не удалось установить, как звали сына Кафки, в какой обстановке он жил и умер. Вряд ли существовало создание, оставившее для компетенции истории после своей смерти столь ничтожные следы, как единственный сын Кафки».
Да, если сопоставить даты, то они не противоречат возможности интимного общения Франца Кафки и госпожи М.М. То, что Макс Брод не раскрывает здесь имени сей дамы, тоже понятно — еще жива Фелиция Бауэр, подруга Греты Блох в 1913–1915 гг., однако известно, что у неё (Фелиции) все еще находится огромный свод писем к ней Франца Кафки, за которыми биограф его давно уже «охотится».
Так что же может извлечь читатель из вышеприведенного отрывка?
Грета Блох исчезла с орбиты отношений между Францем Кафкой и Фелицией Бауэр в 1915 году, да так, словно её и вовсе не было. Однако в письмах Франца к Фелиции упоминается её имя, причем — достаточно нейтрально.
Сама госпожа М.М. упоминает о том, что её поддержал в её незавидном положении непосредственный начальник конторы, где она работала в Вене (об этом — ниже). Вполне возможно, что она (или они) переехали в Мюнхен, где родился и умер сын Кафки. Чуть ниже Макс Брод упоминает о том, что некий журналист — в качестве сенсации — написал, будто при чтении в Мюнхене Кафкой новеллы «В исправительной колонии» три дамы упали в обморок (Макс Палверс). Брод считает это выдумкой, так как друг ему об этом ничего не рассказывал. Однако случай такой мог произойти, и не исключено, что в обморок упала именно Грета Блох — на чтении или, скорее, после: оснований у неё было предостаточно. Мне все время приходится сталкиваться с прогалами в биографии Кафки, написанной его другом. Той близости, которая существовала в этой дружбе, сама биография почти не соответствует — читателю приходится обращаться к другим источникам, которых не лишку.
Итак, если припомнить дневниковую запись Кафки 23 июля 1914 года о чрезмерно «горячей комнате в отеле» после упоминания фройляйн Блох, только отсюда еще можно с большой натяжкой усмотреть намек на совместный «грешок» Франца и Греты 13 июля 1914 года… Запись «Скверные запахи. Клоп. Трудное решение раздавить его» вполне нейтральна, но только не для Кафки — термин «омерзение» всегда присутствовал и при упоминании полового акта. Первая глава романа «Процесс» заканчивается так: «…перед сном он подумал еще о своем поведении и остался собой доволен, хотя с удивлением почувствовал, что доволен не вполне». Отчаянная ситуация разрыва помолвки при помощи Греты, похоже, могла привести к подобному финалу, особенно если учесть последующую «боденбахскую историю», о которой речь впереди. Ровно через три месяца Франц получает письмо от Греты, содержание которого нам не известно, но и ответ Франца показывает, что он все же считает историю с Фелицией не законченной, так что у Греты не остается шансов на его участие в её положении (если таковое случилось).
Однако в дневнике 15 октября 1914 года Кафка записывает последнее письмо Грете и поясняет свои МЫСЛИ — самоубийство, письмо Максу со множеством заданий. Тема самоубийства — особая статья уже хотя бы потому, что эти самые множества заданий Кафки Максу Броду — тоже продолжение жизни. Правда, не могла ли мысль о самоубийстве возникнуть в мозгу Франца из-за Греты Блох, предположим, из-за её сугубого физического состояния, к коему мог (мог ли?) оказаться причастен Кафка. Макс Брод рассказывает эпизод с мыслями о самоубийстве друга как-то уж слишком спокойно и без тех нюансов, которые при этом просто необходимы, — причина самоубийства (или повод). Или Брод не увидел здесь драмы? Или вообще не знал о Грете Блох как объекте интереса к ней Кафки? В таком случае приходится поосторожнее читать свидетельские показания Брода на процессе мировой литературы.
К истории с Гретой Блох еще стоит отнестись посерьезнее и потому, что её след не мог не остаться в творчестве Франца Кафки. Именно после неё и после первого разрыва с Фелицией он пишет новеллу «В исправительной колонии» и роман «Приговор». Речь идет, собственно говоря, о КАРЕ — недаром под этим названием он собирается издать три новеллы — «Приговор», «Превращение» и «В исправительной колонии». Мысль о ВИНЕ — налицо, и следует заметить, что из истории с Гретой Блох Франц Кафка извлек литературные дивиденды, пусть Грета и послужила творческим довеском к Фелиции. Приходится лишь удивляться столь мощному результату чуть ли не схоластических отношений с этими двумя женщинами. Впрочем, отношения с Фелицией еще не завершены, и даже еще нельзя предвидеть трагических последствий «любви в одни ворота».
Гипотетическая история отцовства Франца Кафки привлекает внимание еще и потому, что она могла бы разрешить одно, может быть, самое важное обстоятельство, связанное с попыткой брака Франца с Фелицией. Речь идет о столь многочисленных жалобах молодого 30-летнего человека на свое здоровье и неприязнь к детям, что иначе, как опасением собственной импотенции, это назвать нельзя. Если не держать этого термина под рукой, все сетования Кафки звучат просто неправдоподобно — слишком уж заезжена эта граммофонная пластинка. Но импотенция сама по себе, присутствуя в арсенале писателя, не может не вызвать к жизни свою компенсацию в плане творчества. Как бы там ни было, но в романе «Процесс» Лени соблазняет Йозефа К., а в романе «Замок» Фрида — просто К. Эти случайные обстоятельства своеобразно управляют сюжетом романов и придают текстам читательский интерес не просто к животности человеческой натуры, а именно к активности женской половины человечества, которая столь нехитрым путем приводит мужчину в русло, где не может быть исключения ради продолжения рода человеческого.
***
И все-таки, все-таки… Историю предполагаемого отцовства Франца Кафки можно заключить следующим образом.
Итак, в нашем распоряжении несколько дат, письмо и две почтовые открытки, а также нехитрая арифметика, которая, однако, может все расставить по своим местам.
Первая встреча Франца Кафки и Греты Блох — в Праге, в гостинице «Черный конь», 30 октября 1913 года. Свидетель — письмо Франца девушке 29.10.1913.
Вторая встреча — 13 июля 1914 года на «Асканийском подворье» в Берлине при расторжении помолвки и после него. Свидетель — дневниковая запись Кафки 28 июля 1914 года.
Третья встреча — конец мая 1915 года в Богемской Швейцарии — присутствовали: Фелиция Бауэр, её сестра Эрна и Грета Блох. Свидетель — открытка Оттле 24.5.1915.
Мнимый сын Кафки умер в возрасте почти семи лет в 1921 году.
Несложные арифметические подсчеты показывают, что в первые две встречи между Францем и Гретой ничего не было, во время третьей он находился под надзором сестер Бауэр.
Таким образом, госпожа М. не была Гретой Блох, но и не Герти Васнер, «швейцаркой» из Ривы, жившей в Генуе; Макс Брод её не знал, и они не встречались. Богатую русскую женщину из той же Ривы тоже можно оставить в покое по тем же причинам. Других женщин в окружении Франца Кафки не было (проститутки во внимание не принимаются).
Легенда об отцовстве Франца Кафки так и остается легендой.
***
23–24 января 1915 Франц и Фелиция встретились в Боденбахе, на пути от Праги до Берлина, поскольку лишь у девушки был заграничный паспорт. Впервые они были один на один, и это так тревожило Кафку, что уже 25 января он пишет девушке: «И вот случается как раз то, что я в точности предвидел. Я поехал туда не по доброй воле, я знал, что мне грозит. Мне грозил соблазн близости, этот вздорный соблазн, преследующий меня буквально неотвязно и даже сейчас, в этой выстуженной, ледяной комнате, не оставляющий меня в покое»14. Правда, в действительности молодого человека тревожил не соблазн, а как раз возможность близости. А в дневнике 24.1.1915 он замечает: «Лучше всего этой встрече остаться неким исключением»; «Но я обессилен и опустошен, и, собственно говоря, у меня нет времени поразмыслить над чем-либо иным, кроме вопроса, каким образом могло у кого-то возникнуть желание прикоснуться ко мне пальцем». Со стороны Фелиции — не сдача позиций, а преднамеренное побуждение Франца предпринять наконец-то МУЖСКОЕ ДЕЯНИЕ: «Ф. сказала: “Как мы здесь рядышком благоразумны”. Я промолчал, будто не слышал этого восклицания. В комнате мы были одни два часа. Я окутан скукой и безнадежностью. У нас не было хотя бы одного благого мгновения, когда бы мне свободно дышалось». На следующий день после свидания молодой человек берет в руки перо и сообщает девушке, что именно сейчас он ближе к ней, чем когда стоял вчера у её кушетки. Это — почти оскорбление и унижение женского в Фелиции, особенно из-за того, что так и не произошло их физического сближения — любые шансы на будущее сводились на нет. А Франц делает хорошую мину при плохой игре, сообщая о том, что вчера был обуян «ужасающим желанием близости… до боли в затылке».
Позже, 26 и 27 мая, Франц весьма романтично описывает свое состояние после их свидания, причем — в шутливом тоне, где ласковость соседствует с усмешкой, к тому же пишет он о себе в третьем лице, так что хоть вставляй эти пассажи в его «Созерцание»!
В следующих письмах Франц рассказывает девушке о своих скитаниях по съемным комнатам, но не о поисках квартиры для совместной жизни. Мало того, в марте он сообщает о неплохой прибавке в 1200 крон, которые его не порадовали до такой степени, что он подумывал даже от них отказаться. Безусловно, это — как возможность без особых колебаний снять квартиру для жизни с Фелицией — не могло не послужить препятствием для его будущего писательства. Тем более что работа его почти застопорилась. Все время — жалобы на шум и другие помехи. Франц заказывает в Берлине специальные затычки для ушей и сопровождает это сообщение Фелиции комментарием: «Дался же мне этот Берлин!» Хотя переписка уже несколько раз затрагивала вопрос о переезде Кафки в Берлин, восклицание это довольно-таки двусмысленно, если учитывать многозначность стиля писателя.
Осторожное упоминание Фелиции о военной службе (а Первая мировая война в разгаре!) — в стиле Кафки — можно было бы трактовать и как опасение за «жениха» (хотя в армии тоже пишут письма). Когда речь зашла о «страданиях от войны», Франц отозвался о них так, что страдания от квартирного шума более реальны и значимы. Ситуация с призывом в армию разрешилась не только медицинской комиссией, а указом о бронировании служащих начиная с определенного ранга, в число которых попал и Кафка. Разве что военное положение призвало на почту цензуру, и пришлось для ускорения прохождения корреспонденции использовать открытки, где уже не было места для словесных излияний.
Судьба — так или иначе — указывала молодым людям на ненадежность случайности. 24 апреля оба они оказались в Будапеште, но ни тот, ни другая не сообщили друг другу о подобной возможности, так что они, может быть, проходили по одним и тем же улицам в «опасной» близости. «Какая благосклонная и неумелая случайность!» И вновь можно весьма интересно толковать эту «благосклонность».
Многие исследователи считают, что роман «Процесс» Франц Кафка начал писать в августе 1914 года, после разрыва первой помолвки с Фелицией. Однако в письме к Грете Блох 11 (12) марта 1914 года есть такие строки: «Процесс с Ф. мне столь неясен или, скорее, где-то в последней основе, куда мой взгляд едва достигает, столь ужасающе ясен, что с каждым словом, которым я с ней общаюсь, он становится еще более туманным, еще более оскверняющим, еще более мучительным. Но теперь дни до самого конца, надо надеяться, уже подсчитаны на пальцах одной руки». Нам известно, что Франц в этот период не пишет прозы и страдает от этого. Но вышеприведенный пассаж, по-моему, свидетельствует о перманентном обдумывании не только своего положения, но и возможности как-то воплотить его литературным способом. Да и не писать же ему тривиальную историю с любовным «треугольником», которая зачитана до дыр временами и народами и привлекательна столь же, сколь и омерзительна. Волны выносят творческий корабль Кафки из бухты житейской на океанские просторы, где глуби неизмеримы, а штормы, как и штили, чреваты гибелью. Писателю недостает фитиля, который подпалил бы эту взрывоопасную ситуацию, и он целеустремленно продвигается в сторону бытийного события, после которого только и остается, что написать: «Они жили счастливо и умерли в один день». А вот для Кафки два события — помолвка и разрыв её — знаменовали наконец-то полную творческую свободу: две потери — свободы и Фелиции — оказались в одной связке. Вот так и состоялось восхождение писателя к вершине мировой славы — от мирского жития к постраничному выходу на простор мыслимой человеческой вселенной.
Роман «Процесс» к концу октября 1914 года, похоже, начал пробуксовывать, так что — по старой привычке — 1–2 ноября он вновь обращается к Фелиции с разъяснением самого себя: «Поскольку Ты не могла поверить тому, что слышала и видела, Ты думала, что между нами существуют недосказанности. Ты не в силах была признать власть, которую имеет надо мной моя работа, Ты признавала ее, но далеко не полностью. Вследствие этого Ты вынуждена была все те странности во мне, которые сбивали Тебя с толку и вызваны были моей тревогой за свою работу, только тревогой за свою работу и больше ничем, истолковывать неверно. Вдобавок к тому же странности эти (признаю, странности отвратительные, мне самому опротивевшие до предела) проявлялись по отношению к Тебе сильнее, чем к кому-либо еще»15. Атмосфера «Процесса» в это — практически самое важное из последующих — письмо переходит с той дотошностью, которая отличала перо Кафки. Сам же Йозеф К. представляет в романе Кафку так, как представляет Франца Фелиция, — за минусом его писем, то есть инертным до «ареста» и самоуверенным до самой сцены казни. Я даже усматриваю в видениях романа стереоскопическое зрение — автора и Фелиции, так что Йозеф К. словно выписывался специально для бывшей невесты автора — чуть ли не как её идеал. Без этого грана юмора и копошащейся на заднем плане фройляйн Б. роман не получился бы словно развернутым веером, костяшки которого можно прятать друг за друга. Роман писался Кафкой легко потому, что он только что отвоевал долгожданную свободу — литературная нагота была для него дороже и слаще наготы женской.
«Потеря» Фелиции и Греты была ясна Кафке. Но он не был бы самим собой, если бы не воспользовался любой случайностью для восстановления женского статус-кво. Всего несколько слов с Эрной, сестрой Фелиции, и вот уже Кафка заручается не только её сочувствием, но и перепиской с нею (горбатого могила исправит!). Правда, этот эпизод не принес ожидаемых дивидендов, но зато выказывает, что наш герой — как Ванька-встанька — располагает внутренним центром тяжести, поистине бесценным. Да, он всегда жалуется, но жалобы эти предназначены для усыпления бдительности корреспонденток; это — стремление вызвать сочувствие и жалость, которая (по русскому обыкновению) вполне может стать заменой любви. Об этом «увлечении» Кафки практически никто не упоминает. А ведь 5 декабря 1914 года, получив письмо от Эрны Бауэр, он записывает в дневнике: «рассорил Ф. и Э., а в довершение всего и Э. принес несчастье…» Он подробно записывает, какие несчастья принес семейству Бауэров, и нельзя сказать, что он наговаривает на себя — вина его даже по человеческим меркам очевидна.
Следует еще вспомнить о фройляйн Монтаг, загадочной подруге фройляйн Бюстнер, которая сказала Йозефу К. нечто связанное на первый взгляд с девушкой: «Вообще-то на такие разговоры и согласия не дают, и отказа не бывает. Но случается, что разговор просто считают бесполезным, и в данном случае так оно и есть». Но если отбросить в сторону незначительный инцидент Йозефа К. у фройляйн Бюстнер, то от её подруги он получает отповедь, достойную отповеди суда, встречи с которым жаждет он. Не стоит забывать, что в романе все и вся связаны с судом, так что и фройляйн Монтаг не может быть исключением. Она — ипостась Греты Блох, выступавшей, по мнению Кафки, при разрыве помолвки в «Асканийском подворье» в роли «судьи». Если припомнить все связанное с Кафкой, то окажется, что он обошел своим невниманием или тягостным вниманием не одного и не двух близких и знакомых, так что чувство вины было во Франце Кафке неизбывно, а «судилище» — перманентным. Думаю, что и капитан Ланц, даже будучи племянником фрау Грубах, заявился в её пансион не за просто так, и его фигуру можно рассматривать как заявку автора на возможность пустить в ход соответствующие «капитанские» полномочия.
***
С августа 1914 года Франц Кафка в течение трех месяцев, за исключением двух дней, впадает в «обморок» творчества. Роман «Процесс» продвигается вперед семимильными шагами, но вот еще загадка: 15 августа, всего через несколько дней после начала «Процесса», в дневнике появляется рассказ «Воспоминание о дороге на Кальду». Не был ли он паллиативом «Процессу»? Не оказался ли Франц Кафка на распутье — литературная месть или бегство в одиночество? Рассказ этот — удивительный, прежде всего — из-за тщания подробностей. Да, бегство в Россию — враждебную Австрии страну — это бегство и от австро-немецкой нынешней и возможной семейственности. Затеряться на просторах России — какая великолепная возможность для обрушения за собой прошлого! Но свобода длилась всего шесть дней — «Дорога на Кальду» оказалась незаконченной. В это же время — работа над последней главой «Америки», и — тот же результат! Бегство в Америку тоже не удается. «Процесс» навис над головой Кафки — как возмездие. И тогда в октябре он пишет новеллу «В исправительной колонии».
Такой прозы еще не знала мировая литература. Последняя глава «Процесса» показалась писателю «пресной» — иначе новелла «В исправительной колонии» не была бы написана. Последние слова Йозефа К. практически нейтральны. «Как собаку» — то есть как бессловесное животное, не осознающее сути происходящего. Да так оно, по сути, и было: ни Йозеф К., ни Франц Кафка не признали ни суда, ни приговора. Но что-то ведь должно было остаться! После Йозефа К. — ничего, после Франца Кафки — сотни страниц писем. Они теперь лежат немым грузом — в надежде на будущее, но для самого Франца они не должны пропасть даром. Какой-нибудь БОГ ИЗ МАШИНЫ обязан появиться, и он появляется — в образе аппарата, карающего преступника при помощи специально набранного иглами текста. «Так точно, — ответил офицер, кивая головой и смотря перед собой неподвижным, задумчивым взглядом. Потом он оценивающе взглянул на свои руки; они показались ему недостаточно чистыми, чтобы можно было приложить их к чертежам. Поэтому он подошел к чану и еще раз их вымыл. Вслед за этим он извлек из кармана маленькую кожаную книжечку и сказал:
— Наш приговор звучит не так уж сурово. Осужденному бороной на тело пишется та заповедь, через которую он переступил. На теле этого осужденного, например, — офицер указал на стоявшего рядом человека, — будет написано: «чти своего начальника!»16
Смысл наказания и искупления — так считает Кафка — заключается во внедрении в тело преступника при помощи игл текста заповеди, которая им нарушена. Как видишь, читатель, все просто и понятно. Но без прочтения писем Кафки к Фелиции вовсе не становится очевидным, что старый комендант, офицер и осужденный — одно и то же лицо. Но когда офицер ложится на место осужденного и вместо осужденного, начинает вырисовываться картина пыточно-искупительного действа. Опустим ужасы происходящего, а важно вот что: «Каким же тихим он, однако, делается к шестому часу! Суть дела доходит до самого тупого. И начинается это с глаз. А уж оттуда расходится повсюду. Такой, знаете, бывает вид, что самого тянет лечь под борону. Ничего ведь такого не происходит, просто человек начинает разбирать надпись, он складывает губы трубочкой, словно во что-то вслушивается. Вы видели, не так-то легко разобрать надпись глазами; наш же человек разбирает ее своими ранами. Правда, это уйма работы; ему требуется еще шесть часов, чтобы довести ее до конца. Однако затем борона полностью нанизывает его на свои иглы и сбрасывает в яму, где он шлепается на окровавленную воду и вату. На этом суд заканчивается, и мы, то есть я и солдат, закапываем тело»17.
Ключевая фраза здесь: «Такой, знаете, бывает вид, что самого тянет лечь под борону». Это автору хочется лечь под борону, и кто знает, какие муки испытывал Франц Кафка, разрываясь между ролями осужденного и офицера. Наконец он выбирает вторую роль, и вот — нате вам! — новелла «В исправительной колонии» написана и предъявлена урби эт орби. Другой интерпретации рассказа представить себе я не могу. Путешественник, разумеется, это — я и ты, читатель, а сокрытое надгробие старого коменданта — это надгробие на могиле Франца Кафки, которое, правда, уцелело даже на старом еврейском кладбище Праги.
Новелла «В исправительной колонии» иной раз может послужить опять-таки символом отношения Кафки к власти уже хотя бы потому, что преступник осужден за нарушение заповеди «чти начальника своего». Но это — всего лишь пример из тех «заповедей», которые цементируют человеческое общество, к тому же независимость Кафки в отношениях с начальством никогда и никем не оспаривалась. Тем не менее сама по себе новелла не принесла писателю полного душевного удовлетворения. В декабре он начинает работать над главой «В соборе» для романа «Процесс», хотя она могла бы быть опубликованной отдельно с большим правом, чем, например, глава «Кочегар» из романа «Америка».
«В соборе» Кафке захотелось от быта в совершенно иные сферы, доселе только намеченные последней главой «Америки». Все происходившее с ним требовало озвучания голосом высших сфер, с которым писатель был недружествен. Не религиозные, а церковные признаки главы выводят читателя из сферы притчи в ареал ВСЕГО, которое автор предваряет ВРАТАМИ ЗАКОНА. Отвлеченное философствование здесь Йозефа К. — неожиданная находка для писателя, который, как его герой в главе «ДОМ», воспарил, оставив земные одежды и тревоги. Да, Йозеф К. на исповеди, но Франц Кафка с этим согласиться не может — он выбрался из человеческой хитиновой оболочки, и ему предстоит парение не в обыкновенном городе, а во вселенной. Этот масштаб распространяется на всю главу, так что рассмотрение её тоже, пожалуй, не имеет пределов.
В декабре же Кафка пишет «Прокурор» и «Сельский учитель. Гигантский крот». Ну, название с «прокурором» говорит само за себя. А вот «Сельский учитель» — особая статья!
Подзаголовок ГИГАНТСКИЙ КРОТ помогает читателю не слишком много. Правда, образ крота Кафке особенно дорог — раньше он посвятил этому таинственному животному трогательные строки. Делая упор на прилагательное ГИГАНТСКИЙ, можно лишь усугубить таинственность КРОТА, о котором, впрочем, в рассказе так ничего и не сказано. Исследование сего феномена сельским учителем не приносит ему никаких дивидендов, а рассказчик расписывает такую возможность — вплоть до всеобщей славы. Сокрытое от всех глаз явление здесь — литературное творчество, которому и сельский учитель, и рассказчик, преуспевающий городской коммерсант, посвящают свои работы. В обоих случаях — никакой реакции ни от общественности, ни от заинтересованных лиц (которые, как выясняется, как раз таковыми не являются). В итоге рассказчик полон разочарования, и беседа с учителем имела следующие последствия:
«Я слушал учителя спокойно, более того — с каждым его словом я становился все спокойнее. Я выложил на стол все экземпляры своей статьи, сколько их у меня было. Недоставало всего нескольких, потому что за последнее время я затребовал с помощью многочисленных писем все разосланные экземпляры и уже получил большинство из них. Правда, многие адресаты очень любезно ответили мне, будто вообще не могут припомнить, что когда-либо получали упомянутую статью, и что, если таковая даже и поступала к ним, она, как ни жаль, вероятно, утеряна. Это меня тоже устраивало, по сути, я ничего другого не хотел. Лишь один попросил у меня позволения сохранить у себя статью как курьез, но обещал мне, в соответствии с моим письмом, никому ее не показывать в течение ближайших двадцати лет. Учитель еще не видел моего письма. И я порадовался, что после его слов мне легко показать ему таковое. Впрочем, я и без того мог сделать это с чистой совестью, ибо, составляя текст письма, я был чрезвычайно осторожен в выражениях и ни на минуту не упускал из виду интереса учителя и его дела. Основные тезисы моего послания гласили:
“Я прошу вернуть мне статью не потому, что более не разделяю высказанных в ней взглядов, а также не потому, что считаю их хотя бы отчасти ошибочными или даже просто недоказуемыми. Просьба моя продиктована чисто личными, хотя и очень настоятельными причинами; она не дает ни малейшего повода судить о моей позиции в данном вопросе. Убедительно прошу обратить на эти последние слова сугубое внимание и по возможности предать их огласке”»18.
Франц Кафка полупризнается в письме к Грете Блох:
«Я не хочу перечислять, с чем Ваше письмо пересекается». Он записал: «Самоубийство, письмо Максу со множеством поручений». И несколько позднее: «Немного полистал Дневник. Получил подобие представления о формировании подобной жизни».
Не так уж давно Кафка в письме к Фелиции советует ей прочитать «Вертера» — «Страдания юного Вертера» Гёте. Самоубийство всегда включалось в круг мыслей писателя. Это — и новелла «Приговор», и эпизод, о котором рассказывает Макс Брод, когда он обратился к матери друга с просьбой помягче обходиться с сыном, который находится на грани самоубийства. Макс и Франц обсуждали такой выход — итогом стало взаимное соглашение позаботиться о наследии, но интригует то, что инициатором разговора был Макс Брод. Когда возвращаешься к этому эпизоду после случившегося с наследием Франца Кафки, остается только удивляться дальновидности этого пронырливого пражского литератора.
В самоубийство Макса Брода я поверил бы меньше, чем в воскрешение Лазаря. А вот психика Кафки была — напротив — очень ранимой и непредсказуемой. Не говорю уж о вечном его детском хныканье в письмах — подростковая тяга к самоубийству объяснялась тем, что временные затруднения жизни, как считают подростки, легче всего одолеть небытием, к тому же — задним числом — можно вернуть к себе жалость, то есть любовь, близких. Что же касается фигуры сельского учителя, он — со своими шестью детьми и женой — являет собой Макса Брода с его многочисленными публикациями.
Одни исследователи творчества Франца Кафки упирают на биографичность его произведений, другие предостерегают от этого, хотя истина, разумеется, лежит посредине, только не стоит забывать, что Франц Кафка не искал материала в качестве подложки творчества вне себя. Он писал о том, что знал лучше всего, и в связи с этим нам придется расстаться с мыслью о спонтанности его творчества. Посредственный писатель может использовать факты своей жизни, но додуматься до внутреннего осмысления душевных состояний, вызвавших к жизни эти факты, умеет далеко не каждый, а тот, кто умеет, чаще всего ограничивается первой попавшейся ему «на зуб» добычей — любовной историей. Любовные истории Франца Кафки — в первую очередь — становились литературными историями, детьми очевидного мезальянса.
Что касается сферы его частной жизни, то она не может, как мне кажется, иметь какие-либо исключения. Да, сами по себе произведения Кафки имеют огромную ценность, особенно — для простора мыслеследования. Но тот таинственный зазор между фактами жизни писателя и литературным эхом как раз и интересен. В нем — цимус творческого процесса, подспудная, подсознательная часть которого имеет поистине божественную подоплеку (речь не идет о боге как таковом). Толстой и Достоевский разъясняют этот зазор так, что хочется материализму переломать хребет. А ведь все просто: нет никакого человечества, только — скопище человеческих единиц, личностей и не очень. Сотворить Раскольникова или Левина легко, обрядив его в платье социальной идеи. А вот некто К., посредственность, которую и ущипнуть-то не за что, вдруг выводит читателя к самой кромке горизонта, за которым ВСЕ И ПРОИСХОДИТ. И тут начинается творчество читателя, не оскопленного бритвой критического хирурга. Если припомнить хотя бы объяснение последних строк в новеллах «Приговор» и «Превращение», которые личность главного героя просто вычеркивают из списка человечества с чувством облегчения, то амплитуда мыслей и чувств скукоживается до обоснования собственной полноценности, полнокровности и покоя. Франц Кафка это предвидел, упрятав свое предвидение в завещания.
***
Теперь все-таки обратимся к «Прокурору» — главе, которую Макс Брод вынес в Приложение к роману «Процесс», а она непосредственно примыкала к седьмой главе «Адвокат. Фабрикант. Художник». Мешала ли эта глава основному тексту — как его понимал Брод? Вот именно о понимании Брода и следует говорить. В главе речь идет практически о дружбе Йозефа К. и прокурора Гастерера. Случайность этого знакомства совпадает и со случайным знакомством Кафки и Брода. Но дружеские отношения Йозефа К. и прокурора Гастерера выписаны автором в присущей ему манере скрытой иронии, которую, может быть, Брод даже и угадал, хотя выбросить её вообще было невозможно из-за её вкрапления в середину страницы рукописи. То, что Гастерер выступает в тексте не только прокурором, но и «гигантом» (Брод был маленького роста), дает нам представление и о безапелляционности в литературных суждениях литератора, и о его комплексе Наполеона. Покровительственное отношение Брода к новому, еще не опытному в публикациях другу по ходу текста перетекает в авторитет Йозефа К. — автор уже понимает свою значительность как писателя.
«Несмотря на знание людей и жизненный опыт, приобретенный К. за долгий срок службы в банке, компания за его постоянным столом в кафе всегда казалась ему чрезвычайно достойной уважения, и он никогда не признавался себе, как велика для него честь принадлежать подобному обществу. Оно почти исключительно состоит из судей, прокуроров и адвокатов, хотя были допущены несколько совсем юных чиновников и помощников адвокатов, но они сидели в дальнем конце стола и имели право вступать в разговор только в тех случаях, когда вопросы задавались специально для них. Но подобные вопросы чаще всего задавались с целью позабавить компанию, особенно прокурора Гастерера, постоянного соседа К. по столу, любившего таким способом смущать молодых людей».
В связи с этой главой хочется напомнить, что она писалась после чтения Кафкой 2 декабря у Верфеля Броду и Пику новеллы «В исправительной колонии». Автор еще сам не понимает значения сего творения, а слушатели — тем более. Если вдуматься, то, за исключением весьма общих рассуждений, в обществе пражских литераторов контекстного обсуждения произведений Кафки не было — можно даже сказать, что он просто варился в собственном соку. А то, что втайне Кафка считал женитьбу Макса на Эльзе Тауссиг «изменой» дружбе (к тому же как раз они втроем ездили на четыре дня в Кутенберг), обернулось в главе инцидентом с Хеленой, содержанкой Гастерера, которая, чтобы возбудить интерес к ней прокурора, пыталась «очаровать» его друга (хотя здесь можно говорить и о фантазии автора). К тому же эта семейная пара служила постоянным напоминанием ему о его несостоявшейся свадьбе с Фелицией. Свадебный подарок Франца — 20 томов новейшего издания энциклопедического словаря Мейера (об Эльзе Франц категорически «забыл»). Заканчивается глава опять-таки неким воспоминанием об обиде — прогулке рука об руку Йозефа К. и Гастерера (Кафки и Брода), на что обратил внимание директор банка (непосредственный начальник Кафки Эуген Пфоль, «шеф». «Он попытался было приписать это игре теней, ничем другим объяснить он это видение не мог». Видимость и значительность, по мнению Кафки, чаще всего исключают друг друга.
Меня опять-таки могут упрекнуть в излишней нафантазированности по поводу главы «Прокурор», но тут уж, читатель, как мне кажется, моим фантазиям не разойтись с фактами. И закончить мне этот небольшой пассаж придется поэтому самохарактеристикой автора, которую уж никак не оспорить: «К. сознавал свои недостатки; возможно, они основывались на том, что в нем в некотором смысле действительно было нечто ребяческое». Евангельская наивность Кафки так впечатана в его творчество, что без осознания её нам только и останется обвинить его в притворстве.
20.01.1915. «Конец писанию — когда я снова возьмусь за него?» Кафка написал это перед встречей с Фелицией в Боденбахе — трудно даже определить, зачем была нужна ему эта встреча: прекратить или возобновить писательство.
24.01.1915. «С Ф. в Боденбахе. Я считаю невозможным когда-нибудь с ней соединиться, но я не отваживаюсь сказать об этом ни ей, ни в решительный момент себе… Я окутан скукой и безнадежностью…
Я даже читал ей вслух, предложения шествовали с отвратительной неразборчивостью, никакой связи со слушательницей, которая с закрытыми глазами лежала на канапе и безмолвствовала. Равнодушная просьба дать рукопись с собой и переписать её. Повествование о привратнике — больше внимания и порядочные замечания. Тогда мне раскрылся смысл рассказа, и она, верно, поняла его, но затем мы сопроводили его грубыми замечаниями, начало положил я».
Наедине с девушкой, которая к тому же ждет решительного шага с его стороны и даже упрекает его за эту нерешительность, Кафка обороняется притчей «У Врат Закона», словно это — панацея от его падения в семейную «бездну». Обратим внимание, читатель, на фразу «повествование о привратнике» — неосознанно он в качестве привратника говорит о Фелиции (пусть это — грубый, первоначальный, напрашивающийся вывод». Но, возможно, Фелиция правильно — со своей позиции — поняла притчу, и Францу пришлось с ней согласиться. Его дневниковые записи часто — спор с самим собой, так что выход за пределы этого разговора им скорее фантазируется, чем представляется верным. Но во лжи Кафку обвинять не следует ни в коем случае — последовательность его выражений самого себя патологична. Да и отношения с Фелицией ему невозможно отодвинуть в сторону — он умудрился даже рабочие часы заполнить или письмами к ней, или ожиданием её писем, а уж дома — тем более. Такая версия любви тоже имеет право быть, хотя с самого начала она виртуальна, но, подстегивая себя, роняет отнюдь не фиктивные кровь и слезы. В качестве психологического урока молодым девушкам эту историю следовало бы специально запрещать в школе (запретный плод сладок!), хотя я понимаю, что ХХI век буквально «изнасиловал» само это чувство. Но — не навсегда же, и вернется еще время трудной романтики и трудного чувства.
3 июля 1916 года Франц и Фелиция встречаются в Мариенбаде и проводят вместе 10 дней, после чего она уезжает, а он остается, переживая близость с ней от мажора до минора. Они пробыли вместе достаточно долго для того, чтобы за четыре дня до её отъезда «познать друг друга» во многих смыслах. Но следует принять во внимание, что Фелиция остановилась в Мариенбаде в отеле «Барломаль», тогда как Франц — в другом и только после плохо проведенной из-за шума ночи перебрался в соседний номер своей подруги. Нежелание иметь Фелицию рядом с собой — основной лейтмотив его к ней отношения, и, собственно, так было и было бы с другими женщинами.
«3.07.1916. ПЕРВЫЙ ДЕНЬ в Мариенбаде с Фелицией. Дверь в дверь, с обеих сторон ключи19.
4.07.1916. Что я есть? Жалкий я. Две дощечки я привинтил к вискам.
5.07.1916. Тяготы совместной жизни. Понуждена отчужденностью, состраданием, похотью, трусостью, тщеславием, и только на самом дне скромный ручеек достоин названия любви, недоступен при поиске, сверкнувший разок на мгновение единственного мгновения.
Бедная Фелиция.
6.07.1916. Несчастливая ночь. Невозможность жить с Ф.20. Невозможность совместной жизни с кем бы то ни было. Нет сожаления об этом, сожаление о невозможности не быть одному. А дальше: бессмысленность сожаления, смирение себя и, наконец, понимание. Встань с земли. Держись за книгу. А вернешься снова: бессонница, головные боли, прыжок вниз из высокого окна, но на размякшую от дождя землю, удар о которую не станет смертельным. Бесконечно ворочаться с закрытыми глазами, напоказ чьему-то открытому взору».
Заканчивается эта запись так: «ТОЛЬКО Старый Завет видит — больше ничего не скажешь». Кафка опять-таки размышляет о первородном грехе, к которому он относится, по меньшей мере, подозрительно уже хотя бы потому, что он отвлекает мыслителя от свободы. Литература-то, собственно говоря, ничем, кроме первородного греха, не унифицирована, так что даже Кафке — после долгого литературного молчания по этому поводу пришлось в романе «Замок» дважды живописать животную страсть мужчины и женщины как «заблуждение». Страсти — любовная и литературная — беспощадны, они — тирания, и Франц Кафка соглашался только на вторую, где тирания соседствовала со свободой и приносила столько же счастья, сколько и неудовлетворенности.
По всей видимости, после определенного разговора с Фелицией или даже любовного сближения 10 июля 1916 года Кафка пишет письме Анне Бауэр, назывная её «дорогой мамой» и внушая некие надежды, правда, весьма отдаленные. Но это и вполне понятно — еще раньше Франц и Фелиция отложили свадьбу на «после войны». Тут Кафка, конечно, явно воспользовался предлогом, чему девушка не смогла противостоять.
По возвращении в Прагу Кафка — словно продолжая мариенбадские прогулки — в сопровождении Оттлы гуляет по окрестностям Праги. Им довелось открыть два чудных тихих места — «словно рай после изгнания человеков». Нужно хорошо знать Кафку, чтобы вникнуть в эту его весть Фелиции — он и она изгнаны из рая. Поняла ли это девушка, а если поняла, то что ответила? Мариенбадская близость так и не сблизила их, напротив — Франц превратился в ментора для самостоятельной Фелиции, то есть это он так думал, на самом же деле девушка ни на градус не отклонилась от курса на замужество; ей казалось, что теперь-то они обязаны восстановить статус-кво, который существовал до их близости. Прошло уже четыре года с тех пор, как «охотник» письменно обозначил «добычу», и два года с тех пор, как «охотник» и «добыча» поменялись местами. Фелиция все еще мерила «суженого» народным аршином, так и не поняв, что этот складной метр никогда не бывал в обиходе Франца Кафки. Но она выражала свое недовольство тем, что теперь «манкировала» письмами, что Франц в общем-то воспринимал довольно спокойно.
Внезапно в письме Кафки всплывает имя Теодора Фонтане, литературная премия имени которого в октябре 1915 году была присуждена немецкому писателю и драматургу Штернхайму, тот по каким-то причинам (писатель был миллионером) и по совету Франца Блея отказался от денежного эквивалента премии 800 немецких марок в пользу Кафки, отметив изданного еще в 1913 году «Кочегара». Теперь, по всей видимости, читая письма Фонтане жене, он решил продолжить перевоспитание Фелиции таким вот окольным путем:
13.08.1916
«Любимая, когда читаешь такие вот неоспоримые вещи, голова, и так-то замороченная, совсем кругом идет. Фонтане в 1876 году принял чиновничью должность секретаря Королевской Академии искусств, а через три с половиной месяца, после жутких скандалов с женой, от должности отказался. Своей подруге он пишет: «Весь свет меня осуждает, я прослыл ребячливым, взбалмошным, заносчивым. И я вынужден все это сносить. Говорить об этом я давно уже перестал» и т. д., а потом: «…вот уже три с половиной месяца я на службе. За все это время не было у меня ни единой радости в жизни, ни единого просвета. Место это мне, что с личной, что с деловой стороны, одинаково противно. Все меня раздражает, все оглупляет меня, все мне отвратительно. Я ясно чувствую, что делаюсь на службе только все несчастней, становлюсь душевнобольным, превращаюсь в меланхолика». “Я страшные мучения пережил. И если уж чему суждено случиться, то тянуть с этим не следует. Надо надеяться, у меня сохранилось еще достаточно сил и гибкости, чтобы вернуть все на круги своя…”»21
Следует еще заметить, что сам Кафка сожалеет, что не сохранились письма жены Фонтане её супругу, — прямая аналогия с той же коллизией по поводу писем ему Фелиции. Она же напоминает «суженому» о четырехлетней годовщине со дня их первой встречи 13 августа 1912 года. Разумеется, он сам должен был вспомнить об этом, но, несколько смущенный, отделался подобием поэтической шутки
4 октября Франц сообщает Фелиции, что получил приглашение в Мюнхен на публичное чтение своего произведения и приглашает её приехать туда же. Разумеется, в этом не было никакой необходимости — разве что он хотел присутствия её на чтении. А читал он «В исправительной колонии» и, по его словам, очень неважно. Автор заранее беспокоился за цензурное вмешательство по поводу этого текста, хотя на самом деле он вдруг посмотрел на текст новеллы глазами шокированных слушателей. Не думаю, что выбор писателя был правильным — публике такие «страсти» были не под силу. Что ж, впечатлительность слушательниц 10 ноября подверглась испытанию жестокой новеллы. Впоследствии Францу кто-то передал, что Рильке интересуется его творчеством, причем новелле «В исправительной колонии» предпочитает «Кочегара». Я не могу объяснить сие ничем иным, кроме литературной ревности Рильке, который в своих попытках сказать новое слово в прозе достиг не слишком многого. А потом Франц и Фелиция поссорились в какой-то «гнусной кондитерской» — по-видимому, он «наседал» уже не письменно, а въяве, но девушка вернулась к прежнему своему состоянию: линия — только на замужество. А возможно, она припомнила жениху его письмо к ней 19 октября: «Что касается нашего союза, то дело это абсолютно решенное, насколько решать что-то вообще в силах человеческих; правда, сроки установлены лишь относительно, а что касается частностей нашей будущей жизни, то их (за исключением Праги) мы предоставим будущему…»22
***
На истории отношений Франца Кафки и Греты Блох нельзя поставить точку хотя бы из-за того, что опубликованы не все документы, имеющиеся в архиве умершего Макса Брода. Поэтому следует обратиться к письму Греты Максу, опубликованному им за два года до смерти в книге «Пражский круг».
«Флоренция 20/12.37
Пьяцца Санта — Кроче. 12— 111
Дорогой многоуважаемый д-р Макс Брод!
В Вашей биографии о Франце Кафки есть замечание обо мне, выдающее не очень добрые мысли. 1. Каковы Ваши основания? Возможно ли представить себе, чтобы кто-нибудь, сблизившись с этим человеком, который поистине был подарком судьбы (и это решающий момент), намеренно причинил ему зло и хотел сыграть в его жизни «сомнительную роль»? Нельзя не признать, что мне совершенно невольно и неожиданно выпала очень неудачная роль, однако для меня важно, чтобы его лучший друг знал, что я в одиночку несла эту мою беду, во многом состоявшую уже в том, что я ничего не могла изменить в его беде, и в отношении меня никто — в том числе и Франц — об этом даже не догадывался, а я, очутившись перед «непреодолимой стеной», молча отступала. Вам я готова открыто и честно рассказать обо всем, 2. если Вас это интересует. Но Вы должны 3. заранее сказать, что такой разговор состоится у нас непременно с глазу на глаз. То, что я могла бы рассказать, никак не изменит боли и страдания, никоим образом не докажет, что кое-что могло бы сложиться лучше, но все-таки мне кажется, я могу по крайней мере сказать Вам, что не причинила Францу ни малейшей боли, и это, наверное, немного успокоит Вас, столь неразрывно с ним связанного. Больше я не стану говорить об этом. Ответьте мне, пожалуйста, на оба вопроса, а лучше — на все три. Тогда я напишу еще. Писатель из меня никудышный, мне очень нелегко будет открыться Вам. Но переполненное сердце поможет мне все объяснить… Как Вы поживаете? А госпожа Эльза? И Ваша милая сестра? Есть ли весточки от Фелиции? Я уже давно обретаюсь здесь.
С множеством многих пожеланий,
Ваша Грета Блох».
Письмо очень важное, поскольку (практически умалчивая) подтверждает историю серьёзных отношений Греты Блох и Кафки, на которые только во втором издании «Биографии Франца Кафки» намекнул Брод. Обратим внимание на то, что письмо — из Флоренции. И написано после выхода в свет первого издания биографии Кафки, которую Грета прочитала. Разумеется, всколыхнулось прошлое, в том числе — за себя и Кафку. Было ли продолжение этой переписки? Опубликование письма Греты в «Пражском круге» делает честь Броду — это почти его признание в потере очень важных сведений о друге. Он походя пишет, что «немного знал госпожу М.М.». У него была возможность узнать её лучше, а через неё — своего друга…
1 Ежедневная пражская газета.
2 Ежедневная пражская газета.
3 Перевод М. Рудницкого.
4 Перевод Е. Кацевой.
5 Перевод М. Рудницкого.
6 Перевод М. Рудницкого.
7 Перевод М. Рудницкого
8 Перевод Е. Кацевой.
9 Перевод М.Рудницкого.
10 Перевод М. Рудницкого.
11 Не родственник издателя.
12 Теперь, гораздо позже, некто подтвердил мне, независимо от Вольфганга Шокена, что фрау М.М. много рассказывала ему о Кафке и их ребенке, как и о «берлинке». Я отыскиваю дальнейшие следы.
13 Мисс М.М. вывезена из Сан-Донато де Компине, Фрозионе, в мае 1944 года вместе с другим евреями в спец. район. Мы сожалеем, что в настоящее время ничего больше сделать не можем (англ.).— В.Б.
14 Перевод М. Рудницкого.
15 Перевод М. Рудницкого.
16 Перевод С. Апта.
17 Перевод С. Апта.
18 Перевод В. Топер.
19 Фелиция оставалась в Мариенбаде до 13 июля, Кафка — до 24 июля. Ими было принято решение пожениться после окончания войны.
20 Фелиция Бауэр.
21 Перевод М. Рудницого.
22 Перевод М. Рудницкого.