Рассказы и эссе
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2024
Константин Абаев — советский и российский журналист, режиссёр, сценарист, художник и продюсер. Родился в 1965 году в Тбилиси. Окончил факультет журналистики в МГУ им. М.В. Ломоносова. Сотрудничал с газетами и журналами «Известия», «Молодой коммунист», «Молодежь Эстонии». Работал на «Первом канале» корреспондентом, комментатором и ведущим c 1987-го по 2000 год. Автор и режиссер нескольких документальных фильмов, среди которых «Черная кошка» (1990, совместно с Олегом Вакуловским), «Горячие дни в октябре» (1993). Принимал участие в создании ряда тематических спутниковых телеканалов в 2003–2006 гг. В 2017 году окончил Высшие курсы сценаристов и режиссёров (мастерская В. Меньшова, В. Тумаева, Н. Рязанцевой). Режиссёр и автор сценариев короткометражных художественных фильмов «Спиридон» (2016) и «Соло» (2018). Литературный дебют в журнале «Урал» № 7, 2023.
Слоновьи уши, обезьяньи хвосты
Моему брату Грише
Лето, считай, на излёте. Пока размышляю, вставать или поваляться ещё немного, слышу, как булькнул смартфон: сообщение в Вотсап от Инала, одноклассника моего. Прищурившись, вижу фотографию нашего дома и подпись: «Когда приедешь наконец? Тринадцать лет назад был в последний раз. Совесть есть? Здесь твоя родина. И дому давно нужен ремонт». Сонливость прошла. «Иди к чёрту!» — выбиваю в ответ, но стираю, передумав отправлять. Сажусь на край низкой тахты, закрываю глаза. «…Восемь, девять, десять, выдох!»
Снова булькает смартфон. Теперь сообщение в мессенджере Фейсбука. «Константин, здравствуйте! Я вам два года назад писала, мы теперь ваши соседи в Цхинвале по улице Хетагурова. Нам сегодня сказали, что вы продаете свой дом. Это так?» С трудом подавив раздражение, иду принимать душ.
Потом снова рассматриваю снимок: дом и впрямь сильно обветшал: его не ремонтировать, его рушить и возводить заново надо бы… А дерево-то, дерево перед домом как выросло, как раздалось вширь! Кстати, я полжизни пребывал в заблуждении, считая его секвойей: мама ссылалась на мнение какой-то старушки ботанички из местного НИИ. Угу, секвойя… Насмотрелся я на них на съемках в 93-м в Калифорнии, в парке Редвуд под Сан-Франциско, чуть шею не свернул: некоторые за сто метров в высоту, да и в ширину — ого-го, не обхватишь! А наше, оно не слишком высокое, но пышное, с огромными-преогромными листьями, густыми-густыми — можно в ливень стоять под кроной и не промокнуть, — и цветы, белые и пышные, как комки снега, лежат, если издалека смотреть! А подойдешь поближе — и станут видны длинные-длинные, до полуметра, стручки, свисающие, как спагетти: сначала зелёные, пока молодые, а потом, к осени, — темнеют почти дочерна…
Детьми мы соблазнялись было их обманчиво аппетитным видом, но — горькие они, как хина. И жёсткие. Так как же она всё-таки называется, эта мнимая секвойя, а? Начинаю вводить в поисковике Яндекса: «дерево с большими листьями и длинными стручками», но отвлекает звонок от Максима, начинающего, но вполне успешного сериального сценариста.
— Доброго утра! Не отвлекаю? Прочитал ваши путевые заметки. Вы знаете, зашли!
— Доброго, Максим! Простите, не уловил, кто зашëл… А, понял. Я рад, спасибо.
— Правда, там требуется быть в теме, а я в джазе не особо шарю… А есть какой-нибудь свежачок почитать?… Ой, а можно? Я — никому! Прочту — и сразу же удалю!.. Про Таривердиева? Та-ак… Про «Дип Пëрпл»? Норм! Правда, мне олдóвое музло не очень заходит, но от вас — другое дело! Про Кортасара? Это музыкант? А, по-о-онял… Ну, это же миниатюры у вас, да? Типа рассказы маленькие, да? Спасибо! Хорошего дня!
…Ну, всё, надо уже наконец найти в поисковике название дерева, которое помню столь же, сколько и себя самого. Наверняка оно вдвое старше меня, на него, наверное, каждый божий день смотрела, выглядывая из окна, моя прабабушка. И, возможно, расстрелянный в 37-м прадед касался рукой его тонкого и стройного — в то время — ствола…
По пути в кофейню, на ходу просматривая короткие гастрономические ролики, натыкаюсь на харизматичного повара-итальянца с неаполитанским выговором, сопровождающим разрезание хлеба — чиабатты, наполнением его сырами — бурратой, страчателлой и моцареллой, а также полупрозрачными ломтями пармской ветчины — прошутто, изумрудным соусом песто и терракотовыми маслянистыми вялеными помидорами… Резко меняю курс — покупаю ещё тёплую копеечную, но румяную чиабатту в «Пятерочке», захожу в «Благородные сыры» к соседу Николаю и — как тут не вспомнить Винни-Пуха с его утренними речëвками по пути в гости! — получаю от него в подарок семь, нет, восемь! — идеальных, словно отполированных, ломтей пармской ветчины («комплимент от заведения, перфавóре!»). И, наконец, страчателла, соус песто и баночка вяленых помидоров венчают мой утренний гастромоцион!
…Но когда, едва вернувшись домой и дрожа, как диабетик в предвкушении сладкого, лишь только успеваю разрезать хрустящую чиабатту, вырываю небрежно, как тот неаполитанец, из одной половинки мякиш и укладываю в хлебное ложе истекающую сливками страчателлу и втягиваю ноздрями хлебно-сырный дух…
Да, это называется феноменом Пруста. Ну, когда запахи, которые ты ощущаешь, вдруг взрываются в твоём мозгу воспоминаниями, обращаются мельчайшими подробностями событий многолетней давности. Я снова осторожно вдыхаю аромат хлеба, так похожего на цхинвальский, на тот хлеб моего детства, который уже не могут испечь, как ни пытаются, и боюсь, что исчезнет, едва возникнув, запах свежего сыра. Я словно смотрю кино, ощущая былое своё состояние, испытанное десятки лет назад, вижу, казалось бы, навсегда выброшенные из памяти эпизоды, сцены, мгновения детства, населённые людьми, которых уже давно нет на свете…
Вот моя бабушка Вера, с которой в нашем дворике, дурачась, тянем в разные стороны шланг для полива цветов… Мокрый шланг выскальзывает у меня из рук, я падаю на стеклянный кувшин, он разбивается, осколок стекла глубоко впивается мне в ногу. Я, нынешний, задираю штанину — точно, вот он, шрам от осколка, отчётливо виден пятьдесят пять лет спустя…
Летний полдень, налитая янтарём белая черешня тяжело свисает гроздьями с тонких ветвей, ласточки — десятки ласточек — носятся над чердаком нашего дома, над верандой…
Я в гамаке, с силой отталкиваюсь от земли, усеянной упавшими сливами, истекающими соком, облепленными осами…
Двухлетний брат, ещё почти не умеющий говорить, перелезши через низкую перегородку балкона и вцепившись до посиневших ногтей в подоконник, каким-то чудом удерживается от падения на бетонную дорожку вокруг дурманяще пахнущего жасмина…
Соседи… Сóсик Дудаев, щекастый, вечно подпоясанный скакалкой, которой владеет виртуозно, набалтывает для ритма, задыхаясь, что-то вроде: «я — знаю — всё — на — свете — Оля — Коля — дуб — зелёный — ландыш — белый — зайка — серый…»
— Петля! — орёт он вдруг, вытаращив глаза, и швыряет на асфальт скакалку, которая образует идеальную петлю.
Валерка Парастаев, широко расставив ноги, сжав кулаки и насупившись, исполняет песню итальянских коммунистов на концерте, организованном мальчишками и девчонками с нашей улицы летним вечером, когда под сросшимися кронами лип и акаций тёплым жёлтым светом загораются фонари: «Авáнти, пóппóло, аллá рискóсса!»
Потом поют и танцуют Дареджан, что живёт напротив, и Толстая Дареджан, которая живёт в конце улицы, и Нана, и особенно выделяется Лиана, старшая сестра Самсама: она и танцует, и поёт песни из индийских фильмов, и на русском поёт, и на армянском…
Стоп! Стоп… Предвкушение какого-то важного открытия, которое совершится вот-вот, охватывает меня.
Их — Самсама и Лианы — бабушка Анико была армянкой. Очень хорошо и правильно говорила по-русски. Она была маленькая, почти крохотная, похожая на сказочного гномика. Я помню её глаза, очень-очень добрые. И манеру выговаривать слова, пожёвывая губами: скорее всего, это были последствия воспаления лицевого нерва, как я теперь понимаю. Мы часто с ней разговаривали, когда она останавливалась возле нашего дома, а я любил поглазеть на прохожих, облокотившись на широкий наш подоконник.
— Раньше, при царе, — вспоминала она, — в город часто приходили цыгане. Песни весёлые пели, с медведем танцевали…
И она смешно пляшет, изображая медведя.
— Ох, — вдруг останавливается она, улыбается и прислоняется к дереву под нашим окном. — Голова закружилась, детка…
Как же чётко я это вижу сейчас: её доброе лицо, её чёрную одежду: Чатри, единственный сын бабушки Анико, отец Лианы и Гии — Самсама, умер в тот самый день, когда родился я, так уж случилось, это я знал от своего отца.
Она ещё стоит, спиной облокотившись на дерево, поднимает вверх глаза, на густую крону:
— Это хорошее дерево… Я от твоей прабабушки знаю, как оно называется, — это дерево счастья! Дерево счастья, детка… Оно родом из тёплых далёких стран. Ты обязательно туда попадёшь, когда станешь большим. Там, в тех странах, живут слоны и обезьяны. Раньше всё время они воевали друг с другом: когда побеждали обезьяны — они вешали на дерево слоновьи уши. Так появились эти огромные листья, видишь, они надо мной? А когда побеждали слоны, на деревьях появлялись обезьяньи хвостики, вот они, свисают…
Я отчётливо вспоминаю, что на меня тогда нападает смех. Бабушка Анико уходит, а я всё хохочу…
Набираю в поисковике: «южное дерево с большими листьями и длинными стручками» и почти сразу вижу десятки фотографий: это оно, наше дерево. Катальпа. Так оно называется: ка-таль-па. Я листаю страницу за страницей. Катальпу называют и деревом счастья, и слоновьим деревом, точнее, деревом слоновьих ушей и обезьяньих хвостов. Всё так, как говорила бабушка Анико. Мне становится обидно, мне хочется крикнуть, написать, заорать на весь белый свет: это моё дерево, ему скоро сто лет, я его знаю с детства, это, черт подери, мои слоновьи уши и обезьяньи хвосты! Мои — и только мои!
…Потеряв ощущение времени, я опустился на стул, нашёл в мессенджере утреннее сообщение цхинвальской соседки с вопросом — не продаëм ли мы наш старый дом, а потом, ученически прикусив зубами кончик языка, написал: «Нет, это вряд ли».
И вдруг неожиданно для самого себя, размазывая слезы по небритым щекам, горько, как это бывало в детстве, заплакал.
Вах!
— Сколько?! — охает мама и опускается на диван.
— Пятьдесят, — повторяю я.
— Пятьдесят рублей — за пластинку?! Вон в «Фарне» любая — по два рубля пятьдесят копеек, пожалуйста! Алан, скажи ему…
— Мама, там нет «Дип Пëрпл»…
— Ну, хорошо, — молчавший отец тычет пальцем в обложку. — Ты хоть знаешь, как зовут этих лохматых на фотографии — в бокале?
— Джон Лорд, Йэн Пейс, Гленн Хьюз, Дэвид Ковердэйл и Томми Болин — он в этом альбоме Ричи Блэкмора заменил! — выпаливаю я.
— Не знаю, я Муслима с большим удовольствием слушаю по телевизору и бесплатно! Ладно, Жанна, дай ему деньги…
Не веря своему счастью, я хватаю хрустящие червонцы, выглядываю в окно на улицу — напротив, у дома Акоповых, на большом гладком валуне дожидается решения моих родителей сосед Джуджу.
— Если надо, скоро «Секс Пистолз» будет, — убирает он деньги в карман синих широких спортивных штанов. — Принести?
— Давай неси, — беззаботно пожимаю плечами я, прекрасно понимая, что о новом диске «Пистолз» глупо даже мечтать. — Что, тоже пятьдесят?
— Пока не знаю, там видно будет, — Джуджу подмигивает и, деловито насвистывая, устремляется вверх по Хетагурова.
О, эти счастливые минуты, часы и дни обладания последним, десятым альбомом группы перед её распадом в 1976-м! Да, бесспорный музыкальный авторитет, двоюродный брат Гия снисходительно кривился, отдавая предпочтение более ранним «Deep Purple In Rock», «Fireball», «Machine Head», но при этом бесчисленное множество раз устанавливая иглу на замечательных композициях Томми Болина, которого фанаты группы так и не приняли за своего, требуя на концертах вернуть Ричи. Бедный Томми, талантливый и харизматичный, записавший с «DP» этот единственный альбом, ушедший в мир иной декабрьской ночью в Майами, переборщив с героином, алкоголем, кокаином и ещё чëрт знает с какой хренью…
Столько лет прошло, а перед глазами — рыжий сосед Тамаз благоговейно сдувает невидимую пыль с фотографии «DP» в бокале и в сотый, наверное, раз просит меня:
— Давай, Котс, по-братски поставь «Фарувей», а?..
И я аккуратно ставлю иглу на начало второй по хронометражу в альбоме композиции, и — после долгого и вкрадчивого инструментального вступления — осторожно затягивает Ковердэйл:
— You… Keep on moving… Far away, far away…
И всякий раз медовые глаза рыжего Тамаза на слегка лоснящемся полноватом лице наполняются влагой, он откидывается на стуле перед проигрывателем и, совсем как чеховский персонаж в «Скрипке Ротшильда», восхищённо выдыхает:
— Вах! Ва-а-х-х…
Мацивáра
Мне 20 лет. Я только окончил третий курс журфака и практикуюсь в отделе внутренней информации газеты «Известия», строча заметку за заметкой. Лето. И тополиный пух, и жара, и — кажется — был июль… Вот только-только отправил текст интервью с ведущей программы «Здоровье» Юлией Белянчиковой машинисткам. Обед! Наш боевой отдел почти в полном составе собирается в столовую.
— Я не нажир-р-раюсь, — плотоядно рокочет Гаяз Алимов. — Вы идёте или как?!
— Куыд у? — интересуется у меня, вылезая из-за письменного стола, Вова Корнеев на осетинском. Он знает по паре фраз, кажется, на всех языках народов мира. — Как интервью? Срослось?
— Иттæг хорз! — отвечаю. — Юлия Васильевна — милейшая женщина! А фигура, какая фигура…
— Костя, к телефону по внутреннему, — Владилен Арсеньев гасит в пепельнице очередную сигарету и передаёт мне трубку. — Всё, мы ушли, паприкаш стынет… Догоняй, студент!
— Здорово, Кот! — грассирует трубка. — Спустись, я внизу, на входе.
— Гия?! Какого ты здесь делаешь?! Ты же в армии!
— Я в самоволке, Вася, — сообщает мне мой двоюродный брат, грузин по отцу. — Этот Сáрпи полутурецкий больше видеть не могу… Приехал вот развлечься к тебе на денёк. Спустись по-братски, ключи мне дай, я к тебе в Кузьминки поеду, отдохну. Дома тебя вечером ждать буду, сходим куда-нибудь…
Не дожидаясь лифта, сбегаю по лестнице с шестого этажа. Запахи из столовой и кофейни щекочут ноздри.
— А родители в курсе? — осведомляюсь, передавая ключи от своей съемной квартиры.— Джуле что говорить, если будет звонить?
— Не, они не в Азрах, где я, — на тбилисском жаргоне изъясняется кузен. — В мацивáре есть что похавать, тó?
— Найдешь, от голода не умрёшь. Ладно, до вечера…
В три прыжка оказываюсь возле лифта и столбенею: это же Таривердиев!
Он смотрит на меня, улыбаясь.
— Здрасьте, — киваю я.
— Добрый день! Вы знаете, я тут ненароком подслушал ваш диалог… Вы тбилисец?
— Нет, это брат двоюродный из Тбилиси. Я родился в Тбилиси, там мамина родня живёт. А сам — цхинвальский. А вы тоже там родились, я знаю…
— Тбилисца сразу можно узнать по интонированию, по словечкам этим: мазало, тó, не в Азрах… Мацивáра! Прелесть какая, японская прямо! Поди догадайся, что это всего лишь по-грузински холодильник! Что-то лифта нет и нет… А давайте через пятнадцать минут встретимся в кофейне! Вас как зовут?
— Константин.
— Очень приятно! Располагаете временем?
И тут неожиданно для самого себя я почему-то начинаю лопотать, что ужасно занят, что нужно расшифровать интервью, что пребываю в диком цейтноте…
— Эх, жаль, — вздыхает мэтр. — Ну, увидимся ещё! Удачи вам! Надо же, мацивáра, хе-хе…
Аппетит куда-то пропал, и, расстроенный, я поднялся на шестой этаж и поплёлся в нашу комнату по бесконечному коридору.
— А я тебя у лифта видел с Таривердиевым, — встречает меня у своего кабинета Андрей Иллеш. — Давно с ним знаком?
— Сто лет, — вру я, и от этого вранья настроение портится окончательно.
… Пройдёт лет восемь, и мы снова столкнемся с ним в лифте, но уже в «Останкино». Поздороваемся. Он скажет, что ему нравятся мои передачи, как я работаю в кадре. И я пойму, что он меня по той встрече летом восемьдесят четвёртого не помнит.
Мне вдруг так захотелось крикнуть ему, мол, а помните мацивáру, Микаэл Леонович? Но он помахал рукой на прощание, подмигнул, я помедлил, вышел, двери захлопнулись. И лифт с ним рванул ввысь…
Ничего не бойся
…Ночью минувшей приснился дед. Я — маленький — в кровати лежу, болею, жар, чушь какая-то видится в полудрëме воспалëнной. Слышу, машина подъехала к дому цхинвальскому нашему, открываю глаза с трудом — тяжёлые веки, — он сидит уже на табурете передо мной: в шинели, в папахе своей полковничьей, смотрит на меня. Ладонь свою широкую прохладную приложил к моему лбу.
— Легче?
Из вещмешка достаёт банку жестяную, вскрывает ножом ловко. Вкусно пахнет тушëнкой. Протягивает ложку:
— Хæр! (Ешь!) Рубай! — по-русски уже. — Отец на работе, а мать где? А, ну, да — она же в вечерней школе, забыл…
Пьëм чай из кружек с сахаром вприкуску.
— А ордена где, медали твои? Я знаю, их у тебя много!
— Позже будут, — улыбается. — Я на них ещё не навоевал… Закрой глаза, спи. И ничего не бойся.
Резко сажусь в кровати — никого, ушёл!
Бросаюсь к широкому подоконнику, распахиваю окно: перед домом — «полуторка» газует, вдыхаю жадно. В кузове солдаты. И дед из кабины высовывается. Помахал рукой, подмигнул: поехали!
…Я не видел его никогда живым, не пришлось. Вроде бы.
Мой приятель Мануэль
…В четырнадцать мне снесло голову от его рассказов. На втором курсе универа его романы вернули её на место. Пару лет спустя я посмотрел «Blowup» Антониони по его новелле «Слюни дьявола» и «Уикенд» Годара по новелле «Южное шоссе», и на момент моей первой заграничной телекомандировки — в Аргентину и Бразилию в 1990-м, в мою символическую тройку самых крутых аргентинцев он наряду с Че Геварой и Марадоной входил безоговорочно. И это при том что я признавал величие таких людей, как Хорхе Луис Борхес или, к примеру, пятикратный чемпион Формулы-1 Хуан Мануэль Фанхио.
Моему удивлению и раздражению не было предела, когда в Буэнос-Айресе в перерыве между съемками я пытался выяснить у горожан местонахождение дома, где он жил, кафе, где он любил выпивать.
— Кортасар? — вскидывали они брови. — Хулио Кортасар? А кто это? Писатель, в самом деле? Вы уверены?
И лишь на исходе третьих суток работы нашей съемочной группы тощий и длинный как жердь пожилой водитель Мануэль, прикреплённый к нам со своим микроавтобусом, подошёл ко мне и негромко сказал на ломаном английском:
— Че, зайдем в бар, пропустим по стаканчику канья кемады… Я угощаю.
Мы выпили этого местного бренди на сахарном тростнике.
— Отдаёт мелиссой…
— То-о-чно, — уважительно протянул Мануэль. — Че, ты знаешь толк в алкоголе!
Мы приняли изрядно в тот вечер: мне нравилось, что он обращался ко мне просто «че», а ещё — он читал Кортасара. И после, в оставшиеся четыре дня съëмок, Мануэль показал мне и дом, где жил писатель, пока не переехал в Париж, и легендарное кафе «Тортони», которому на тот момент исполнилось 132 года, и «Дом с пальмой»…
В последний вечер в Буэнос-Айресе, перед вылетом в Бразилию, мы распили бутылочку ч‰чи, слабого самогона, приготовленного Мануэлем собственноручно.
— Приезжай ко мне, — сказал я. — Я покажу тебе Москву.
— У меня мало времени, че, — грустно улыбнулся Мануэль и посмотрел мне в глаза.
— Тем более найди его для поездки к новому другу, которому ты показал Буэнос-Айрес любимого писателя!
— У меня мало времени осталось, — повторил Мануэль. — У меня рак, че. Надо закончить дела…
Я предложил сфотографироваться.
— Не надо, — сказал он, немного подумав. — Не стоит. Твоей памяти не нужны подпорки в виде снимка. Че, парню, который унюхал мелиссу в канья кемаде, они точно без надобности. Теперь всякий раз, когда ты снимешь с полки томик Кортасара, ты вспомнишь и о Мануэле…