Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2024
Окончание. Начало см.: «Урал», 2024, № 5.
Глава 15
Карл улетел в Москву. Тем же рейсом улетела и Агата.
— Плановое санитарно-фаянсовое мероприятие, — сказал Карл перед расставанием. У него был безразличный голос. Но я видел, как сверкнули и погасли искорки страха в его глазах. — Это всего лишь рутинная проверка костей скелета и наросшего на них мяса. Если все обойдется, мы встретимся через неделю. Уже в Вене. Если не обойдется… — Карл намекнул на возможную операцию, — тоже в Вене, но несколькими днями позже.
Я продолжал торчать в Сан-Канциане. Жара стояла нестерпимая. Я валялся либо у себя в номере либо на пляжных мостках.
Неделя прошла. Прошло еще три дня. От Карла не было известий.
…В понедельник с утра зарядил дождь. Слава богу, теперь я мог спокойно заняться делами. Ноутбук? Нет, какой, к черту, ноутбук! Я привык писать по старинке: перьевой ручкой. В этом есть некая тайна. Тайна сопричастности великим. Шедевр, созданный в Интернете? Что-то не верится… Представляете, что навалял бы Пушкин, если бы дни и ночи напролет пялился на экран монитора? Вряд ли родились бы строки: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?»
Каждый день я пишу роман. Как Генри Миллер. Который писал роман, записывая все, что успевал подсмотреть в течение дня, пока шастал по Парижу, выискивая еду, выпивку и даровых шлюх.
Оказалось, этого достаточно, чтобы написать несколько блистательных романов. Правда, чтобы суметь это сделать, надо было родиться Миллером.
Кстати, Миллер писал перьевой ручкой. А когда не было денег, то и карандашом. На бумажных салфетках. Что наталкивает на мысль о том, что гению наплевать, каким образом его бессмертные идеи доберутся до наших мозгов. Вернее, достигнут тех пределов, за которыми расстилаются безбрежные океаны нетронутого мозгового вещества.
Главное — это начать. Написать первое слово. Потом второе. За ним третье. Осмотреться. Подправить. Работать до тех пор, пока зачин не обретет легкости и законченности добротной эпитафии. И только потом добавлять по строчке. Осмотрительно! Осторожно! Памятуя о том, что испортить — раз плюнуть.
Вот и весь секрет.
И дать себе страшную клятву, что не будешь, в угоду мудрым издателям и публике, умышленно понижать уровень письма. Кто только этого не делал! Не надо думать, что это искусственное понижение уровня возникло сегодня. Все это было и раньше.
Стоит вспомнить совершенно забытого ныне Николая Шпанова. Талантливый писатель, создавший превосходную книгу «Красный камень», опустился до написания дешевых, но очень прибыльных детективов. Сколько их было, желающих вкусно есть и сладко спать!
Хотя… Можно ли понизить то, что и так лежит у подножия пошлости? Так высказался обо мне один, на мой взгляд, не совсем умный, но очень сердитый, завистливый и начитанный приятель, который знал, что я творю некое сочинение: глумясь, он называл его «романом века».
Черт с ним, с этим моим приятелем; он стал очень богатым человеком: сначала директором одного из московских рынков, а затем владельцем сети кинотеатров. У него роскошная вилла на Рублевке. Словом, кончил он скверно.
И не брюзжать! Как легко сбиться на этот старческий тон! Тон обвинений, недовольства, сетований по поводу и без повода: ах, в наше время, в наше время… Будто в мое время с утра до ночи светило солнце, а идиотов и дураков было меньше!
После трудов праведных я решил вздремнуть. С наслаждением растянулся на кровати и по привычке начал считать слонов. На седьмом десятке я провалился в сон…
Мне приснилось, что Карл написал симфонию.
Во сне Карл рассказал мне, что написал ее, находясь под сильнейшим впечатлением от прочитанного недавно романа. Главное действующее лицо в романе отсутствовало. Его роль исполняла кружка Эсмарха.
В руках у Карла я увидел клизму в виде стеклянного сосуда и трубки с наконечником для ввода в заднепроходное отверстие. И в то же время это был резиновый клаксон, который я подарил Карлу на день рождения.
Потом в руках Карла очутилась книга большого формата. Я понял, что он держит 44-й том Большой советской энциклопедии, которым я в свое время огрел по голове своего бывшего партнера по преступному бизнесу.
Карл открыл книгу и начал читать вслух. Оказалось, что это и есть тот роман о клизме.
Роман был страшно толстый, и на каждой странице автор писал о клизмах. Только и только о клизмах. О травяных, молочных, спиртовых, нашатырных, масляных и даже о клизмах с настоем из можжевеловых ягод.
В какой-то момент мне показалось, что я сам сижу в клозете, а передо мной огромный экран. Я пялюсь на экран, а Карл тем временем нудным голосом читает роман о клизмах, на экране я вижу бесконечную кирпичную стену со следами от пуль и голых мужчин, которые, согнувшись, стоят лицом к стене. Руками они раздвигают ягодицы.
Звучит симфония Карла. И в то же время это гимн Советского Союза.
Появляются медсестры в зеленых халатах. С клизмами наперевес, как с винтовками. Все ждут сигнала. На возвышенное место выходит мой бывший партнер, мерзкий горбун и предатель. Он поднимает руку, отдает команду и…
И в это мгновение меня разбудил громкий выстрел.
Я лежал с закрытыми глазами и думал. Не было никаких сомнений: стреляли из мушкета, это я понял сразу.
Карл этого сделать не мог. Он в Москве.
Все вещи он забрал с собой. Да и вещей-то у него — раз-два и обчелся: как и я, он любит путешествовать налегке.
О мушкете Карл не сказал мне ни слова. Наверно, отдал его Беттине. Или Аделаиде. Даже, скорее, Аделаиде. А та, вместо того чтобы отвезти раритет антиквару в Зальцбург, решила поупражняться в стрельбе. Может даже, она кого-то и подстрелила. Может, ту же Беттину… С нее станется. Увидела в Беттине соперницу. И пальнула сдуру.
Впрочем, черт их там разберет, кто в кого стрелял!
Мне было не до долгих размышлений: надо было успеть улизнуть из отеля до прибытия полиции. Чем реже представители власти видят мою рожу и мои документы, тем лучше.
Я быстро оделся, побросал вещи в чемодан и, минуя лифт, спустился по лестнице на нулевой этаж. Перед конторкой администратора я круто свернул к двери, ведущей через двор к парковке, бросил чемодан на заднее сиденье чудесного автомобиля без верха и вернулся назад.
Лучезарно улыбнувшись администраторше, я отдал ей ключ и попросил оставить номер за мной. Неотложные дела вынуждают меня срочно выехать в Мюнхен. Свой мюнхенский адрес я сообщу позже: это для тех, кто, возможно, будет обо мне справляться. Милый разговор я завершил щедрыми чаевыми.
В холле сидел усатый черноволосый мужчина, которого я прежде встречал за завтраком на открытой веранде, одет он был не как праздный турист или отдыхающий, а как государственный служащий. Мужчина посмотрел на меня сонными глазами, словно глядел сквозь меня, рассеянно похлопал пушистыми ресницами и вернулся к чтению газеты, которую держал, кажется, вверх ногами.
Помимо мужчины в холле находилась женщина с серым, очень некрасивым лицом, которая посмотрела на меня чрезвычайно внимательно.
Но, в общем, все было спокойно, и, как это ни странно, ничто не говорило о том, что несколько минут назад в отеле прогремел выстрел. Тем не менее это никак не повлияло на мое решение как можно быстрее покинуть отель.
Я заехал в прокатную контору и обменял музейный кабриолет на «ягуар» с автоматической коробкой передач. Пока ехал в проклятом авто без верха, промок до нитки. Дождь лил как из ведра.
Если подхвачу простуду, Карлу не жить, решил я. За клаксон, который я отвинтил и на день рождения подарил Карлу, с меня содрали двести евро.
Глава 16
Через несколько часов я въехал в Вену, подобравшись к ней с юго-западной стороны. Сверившись со своим местонахождением по навигатору, я спустя минут двадцать подкатил к Марияхильферштрассе, потом свернул налево и, покружив по переулкам, остановился у входа в отель «Князь Меттерних».
Отель был второразрядный, но с хорошей репутацией и знаменитым на всю Вену коктейль-баром. И главное — я это знал — там всегда были свободные номера.
Администратору я протянул паспорт на имя Пола Ковальски, канадца с польскими корнями.
Единственное окно маленького номера выходило в мрачный двор-колодец, в который не проникал ни один луч света. Кондиционера не было. Да он и не был нужен. В номере было прохладно. Двуспальная кровать, телевизор, торшер и пара кресел. Мебель из приюта для престарелых. Убранство в монастырском стиле. Уют коммивояжера.
Я удовлетворенно крякнул. Мне здесь нравилось. Здесь я чувствовал себя в безопасности. Радостное чувство предвкушения чего-то нового, необычного охватило меня. Но я знал, что безоглядно поддаваться этому чувству не стоит. Очень часто оно не оправдывает надежд. И даже более того…
Я сидел в кресле и размышлял. Долгие годы были отданы унизительной работе ради куска хлеба. Эти годы остались позади. Теперь я был почти счастлив. И свободен. Но — свободен ли? И может ли вообще быть свободным человек, если он знает, что на него идет охота?
Что мне остается? Ждать, когда мои преследователи утомятся или от старости перемрут? А если они моложе меня? А если и старше, то где гарантии того, что бремя охоты на меня они по наследству не переложат на своих легконогих потомков?
После душа я некоторое время провел в глубоком, очень удобном кресле, глядя на телефонный аппарат.
Потом включил телевизор и внимательно просмотрел новостную программу. Сан-Канциан комментатор не упомянул. И на том спасибо. Вообще, кроме сводки о погоде и пробках на трассе Вена — Зальцбург, возникшей из-за столкновения двух фур, там не было ничего, что заслуживало бы внимания.
Тихая, спокойная страна эта Австрия, подумал я, когда комментатор пошел по второму кругу и поведал душераздирающую историю о коте, зверски убитом безвестным злодеем в пригороде Клагенфурта.
…Из двора-колодца, откуда-то с верхних этажей, донесся громкий кашель некоего постояльца, страдавшего, по всей видимости, острым бронхитом или чахоткой. Человек кашлял долго, надрывно, с напряженными перерывами, терзая себя и других постояльцев, которые принялись, стуча рамами, закрывать окна.
После этого человек на какое-то время утихомирился. Но его страдания на этом не прекратились. Теперь он хриплым голосом говорил с кем-то по телефону на незнакомом мне языке. Видимо, владел он им недостаточно свободно и в разговоре делал паузы, мучительно подбирая нужное слово. Иногда голос его срывался, и тогда казалось, что он молит о пощаде. Лучше бы он кашлял, подумал я.
Посидев еще немного, я спустился в бар. Бар был почти пуст. Я огляделся. Всегда, когда попадаю в незнакомое место, я нахожусь в наивном ожидании если не чуда, то приключения.
В дальнем углу, у стены с фотографиями и автографами знаменитостей, которые якобы в разное время посетили бар, разместились две пожилые дамы. Дамы с интересом следили за барменом, который колдовал, приготовляя для них коктейли. Шейкеры так и мелькали в воздухе.
У стойки спиной ко мне сидел некий субъект в джинсах и остроносых туфлях с высокими скошенными каблуками. Субъект на американский манер пил пиво прямо из бутылки. Его мощный торс облегала красная майка с большими белыми буквами на спине. Я прочитал: «Love me».
Надпись заставила меня погрузиться в воспоминания. Первая женщина, которую я увидел полностью обнаженной, поразила мое воображение не своими прелестями, а тем, что она имела татуировку. Причем на животе. Сорокалетняя бикса, моя первая любовь, овладела мною на огромной куче щебня. Удушающий запах перегара, смешанного с острым запахом пота, и наколку с синими буквами «полюби меня» я запомнил на всю жизнь.
Впечатление от первого сексуального опыта было настолько шокирующим, что мне потребовался длительный перерыв. Перерыв действительно был достаточно долгим и растянулся на два изматывающих года.
К выбору следующей избранницы я постарался отнестись более ответственно, то есть более вдумчиво и взыскательно. Увы, это не помогло. Моя очередная любовница отличалась от первой только возрастом: была моложе лет на десять.
Что же касается остального, то женщины были похожи, как родные сестры. Даже наколка была та же. И на том же месте. И буквы были того же синего, порохового цвета. Что наводит на мысль о том, что почтенные дамы были клиентками одного и того же специалиста, не отличавшегося мощным фантазийным мышлением.
Я занял столик в глубине полутемного зала. Прикрыл глаза, чтобы привыкнуть к бледному освещению. Из невидимых динамиков лилась тихая мелодия, похожая на ту, какую психоаналитики рекомендуют слушать при стрессах. Можно и уснуть.
Я бы, наверно, так и сделал, если бы мое внимание не привлекла молодая — если не сказать юная — женщина, которая сидела за столиком и курила. Лицо ее было повернуто в сторону входной двери. Сон сразу слетел с меня. Вот оно, приключение, подумал я с воодушевлением.
Женщина скользнула по мне коротким взглядом. Слишком коротким. Меня это покоробило. Я обиженно надулся. Я ведь отлично знал, что похож на американского актера, известного своими любовными похождениями; да и ростом я, как говорится, вышел. И вообще, я нравлюсь женщинам. Даже проститутки говорили мне в минуты откровения, что я неотразим.
Я вспомнил, как Агата перед расставанием, поддавшись внезапному порыву, сказала то, что обычно проститутки не говорят клиентам. Девушка нежно взяла меня за руку и сказала: «Вы очень хороший. Вас легко полюбить…»
И я не удивился, я с радостью ей поверил, потому сам всегда считал себя добрым и хорошим человеком. Правда, надо признать, что сказала она мне это после того, как я подписал некую бумагу: что-то вроде отчета о проделанной ею работе. И, кроме того, вложил ей в руку подарок: коробочку с золотым браслетом.
Конечно, я знаю, что есть кое-что, помимо душевных качеств, что самым решительным образом влияет на неотразимость. Это деньги. Если ты «при деньгах», это всегда чувствуется. Особенно хорошо это улавливают швейцары, таксисты, официанты и… женщины. Юная красавица, похоже, этого не уловила.
Я мог голову дать на отсечение, что обворожительная незнакомка моя соотечественница. Левой рукой она нервно теребила носовой платок.
Я украдкой стал ее рассматривать.
Изредка женщина подносила к красивым губам рюмку с коньяком и делала легкий нежный глоток, как бы даря рюмке ласковый поцелуй. При этом она на миг закрывала глаза. Тогда на ее лице появлялось мечтательное выражение. Словно она уносилась в горние выси, где царят наслаждение и греховная любовь; создавалось впечатление, что она мысленно отдается тому, кому отказать уж никак нельзя: некоему соблазнителю, обладающему выдающимися физическими достоинствами и напористостью Минотавра.
Спокойно на это смотреть было нельзя. Я заерзал на стуле. Бросив взгляд в сторону стойки, я понял, что бармен думает о том же. Он прекратил свое жонглирование шейкерами и замер с открытым ртом.
Похоже, женщина кого-то ждала. Незнакомка показалась мне очень красивой. Посмотрим, какова она, когда встанет и выйдет из-за стола. Как бы прислушавшись к моим мыслям, женщина поднялась и, сняв со спинки стула сумочку, направилась в туалетную комнату. Чтобы попасть туда, ей надо было обогнуть мой столик.
Какое-то время она шла, как мне казалось, прямо на меня. У нее была не походка, а полет. Полет птицы, которая знает, что ее вот-вот пристрелят. В ее движениях была болезненная обреченность и неизъяснимая прелесть. Женщина была безупречно стройна и грациозна.
Я подавил возглас восхищения. Давненько я не встречал таких женщин.
Я вдруг совершенно ясно понял, как будет несчастен тот, кто полюбит это хрупкое, опасное, тревожное и прекрасное создание. В метре от меня прошелестело платье, и я ощутил знакомый запах. Но я не мог вспомнить, с каким воспоминанием этот запах был связан.
Подошел бармен, который одновременно выполнял обязанности официанта. На его лице блуждала безумная улыбка. Он не мог стоять спокойно на одном месте и дергался, как паяц, избавившийся от смирительной рубашки. Мне моментально пришло в голову, что непрерывная работа с коктейлями не могла не отразиться на нервной системе бедолаги.
Я знал, что в этом баре подают отменные коктейли. С трудом припомнил название двух, что-то вроде «караибе» и «стомани». Это было все, что я знал не только о коктейлях этого бара, но и коктейлях вообще. Потому что был воспитан на серьезных напитках, то есть, образно говоря, вспоен водкой и взращен на коньяке.
Я заказал «караибе».
Опять замелькали в воздухе шейкеры. Бармен работал виртуозно. Через пару минут я потягивал восхитительный напиток с привкусом шоколада. Я почувствовал, что коктейль был очень крепкий.
Через несколько минут женщина снова появилась в зале. Слегка повернувшись, я некоторое время в упор смотрел на нее. Я заметил, что она подкрасила губы.
И тут я услышал знакомый надрывный кашель. Ну, вот, подумал я, проклятый сосед с верхнего этажа восстал со смертного ложа и отважился выйти в люди, чтобы промочить свое чахоточное горло. Спустя мгновение в дверях возникла фигура мужчины, который прикрывал рот ладонью. Мужчина был одет в блейзер и светлые брюки. Он чуть-чуть горбился при ходьбе. Мужчина кивнул бармену как старому знакомому, проплыл мимо меня и направился к столику, за которым сидела и волновалась красавица.
Я отвернулся, потряс головой и снова посмотрел на вошедшего.
И тут я почувствовал, что пол уходит у меня из-под ног.
Если бы в этот момент раздался оглушительный грохот и из-под земли в облаке зловонного дыма вынырнул черт с рогами, даю слово, я удивился бы меньше, чем появлению этого сутулого человека.
Дело в том, что мужчина в блейзере и светлых брюках был мой бывший друг и мой бывший партнер, имя которого я постарался навсегда вычеркнуть из своей памяти… На непродолжительное время мною овладела апатия. Похоже, все в этом мире подчиняется предначертаниям, которые варганят высшие силы. И противостоять судьбе может либо сумасшедший, либо гений. Поскольку я не был ни первым, ни вторым, мне предстояло лишь наблюдать, как судьба распорядится моей жизнью.
Но, слава богу, апатия владела мною недолго. Я привык к ударам судьбы. И привык их стойко сносить. Главное, не терять рассудка. Попробуем разобраться в ситуации.
Значит, негодяй жив, и я не убийца?
Если ты изо дня в день думаешь о чем-то постыдном, то постепенно сознание привыкает к этой мысли, и она начинает жить в тебе, не доставляя особых хлопот. Так было и с моей мыслью о совершенном мною невольном убийстве. Со временем эта мысль, потеряв остроту и став гладкой, как обмылок, спокойно улеглась на дно моей совести, не нарушая душевного равновесия.
Она стала частью моего внутреннего мира, она стала частью меня. Я носил звание убийцы, я гордился этим званием, как стал бы гордиться орденом или выигрышем джек-пота. Изыми из моего прошлого историю убийства, и мой внутренний мир пошатнулся бы, настолько я свыкся с тем, что некогда убил человека. И вот теперь дьявольским образом оживший Гаденыш нарушал вышеозначенное равновесие. На мгновение мне показалось, что меня обокрали, лишив чего-то, чем я очень дорожил…
Но позвольте, может, я ошибся? И принял совсем другого, допустим, очень похожего человека за моего врага? Хорошо, что в баре было темно. Если бы не это, то, скорее всего, мой растерянный и изумленный вид привлек бы внимание немногочисленной публики.
Увы! Неприятный глуховатый баритон, который я услышал и который я не спутал бы ни с каким другим, развеял все сомнения. Это был тот самый человек, которого мне больше всего не хотелось видеть живым. Спустя минуту зазвучал мелодичный голос женщины, в котором мне почудились истеричные нотки. Я услышал сказанную по-русски фразу. Кажется, я уловил слова «фокусы» и «цветы».
Первым моим порывом было — бежать! Но я невероятным усилием воли приковал себя к стулу.
Постепенно ко мне вернулась способность мыслить рационально. Прежде всего я постарался напустить на себя равнодушный вид. Лениво потягивая коктейль, я незаметно огляделся. На меня никто не смотрел, все были заняты своими делами. Пожилые посетительницы оживленно болтали. Бармен уставился на экран телевизора. Работающий под ковбоя парень к нему присоединился. Они обменялись короткими репликами.
В сторону столика с моим воскресшим врагом и его дамой я не смотрел. Теперь попробуем разобраться. Мне очень хотелось думать, что наша встреча случайна. Скорее всего, негодяй меня не узнал. Это не удивительно. После того как я побрил голову и отпустил победительные усы, меня не узнавали даже близкие люди. Пока я не заговорю, он меня может и не узнать. Все это говорило в мою пользу.
Вероятно, мне не стоило делать — в широком смысле — резких движений. Если бы я, толком не успев пожить в гостинице, покинул ее, это могло бы привлечь к моей персоне ненужное внимание.
Хотя, с другой стороны, какое тут внимание: ну, приехал некий усатый детина с бритой башкой, принял душ, отдохнул, посидел в баре, выпил коктейль и отправился дальше. Да людей с подобной внешностью — будем честными до конца — по городам и весям Европы бродит никак не меньше миллиона.
На миг возникла мысль повторить опыт с сорок четвертым томом энциклопедии, который я зачем-то повсюду возил с собой. Увесистый, выверенный, правильно направленный удар, с учетом ошибок предыдущего, и мой враг будет повержен — на этот раз окончательно.
Так и не приняв никакого решения, я расплатился и, перед тем как покинуть бар, случайно бросил взгляд на экран телевизора. И тут словно церковный колокол загрохотал у меня в голове. Я на мгновение замер. И помня, что останавливаться нельзя, я медленно направился к выходу, продолжая краем глаза следить за экраном.
Шла информационная передача. Я увидел улицы Сан-Канциана, набережную Клопайнерзее, толпы отдыхающих, которые медленно проплывали вдоль бесконечных рядов сувенирных лавок и летних кафе. Потом камера показала знакомый отель. Потом номер Карла. И я сразу все понял. Я увидел огромную кровать под балдахином и на ней залитое кровью тело женщины. Это была Беттина.
Глава 17
Я никуда не уехал. Мне надоело бегать от судьбы. Роли должны были поменяться. Поднявшись в номер, я забрался в душевую кабину и пробыл там не менее получаса.
Я стоял под струями ледяной воды и предавался раздумьям. Меня неприятно поразил внешний вид Гаденыша. То ли горб у него исчез, то ли превосходно пошитый костюм скрадывал ущербность, то ли просто я из чувства неприязни всегда приписывал ему избыточную горбатость, но горба у своего врага я не заметил.
Я даже подумал, а может, это удар энциклопедией так благотворно подействовал на него, что он распрямился и обрел выправку конногвардейца. Надо было признать, выглядел Гаденыш так, словно заново родился.
Я вспомнил кабинет, труп на полу… Труп? Похоже, он живей меня, этот мерзкий тип! И, судя по всему, пахнет от него не могилой, а дорогими духами. И одет он, как принц крови.
Вспомнил я и дорогу от Клопайнерзее до Вены. Некоторое время мне казалось, что за мной следует темно-зеленый «мерседес», который последние несколько дней я видел на парковке перед отелем в Сан-Канциане. Я едва не сломал глаза, пытаясь рассмотреть, кто сидит в машине. «Мерседес» держался на порядочном расстоянии, я увидел лишь, что за рулем находился мужчина с усами, а рядом с ним — женщина. Я подумал о парочке, что сидела перед стойкой администратора в отеле.
Потом, уже на автобане, я резко прибавил скорость и оторвался от «мерседеса».
Выйдя из ванной, я закурил и подошел к окну. Надо было принимать какое-то решение.
Я выбросил окурок и захлопнул окно. Из стенного шкафа я вытащил чемодан, открыл его и нашел большую книгу в черном коленкоровом переплете. Взял ее в руки, подержал. 44-й том Большой советской энциклопедии весил никак не меньше трех кило. Если удачно ударить, то можно ухайдакать не только узкогрудого Гаденыша, но и мужчину покрепче, хотя бы того же мачо на высоких каблуках у стойки, если у того вдруг возникнет желание подставить под удар свою голову.
Я уже сказал, что меня неприятно поразило то, что мой бывший приятель и партнер лишился горба. Может, это действительно последствия моего удара? А что, если после повторного удара горб вернется на прежнее место? Попробовать?..
Я открыл книгу, наугад ткнул пальцем в середину страницы и прочитал:
«Утнапиштим, герой вавилонского мифа о потопе. Во время всемирного потопа Утнапиштим, согласно мифу, спасся в ковчеге. В библейской мифологии Утнапиштиму соответствует Ной».
О, есть все-таки высшая сила, подумал я с благоговением! Интересно, что это за ковчег, на котором мне предстоит спастись? Как он выглядит? Имеет ли он вид лечебницы, в которой лечат убогих, или это далекий благоустроенный остров, где можно прятаться и жить спокойно и долго — хоть до Страшного суда? А может, это церковь, религия, бородатые попы, ламы, похожие на временно ожившие мумии, или строгие патеры, облаченные в черные костюмы, словно они каждый день служат тризну.
А может, это сам Гаденыш? Или его любовница? То, что женщина является любовницей Гаденыша, не вызывало сомнений.
Я оделся и опять спустился в бар. Женщина сидела одна. Губы ее были сердито сжаты. Было видно, что она борется с рыданиями. Гаденыш отсутствовал.
Сейчас или никогда!
Я подошел и без приглашения сел рядом.
***
…Запомнилось, что она пила шампанское прямо из бутылки. Это было уже потом, в моем номере.
Ночь… Все смешалось… Бледный рот в лунном луче. Улыбка, от которой я едва не сошел с ума. Стон, как задушенный крик… И кашель, кашель, проклятый кашель, прилетавший в окно с верхних этажей.
Сначала мы почти не говорили.
Я понимал, что она пришла ко мне из каприза. Окажись на моем месте другой, она поступила бы точно так же. Меня это даже возбуждало. Ох уж эти мне загадки сексуального подсознания!
Впрочем, я тогда мало что соображал. Вернее, не хотел ни о чем думать. Провались все пропадом. Провались Гаденыш с его опасными приятелями, провались и я сам со своими страхами. Пусть все летит в тартарары. Мне надоело бояться. Мне казалось, что еще немного, и я превращусь в безумного рыцаря, истоки смелости которого не в изначальной твердости характера, а в равнодушии из-за усталости от бесконечных битв…
Опять святой, прекрасный краткий миг. На всем белом свете существовал только я. И эта женщина. Кем бы она ни была…
Утро наступило внезапно… Я открыл глаза и поймал взгляд своей временной возлюбленной. Женщина была очень красива.
Смотрела она на меня почти испуганно. Это подействовало на меня, как электрический ток. Я протянул руку. Но она отрицательно покачала головой. Я хмыкнул. Интересно, как ее зовут. Спросить? Это как в анекдоте: а теперь давайте познакомимся…
— Не надо… Ничего не надо, — услышал я ее голос. Голос был с легкой похмельной хрипотцой. — Все закончилось, едва успев начаться.
Я про себя усмехнулся. Банальные слова избалованной женщины… Я опять протянул руку. Я не намеревался уступать. Хотя позади была ночь, полная любви, сил у меня оставалось еще предостаточно. На этот раз она не оттолкнула меня…
Я не торопился, и близость была сладостной. Наслаждение было с соблазнительным привкусом чего-то запретного, опасного, словно я овладевал деревенской девушкой на сеновале, куда с минуты на минуту мог ворваться ее отец с осиновым колом наперевес. И в то же время в этой сладости был привкус тлена, боли и страшной, нечеловеческой тоски. Мне почудилось, что все это со мной уже когда-то происходило.
…Я хотел закричать, но в этот момент мне в уши ударил звук кашля. Кашель был особенно яростным и громким, почти истеричным, и я, не в силах сдержаться, засмеялся. В первый раз в жизни я завершал любовный акт не криком, я хохотом…
Это и вправду было невероятно смешно. Кашель в самый, так сказать, возвышенный момент… И словно по заказу… Я опять засмеялся.
Она же сказала, что никакого кашля не слышала. И еще с обидой спросила, не над ней ли я смеюсь.
Я упрямо стоял на своем. Я сказал, что слышал мерзкий кашель. Она странно посмотрела на меня и повторила, что никакого кашля не слышала. И готова была в этом поклясться. А вот мой хохот ее удивил.
Я пожал плечами и признался, что меня тоже. Похоже, у меня начались слуховые галлюцинации… Не схожу ли я с ума?
Потом мы опять пили шампанское. Я позвонил вниз и велел принести в номер холодного мяса, масла, лососины, маслин, хлеба, фруктов и много вина. Весь день мы валялись в постели, пили, ели, словом, отдавались наслаждениям.
Потом наступил вечер, и в спальню вошли сумерки. Мы надели гостиничные халаты и переместились в гостиную. Я включил телевизор. Дождался новостной программы. О кровавом убийстве в Сан-Канциане — ни слова.
Моя возлюбленная была совершенно пьяна. Глаза ее потемнели, и зрачки, как у наркоманки, расширились. Она, не мигая, смотрела прямо перед собой и медленно раскачивалась из стороны в сторону. Я же обрел второе дыхание, и чем больше пил, тем трезвее становился. Бывает такое опасное состояние, за которым может последовать все что угодно…
В качестве собутыльницы девушка никуда не годилась, и, наверно, самое лучшее было бы отвести ее в спальню и уложить спать, но мне не хотелось оставаться одному, мне нужен был собеседник, пусть и молчаливый. Я принес из ванной пару полотенец и привязал девушку, чтобы не упала, к подлокотникам кресла. Пленив таким образом свою мимолетную возлюбленную, я решил посвятить ее во все свои прегрешения.
Я хотел рассказать ей все… О скитальчестве, о вечном своем одиночестве, о мнимом убийстве, деньгах, паспортах… О Карле, о своей жизни до того, как на меня обрушилось богатство, об отце, однажды ночью ушедшем куда-то. Я уже открыл рот, но вовремя остановился. Все-таки девица была из стана моих врагов, и черт ее знает, спит ли она…
Ночь была ужасна! Я почти не спал и полночи провел в ванной, у мраморной раковины, давясь зеленой рвотой и плача мутными слезами…
Под утро я отвязал девушку и отнес в спальню. Она даже не очнулась.
Сам же лег на диван в гостиной и, уставившись в потолок, предался невеселым размышлениям.
Собственно, у меня было все, о чем может мечтать человек. У меня были деньги, я был здоров, я путешествовал, я был не стар, у меня были женщины… Но у меня не было цели. Вернее, цель была: цель-мечта, чистая мечта, но я к ней не приближался. Как и отец, я хотел стать писателем, я писал книгу, но пока она была только у меня в голове. На бумаге же я не написал ни единого стоящего слова. Слова и мысли были, но они предназначались для чего-то другого.
Не скрою, кое-что я записывал. Но это было не для книги. Я не верю утверждениям, что в творчестве все сгодится, что в ход может быть пущен любой сор, любая мелкая деталь или мыслишка, я считаю, что литература — зона заповедная, и с грязью туда лучше не лезть. А жизнь вокруг меня была полна грязи, можно сказать, она из нее одной и состояла. Если все это всадить в чистую мечту, как ее потом отмыть?.. И какая в результате получится книга? О чем она будет? О пьянстве, в котором большинство моих сверстников винило подлое время, в которое их угораздило родиться? Или о сточной канаве, в которой я однажды провел целую ночь? Лучше бы я в ней утонул…
Литература, музыка, искусство — это красивые иллюзии, созданные талантливыми ублюдками для осознания того, что они не ублюдки, а высшие существа, наделенные даром погружаться в воображаемый мир, потому что реальный мир, полный ужаса и грязи, не оставляет им другого выхода. Были, правда, такие, кто умел о грязи сказать так, что хотелось в этой грязи вываляться. И лучшим из них был Генри Миллер.
Кстати, о духах моей новой знакомой. Я вспомнил, где и при каких обстоятельствах впервые ощутил их необычайно легкий, но в то же время стойкий и притягательный запах.
Деньги. Деньги в чемоданах. Помимо упоительного запаха, присущего этим всесильным бумажкам, деньги несли в себе эфирную память о женщине, которая, мертвецки пьяная, спала сейчас в спальне моего гостиничного номера.
Кстати, пока она могла еще что-то соображать, кое-что мне удалось у нее выпытать. Моя мимолетная возлюбленная оказалась невестой Гаденыша. И была ею уже несколько лет. Так она мне сказала.
Я не стал иронизировать по поводу чрезмерно длинного, на мой взгляд, испытательного срока. Она сопровождает его повсюду. Из-за чего поссорились?
Она была на ежегодном празднике цветов в Брюсселе, когда он позвонил ей и велел бросить все и срочно лететь в Вену, обосноваться в гостинице, почему-то в занюханном «Князе Меттернихе», о дальнейшем она узнает позже — когда придет время; и мало того, она должна была еще и встретить его в аэропорту Швехат. Все очень смахивало на задание, которое сверхсекретный агент получает из центра. Всё это мне очень не нравилось.
Она прилетела в Вену, устроилась в отеле, поехала в аэропорт. А он опоздал, мерзавец, и она ждала его, как какая-нибудь девка…
Короче, он в последнее время сильно изменился. Стал с ней груб, а ее просто использует, так ей кажется. Она, как сумасшедшая, примчалась в Вену. Зачем? Чтобы выслушивать его колкости?
Да, она была в Брюсселе. Не одна. С другом. Но ее отношения с Дитрихом, так зовут друга, носят исключительно товарищеский характер. В отличие от него, она до сегодняшнего дня хранила ему верность. Она-то знает, сколько шлюх всегда вертится вокруг него. Но, — она задумалась, — но кто, интересно, ему доложил о Дитрихе? Кстати, Дитрих дипломированный цветовод, известный специалист по выращиванию филодендронов. Спрашивается, как бы она могла ориентироваться в этом океане цветов без опытного филодендрониста?
Я заглянул в спальню. Увидел белокурые волосы, раскиданные по белоснежной подушке. Не хватает только зловещего пятна крови, подумал я. Или лохматой башки филодендрониста. Тогда впечатление было бы полным. Постоял некоторое время, упиваясь зрелищем и подпитывая себя воображаемыми картинами. Кстати, я так и не удосужился узнать, как ее зовут…
И последнее: мне было совершенно ясно, что она лжет. Она не сказала мне ни слова правды. Таким образом, мои попытки как-то оседлать ситуацию оказались напрасными. Не я передвигал фигуры на шахматной доске, я сам был фигурой. Причем — фигурой легкой. Вроде пешки.
Я чувствовал, что нахожусь в клетке. Пока моя возлюбленная еще не совсем опьянела, я несколько раз намекнул ей, что связан с секретными службами. Я втолковывал ей, что работаю сразу и на КГБ, и на американцев, и на китайцев, и еще на кого-то, кто секретен настолько, что я даже не знаю, на кого работаю.
Но она никак на это не отреагировала.
Когда она вырубилась, я покопался в ее сумочке. Традиционный набор женских аксессуаров: духи, пудреница, малюсенькая записная книжка с именами каких-то Зоек, Николаев и Станиславов. Словом, ничего интересного.
…Я лежал на диване, пил шампанское и читал дневниковые записи отца. Я все еще надеялся найти в них какой-то ответ или намек.
Мой отец 20 августа 20… года вышел из дома. И не вернулся…
Глава 18
«У меня опять новые друзья, — читал я. — Это очень милый юноша и его девушка.
Как-то вечером после обильного стола с богатой закуской и не менее богатой выпивкой — я был в гостях у поэта Евгения Е. — я плелся домой пешком, благо живу я от Е. в двух кварталах. Ах, как мне не хотелось возвращаться в пустой дом! Сын жил у очередной любовницы, какой-то балерины из третьего состава Большого, и в шутку пугал меня женитьбой».
Я отложил тетрадь в сторону и задумался.
Вот как, оказывается. Если верить тому, что написал отец, не так уж и плохо мне жилось. Любовница-балерина, причем не какая-нибудь, а — очередная. Что прямо указывает на то, что были и предшествующие. А третий состав — домыслы отца. Эта была — из второго.
Я нацепил на нос очки и вернулся к записям.
«…Короче, присел я на скамеечку перед домом: покурить и полюбоваться ночным небом. Тут-то и подошли эти двое…
Они мне сразу очень понравились. Оба какие-то бледные, даже голубоватые в свете луны. Словом, нереальные. Такие мне как раз и были тогда нужны.
Девушка, ее звали Инга, была легка, воздушна и нежна. Она походила на рано созревшего ребенка. Хотя ей было никак не меньше двадцати. Ее хрупкость возбуждала желание. Мне показалось, что в моем желании было что-то постыдно-соблазнительное, что-то болезненное и поэтому сладостное… что-то от подпорченного экзотического фрукта, который отдает прелью и будит смутные воспоминания о детских снах…
Юношу звали… звали… Ах, нет, не помню, запамятовал. И был он белокур, хрупок и нежен, как ребенок. Они были очень похожи, эти молодые люди. Конечно, оба немного сумасшедшие. Это мне в них особенно нравилось.
С этого вечера началась наша дружба. Впрочем, назвать дружбой то, что происходило между нами, язык как-то не поворачивается. Очень скоро мы стали спать вместе. Втроем. Какие это были упоительные ночи! Нет-нет, мы не занимались грубым сексом. Мы, позабыв обо всем на свете, отдавались утонченному наслаждению. Наслаждение было для нас и верой, и воплощенной в жизнь иллюзией.
Когда я вошел в это бесподобное состояние, то… Нет, не хватает слов! Ах, я, знавший в своей жизни великое множество женщин, был покорен открывшимися горизонтами невиданных наслаждений. Это напоминало райский кошмар и одновременно юношеские грезы о слиянии тел, когда два тела становятся единым целым.
Что-то подобное я испытал очень давно с девушкой, которую любил. И испытал это с ней только один единственный раз, когда понял, что теряю ее. Она сказала, что уходит к другому…
Здесь же единым целым становились сразу три тела. Нет, это не было преступным пиршеством порочной плоти. Все, что происходило у меня в доме, в моей спальне, на широкой кровати, было преисполнено целомудренного и благородного желания отдавать всего себя другому или другим. И обретать при этом с чувством безмерного счастья и благодарности даваемое тебе…»
На этом чтение мое закончилось. Шампанское подействовало, и я провалился в сон.
О, как ужасен был мой сон! Если бы моя жизнь хотя бы в малой степени была похожа на это сказочное сновидение, я бы не стал медлить с мылом и веревкой.
Спальня в нашей квартирке на Воздвиженке. Я вдруг увидел себя на месте отца…
Греховный сон, похожий на жизнь после смерти… Сон сопровождался волшебной, дивной музыкой, которая входила в мое сознание и наполняла меня уверенностью, что порок есть главный движитель жизни.
Мне снились обнаженные тела, извивистые и ритмичные движения которых были полны сладостной неги и бесстыдной грациозности. Рядом с ними, отвратительно визжа, прыгали и резвились некие уродливые создания, волосатые, грязные, безглазые, с черными потеками на голых телах. Они пытались слиться с прекрасными телами, и некоторым это удавалось.
Зрелище завораживало. Казалось, я присутствую на оргии, организованной в аду.
Во сне я закричал, как смертельно раненный зверь. Я почувствовал, что если сию же секунду не овладею женщиной — какой угодно, хоть молодой, хоть старой, — то непреоборимое желание разопрет меня изнутри, и я умру страшной смертью, успев перед смертным часом испытать такие муки, против которых страдания Савонаролы сущая безделица. Я набросился на какое-то чудовище неопределенного пола. Чудовище все время меняло облик, от него пахло чем-то с ума сводящим, вроде раскаленной спермы и окалины. Оно изворачивалось, выскальзывало, не давалось, а я с восставшим членом, огромным, как палица, и тяжелым, словно его накачали жидким оловом, норовил прижать чудовище к стене, раздвинуть грязные кривые ноги, покрытые щетиной, и вонзиться в зловонную щель, изодрав ее в клочья… У меня от звериного желания голова шла кругом, я уже ничего не соображал, для меня главным и единственно ценным становилось безумное желание немедленного соития. Я знал, что если промедлю хотя бы мгновение, то умру от бешенства…
И тут, слава богу, я проснулся.
— Выхожу-у оди-и-н я на доро-о-гу, — услышал я и открыл глаза. Напротив меня в кресле сидел Карл. Он пел и размахивал руками.
— Выхожу-у оди-и-н я на доро-о-гу… — повторил он. Потом ухмыльнулся, сделал паузу и через мгновение продолжил: — А со мною сорок человек!
— Не ори, — попросил я. — Я не один.
Глаза Карла загорелись.
— Где она? Почему вы спите раздельно? Это что, новый стиль? Предались блуду, не понравилось, и разбрелись по разным комнатам? Или ты решил отдохнуть перед повторным штурмом уже павшей твердыни?
— Не ори, — повторил я, — она спит.
Карл встал и, закусив нижнюю губу и грозя себе пальцем, на цыпочках прошел в спальню.
— Но здесь же никого нет! — услышал я его разочарованный голос.
Моя новая знакомая бесследно исчезла. Наверно, это спасло мне жизнь. Когда я предпринимал безрассудное решение соблазнить суженую Гаденыша, я меньше всего думал о своей безопасности. А зря. Было бы нелишне пораскинуть умишком. Бармен наверняка видел, с кем красотка ушла из бара. И стоило Гаденышу расспросить бармена, как мне тут же пришел бы карачун. Гаденыш, скорее всего, вооружен. Я — нет. Не принимать же в расчет 44-й том Большой советской энциклопедии.
Вообще в том, что Гаденыш тянул с поисками своей возлюбленной, было немало неясностей. Хотя… Ну, поссорился он со своей подругой, покинул отель, допоздна шлялся где-то… Заночевал в другом отеле. Утром вернулся, а она… уже в номере. Что ж, возможно. Нет-нет, что это я?!.. Напротив, это совершенно невозможно! Я ведь слышал его кашель, когда… когда, хохоча, завершал сексуальный акт. И до этого он кашлял, почти не переставая.
Значит, он никуда не уезжал из отеля. И потом, она не была в номере почти двое суток… Дальше, по ее рассказам, он вынудил ее срочно примчаться в гостиницу, во второразрядный «Меттерних», как раз тогда, когда туда приехал я.
Но о моем приезде знал только один человек, и этим человеком был я. Нет, о том, что я остановлюсь в «Меттернихе», знал еще Карл. Мы обговорили это еще до его отъезда в Москву. Знала бы, наверно, и Беттина, если бы была жива, и если бы Карл взял ее с собой… Я совершенно запутался…
Ах, как я ненавидел в этот момент Гаденыша! Стоило разобраться, случайна ли моя с ним встреча. И почему он велел своей невесте заказать именно эту гостиницу?
Правда, такое в жизни бывает. Случайностей в этом мире — хоть отбавляй.
Много лет назад у метро «Смоленская», где я бывал крайне редко и куда попал в то утро совершенно случайно, мне довелось встретить знакомого харьковчанина, приехавшего в столицу всего на несколько часов. И таких историй у каждого из нас сколько угодно. Теория случайностей редко дает сбой. Это хорошо помнить, когда мы чему-то удивляемся сверх меры, пытаясь найти явлению сверхсложное толкование.
— Здесь никого нет, — повторил Карл.
— Кто тебе открыл дверь? — поинтересовался я.
— Дверь была не заперта.
Только тут я заметил, что Карл был не один, рядом с ним стояла женщина. У меня глаза полезли на лоб. Беттина?!!!
— Вы живы? — глупо спросил я.
Она рассмеялась.
— Как видите.
— А как же кровь, труп…
— Не вы первый… Вы, наверно, смотрели последние известия? Так вот, надо внимательно слушать. Там же снимался рекламный ролик фильма, в котором я буду играть главную роль, если… если Карл Вильгельмович соблаговолит раскошелиться. Это и попало в новостную программу. А кровь… сами понимаете, все это ненастоящее. Кетчуп и все такое.
— Итак, вы живы, — повторил я.
Она пожала плечами.
Я приподнялся и сел на постели.
— Я рад за вас. Но… кто же тогда стрелял?
— А вот выстрел был настоящий. Самопроизвольно разрядился мушкет… Вдруг взял и выстрелил. И по совпадению как раз тогда, когда шли съемки. Пуля угодила в шлем конунга…
— Да, это правда, — печально подтвердил Карл, — шлему каюк, разлетелся на мелкие кусочки.
У меня голова шла кругом. Зачем же я тогда столь стремительно покинул гостеприимный Сан-Канциан? Стечение обстоятельств? Стечение обстоятельств, приведшее к тому, что я встретил человека, которого считал мертвецом?
Похоже, в этом мире с некоторых пор не принято умирать… Вот и Беттина ожила чудесным образом.
Карл с Беттиной заняли апартаменты этажом выше. Похоже, рядом с номером Гаденыша.
Я принял душ и побрился.
Карл сказал, что спустится к администратору. Он уже успел насладиться проклятым кашлем и хотел лично выразить администрации свое недовольство. Я не знаю, что он там наговорил, как не знаю и того, что сделал администратор, но кашля я больше не слышал. Я даже подумал, что, может, администратор, демонстрируя лояльность по отношению к Карлу, решил придушить Гаденыша?
Глава 19
…Мы вышли из гостиницы и пешком по широкой и яркой Марияхильферштрассе направились в сторону центра. День был солнечный, сухой, и улица была заполнена туристическим людом и какими-то небритыми личностями с Востока.
Беттина с интересом разглядывала витрины, мы с Карлом шагали немного поодаль.
— Я с ней не расстаюсь ни днем, ни ночью, — признался Карл, любуясь стройной фигурой Беттины.
Я кивнул. Мои мысли были заняты другим.
— Очень милая барышня, — произнес я рассеянно.
— О, она не только милая! Она, брат, такое умеет…
— Женись. Тебе пора остепениться. Я благословляю тебя.
— Я знал, что ты одобришь мой выбор, дорогой друг, Но, к счастью, Беттина замужем, — отчеканил он с энтузиазмом.
Я тусклыми глазами разглядывал прохожих и мечтал опохмелиться. Надо было бы зайти в кафе и выпить чего-нибудь освежающего. Вроде виски. Или джина с тоником.
— Ах, какую женщину я сегодня видел, — сказал Карл спустя минуту и закатил глаза. — Пальчики оближешь! Роковая женщина, с ума сойти…
Я насторожился. Я сразу понял, о ком он говорит.
— А как же Беттина?
Как негодующе всплеснул руками.
— Какая тут может быть Беттина, когда такая женщина!..
— Где ты ее видел?
— Она шла под руку с каким-то неприятным субъектом, явно русского происхождения, который косил под лондонского денди. Синий блейзер, дурацкая улыбка, золотые коронки, шелковый платочек в нагрудном кармане… Левая рука была отставлена в сторону, словно у него под мышкой кобура с «магнумом». Я как раз разговаривал с администратором об окаянном чахоточном… Я ему доказывал, что чахоточные имеют отвратную привычку громко кашлять не только днем, но и ночью. Особенно ночью! А я этого не выношу. Я хотел, чтобы его переселили на другой этаж или вообще выкинули к чертям собачьим из отеля, в котором пока еще останавливаются приличные люди. Я сказал, что не усну, если за стеной какая-то мерзкая с-с-скотина будет сморкаться, перхать, чихать и кашлять на всю гостиницу. А тут эта пара подплывает к стойке администратора… И представляешь, в это мгновение этот фальшивый денди вдруг закашлял! Закашлял тем самым омерзительным кашлем. Я не мог ошибиться. Пока этот козел кашлял, я увидел, что следом за парочкой шел коридорный и на тележке вез их чемоданы. Чахоточный и его обольстительная подруга выписались из гостиницы на моих глазах. Слава богу, все решилось само собой, и теперь я буду спать спокойно! Но какова женщина! Кто мне ответит, почему у всяких заморышей бывают такие божественные любовницы?! Кстати, у нее был несколько встрепанный вид, словно она не спала всю ночь. Я понимаю ее: как тут уснешь, если рядом кто-то кашляет во все горло.
Я-то знал, почему у красавицы был такой встрепанный вид. Да и у меня был вид, наверно, не лучше. Это всё шампанское, будь оно проклято! Если его пить галлонами…
Мы зашли в кафе. Сели у открытого окна и заказали напитки. Беттина — безалкогольный фруктовый коктейль. Карл заказал рюмку водки и пива. Я попросил принести мне виски со льдом. Мне надо было собраться с мыслями.
— Что меня удивляет в вас, Карл Вильгельмович, — чопорно сказала Беттина и потупила глазки, — так это… — Она показала на часы, было около одиннадцати утра, и потом — на напитки Карла.
— Ты права, моя дорогая, — ответил Карл покровительственно и поднес рюмку ко рту, — пить по утрам — это чрезвычайно вредная привычка. Но, видишь ли, я весь состою из дурных привычек. Вот эту привычку, пить по утрам, я воспринял от этого сукина сына, — Карл указал на меня. — Знала бы ты, как мучительно трудно проходил процесс обучения. Особенно когда не хватало денег на бутылку.
Я отпил из стакана и спросил:
— Беттина, почему этот поросенок называет вас по имени и на «ты», а вы…
Беттина усмехнулась.
— При знакомстве мы выпили на брудершафт, и я уже раскрыла рот, чтобы сказать ему «ты», как Карл… как Карл Вильгельмович оборвал меня, сказав, что из-за разницы в возрасте и социальном положении факт брудершафта касается только одной из двух договаривающихся сторон. И отныне он будет говорить мне «ты», а я по-прежнему должна говорить ему «вы». Он сказал, что такое уже бывало, первый такой прецедент произошел еще в 19-м веке и описан в книге какого-то русского аристократа, кажется, графа Игнатьева.
В этот момент к нашему столику подошла сухопарая, очень некрасивая дама. Я узнал ее, это она сидела в холле во время моего поспешного бегства из отеля в Сан-Канциане. В двух шагах позади дамы стоял мужчина с усами.
— Я услышала русскую речь… — обратилась она ко мне. — А потом присмотрелась. Я вас узнала…
Карл медленно поставил рюмку на стол.
Я напрягся и пристально посмотрел женщине в глаза. Я готов был защищать свое инкогнито до последней капли крови.
— Вы ошибаетесь, мадам… — начал я.
— Мы с вами жили в одном отеле там, на озере…
— Ну и что из того? — спросил я грубо. Я подумал, а не они ли сидели в темно-зеленом «мерседесе», который преследовал меня?
— Простите, Игнатий… Вы ведь Лунь, Игнатий Львович? — она широко улыбнулась. Я заметил, что у нее вставная челюсть.
У меня хватило сообразительности неопределенно пожать плечами: в этом мире все возможно: возможно, я и Лунь. Действительно, почему бы мне не быть Лунем, если я уже успел побыть и Павлом, и Полем, и Полом, и Паулем, и Паоло…
— Я еще хотела там, в Сан-Канциане, окликнуть вас. Но вы так стремительно умчались… Игнатий Львович, неужели вы меня не узнаете? Я — Мормышкина, — в ее голосе сквозила обида.
Я постарался изобразить на лице сосредоточенную задумчивость, смешанную с радостью предстоящего узнавания.
— Вспомните, Арбат, Донской переулок, коммунальная квартира на третьем этаже, мы же соседи… Я Мормышкина, Эльвира Ивановна. А это мой муж, Ираклий Константинович, он у меня грузин, — она зарделась, — вы его не знаете, я с ним познакомилась уже после… после того как вы переехали на новую квартиру.
Мне пришлось встать. Ее спутник сделал полшага назад, выпятил грудь и с достоинством подкрутил ус.
— А что ваши девочки? — продолжала дама, глядя на меня чуть ли не с любовью.
Я посмотрел на Карла. Дочери — это по его части. Я перевел взгляд на даму и опять пожал плечами. На этот раз равнодушно. Чего, мол, им сделается. Но все же ответил:
— С девочками все в порядке. Они… — Я искусно разыграл легкое смущение, ожидая, что собеседница выручит меня новым вопросом. И она не обманула моих ожиданий.
— Старшенькая у вас ведь училась на косметолога?
За все это время Карл и Беттина не проронили ни слова.
— Да, она училась на косметолога, — ответил я деревянным голосом.
— А младшенькая?..
— Младшенькая? Э-э, младшенькая, младшенькая… — я был в затруднении. Откуда мне было знать, чем занимается младшенькая. Я чуть было не сказал: — А черт ее… — Но вовремя остановился.
— Да что — младшенькая? — я махнул рукой. — Что это мы все обо мне да обо мне? — сказал я с легкой укоризной. — Позвольте, лучше я вам представлю моих друзей. Это господин Брудершафт, он немец, — я рукой указал на Карла. Мой друг одарил женщину людоедской улыбкой и приподнял могучий зад над стулом. — А это Брунгильда, подруга дней его ненастных, она готовится стать его женой, и обратите внимание, хотя она еще только готовится, но — вот же бестия! — уже успела присвоить себе фамилию будущего мужа, то есть она тоже Брудершафт. И она тоже немец, то есть я хотел сказать, немка, и ни слова не понимает, о чем мы тут с вами говорим…
Беттина отчетливо произнесла по-русски:
— Здравствуйте, прекрасная погода сегодня, не правда ли?
Дама на секунду смутилась, потом погрозила мне пальчиком.
— А вас, господин Брудершафт, — обратилась она к Карлу и сощурила глаза, — я прежде где-то видела. Я не говорю о Клопайнерзее, это понятно. Я имею в виду, что видела вас прежде. Да-да, я вас видела. И не раз. Вот только где… Ага, вспомнила! Ираклий, ты помнишь? — обратилась она к мужу. — В позапрошлом году, когда мы путешествовали по Сахаре. Господин Брудершафт тогда промчались мимо нас в открытом джипе, и в руках у него было ружье. Такое огромное, и оно все время изрыгало пламя. И потом в Новой Зеландии, в театре, вы дирижировали оклендским симфоническим оркестром…
Я посмотрел на Карла. При упоминании об оклендском оркестре он кивнул и одарил даму еще одной людоедской улыбкой.
Через некоторое время мадам и ее спутник поняли, что напрасно ввязались в разговоры с Лунем и Брудершафтами, и, сухо попрощавшись, удалились.
— Вот видишь, — воскликнул Карл после их ухода. — Меня опять видели там, где я не был. Это же…
— Я знаю, что это. Это называется — раздвоение Карлов. Похоже, ты размножаешься делением. Будь осторожней, можешь доиграться до того, что от тебя останется…
— Маленький-премаленький карлик, — хихикнула Беттина.
Карл крякнул. Потом посмотрел на меня.
— Ну-с, господин Лунь, — он ухмыльнулся, — а не заказать ли нам бочку вина? Страшно хочется напиться. Да и день сегодня к этому располагает, ты не находишь?
— Ну, если Беттина не будет возражать…
— Беттина не будет возражать, — сказал Карл с нажимом и краем глаза посмотрел на девушку.
Спустя минуту он в раздумье добавил:
— Кажется, Вена наводнена агентами Кремля… Как Париж восемьдесят лет назад.
Я покачал головой. Я был в чрезвычайно дурном расположении духа. Во мне зрело желание, вооружившись саперной лопаткой, отрыть окоп и провести в нем тот жизненный отрезок, который мне отмерил беспощадный в своем милосердии господь.
В тот же день мы убрались из отеля. Если мадам со своим мужем-грузином на самом деле не те, за кого себя выдают, то им придется сильно потрудиться, чтобы опять набрести на меня.
Карл хотел с Беттиной неторопливо побродить по Вене, посетить Пратер, Хофбург, собор Святого Стефана и Бельведер. Карл бывал здесь прежде. И не раз. Но все время что-то мешало ему насладиться туристическими красотами. Карл говорит, что он тогда был очень невоздержан в питье. Тут я ему верю. И еще у него, оказывается, заказаны билеты в оперу, естественно, на «Лоэнгрина». Но когда Карл увидел мои глаза… Словом, через час мы уже были в дороге.
Часть вторая
Глава 20
Уже шесть дней, как мы, Карл, Беттина и я, обретаемся на вилле «Мария». Поселиться в безлюдном месте — идея Карла. А может, и моя. Когда голова идет кругом от идей, то надо, слепо доверившись случаю, выбрать одну, самую дурацкую, и следовать ей до конца. Так вот, вилла «Мария» — это мой конец.
Если я потом и отправлюсь куда-нибудь, то, скорее всего, это будет паперть перед церковью Святой Женевьевы в Париже или Люнебургская пустошь, где меня заставят возделывать картофель и пасти овец.
Я готов принять все что угодно. Тем более что паперть у церкви Святой Женевьевы совсем не плохое место, это ведь не что иное, как вход в Пантеон, там всегда людно и, наверно, подают хорошо. А окапывать картофельные грядки и пасти овец я мечтал с детства.
Вилла «Мария» — это малюсенькая гостиница со всеми звездными атрибутами современных сельских отелей: теннисным кортом, бассейном, сауной, бильярдной и национальной кухней. Она находится на берегу озера без названия. То есть название у него, наверно, какое-то есть, но мне на это наплевать.
Озеро довольно большое, не меньше Клопайнерзее. Других отелей здесь нет. Зато гор — в преизбытке. И они громоздятся вдали, чем-то напоминая людскую очередь за дарами господа, который вместо хлеба и вина предлагает вечность, уныние и беспамятство.
Чем дальше, тем горы выше и грозней, с меловыми, а может, и снежными вершинами, черт их там разберет… Когда нет ветра и поверхность озера успокаивается, горы имеют обыкновение отражаться в зеркальной воде, и весь пейзаж тогда кажется списанным со старинной раскрашенной открытки, которую хочется изорвать на мелкие кусочки и развеять по ветру.
Украшением виллы «Мария» является невиданных размеров дуб, который стоит в одиночестве как живой символ несокрушимой мощи природы. Дуб настолько огромен, что полностью его охватить взглядом можно, лишь отойдя на порядочное расстояние.
Время летних отпусков миновало, и в гостинице, кроме нас, нет ни единого постояльца.
По утрам, несмотря на то что с приближением осени стало прохладней, мы завтракаем на открытой веранде. Естественно, с видом на озеро, по которому с озабоченным видом плавают дикие утки и пара белых лебедей.
В остальном озеро пустынно. Как и берега. Виднеется, правда, на противоположной стороне какое-то безрадостное одноэтажное строение, которое выглядит как заброшенный амбар. Строение отсюда кажется настолько ничтожным, что на нем не останавливается взор. Возле амбара я ни разу не видел ни людей, ни животных.
За столом нам прислуживает Мартин, сын хозяйки гостиницы, студент клагенфуртского университета. Мартин изучает славистику и вполне сносно говорит по-русски. Очень приятный юноша. Розовощекий блондин, голубоглазый и улыбчивый. Красавчик пасторального типа. Мартин как порочный ангел на распутье, который никак не может определить, чем ему заняться в первую очередь: согрешить или покаяться.
Надо бы ему посоветовать не тянуть и сразу же приступить к покаянию. А потом уже со спокойной совестью грешить направо и налево. Во всем должен быть порядок. Австрийско-немецкий порядок. Орднунг! Католическая церковь еще в тринадцатом веке одобрила подобный способ сделки с совестью, придав ему — естественно, за деньги — законный характер в виде индульгенций.
Помогает ему Ингрид (нет-нет, не пасть, тут падение свершилось, это точно, против прелестей Ингрид не устоял бы даже святой), она помогает ему по хозяйству.
Ингрид на вид лет двадцать. Живет она у родителей в местечке Зеехам в километре от отеля. Я знаю, у нее есть маленький «ситроен», но она предпочитает добираться до работы на велосипеде. Экономя на бензине, а заодно тренируя свое молодое и красивое тело.
Я наблюдаю за тем, как она застилает постель. Делает она это ловко и быстро. На ней короткая серая юбка и клетчатая рубашка с закатанными рукавами. Я сижу в кресле на балконе и любуюсь ею. Я представляю себе, какова она без юбки и без этой дурацкой рубашки.
До этого я с тоской листал газеты. Я был недоволен собой. С утра я принял твердое решение. Я решил засесть за письменный стол и наконец-то родить хотя бы страничку полновесной высококачественной прозы. Засел, положил перед собой стопочку чистой бумаги, зажал между большим, указательным и средним пальцами перьевую ручку, прицелился и… нарисовал женскую головку. Спустя минуту — еще одну.
Вспомнился великий поэт, в ожидании творческого озарения развлекавший себя подобным образом. Я просидел за сим занятием, изрисовав разнообразными головками, по преимуществу женскими, всю стопочку от первого листа до последнего. Убил на это два часа. Из-под моего пера выплывали головки, головки, только головки, и — ни единого слова. Я, конечно, мог бы написать какое-то слово, мог бы написать и два. Мог и три. Мог, наверно, и больше.
Но я знал, что каждое слово будет фальшивым. Фальшивым от начала до конца. Лживым насквозь, до основания. Я знал, что, рисуя головки, я по крайней мере не лгу. Почему так происходит? Может, творить мешает страх? Скорее всего, так оно и есть.
Ну как, скажите, плодотворно творить, если в сердце нет покоя, а в мозгах отсутствует плавное и безмятежное течение правильных мыслей из-за страха быть пойманным и прижатым к стенке?
Я бросаю взгляд вниз и вижу, как Мартин из шланга орошает теннисный корт. У него вид человека, не только довольного собой и своей замечательной жизнью, но и абсолютно уверенного в том, что завтра ему будет ничуть не хуже, чем сегодня. А может — и лучше.
Ингрид, думая, что меня нет в номере, продолжает стелить постель. Как грациозно она это делает! С каким вдохновением, словно готовит алтарь грехопадения. А что, если прямо сейчас повалить эту деревенскую девчонку на кровать и силой овладеть ею? Впрочем, зачем же силой? Вряд ли она будет сопротивляться.
От возникшего желания у меня начинает кружиться голова.
Я посмотрел на Мартина. Он заметил меня и улыбнулся. Мне почудилось — поощрительно. Интересно, знает ли он, что Ингрид стелет постель в моем номере?
Газета выпала из моих рук, и Ингрид резко обернулась. Я подмигнул ей и улыбнулся. Я увидел себя со стороны: вид у меня был слащаво-игривый. Ингрид тоже улыбнулась, показала рукой на прибранную постель, шутливо сделала книксен и упорхнула.
Я опять посмотрел вниз. На корт вышла полная женщина. За ней вышагивал крупный мужчина с ракетками. В мужчине я узнал Карла. Он самоуверенно щурился.
Карл был в своей неизменной шляпе с красным пером, мятой ковбойке и спортивных штанах, которые пузырились на коленях. Он был похож на человека, который только что встал с дивана.
Я смотрю на Карла и вспоминаю, что с утра его обуял бес творчества. Слава богу, на короткое время. В холле на втором этаже стоит концертный рояль «Август Форстер». Рояль находится в превосходном состоянии. Когда шесть дней назад Карл увидел рояль, он застыл возле него, словно наткнулся на чёрта. Раскачиваясь, как пьяный, он с растерянным видом простоял возле рояля минут пять. Он приводил свои мысли в порядок. Я понимаю его. Я сам точно такой же.
Карл рассчитывал в глухой австрийской деревушке бездумно отдать вечности несколько дней своей никому не нужной жизни. А тут рояль… И не какой-нибудь там ширпотреб, а превосходный инструмент, вид которого напоминал Карлу о славе великих предшественников от Моцарта до… — чуть было не сказал: до Сальери, — до Стравинского.
Пять дней Карл отлынивал, ссылаясь на скверное нравственное самочувствие. Наконец утром, во время завтрака, он, не дожевав бутерброда, как ошпаренный выскочил из-за стола и, перепрыгивая через две ступеньки, помчался к роялю.
Мы с Беттиной наслаждались кофе и ждали, что последует дальше.
Я закрыл глаза, представив себе, как Карл, высунув язык, подлетает к инструменту. Вот он с размаху плюхается на табуретку, открывает рояльную крышку, запрокидывает голову, растопыривает пальцы, стараясь захватить как можно больше клавиш, вспоминает что-то устрашающее из Вагнера и обрушивается на инструмент, точно хочет разнести его на куски…
…Вероятно, моя фантазия работала в правильном направлении, ибо через полминуты стены виллы «Мария» заходили ходуном. Было впечатление, что под окнами начал движение железнодорожный состав с танками.
Вилла «Мария» построена из сосновых блоков, которые дружно завибрировали и дали ошеломительный акустический эффект. Грохот поднялся такой, что задребезжала посуда в шкафах и зазвенели хрустальные люстры.
Кошмар этот длился и длился. Стены виллы «Мария» выдержали. Чего нельзя сказать обо мне. Чтобы успокоить расходившиеся нервы, мне пришлось выпить лишнюю рюмку водки.
Карл упражнялся до тех пор, пока не завыли хозяйские псы.
***
…Еще в Вене я спросил Карла о результатах медицинского обследования.
— Они там мне что-то отрезали, — сказал Карл небрежным тоном и, по обыкновению, пожевал губами, — что-то несущественное, и теперь я могу спокойно жить дальше.
— А отрезали-то что?
— Да сущую безделицу: какую-то малюсенькую, малозначительную деталь некоего второстепенного внутреннего органа. Словом, мелочь. Но теперь у меня не стоит. Вернее, стоит, но не так, как хотелось бы, — он опять пожевал губами и добавил: — Понимаешь, надо приложить немало профессиональных усилий, чтобы его взбодрить… А там, в клинике, никто этого не умеет. Почему я об этом сужу так уверенно? Да потому, что одна очень симпатичная сестричка, по виду настоящая профессионалка, попробовала со мной согрешить, но у нее ни черта не получилась. Вернее, у меня… Понимаешь, требуется особый подход, — Карл удрученно покачал головой. — Беттина еще не знает. Как ты думаешь, она меня бросит?
— Не знаю. Вряд ли. Мне кажется, ее в тебе привлекает не это.
— Не это? — Карл повернул голову и пристально посмотрел на меня. — А что?..
— Это надо у нее спросить.
— И все-таки?..
— Ну, ты человек особенный, творческий, неожиданный… — Я видел, как вспыхнули глаза Карла. — Ты богат, щедр. Ей этого достаточно. Не считая твоих отлучек по делам, ты человек в общем-то праздный. А это женщины ценят в мужчинах даже больше, чем умение вытворять в постели черт знает что. Кстати, давно хотел тебя спросить…
— Ну, что еще?!
— Успокойся. Почему ты лечиться и консультироваться ездишь в Москву? Что, наши врачи лучше?
— Наши врачи, наши врачи… Видишь ли, наши врачи… — Карл задумался, — короче, наши врачи — это наши врачи! — И он поднял руку с вытянутым указательным пальцем.
Обо всем этом я думаю, пока пара экстравагантных теннисистов проводит разминку.
На мизинце левой руки Карла я замечаю аккуратную марлевую повязку с фривольным бантиком. Кто, интересно, столь заботливо перебинтовал здоровый палец моего друга? Молодец все же этот Карл! Как же остроумно он уходит от ответственности перед миллионами своих будущих гипотетических поклонников.
Значит, играть на рояле и сочинять бессмертные сюиты и рапсодии он не может, а играть в теннис — пожалуйста!
Я опять придирчиво оглядываю фигуру своего друга. Конечно, Карл переборщил с нарядом. Эта шляпа с пером, растянутые штаны… Он бы еще напялил на себя подарок безумной Аделаиды, костюм униформиста, который повсюду таскает с собой.
Его партнершей по теннису была хозяйка гостиницы, фрау Бриге, одетая не менее импозантно. Надо сказать, что иногда, очень-очень редко, меня и Карла тянет к полным женщинам. Но в данном случае к выбору партнерши Карл отнесся в высшей степени безответственно.
Или, вернее, — излишне благосклонно. Фигура почтенной фрау Бриге вполне годилась бы для цирка, где за деньги показывают всяких толстух, на корте же она, в своей короткой белой юбке и трещащей по всем швам майке, выглядела, мягко говоря, неубедительно.
Игроки сошлись у сетки, о чем-то дружелюбно пошептались, и через минуту игра началась.
Я привстал с кресла и принялся во все глаза следить за ходом поединка.
Сначала у меня сложилось впечатление, что ни Карл, ни фрау Бриге не имеют ни малейшего представления об игре в теннис.
Во-первых, мячей было несколько. И каждый играл тем мячом, который оказывался в данный момент к игроку ближе других.
Это напоминало перестрелку без намерений противников поразить друг друга.
Потом я понял, что они развлекают себя ими же самими придуманной игрой. Она чем-то напоминала ожившие на время нарды или стоклеточные шашки из кошмарного сна.
Карл и фрау Бриге, как два миниатюрных бегемота, тяжело топоча, носились по площадке, а я продолжал думать о своем.
Почему мне живется не так, как представлялось? Я разбогател, о чем всегда мечтал. Я свободен. Независим. Я нравлюсь женщинам. Но почему же я несчастлив?
А я ведь всегда был уверен, что счастье в деньгах. Мне и сейчас хочется так думать. И вот деньги у меня есть. И их много. А счастья как не было, так и нет.
Я ни на минуту не забывал, что из двадцати миллионов только один можно назвать моим. Да и то с некоторой натяжкой. Я хорошо помню, как он мне достался. Порядочностью там и не пахло. Достаточно вспомнить мифическую «красную ртуть» и ражих бородачей-перекупщиков из Прибалтики.
Не каждому выпадает удача в одночасье стать миллионером. Мне удача улыбнулась. Но эйфория длилась недолго, а потом восторги куда-то подевались. Я опять был один на один со своими мыслями о цели, целесообразности, предназначении, о жизни и смерти, со всеми этими бессмертными «зачем» и «почему». Будто ничего и не произошло.
Будто и не было этих чемоданов с миллионами. Может, мне они, эти миллионы, и не нужны, может, они мне мешают жить, мешают творить и выпекать романы века? А что, если избавиться от них, от этих миллионов, отправив по примеру незабвенного Остапа по почте главному финансисту страны? Кстати, кто он, этот мифический главный финансист страны? Вряд ли это министр финансов…
Хорошо, допустим, я все-таки как-то красиво и достойно избавлюсь от миллионов.
И что я обрету в результате? Вдохновение? Может, я тут же накатаю шедевр, который произведет фурор во всем подлунном мире? Сомневаюсь. Так в чем же дело? Может, я просто не умею извлекать из денег то, ради чего их придумали? Вино, дорогие женщины, рулетка, скачки, автомобильные гонки, горные лыжи, бирманский массаж, тайский массаж, гавайский массаж, тибетский массаж, фешенебельные отели, райские наслаждения… Традиционный набор удовольствий, которые приедаются очень быстро.
Мальорка, Рио-де-Жанейро, Мадрид, Барселона, Лондон, Рим, Венеция, Осло, Флоренция, Париж… О, Париж! Везде я был… Может, смотаться на Восток? В Китай? Или на Мадагаскар?
Ах, не это мне нужно! Перемена мест и впечатлений может отвлечь от главного. Да-да, может, я это знаю. Но только на время. И потом, это не жизнь, а бегство… Звучит банально, но от себя, от своих тягостных мыслей не убежать… Они всегда при тебе, где бы ты ни был. Это я испытал на себе. Чего мне не хватает? Обвинял отца, а сам… Видимо, мне тоже не хватает второй жопы. Перечитать, что ли, Бродского?..
У Чаплина вычитал, как некто представлял себе счастье. Этот некто, слегка смущаясь, сказал, что когда он думает о счастье, то перед его мысленным взором возникает безлюдный пляж. По песку медленно движется маленький открытый автомобиль, девушка, свесив ноги, чертит следы на песке… Уверен, что Чаплин писал о своем понимании счастья.
Только теперь я понял. У кого-то это пляж с девушкой, у кого-то угол дома, врезающийся в ослепительное небо, у кого-то выщербленная стена кладбища. У кого-то воспоминание о свежем утре и занавеске, трепещущей от порывов ветра, и пьянящем запахе, исходящим от юной женщины, только что познавшей любовь… У кого-то — видение театральной сцены, на которой ставят твою пьесу… У кого-то — лужайка перед избушкой и дым от костра, сложенного из сырого хвороста. А у кого-то нет даже этого.
И самое-самое главное — в душе должен быть покой. А какой тут покой, когда… Не покой у меня был на душе, а поза, лукавое и показное довольство жизнью, которую я украшал украденными миллионами…
Мне ничего не хочется. У меня портится настроение. По части плохого настроения я могу уже сейчас состязаться с Карлом.
Совсем недавно я был бодр и весел, как Генри Миллер в пору его голодной парижской молодости. Почему я полюбил Миллера? Он величайший мастер по извлечению бодрости и веселья из того, в чем бодрости и веселья вроде бы и нет. Он во всем видел красоту. И он мотался по свету не для того, чтобы эту красоту отыскивать, — она и так всегда была у него перед глазами. Повторяю, он видел красоту буквально во всем. Даже в куске дерьма. У Миллера никогда не бывало плохого настроения. Он всегда был бодр и весел. По крайней мере, так он пишет, и это меня убеждает. Вот бы и мне…
Миллер знал, что основная особенность окружающего мира — это олимпийское спокойствие. Другими словами — равнодушие и безоглядный оптимизм, граничащий с идиотизмом. И Миллер этим жил. И совсем не плохо жил. Он это принимал как данность.
Когда умирает маленький, незаметный человек, — понятно, что это проходит незаметно. Даже когда умирает всеобщий любимец: герой войны, знаменитый футболист, кумир попсы или великий актер, — то людям хватает получаса, чтобы всласть погрустить и вернуться к своим каждодневным мыслям и делам.
У оставшихся в живых нет времени на грусть, им надо успеть переделать великое множество самых разных вещей: заняться любовью с женой приятеля, позавтракать с нужным человеком, подсидеть коллегу, внести очередной взнос за дом, договориться о кредите, отдать машину в ремонт, поговорить с сыном… и т.д.
Миллер знал, что господу и миру людей безразлично, от чего ты умрешь, главное — чтобы ты умер. И умер вовремя.
…Может, мне заняться благотворительностью? Отдать все деньги до копейки в какой-нибудь приют для престарелых. В надежде, что когда-нибудь и мне найдется там место.
В один прекрасный день я заметил, что солнце светит не для меня. И что?
Как описать тоску? У Тургенева есть замечательные места, от которых веет скукой далекого девятнадцатого века. Возможно, тогда это скукой не называлось. Так жили все. То есть со скукой все были на короткой ноге. Жили неторопливо, размеренно и осмысленно. Скука была неотъемлемой, привычной и необходимой частью светской городской жизни. Иногда и деревенской. И не надо думать, что только помещичьей. Крестьянин тосковал не меньше. Особенно долгими русскими зимами, когда он сутками лежал на полатях и не знал, чем себя занять.
Так, может, надергать две сотни слов из Тургенева, перетасовать их на современный лад и вывалить на голову читателя?
Я устал от беготни. За мной гнались невидимые противники. Знать бы, как выбраться из этого состояния. И дело было не в том, что за мной гнались, вернее, не только в этом. Дело было во мне самом. Как только я обрел эти треклятые миллионы, у меня появилось свободное время. И вместо того чтобы писать книгу, я ни черта не делаю, Вернее, я делаю вид, что пишу ее, делаю вид, что моя жизнь это и есть книга… Очень удобная позиция. Если бы она не была для меня мучительна. Я устал от самого себя… Тоска, тоска…
Можно было бы на скорую руку слепить вывод: жизнь без цели, жизнь, купленная воровским путем, приводит творческого человека к банкротству, к нищете духа. Ах, если бы все было так просто! Мы научились с легкостью делать выводы, за которые ни перед кем не отвечаем.
Моя жизнь вовсе не бесцельна. Я пишу книгу. Я все-таки пишу ее. Может быть, я буду писать ее всю жизнь. И если мне не помешают, если меня раньше не пристрелят, как куропатку, я ее когда-нибудь допишу до конца. Очень может быть. И если это случится, то моя книга станет фактом истории. Вернее, фактом реальности. Это меня приободряет. Пока книга пишется, ее содержание является достоянием только одной головы, а именно: головы создателя, в рассматриваемом случае — моей писательской головы. И по этой причине оно, содержание, не имеет ни веса, ни массы, ни формы, ни габаритов и больше похоже на метафизическое представление о жизни, чем на реальную жизнь. А готовая книга — это уже нечто осязаемое, реальное. Это как горящая свеча на столе… свеча горела на столе… или Эйфелева башня, которую ненавидел по крайне мере один французский классик. События и лица в написанной и изданной книге не менее реальны, чем та же Ингрид или я.
Кстати, Ингрид должна переспать со мной. Я так решил. Надо внушить ей эту мысль. Я ей докажу, что она просто обязана это сделать.
Во-первых, это будет прекрасной проверкой истинности и серьезности ее отношений с ангелочком. Если он обо всем узнает и простит, значит, его чувство к ней так же прочно и несокрушимо, как тот могучий дуб, о котором я говорил выше.
Чувство, укрепившееся в результате такой проверки, оседлает вздорную ревность и выдержит любое испытание. Это будет необходимое, с одной стороны, жестокое, с другой — такое милое и приятное испытание на прочность.
Когда Мартин ее простит, а я верю, что он ее простит, ибо он великодушен и прозорлив, они пойдут по жизни, держась за руки и честно глядя друг другу в глаза. И будут идти так до самой смерти.
Во-вторых, это очень поучительно и продуктивно — подвергать себя такому испытанию. Сразу взрослеешь и становишься терпимей ко всему, что касается любви и прочих штучек в этом роде.
Я продолжаю наблюдать за поединком. Карл и фрау Бриге решили сделать перерыв. Фрау Бриге вытерла багровое лицо полотенцем и повернулась в сторону кухни. С царственным видом взмахнула рукой, и через минуту появился Мартин, в руках у него был поднос с бутылками, стаканами и фруктами.
И тут кто-то постучал в дверь моего номера…
…У Ингрид очень нежная кожа и ласковые мягкие губы. Я пытался оставить ее на ночь, но она сказала, что тогда Мартин будет очень недоволен, и, возможно, даже ее поколотит. Из этого я сделал вывод, что Мартину уже приходилось прибегать к столь крутым мерам. И, видно, не раз. А я-то хотел подвергнуть их чистые чувства испытанию! Как же я наивен! Вот тебе и деревенская девичья невинность, вот тебе и ангелочек!
Когда Ингрид покинула меня, я вышел на балкон и посмотрел вниз. Фрау Бриге и Карл ушли. Мартин из шланга орошал огненно-красное покрытие теннисного корта.
Увидев меня, он приветливо улыбнулся. Я коротко кивнул ему и помахал рукой. Тоже приветливо.
Глава 21
В среду Карл за ужином сообщил, что на нас надвигается угроза в лице Петруниса. Поясняю, Славик Петрунис старинный приятель Карла.
Последние годы я часто встречал его у Карла, когда тот созывал чуть ли не пол-Москвы, чтобы покрасоваться перед гостями в роли хлебосольного хозяина. Хотя Карл, как я уже говорил, изрядно прижимист, он, после того как тетушка оставила ему наследство, позволял себе широкие жесты.
Петрунис — поэт. Вернее, поэт-песенник. И не просто поэт-песенник, а известный поэт-песенник.
У него добрые собачьи глаза. И улыбка, против которой невозможно устоять. Он мне всегда нравился. Не как поэт, я плохо знаком с его творчеством, я никогда не опускался до того, чтобы копаться в текстах подобного рода, просто Петрунис милейший человек. Я очень обрадовался, когда Карл сообщил о его приезде.
Славик большой, как сказали бы наши прадеды, гастроном. Он обожает все съедобное. Впрочем, и несъедобное тоже.
По образованию он геофизик. Однажды в Африке, в пустыне, где он в восьмидесятые годы работал по контракту, ему довелось отведать блюдо из некоей разновидности падальщика, пернатого чудовища, при одном только виде которого даже у местных нищих, способных сожрать любую гадость, начиналась рвота.
Кстати, блюдо это Славик приготовил сам, так сказать, персонально. Падальщика какой-то местный горе-охотник подстрелил по ошибке, приняв его за лесного голубя. Обнаружив, что опростоволосился, стрелок выбросил падальщика на помойку. Там его и обнаружил вечно голодный советский геофизик Станислав Петрунис.
Славик с интересом осмотрел падальщика и пришел к выводу, что птица годится в пищу. Славик отправился на кухню. Увидев Славика с падальщиком в руках, повара разбежались. Славик сварил падальщика и, урча от удовольствия, съел.
Славик удивительный человек. В его душе нашли пристанище многие человеческие пороки, приняв благообразный вид невинных привычек и физиологических причуд.
Помимо того, что он необычайно прожорлив и неприхотлив в еде, он еще и образчик человека, идеального в своих естественных проявлениях. Славик — это архетип «человека на все времена». Он все делает чрезвычайно быстро. Спит не более четырех часов в сутки. Помнится, столько же, если не врут историки, спал Наполеон. Славик считает преступлением спать дольше. Может, он и прав. Что касается меня, то я люблю поваляться в постели до третьих петухов.
На отправление естественных потребностей, да простится мне упоминание о сиих низменных подробностях, он тратит секунды. Другие на его месте только располагаются, а он — рраз! — и уже застегивает штаны.
Женщины (прошу простить, что женщины следуют сразу за сортиром и штанами), по его мнению, прекрасны. Ему нравятся все женщины. Даже откровенные уродины и стервы. Женщина, говорит он, всегда прекрасна. Она прекрасна уже потому, что она женщина. Очень оптимистичный и удобный взгляд на систему эстетических оценок. Он обожает женщин. И делает это бескорыстно. За что все женщины ему благодарны.
Несмотря на любовь Славика к противоположному полу и полную взаимность с их стороны, он ни разу не был женат. В этом он похож на меня. Только мои любовные истории все без исключения заканчивались скандалами и душераздирающими драмами, а у Славика — приятельскими отношениями с легким налетом грусти. Нередко Славика можно увидеть в гостях у его прежних пассий, с мужьями которых он охотно выпивает и ведет продолжительные беседы о погоде, политике и видах на урожай.
Славик — чудо природы. Он ест абсолютно все. О пернатом чудовище я уже упоминал. Повторяю, он ест все. И все ему идет впрок. Как той свинье, что сожрет и мыло, и мочало, и цыпленка, а если подвернется, то и собственного сына. На моих глазах он однажды сожрал целую банку протухшей сметаны. И ничего, только крепче стал.
Со сметаной дело обстояло так. Лет двадцать назад под Туапсе мы снимали на троих хибару с тремя кроватями, телевизором и холодильником, который работал ровно час в сутки. Так вот, Петрунис увидел, как Карл, освобождая холодильник от испортившихся продуктов, обнаружил банку с чем-то молочным. Карл открыл банку, нюхнул и в ужасе отшатнулся. Тут-то и подоспел Славик. Он быстро выхватил банку из рук опешившего Карла.
Обычно нормальный человек в таких случаях проявляет разумную осторожность, и если что-то и пробует, то старается положить это что-то на кончик ложки. Петрунис же не таков: будет он вам размениваться на какие-то крохи! Он зачерпнул полную ложку и отправил ее в рот. Мы замерли. «Ну, как?» — спросил Карл, заглядывая ему в рот. Славик, смакуя тухлятину, сказал: «Строгая сметанка: остроту дала…»
Встает Славик ни свет ни заря. И тут начинаются его мучения. Потому что никто не встает так рано. А ему нужен собеседник, не обязательно активный. Славик удовлетворяется и угрюмым слушателем, главное — чтобы его слушали или хотя бы делали вид, что слушают.
Славик высовывается в окно в бесплодной надежде увидеть кого-нибудь и заманить к себе, бродит по комнатам, бреется по два раза за утро, меняет очки. Но все напрасно, все спят, а время тянется невыносимо медленно. Славику, подозреваю, открыто что-то такое, что не открыто другим. Возможно, он, как никто другой, чувствует, что жизнь коротка.
Он болезненно чистоплотен. Если Славик изволит отдыхать на летнем курорте, то он меняет шорты по пять раз на дню. Столько же раз принимает душ. И так далее, и так далее…
У него фантастический запас жизненных сил. Славик огромен. У него мощная грудная клетка, вернее, клеть, как говорит он сам. У него осанка гладиатора, которому за многочисленные победы над соперниками дарованы жизнь и свобода.
Мы с Карлом отличаемся внушительной внешностью, мы высоки, да и вес имеем немалый. Но по сравнению со Славиком мы пигмеи. Рядом с ним мы чувствуем себя, как щенки — рядом с половозрелым самцом. Нам нравится беседовать со Славиком, когда мы сидим с ним за столом. Тогда мы не чувствуем своей ущербности.
Однажды мы втроем забрели на Центральный рынок. Покупатели и продавцы провожали нас восхищенными взглядами. Потом я понял, что смотрели они на Славика. Он был выше всех на две головы. Славик плыл над толпой, как памятник, поставленный на колеса.
Славика как-то раз показали по телевидению, и он принимал восторги толпы как нечто само собой разумеющееся. Он вельможно кланялся. «Меня узнает мой народ», — говорил он и сановно улыбался.
Карл, который завидовал славе, — даже такой, когда тебя узнают на улице, — ревниво и ядовито заметил: «Просто ты длиннее всех… Вот на тебя и смотрят. Как на чудо природы. Если бы сейчас из-за угла выкатили урода с шестью ушами, то стали бы смотреть на него…»
Славик природный русак, северянин, родился в Архангельске. Как известно из учебников по антропологии, одной из отличительных черт славян является слабый волосяной покров. Так вот, Славик полностью разрушает расовую теорию профессора Ойгена Фишера, Славик какой-то странный славянин, он весь покрыт густым жестким волосом. Как якутская вьючная лошадь. Когда он выходил на пляж в Гаграх, грузинские мачо презрительно отворачивались, скрывая восхищение и зависть.
С его именем связано невероятное количество самых сумасшедших историй. От эпизода с пропавшими штанами, о котором я расскажу ниже, до случая в Мавзолее, когда он, преодолев сильное сопротивление служащих, приоткрыл стеклянную крышку над трупом вождя, чтобы Ильич, дело происходило в конце в восьмидесятых, подышал свежим воздухом демократии.
И — об обещанных штанах. У Славика была любовница. Женщина была замужем. Ее муж, следуя банальным законам классического анекдота, часто бывал в командировках. Короче, муж застукал свою жену со Славиком. Ранним утром. Когда Петрунис, беззаботно насвистывая мелодию из «Роберта-дьявола», уже осуществлял процедуру одевания. Находясь в почти завершающей ее стадии. И хотя обманутый муж не обладал физическими возможностями Петруниса, он нашел-таки в себе силы выставить мерзавца за дверь.
Выставить-то он его выставил, но в каком виде!.. Без брюк, трусов, носков и ботинок. Ибо эту часть экипировки рогатый муж в приступе ярости исполосовал садовыми ножницами.
В результате ополоумевший от ужаса Славик оказался на лестничной площадке московского жилого дома в весьма странном наряде. Вид Славика выше пояса не вызывал нареканий. Славик был в дорогом пиджаке, тщательно отутюженной рубашке и при строгом галстуке в полоску. Что же касается всего остального… Короче, ниже пояса ничего не было. Даже носков. Идти в таком виде по улицам утренней Москвы было невозможно. Но он стиснул зубы и пошел.
Обе истории завершились для Славика печально. Попытка надругаться над трупом гениального продолжателя великого дела Маркса и Энгельса обошлась Петрунису в пятнадцать суток. А прогулка по улицам столицы босиком и без штанов — в месяц Бутырок. Напрашиваются нелестные для Славика и Ильича выводы.
Славик, разбогатев на написании примитивных стихотворных текстов, а песенки с его стишатами распевает половина российских эстрадных халтурщиков, от нечего делать занялся всякими эзотерическими штучками. А заодно и штучками с Востока, то есть всякими астральными телами, упанишадами, кармическими оболочками души, каузальными телами, переселением душ, Кришнамурти и прочей чушью, в которую, думаю, он и сам-то не очень верит. Но надо же чем-то заниматься, когда голова уже ничего не соображает после работы над всеми этими песенными текстами.
Иногда он уединяется на несколько часов, чтобы погрузиться в метафизические воды премудрого Востока. Каждый раз после этого он впадает в транс и тогда лает, как собака. Причем — очень похоже.
Он рассказывал, как создаются иные шлягеры, из какого теста варганят эстрадные ватрушки, из какого, так сказать, ахматовского сора вырастают любимые народом песни.
«Вста-а-авлять стекла!» — разносилось во дворе раз в неделю. На четвертом этаже жил композитор, писавший песенки для эстрады. Тонкий слух музыканта уловил простенькую, но четкую мелодию в истошных воплях стекольщика. Вечером композитор пригласил Петруниса, к тому времени уже известного поэта-песенника. И через день родился шедевр, знаменитый шлягер под названием «Голубая мечта».
…Славика, это случилось еще в бытность его геофизиком, отправили в срочную командировку на Полярный Урал. Пропьянствовав со знакомым начальником геофизической партии пару дней, он с Полярного Урала тайно улетел в Сочи.
Москва с нетерпением ждала возвращения командированного, он же со спокойной совестью нежился на пляже, а по вечерам в шашлычной «Машук» до изумления надирался пятидесятиградусной чачей. В минуту короткого просветления он решил, что пора выходить на связь. Пусть Москва полагает, что он по-прежнему околевает от холода на Полярном Урале.
Мобильных телефонов тогда еще не было, и Славик отбил телеграмму. В Москве его начальник прочитал: «Аэропорт закрыт. Температура минус пятьдесят. Погода нелетная. Пуржит. С заполярным приветом Петрунис». Внизу стояла круглая почтовая печать. Начальник напряг глаза. «Место отправления телеграммы — город Сочи». Все были уверены, что его уволят, но ему и это сошло с рук. Его всегда все любили.
Славику никогда не бывает плохо. У него всегда прекрасное настроение. У него превосходное здоровье. Он не знает, что такое насморк, кашель, больное горло, запоры, тошнота, зубная боль, мигрени. У него все внутренние органы работают как часы. Сердце, легкие, почки, печень — всё в отменном состоянии. Его можно хоть сейчас заряжать в пушку и отправлять на Луну. Такие люди живут вечно, а если и умирают, то не от банальной болезни или крысиного яда, а от пули или меча. Даже после недельных загулов я не слышал от Славика ни слова жалобы. Ему нравится жить на свете. Ему вообще всё нравится.
А как он отправляет естественные потребности! О, этому надо посвящать оды, как когда-то императрице Елизавете Петровне на день ее восшествия на престол. Однажды еще в старых Сандунах мне посчастливилось лицезреть и слышать, как Славик справляет большую нужду. Он потратил на все про все не более пяти секунд. Особо отмечу, что в этой замечательной общественной бане «место уединенных размышлений» представляло собой открытое всем взорам помещение, в котором в ряд располагались примитивные сортиры, а попросту — круглые отверстия в полу.
Славик сел, и… раздался треск, как будто взорвалась автомобильная покрышка, и под Славиком образовалась гора, словно это не Славик опростался, а Голиаф. Стоявший рядом и справлявший малую нужду гражданин интеллигентного вида, бросив на поднимающегося Славика изумленный взор, ошеломленно произнес: «Однако!..» Видимо, интеллигента поразило то, что большую нужду некоторые одаренные индивидуумы справляют в сто раз быстрее малой.
Он спешит жить. Он не может тратить драгоценное время на всякую ерунду вроде отправления естественных потребностей. Вот он и какает с такой феерической быстротой.
Славик радостный, солнечный человек.
И стихи он пишет радостные, жизнеутверждающие: так и хочется хватить стакан водки, запеть, пуститься в пляс и что-нибудь расколотить. Мы с Карлом так бы и сделали, если бы не были по уши погружены в нашу неясную мировую скорбь.
На протяжении всей своей жизни Славик искал приятеля, друга, собутыльника, хотя бы отдаленно напоминающего его самого. Понятно, что его поиски априори обречены на провал: другого такого жизнелюба не было на всем белом свете со времен Гаргантюа и Пантагрюэля.
Что он в таком случае нашел в нас, я не понимаю. Ни Карл, ни я, даже если нас объединить в одно целое, ни в коей мере не отвечаем его представлениям о том, как должен выглядеть идеальный друг. Мы скучны, мы пресыщены удовольствиями, мы постарели. Мы все знаем наперед. Нам скучно. У нас сплин. Мы баюкаем нашу тоску, словно это все, что у нас осталось за душой.
Конечно, у Славика есть недостатки. Он чрезмерно ироничен и тайно тщеславен. Этим он совершенно не отличается от Карла, Да, пожалуй, и от меня. Я слышал, как он, бодаясь головой и солидно мыча, рассказывал некоей чрезвычайно хорошенькой блондинке какую-то выдуманную историю о своем величии. «Мы, поэты…» — говорил он и сверлил барышню червивым плотоядным глазом.
Между Линцем и Зальцбургом, в маленькой деревушке, расположенной вблизи озера (опять озеро!), у Петруниса свой дом.
— Что, на дом в Майами грошей не хватило? — спрашиваю я, сочувственно улыбаясь.
— Не хватило, — сокрушенно отвечает Петрунис и добавляет: — Но на виллу в Калифорнии я все же наскреб…
Неплохо живут наши доморощенные Уитмены и Одены!
Кстати, при встрече он не узнал меня. Его взгляд равнодушно скользнул по моей бритой голове, словно это не голова его старинного приятеля, а зеркальный шар под потолком игорного зала. Узнав же, он категоричным тоном потребовал объяснений. Я сказал, что мне пришлось менять внешность из соображений безопасности. Туманно намекнул на некоего свирепого сицилийца, у которого я отбил любовницу и который поклялся изрезать меня в лапшу.
Эта история, скорее всего, подошла бы Карлу. Но Славик, кажется, поверил.
Итак, Славик прибыл, и идиотское путешествие в никуда продолжилось.
Я замечаю Карлу, что нас, шатающихся по миру русских бездельников, становится все больше и больше. Если еще учесть, что вот-вот подтянется Аделаида со своим мышиным жеребчиком… И будем мы шататься по матушке-земле, как шайка разбойников, пока нас не закопают где-нибудь на задворках Европы.
Карл сказал, что такая перспектива его не устраивает. Его нельзя закопать где попало: ведь за ним сохраняется именное место на Даниловском кладбище. Он не простой смертный, а — избранный. И мой долг, как его лучшего друга, при условии, если я, не дай Бог, его переживу, доставить его прах в Москву и проследить, чтобы его правильно захоронили.
Я сказал, что прослежу. И не только прослежу, но и по всей форме отдам почести его бренным останкам. Это не будет салют, произведенный десятком солдат. Это будет барабанная дробь, как перед казнью мародера.
— Только, кажется, — припоминаю я, — у тебя забронировано место не на Даниловском, а на Ваганьковском кладбище…
Карл кивает.
— На Даниловском тоже. Я скупаю участки… э-э-э, под могилы… На прошлой неделе купил участок на Новодевичьем. Рядом с Хрущевым.
Я подумал, что Карла, по примеру некоторых святых, похоронят в разных местах: голень на Ваганьково, берцовую кость на Новодевичьем, а становую жилу на Даниловском. Тем не менее я продолжил допрос.
— Так где же ты все-таки прикажешь себя похоронить?
Неожиданно он рассвирепел.
— Я еще не определился с датой своей смерти, а ты требуешь, чтобы я назвал тебе место, где будут покоиться мои… мои… — Карл запнулся.
— Твои мощи, ты хотел сказать?.. — помог я ему невинным тоном.
— Мои останки, дурак ты этакий!
***
…Моя тоска начинает меня беспокоить. Она не только во мне. Ею наполняется все, на что падает мой червивый взор. Стоит мне только посмотреть на любой предмет, одушевленный или неодушевленный, и он сам собой становится воплощением смертельной тоски. Я источаю меланхолию, я ею исхожу. Мне ничего не хочется.
Изредка я обращаюсь к тетради отца. На днях я вычитал у него, что идея мертва, если в ней отсутствует чувство. Находиться в мире мертвых идей — значит, находиться в заточении.
«От тоски до депрессии — всего лишь шаг, сделать его — раз плюнуть, сделаешь — и не заметишь, это я знаю твердо», — прочитал я.
…Я нигде не чувствую себя уютно. Мне надоели отели. Не понимаю, как Набоков мог десятилетиями жить в гостинице. Я бы не мог. Я все чаще вспоминаю свою берлогу на Воздвиженке, дом, где я родился, где прошла почти вся моя жизнь. Да, я не был там счастлив. Но сейчас мне казалось, что — был.
Я смотрю на Карла, Беттину и с трудом «делаю» лицо. Меня хватает только на то, чтобы смыть с лица уксусное выражение. Приходится напрягаться. Занятие непривычное и утомительное. Так можно доиграться до судорог. Перекосит и… Я видел одного такого бывшего оптимиста. У него лицо напоминало разрисованную физиономию клоуна.
Я живу в атмосфере страха. Когда я сказал об этом Карлу, он расхохотался.
— А чего бы ты хотел? Да половина миллионеров живет так. И не миллионеров — тоже. И время здесь ни при чем. Так задумано. Редкие люди живут иначе. Например, Славик. Да и у него… если покопаться в его внутренностях… черт его знает, что мы там найдем.
Не сказать, что Карл меня успокоил. Для этого у меня слишком развинчены нервы.
Половина миллионеров… Ну какой я миллионер! Я рантье. Банк выдает мне деньги, как зарплату. Я не могу избавиться от ощущения, что банк делает это из милости. У меня нет ни загородных вилл, ни переделанных из крейсеров яхт, ни офиса с видом на Манхеттен, нет автомобилей за миллион… У меня нет ничего. Кроме Карла и его дружбы… И возможности носиться по миру в поисках самого себя. Повторяю, у меня нет дорогих игрушек, которыми развлекают себя настоящие миллионеры. Но, по чести сказать, они мне не очень-то и нужны.
У отца я прочитал: «Проживи срок, который тебе отмерен. Проживи от звонка до звонка… Отслужи, отслужи, отслужи свой срок…»
Глава 22
За обедом Славик посмотрел на Карла и сказал: «Ты галит». Тому послышалось — «Главлит». Карл переспросил. Славик повторил: «Галит ты, братец, галит». Карл был озадачен. Слово «галит» слышал впервые. Сначала думал обидеться. Потом преодолел себя и попросил Славика разъяснить значение слова.
Славик охотно разъяснил. Галит — это минерал, он прозрачен и бесцветен.
Сначала Карл успокоился. Но потом, после некоторого раздумья, все-таки обиделся, и обиделся по-настоящему.
И в ответ обозвал Славика коллаборационистом. Теперь пришла очередь Славику крепко задуматься.
— А ну-ка поясни, сукин сын, что ты имеешь в виду?
Вместо ответа Карл поднялся и отправился на кухню готовить Славику какой-то зверский коктейль с водкой, шерри, кайенским перцем и гранатовым соком. С приездом Славика мы стали много пить. Этим я не хочу сказать, что до этого мы пили мало. Просто мы стали пить еще больше.
В один из дней Славик пропал. Только что он сидел с нами за столом и, дожидаясь обеда, уныло потягивал виски. И вдруг… Мы с Карлом заметили его исчезновение не сразу, а лишь тогда, когда увидели, что вместе со Славиком исчез и его стакан с виски.
Появился Славик под вечер, без стакана. Вид у него был озадаченный. Славик пропустил обед, что для него равносильно катастрофе. На все наши расспросы Славик никак не реагировал и отмалчивался.
И только много позже, когда стемнело и перед отелем на лужайке зажглись светильники, он пробормотал:
— Черт бы ее побрал, эту даму с собачкой…
— Даму с собачкой? — переспросил Карл.
— В том-то и дело, что эта была без собачки… Но с такой же прип…ю.
Карл укоризненно покачал головой и глазами показал на Беттину.
Я отметил про себя, что тесное общение с Карлом дурно влияет на Славика.
Славик налил себе водки и нервно выпил.
— Какая-то неведомая сила приподняла меня над стулом… — он замолчал, припоминая.
— Не тяни! Рассказывай живее, — подстегнул его Карл. — Ты говоришь медленно, и от этого твой рассказ теряет половину своей актуальности. Ткань рассказа стареет, истончается и рассыпается. Это тебе и наш писатель скажет, — Карл кивнул на меня. — Пока ты доберешься до конца, совсем стемнеет, и мы забудем, о чем ты говорил вначале…
Славик внимательно выслушал Карла, кивнул и заговорил очень быстро:
— Какая-то неведомая сила приподняла меня над стулом…
— Ну вот, теперь он затараторил, словно за ним кто-то гонится! Беда мне с тобой! Говори членораздельно!
— Ка-ка-я-то-не-ве-до-ма-я-си-ла-при-под-ня-ла-ме-ня-над-сту-лом…
— То-то мы заметили, что ты вдруг куда-то подевался.
— Во-во! Приподняла, значит, меня некая сила, и я очутился на берегу, во-о-н там, — Славик вытянул руку и указал в сторону заброшенного амбара на противоположной стороне озера.
Мы с Карлом навострили уши.
— Представляете, стройная женщина в длинном розовом платье с турнюром, украшенном воланами, лентами и рюшами… С шелковым зонтиком от солнца. На голове шляпка. Глаза грустные, похоже, недавно ревела. Очень красивая. И молодая. Подошла ко мне. И тут из меня полезли слова, которых я, по правде говоря, никогда толком-то и не знал. Какой-то Блок…
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука… —
сказал я и от удивления, потому что больше я из Серебряного века ничего не знаю, уставился на нее, открыв рот. И так, с разинутым ртом, простоял некоторое время, пока не дождался ответа.
— Я знаю, что она сделала в ответ, — сказал Карл, по обыкновению жуя губами. — Она тебя этим зонтиком да по буйной твоей головушке…
— Если бы! Она продолжила из того же Блока. «И, странной близостью закованный, смотрю на темную вуаль и вижу берег очарованный и очарованную даль…»
Посмотрела и говорит: «Как печально, скоро осень, опадут листья, вы уедете…»
Я подумал, хорошо ей грустить. Она молода… А мне-то что грустить? Мне почти сорок. Можно сказать, жизнь на излете. Для меня грусть — это роскошь, позаимствованная у певцов Озерной школы. Я ей и говорю: «Давайте, девушка, прекратим это безобразие с грустью. У меня своих печальников хоть отбавляй». Это я намекнул на вас. Ну, пошли мы с ней гулять по берегу вдоль озера, там кусты, копны… Думаю, приглашу ее заняться любовью на пленэре… — Славик замолчал.
— И что? Дальше-то что?.. — заерзал на своем стуле Карл.
— Дальше? — Славик задумался. — А ничего. Дальше я остался без обеда. Но девушку привел… Любаня! — крикнул он.
Он крикнул еще раз. Потом еще…
Он мог кричать сколько угодно. Никто не появился.
— И где же твоя дама с собачкой и зонтиком? — спросил Карл.
Славик печально вздохнул.
— Наверно, заблудилась.
— Какой же ты, право, растяпа! Если бы не твое разгильдяйство, ты бы сейчас был при даме, я при собачке, а Паша при зонтике… Он давно, со времен Клопайнерзее, мечтает о хорошем зонтике.
Где пропадал Славик, с кем он вел беседы на поэтические темы, в тот вечер мы с Карлом так и не узнали.
В прежние годы Славик не мог долго обходиться без женщины. Сутки — это был для него предельный срок. Дальше следовало помешательство.
Из нас троих только Карл был при бабе.
Правда, ночью ко мне прокралась Ингрид…
Глава 23
Карл продолжает меня удивлять. Ему вздумалось испытать себя в планерном спорте.
— Я мечтал об этом с детства, — пояснил он и поежился.
Накануне он имел со мной продолжительную беседу о загробном мире. Видимо, на всякий случай: все-таки не каждый день, рискуя жизнью, отправляешься на каком-то легкомысленном летательном аппарате парить в облаках.
— Я тут представил себе, что умер. Поскольку я давно заставил себя поверить в существование жизни после смерти, то сделать мне это было несложно. Я подумал, кого бы я хотел там встретить…
— И кого же? Вероятно, родственников?
Карл вытаращил глаза.
— Ну, уж нет!
— Тогда, наверно, Равеля, Мусоргского, Пуччини…
— Ну их к черту! — внезапно разозлился Карл. — Вот если бы мне попался Сальери, — он мечтательно прищурился, — или Паганини. А вообще-то больше всего я хотел бы пообщаться не с композитором, — о чем с ними говорить? — а с Чеховым… А еще лучше — с Пушкиным.
Итак, планерный спорт. Планеризм, одним словом. Австрия тем хороша, что здесь все рядом. И в десять утра мы стояли на летном поле и любовались чистым небом, в котором в страшной вышине парили планеры. Планеры были похожи на распятых мотыльков. Зрелище было красивое и страшноватое.
Я смотрел на Карла и думал. «Что-то, воля ваша, недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы». Слова известные.
К чему это я?.. А к тому, что бездельники всего мира развлекаются на один и тот же манер. Все те же игры, вино, прелестные женщины и застольные беседы.
Ничего принципиально нового в этой области — я говорю об индустрии развлечений — не придумано. Ну, разве что все стало изощренней, разнообразней, доступней. Были бы деньги.
Круизные теплоходы, похожие на маленькие сказочные города, с супермаркетами, бассейнами, кинозалами, искусственными скалами, банками, саунами, ресторанами, барами, танцевальными площадками.
Тысячи курортов по всему свету…
Для богатых бездельников специальные конторы, которые предоставят вам все что угодно: от Деда Мороза в августе до погружения в Марианскую пучину и диких розыгрышей вроде имитации вашей же собственной смерти.
Но если вы всерьез ничем не увлечены, то ваше дело швах. А мы ничем не были увлечены. Ни горными лыжами, ни серфингом, ни яхтами, ни автогонками, ни альпинизмом, ни охотой в африканской саванне, ни покером…
Женщины? Это не увлечение. Женщины — это фатум. Женщины — это наша погибель. Это мы поняли давно, но пытаемся уверить себя, что женщины не погибель, а спасение, наслаждение и отрада.
Может, искусство? Карл делает вид, что пишет музыку. Я делаю вид, что пишу книгу. Оба мы делаем вид, что живем.
Обо всем этом я думаю дни напролет, и это уже стало мне приедаться.
…Подошел инструктор, широкое лицо которого было сплошь покрыто волосами.
Славик, с подозрительным видом изучая лик инструктора, сварливым голосом заметил:
— Копия молодого Маркса, ты не находишь? Если смотреть на него снизу, то он своей бородищей заслонит полнеба. Я бы не стал вверять свою бесценную жизнь марксисту.
— Тебе просто не нравится, что он еще волосатей тебя…
Карл подтянул брючный ремень и, кряхтя, полез в кабину планера.
— Вот они, вздорные забавы миллионеров, — глухим голосом сказал он и перекрестился. Потом снял шляпу с красным пером и передал ее Беттине. — Это тебе на память, радость моя. Если мне суждено погибнуть, преподнесешь ее местному музею воздухоплавания.
— Ты написал завещание? — спросил Славик озабоченно.
Карл с ненавистью посмотрел на него.
— Написал…
— Заверил?
— А пошел ты…
Волосатый инструктор-планерист угнездился на переднем сиденье и закрыл колпак.
Летчик покосился на инструктора и лениво кивнул головой.
Взревели моторы, и самолет, переваливаясь, медленно пополз по кочковатому полю. Трос натянулся, планер дернулся и повлекся за самолетом.
Я увидел за плексигласовым колпаком сначала бороду марксиста, а затем бледное лицо Карла. Карл смотрел прямо на меня. Но, боюсь, он меня не видел. Его глаза ничего не выражали. Мне показалось, что он боролся с искушением прекратить дурацкое представление в самом начале. Самолет и планер плавно набрали скорость, оторвались от земли и ушли в направлении синих гор.
— Будут искать восходящие потоки, — с видом знатока провозгласил Славик. Правую руку он держал козырьком у лба и, щурясь, смотрел в небо. — Восходящие потоки, это, брат, такое дело… — он покрутил рукой в воздухе, — словом, без них никуда.
Набрав высоту, самолет отцепил трос и неторопливо пошел на снижение; планер, брошенный на произвол судьбы, вспыхнул в лучах солнца, потом погас и на мгновение слился с одиноким облаком. Я представил себе, каково сейчас Карлу там, рядом с этим облаком, и меня прошиб пот. Как же быстро Карл вознесся на небеса!
— Самое главное в этом деле — найти восходящие потоки. Повторяю, это самое главное… — бубнил Славик.
— Самое главное в этом деле не восходящие потоки, а чтобы Карл в воздухе не обделался от страха… — напряженно сказал я.
Славик посмотрел на меня, потом нагнулся и поднял с земли соломинку. Сунул ее в рот.
Мы направились в сторону ангаров, где пристроились за столиком, оседлав раскладные стулья. Беттина потерянно бродила по полю, часто поднимая голову и бросая испуганные взоры в поднебесье. Шляпу с пером она держала под мышкой. Беттину было не узнать. «Уж не влюбилась ли она?» — подумал я.
Подошел толстяк в шортах и фартуке.
— Не желают ли господа что-нибудь заказать?
Славик угрюмо помотал головой. Толстяк исчез.
Я посмотрел на Славика. На мой взгляд, он сильно изменился. Постарел, поблек, как-то вытерся. Или, лучше сказать, выгорел.
Славик извлек из внутреннего кармана фляжку с коньяком. Через пятнадцать минут — вторую. Мы пили без закуски.
— Как ты полагаешь, этот сумасшедший вернется? — спросил Славик. Он по-прежнему жевал соломинку.
— Вернется, куда он денется, — сказал я. Я не был в этом уверен, но не мог допустить и мысли, что Карл расстанется с жизнью не в таганской подворотне, а в альпийском небе.
По полю, подпрыгивая и сигналя, несся автомобиль, по виду большой джип. Я почему-то сразу заподозрил недоброе. Славик посмотрел в сторону машины и перестал жевать соломинку. Машина подлетела к нам и, подняв столб пыли, остановилась как вкопанная. Тонированное стекло опустилось, и в мерцающей глубине салона я увидел сухое лицо Гаденыша. Я похолодел.
— Вы не подскажете, как проехать в Сокольники? — обратился Гаденыш к Петрунису и усмехнулся.
Славик, прищурившись, посмотрел Гаденышу в глаза.
— Соблаговолите повторить вопрос, — сказал он и выплюнул соломинку. Гаденыш повернул голову и обратился к кому-то, кого я не мог видеть.
— Действуй, — услышал я, — действуй…
Глава 24
«От сумы да от тюрьмы не зарекайся», — гласит суровая народная мудрость.
Сума. Тюрьма. Каждая из этих напастей сама по себе ужасна. Но если они наваливаются разом…
С момента событий, развернувшихся на летном поле, прошло, по всей видимости, немало часов.
Я не знал, приземлился ли планер с Карлом на борту или он до сих пор парит в поднебесье. Я не знал, какова судьба Беттины и Славика.
После того как Гаденыш сказал «Действуй…», мне послышался слабый звук выстрела, похожий на хлопок. Я ощутил легкий укол в левой стороне груди и тотчас же потерял сознание.
Трудно сказать, как долго я находился в беспамятстве. Я пришел в себя и открыл глаза. Меня окружала почти полная темнота. Только слабая полоска света пробивалась в щель между плотными шторами. Я лежал на деревянном лежаке. Все тело ныло. Словно после попойки. Или после побоев. Я с трудом поднялся, шаркая, сделал несколько шагов к окну. Просунул голову между шторами. Ну, конечно, на окне решетка. На уровне глаз я увидел кусты неизвестного растения с крупными белыми цветами. Итак, я находился в полуподвальном помещении.
Судя по цветам, за окном вполне могло оказаться кладбище. Вспомнились слова Карла, которые он произнес, когда мы бродили по Ваганькову меж могильных камней и разглядывали эпитафии. Он тогда в шутку предложил мне место сторожа, который живет в домике при кладбище и по ночам колотушкой распугивает воров. Если мне сохранят жизнь, я согласен на колотушку.
…Накануне исторического парения в облацех Карл, как бы между прочим, сказал:
— Если тебя поймают, то и мне наложат по первое число… Кто, спросят, денежки припрятал, кому это вы, герр Шмидт, помогали, какому это такому разбойничку? Уж не Павлику ли Базилевскому, который скрывается от кредиторов под именем Паоло Солари? Не смотри на меня такими страшными глазами! Не бойся, я тебя не брошу. Да и куда мне от тебя деться? Я к тебе привязался. Больше, чем к Беттине…
Я кивнул.
— Можешь быть спокоен: если меня сцапают, я им ничего про тебя не скажу…
Карл засмеялся.
— Когда тебе в качестве аргумента предъявят раскаленный утюг, ты расскажешь им все. Его даже не придется прислонять к твоему волосатому животу. Один вид этого пыточного прибора, и ты расколешься как орех. Разве не так?
Я вынужден был признать, что утюга не выдержу.
— Может, это и к лучшему, — философски заметил Карл. — Повеселились, и будет. Пора и честь знать, пора на покой. Мы напрасно коптим небо. Я ничего не делаю, только трачу деньги на всякую ерунду. Ты соблазняешь девок. Славик обжирается. Беттина живет в поисках богатого олуха, который будет удовлетворять ее непомерные запросы. Возможно, этим олухом стану я. Тебе известно, что я на днях купил ей золотой кулон? Цена заоблачная! Короче, мы лишние люди.
— Ты говорил, что Беттина замужем.
— Она меня обманывала. Оказывается, она свободна… увы. В общем, все ужасно, — Карл коротко застонал.
— Посмотри вокруг, мир прекрасен, — возразил я. Но не очень уверенно.
Карл отмахнулся.
— Идет смена. Она уже топочет, на пятки наступает, локтями работает… Молодые, сильные, напористые и бескомпромиссные… Они сметут нас. Меня не разбирает зависть, избави боже. Да и чему завидовать? Они не увидят ничего такого, чего не видел я. Все повторится… Люди будут делать карьеру, прелюбодействовать, убивать себе подобных, воровать, совершать открытия, путешествовать… Ничего нового они не сделают и не увидят. Все будет так же, как сейчас, как сто и двести лет назад. Павлик, — Карл посмотрел на меня, и его глаза наполнились слезами. — Скажи, что оплодотворяет жизнь, что наполняет ее смыслом?
Я сказал, что не знаю. И я сказал правду. Вернее, соврал. Тем более что мне не понравилось слово «оплодотворяет».
— А я тебе отвечу. Две вещи. Это высокая цель и любовь. Цель у меня есть. И она высокая. Я всегда хотел стать композитором. Ты спросишь, почему я до сих пор им не стал? Я тебе отвечу. Я много пил. А может, таланта не хватало. И усидчивости. Ведь чтобы писать музыку, надо дни и ночи напролет вкалывать. А я ленив…
— Моцарт тоже был лентяем…
— Моцарт был Моцартом, — печально сказал Карл и замолчал, словно уснул с открытыми глазами. Он не мигал, уставившись в одну точку. Потом глаза его ожили.
— Сейчас я просто в состоянии эту цель просто купить. И стать таким же популярным, как… как какой-нибудь Крутой или Николаев. Но нужно ли мне это? Вряд ли… Теперь — любовь. Способен ли я еще любить? После всех этих шлюх, которые высасывали из меня деньги, и ненормальных любительниц острых ощущений вроде Аделаиды я не способен поверить ни во что…
Он помолчал.
— Спроси меня, чего мне хочется больше всего на свете. Я сам задал себе этот вопрос. Дня два назад. И поначалу не мог ответить. А сейчас скажу. Больше всего мне хочется сидеть в пустом доме у телевизора и мелкими глотками пить виски. И чтобы никто мне не мешал!
— Я тут вспомнил, как мы с тобой несколько лет назад гульнули в деревне у тети Мани. Жара стояла жутчайшая! А мы все равно пили… Помнишь?
— Как не помнить! Ты сидел в бочке с дождевой водой и орал на всю округу, что Россию, дескать, продали иноземцам, что в ней не осталось ни одного настоящего русского, что русских заменили таджики, китайцы и лица кавказской национальности.
— А где мне еще было сидеть? В такую жару только в бочке…
— И еще ты орал, что всю жизнь мечтал поселиться в таком вот деревенском раю, воняющем курятником и коровьим навозом. «Что мне ваш Париж? Да чтоб он провалился сквозь землю! Душа горит! Плесни мне огненной воды!» Я наливал тебе мутного самогону в кружку с облупившейся эмалью, ты закусывал мятым соленым огурцом и продолжал надрываться: «Плевать я хотел на все эти ваши «Баккарди» и кальвадосы. Дайте мне…» И тут ты начал чихать как сумасшедший. Я так и не понял, что это такое я должен тебе дать…
— А вечером мы пошли к пруду, сели там на влажную от росы землю, и ты под лягушачье кваканье принялся читать наизусть отрывки из воспоминаний какого-то Киркевича-Валуа…
Карл вытаращил глаза.
— Киркевича-Валуа? А это еще кто такой?
— Откуда мне знать… Скорее всего, Киркевич-Валуа плод твоего разболтанного воображения. Но он настолько прочно застрял у тебя в голове, что принял образ реального литератора. Я кое-что запомнил… «А Жанна не знала больше трепета угасших чувств, только разбитым сердцем и чувствительной душой отзывалась на теплые и плодоносные веяния весны, только грезила в бесстрастном возбуждении, увлеченная мечтами, недоступная плотским вожделениям, и потому ее изумляло, ей претило, ей было ненавистно это мерзкое скотство».
Карл наморщил лоб.
— Мне кажется, это Мопассан.
— И мне так кажется…
— Тогда при чем здесь какой-то Киркевич-Валуа?
Я пожал плечами. Карл подозрительно посмотрел на меня.
— А ты не выдумываешь?
Я честно округлил глаза. Карл продолжал подозрительно меня рассматривать.
— А какого черта ты вспомнил про все это? — наконец спросил он.
— Про что — про все?
— Про деревню.
— Наверно, потому, что соскучился по березкам…
Вот тут я сказал правду. Одно дело путешествовать, когда знаешь, что в любой момент можешь вернуться домой: стоит зайти в агентство и купить обратный билет. И совсем другое — когда ты лишен возможности вернуться. Вот тогда и начинают сниться родные леса и гробы предков.
Последние слова я произнес вслух.
В этот момент к разговору присоединился Славик. И, как всегда, удачно.
— Березки — это хорошо. Шашлык хорошо жарить на березовых углях… Запах такой, что… — Славик закатил глаза и сладострастно причмокнул.
…Я обследовал комнату. Диван, столик, пара стульев. Ночник. Я подошел к двери. Стараясь не шуметь, открыл ее. Нащупал выключатель. Яркий свет залил туалетную комнату с умывальником и душевой кабиной. У меня хватило сил недоуменно пожать плечами. Больше дверей в комнате я поначалу не обнаружил. Я понимал, что выход из комнаты, конечно, был, но искать его не стал (позже выход обнаружился — это был люк над головой).
Я сел на лежак и обхватил голову руками.
Вот и закончился мой анабазис. Если меня ждет смерть, то пусть она придет поскорей. Когда-то я, обращаясь к Богу, легкомысленно сказал, что приму от Него все, что Он мне ниспошлет. Сейчас я не был бы столь прямолинеен, безответствен и опрометчив.
Я подумал, что с деньгами придется распрощаться. Если меня не прикончат, то отныне я буду беден как церковная крыса. Или как тот бывший профессор структурной и прикладной лингвистики, который по утрам навещал помойку во дворе моего дома. У меня не будет ничего. И — слава богу!
Больше всего меня беспокоила тетрадь отца… Я не успел дочитать ее до конца. Это было важно. Ведь его записи — это, в сущности, все, что от него осталось. Его записи, его мысли — это и есть он. Тетрадь, записи мыслей, наблюдений, переживаний — это и был мой отец, с помощью пишущей ручки и бумаги пытавшийся остаться в мире живых людей.
Я не мог себе позволить безропотно принять смерть от какого-то ублюдка. Я не мог помереть и таким образом предать память отца забвению. Это было бы предательством. Мне надо было совершить в своей жизни что-то поважнее и посерьезнее кражи двадцати миллионов долларов. Мне предстояло что-то доказать самому себе.
Иногда мне казалось, что я и отец — это один человек. Я даже внешне стал походить на него. Я был уверен, что если умру, то отец исчезнет, как говорится, окончательно и бесповоротно.
Глава 25
В моем правдивом повествовании смешались жанры: детектив, бытовой роман, интеллектуальный триллер, философское эссе и еще черт знает что, что бывает только в жизни.
А что такое жизнь, как не смешение жанров?
В жизни не бывает чистого детектива, как не бывает и любовной истории в чистом виде. Все перемешано. И романистам, и читателям, и особенно издателям давно пора это понять.
…Прошло шесть месяцев. Целых шесть месяцев! Убежать я не мог, потому что люк в потолке запирался снаружи. Попытка расшатать решетку на окне привела к тому, что у меня на ладонях появились кровавые мозоли. Я смирился с участью заключенного.
Но спустя полгода меня отпустили. Мне не пришлось ничего никому доказывать. Меня отпустили на все четыре стороны. Гаденыш проявил великодушие. Или не захотел осложнений. Последнее кажется более вероятным. Возиться с трупом, готовить цементный раствор, искать бочку, заметать следы — все это из области кинострашилок об эскападах новых русских.
Я совсем уж приготовился к тому, что меня будут пытать. Меня всерьез пугал раскаленный утюг. По утрам я задирал рубашку и осматривал место возможного приложения пыточного агрегата. По всему выходило, что этим местом будет область пупка. Разглядывая пупок, я вспоминал, что пупок созерцали буддисты в надежде увидеть божественное сияние. Что ж, если приложат утюг, сияние мне, вернее, моему пупку обеспечено. Будет ли оно божественным? Сомневаюсь.
В реальности все оказалось проще и спокойней.
Разумеется, мне пришлось расстаться с двадцатью миллионами. Но не только. «Блызнула» фамильная квартира-каморка на Воздвиженке. Это было наказание за непослушание.
Шесть месяцев я проторчал в комнате с видом на кладбище. Заточение, как бы оно ни было комфортно обставлено, остается заточением.
Кормежка была однообразной и не сытной. Сплошное пюре из шпината и вялые сосиски оранжевого цвета.
С конца второй недели меня стали мучить эротические сны. С конца третьей к ним присоединились гастрономические. Мне снились нежные восточные женщины. Они сидели за столами с обильной и жирной закуской и неторопливо насыщались. Они ели все ночи напролет и заканчивали только утром, когда я просыпался.
Книг не было. Телевизора — тоже. Не было никакой связи с внешним миром. Я мог только размышлять.
Например, о том, что двадцать миллионов свалились мне на голову с ведома господа. И что господь, вероятно, во мне разочаровался. Он, по всей вероятности, рассчитывал, что я с этими бешеными деньгами завоюю полмира. А моей фантазии хватило лишь на то, чтобы бездарно тратить время на тривиальные развлечения и разговоры с сумасшедшим Карлом.
С миллионами или без я скользил по жизни, как скользит по поверхности болота бесполезный водяной клоп. А бесполезней водяного клопа трудно что-либо себе представить.
Дело было не в деньгах, дело было во мне самом.
***
…Полгода я провалялся на лежаке, так и не привыкнув к его фантастической жесткости. У меня так болело тело, что, казалось, я спал на булыжной мостовой.
Мои просьбы об улучшении условий содержания оставались без ответа. Я орал, что обращусь за помощью к богу. Или — в Гаагу. И тогда им солоно придется. Никто даже не засмеялся.
Я попросил принести мне писчей бумаги и ручку. С таким же успехом я мог обращаться к кусту с мерзкими цветами.
Почему меня пощадили? Почему меня не прикончили?
Итак, я оказался без дома. И вдобавок за границей. Документы на разные имена у меня изъяли. Оставили только паспорт на имя Паоло Солари. Интересно, как я буду справляться с ролью итальянца, скверно говорящего по-итальянски? Лучше бы мне оставили паспорт на имя Пауля Вернера: все-таки немецким я владею куда лучше.
На прощанье Гаденыш сказал:
— Я бы простил тебе эти двадцать миллионов. Если бы они были мои… — и он вздохнул.
Я-то хорошо знал, что он не простил бы мне и двадцати копеек…
…Несколько раз он приходил ко мне в мое узилище, похоже, просто чтобы поболтать о жизни.
Вид у него был невеселый. На минуту у меня возникло впечатление, что он очень похож на нас с Карлом, со всей этой нашей неясной вселенской тоской и мыслями о бренности. Еще немного, и я бы его пожалел…
Гаденыш стал откровенней. Рассказал, что пара, которая якобы случайно несколько раз попадалась мне на глаза в Сан-Канциане и Вене, это довольно известные в определенных кругах детективы.
Очаровательная любовница Гаденыша — на самом деле вовсе не любовница. То есть она вроде бы и любовница, но никакая она не невеста. И все они, оказывается, выслеживали меня.
— Она тоже?
Гаденыш кивнул.
— Она тоже. Только делала она это крайне непрофессионально. Кстати, как она тебе показалась в постели? Не правда ли, хороша? — Гаденыш ухмыльнулся. — Видно, и ты был неплох, коли она тебя не раскусила. А ты молодец! Наговорил ей с три короба о каких-то своих связях с тайными службами. Даже я поверил, что ты это не ты.
Еще Гаденыш рассказал, что, пока за мной в Австрии охотились одни детективы, другие вышли на «паспортиста» Зоммербаха. Зоммербах, который изготовил мне десяток паспортов на разные имена, раскололся, как только понял, с кем имеет дело. Разумеется, он назвал все мои «подпольные» имена и прочее… Сделать это ему было несложно. Потому что он все записывал. Я спросил Гаденыша, зачем этот дурак это делал.
— А вот для таких вот случаев, — охотно ответил Гаденыш, — когда серьезные люди интересуются каким-либо непослушным, вышедшим из повиновения индивидуумом.
И, по его мнению, Зоммербах вовсе не дурак. Наоборот, это очень умный человек.
— На мое счастье, ты оказался на редкость непредусмотрительным и предсказуемым человеком. Как все интеллигенты, ты самый обыкновенный лох, — сказал Гаденыш. — Кое-кто из моих коллег опасался, что ты обзаведешься и другими документами, сделанными где-нибудь в Греции, Польше или Одессе. Тогда изловить тебя было бы значительно труднее. Но ты оказался форменным балбесом, понадеявшись на те документы, которые сфабриковал известный всей Москве Зоммербах. Удивительная беспечность! Она и привела тебя туда, куда привела, — и Гаденыш обвел рукой мое узилище. — Кстати, документики Зоммербах делает что надо, любую экспертизу выдержат. Ах, если бы знал, где он научился всему этому!..
…За полгода у меня отросли волосы, и я приобрел, так сказать, изначальный вид. Из зеркала на меня теперь взирала грустная физиономия, мало изменившаяся с тех пор, когда я зарабатывал себе на жизнь, работая истопником, тапером и вольным журналистом. Можно было подумать, что время повернулось вспять. Седины не прибавилось, Базилевские вообще почти не седели, даже если они ухитрялись доживать до глубокой старости.
Мне предстояло решать, как и с чего начинать новую жизнь. Впрочем, вскоре выяснилось, что выбора у меня не было.
Полгода прошли, операция по изъятию денег из оффшоров завершилась. Я оказался никому не нужен. Меня, несмотря на прозвучавшие некогда по телефону страшные предупреждения, простили. Меня решено было освободить. Произошло это следующим образом. Меня просто высадили из машины где-то в не очень дремучих лесах Центральной Европы, похоже, на границе с Германией. В последний день заключения, накануне встречи с европейскими лесами, я поинтересовался у Гаденыша, что поделывают мои друзья Карл и Славик.
Гаденыш пожал плечами:
— Трудятся на благо родины…
Как выяснилось позже, он не врал.
Гаденыш продолжил:
— Они немного попереживали по поводу твоей безвременной кончины… — И, увидев мое изумленное лицо, он довольно ухмыльнулся: — Да-да, кончины. Что поделаешь, Павлик, пришлось сообщить им эту скорбную весть, чтоб не мешали. А то бросились бы искать, путаться под ногами… А так им сообщили, что ты погиб за неправое дело. Сейчас они почти успокоились. Жизнь, понимаешь, имеет обыкновение идти вперед, оставляя позади себя трупы, руины и вопросы без ответов.
Гаденыш стоял ко мне спиной и любовался кустом с белыми цветами, от одного вида которых меня мутило.
— А вообще-то я не держу на тебя зла, — сказал он задумчиво. — А мог бы. Хотя бы за то, что ты меня чуть не убил. Кстати, орудие убийства я нашел в твоих вещах. Почему ты меня треснул именно этой книгой, не понимаю… Как нарочно, выбрал самую тяжелую. У меня и сейчас еще голова болит к непогоде. Гад ты после этого, Павлуша. Книгу я, естественно, реквизирую. Вернее, национализирую. То есть возвращаю себе как законному владельцу. Сорок четвертый том Большой советской энциклопедии под редакцией академика Введенского. Как же ты меня тогда треснул, скотина! Как будто целая редакция обрушилась мне на голову… Кстати, разве ты не знал, что Борис Алексеевич Введенский мой дедушка? Не знал? Это тебя в какой-то степени извиняет… М-да… Павлик, дорогуша, пойми, мы живем в циничное время и в циничном мире. Вот ты считаешь, что я тебя обобрал. Я же считаю иначе. И вот почему. У меня появилась возможность удвоить капитал. И я его удвоил. За твой счет, Павлик, за твой счет. Открою тебе глаза: ты не деловой человек, вот в чем твоя беда. В любом случае, при любом раскладе тебя ждал финансовый крах. Я был бы первостатейным глупцом, если бы не воспользовался моментом. И я поступил совершенно правильно. Не воспользовался бы я, воспользовался бы кто-то другой. Ты все равно бы вылетел в трубу. И меня бы утащил с собой. Дело в том, что ты слишком хорошо думаешь о людях. А это ошибка: на самом деле люди — мразь и говно, запомни это. Когда ты это осмыслишь, многое в твоей жизни упростится. Тогда тебе будет легче принимать суровые, жесткие решения, которыми выложена дорога к успеху. Заметь, — к любому успеху.
Гаденыш по-прежнему стоял ко мне спиной и любовался похоронными цветами.
— И последнее. Тебя пощадили. Не последнюю роль в этом сыграл я. Я мог бы тебе этого и не говорить, но ведь мы были когда-то друзьями… И потом, я, вернее, мы намерены продолжить эксперимент, в котором тебе отведена главная роль. Средства для существования — и существования безбедного — тебе будут отпущены. Видишь, сколь гуманны те, кого ты вздумал надуть…
В словах Гаденыша я услышал едва уловимую фальшь. Он, видно, и сам почувствовал это, потому что, слегка помедлив, добавил:
— Эк ты наловчился, — он с одобрением посмотрел на меня, — да-да, есть еще один человек…
Он замолчал, по-видимому рассчитывая, что я примусь его расспрашивать. Но я затаился и не издал ни звука. Гаденыш передернул плечами. Я опять пригляделся к тому месту, где у него прежде был горб. Я ничего не понимал: горба не было. Гаденыш продолжал:
— Так вот, тебя пощадили. Но с условием. Чтобы духу твоего не было в России. Понял? Ты не должен звонить своим друзьям, не должен иным способом с ними связываться. Для всех ты умер. Ты Паоло Солари. Как ты будешь из всего этого выпутываться с твоим ужасным произношением и внешностью старорежимного диссидента, не знаю. Это уже твоя забота. Хотя один совет могу дать, я бы на твоем месте привел свою внешность в соответствие с фотографией в паспорте. Могу прислать парикмахера. Кстати, с бритой башкой ты мне нравишься больше, вид у тебя тогда не такой глупый…
Он повернулся ко мне.
— Ответь мне, Павлик, ты когда-нибудь напишешь свою гениальную книгу? Тебе ведь всегда что-то мешало… Мне интересно знать, что тебе помешает создать шедевр на этот раз. Кстати, если ты напишешь что-то стоящее, то тебе будет дозволено вернуться и прильнуть к родным березкам… Решение об этом принималось, как это водится в современной России, в сауне, вернее, в массажной с дамской прислугой. Открою тебе еще один секрет, я поспорил с одним очень влиятельным лицом. В далекие годы он разновременно окончил два института, — Гаденыш сделал паузу, — один из которых театральный.
Я подивился совпадению — мой отец тоже окончил два института, и тоже разновременно. И один из них — театральный, причем режиссерский факультет.
— Так вот, — продолжал Гаденыш, — как многие умные и богатые люди, он, устав от бесконечных шести- и семизначных цифр, которые днем и ночью вертятся у него в голове, любит на досуге отвлечься на что-то необычное. Он любит ставить спектакли… Он разыгрывает жизнь, словно колоду карт тасует. А потом фишки ставит. Фишки — это живые люди. Он говорит, что это страшно увлекательно…
Я похолодел.
— По этой причине он не чужд странных выходок, и вот ему взбрело в голову поспорить на тебя… Вернее, на то, как ты, с твоими непомерными беллетристическими амбициями, распорядишься нежданно свалившейся на тебя свободой и чего ты, вшивый интеллигентишка и слюнтяй, сумеешь достичь за то время, что отмерено тебе участниками спора…
— Отмерено мне? — я сделал круглые глаза.
— А чего ты бы хотел?! Чтобы мы ждали целую вечность, пока ты родишь роман века, а потом будешь пытаться пристроить его в какое-нибудь издательство, потом будешь тратить время и деньги, если тебе хватит того и другого, чтобы его «распиарить», и прочее и прочее. Тебе даются два года, слышишь, да-да, два года и ни днем больше! Отсчет пойдет с ноля часов завтрашнего дня. За эти два года ты должен или покорить олимп, или… — он развел руками.
Я не удержался от вопроса:
— А на что поставил ты?
Гаденыш закашлялся. Он кашлял не менее минуты. Отдышавшись, он с сомнением посмотрел на меня и сказал:
— На зеро. А если серьезно, то я удивлен: странно слышать такое из уст инженера человеческих душ. Впрочем, какой ты инженер? Никакой ты не инженер, ты сантехник человеческих душ. Я думал, что ты меня знаешь лучше, — он удрученно покачал головой.
— Позволь еще один вопрос?
— Только если он не такой же идиотский…
— Никогда не поверю, что этот человек ввязался в спор, не имея какого-то представления о том, на что я способен. Он что, меня знает?
Гаденыш долго смотрел в потолок. Потом открыл рот… но тут же закрыл его и уклончиво улыбнулся.
— И, если можно, последний вопрос?
— Валяй…
— Чего вправе ждать объект спора в случае провала…
Гаденыш перебил меня:
— В том-то вся и соль, что этого не знает никто, — он посмотрел на меня. — Дело в том, что ты не игрок. У тебя нет этого, страсти победить, выиграть любой ценой. В этой жизни везет только игрокам. Так было всегда. И так будет всегда. Везет только…
— Только игрокам?
— Да.
— А таланту? Гению? Не везет?..
Он скривился и махнул рукой.
— Ну, вот, завел старую песню… И вот еще что, не балуй, не пытайся исчезнуть. И не думай! Тут, брат, такие силы действуют, что субъектам и не с такими конспираторскими талантами с ними не сладить. Ты все время будешь на мушке. За тобой будут постоянно следить. Но ты этого даже не заметишь… Кстати, если тебе это интересно, на кону особняк твоего предка. Да-да, бывший фамильный дом господ Базилевских на Воздвиженке.
От изумления я открыл рот. Гаденыш мерзко захихикал.
— Я не буду тебе всего сейчас рассказывать, но победивший в споре получит этот симпатичный домик. После того как из него выселили выходцев с Востока, он пустует и будет пустовать до тех пор, пока его не передадут мне или моему сопернику.
…Я стоял на обочине узкой шоссейной дороги с дорожной сумкой на плече. Еще не осела пыль от машины, которая привезла меня сюда, и держался в воздухе запах отработанного топлива. Некоторое время я слышал затихающий шум мотора, потом все смолкло, и меня окружила тишина. Я посмотрел на часы. Восемь утра. День только начинался.
Перед дорогой меня удостоили завтрака, состоявшего из австралийских бобов с салом и яичницы с беконом, излюбленной пищи золотоискателей и рудокопов, и поэтому я не был голоден. Венчала завтрак кружка крепчайшего кофе и сигара.
Я углубился в лес, нашел кочку, поросшую мхом. Сел. Закурил.
Вот я и на свободе, думал я, задрав голову и глядя в высокое небо. Я отвык от просторов, и бездонная глубина поднебесья одновременно и влекла, и ужасала меня.
Я вздохнул полной грудью. После спертого воздуха закрытого помещения лесные запахи опьянили меня.
Если разобраться, все было не так уж и плохо; это было просто чудо, что меня не прикончили. И потом, я был даже рад, что избавился от этих треклятых миллионов, которые не давали мне спокойно спать.
Я не лукавил. Я печенкой чувствовал, что рано или поздно деньги мне придется вернуть. Возможно, именно это мешало мне писать. Литературная писанина — штука тонкая, и черт его знает, какие струны надо тронуть, чтобы они запели не фальшиво.
Я открыл сумку и исследовал ее содержимое.
Помимо документов, белья, бритвенных принадлежностей и тетради отца (слава богу!) я обнаружил в ней плотный сверток с деньгами. Я пересчитал. Ровно миллион евро. Считать было легко, поскольку деньги были в купюрах по пятьсот евро. С пересчетом я справился за час. Значит, Гаденыш вернул мне долг…
Я был снова богат. Ну, если и не богат, то, по крайней мере, недурно обеспечен хотя бы на первое время. У меня был миллион. И, судя по всему, этот миллион никто отбирать у меня не собирался… Возможно, мне хватит этих денег, чтобы продержаться на чужбине в течение двух лет. Похоже, и на этот раз господь возложил на мою макушку свою десницу. Мне опять предоставлялась возможность начать все сызнова…
Настроение у меня улучшилось.
Миллион никуда пристраивать было не нужно. Живые деньги еще никто не отменял. Смущало лишь то, что все купюры были по пятьсот евро. В табачном ларьке могли и не разменять… Крупная купюра вызывает подозрение. Ну, это, положим, если она меченая или фальшивая.
Я взял одну бумажку и обследовал ее со всех сторон. Вроде настоящая.
Я положил тетрадь отца на колени и наугад открыл страницу.
«Павлик, сыночек мой…» — читал я. У меня перехватило дыхание. Буквы поплыли перед глазами.
«…Я почему-то надеюсь, что ты прочтешь это. Найдешь когда-нибудь и прочтешь. Ты понял, как коротка жизнь? Но это не страшно. И сейчас ты поймешь почему. Мне открылось, открылось недавно, открылось ясно и определенно, что с концом земной жизни все не кончается. Я в этом совершенно уверен. Ты скажешь, некая высшая сострадательная сила вкладывает в стареющего и приближающегося к смерти человека вместо страха надежду… Нет, я уверен, что там, за порогом, открывается новая жизнь, чудо и прелесть которой словами не передать. Тем не менее я попытаюсь… Мне было видение. Вернее, сон-видение… И не одно, а два. Сначала — о первом…»
Дальше стало трудно читать. Отец писал фрагментарно, дерганой фразой, и понять его было сложно. Я читал, возвращался к уже прочитанному, снова читал, и постепенно до меня стали доходить смысл и мелодика того, что стремился передать мне отец из своего далекого-далекого прошлого…
«…Передо мной возникло… озеро… или река с ослепительно синей водой… река огибала остров, я видел зелень сочных трав, отягощенных росой, песок, сверкающий, как золото… И люди, люди, много людей с сияющими глазами… в глазах счастье и осознание сошедшей на них истины… Истина, которая не давалась на земле, здесь была предъявлена каждому…
И оттого — такое счастье… Когда я понял, что нахожусь среди этих счастливцев, меня охватило чувство любви ко всем, ко всему сущему… и всепрощение…
Да-да, всепрощение! Я прощал, и меня прощали и простили… меня простили даже те, кого я когда-то предал, обидел, унизил или оскорбил… И покой вошел в мое сердце. И радость, которой я не ведал на земле. Наслаждение от осознания, что я вечен и вечна моя великая радость от близости ко всем этим сияющим людям. Я знал, что это радость всеобщая, что все разделяют мое счастье, что они мне рады, рады так же, как я рад им…
Ты понял, сыночек мой, почему…»
Слово было размыто, словно ладонью размазали слезы по бумаге… Я перевернул страницу.
«Казалось, однажды обрел, догнал, нашел! Мелькнул за углом, я устремился, направился, помчался. А там — никого… Так же будет и с тобой. Цель все время будет ускользать от тебя…»
«Теперь о втором сне. Он был почти копией первого. Это значит, что скоро мы с тобой расстанемся. Не ищи меня. Я знаю, ты не очень послушный сын и еще, не дай бог, начнешь меня искать. Повторяю, не ищи. Поиски ни к чему не приведут. Я сам тебя найду. Когда придет время. А это время придет… Жди и надейся. А пока живи; живи, как можешь… А я буду за тобой наблюдать. Ты отправился в свободное плавание. Это я тебя отправил. Я возненавидел людей. Я возненавидел свое поколение. Оно внушает мне ужас и отвращение. Твое — не лучше.
Я решил поставить опыт. Жестокий опыт. Я, добрый и безобидный, в сущности, человек, решил… Нет! Не решил! Я просто всегда знал, что такие субъекты, как я, уникальны, я всегда знал, что родился в единственном экземпляре. Роман, который ты напишешь, это на самом деле мой роман. Мы напишем его вместе. Я знаю в нем каждое слово. Учти это. Повторяю, я знаю в нем каждое слово. Эти слова я давно начал вкладывать в твое сознание. Правда, до сегодняшнего дня без особого успеха. Повинны в этом мы оба.
Я ставлю опыт. Над собой, над теми, кто сейчас рядом со мной. И над тобой. Когда-нибудь я тебе все объясню. Впрочем, нет, я ничего объяснять не буду: за меня это проделает… иная сила, назовем ее Судьбой.
Ты моя плоть, ты часть меня. И ты будешь поступать так, как угодно мне. Я взял на себя роль… Страшную роль… Страшную роль Вершителя судеб… И я знаю, что у меня все получится…
А теперь самое главное. Это ты должен запомнить навсегда. Повторяю, это самое главное. Пусть меня проклянет бог, но я скажу тебе это. Тебе, как и любому другому дуралею, дана жизнь. Надо ли говорить, что это самое ценное, что может быть на свете? Жизнь принадлежит тебе. Только тебе и больше никому. Только ты один за нее отвечаешь. Ты умрешь, и вместе с тобой умрет мир вместе со всеми нравственными устоями, выработанными людьми за сотни лет, мировой скорбью, вскормленной всякими сентиментальными немцами, и прочей чепуховиной, которая исчезнет, как только исчезнешь ты.
Ты хозяин своей жизни, ты ее расписываешь, она принадлежит тебе от первой секунды до секунды последней. Дальше ничего нет, дальше пустота, где нет ничего, ни морали, которую ты якобы должен блюсти, ни чести, ни долга перед обществом.
И, самое главное, вместе со всем этим исчезаешь ты. Когда ты это поймешь, ты сможешь без труда нарушать любые законы, которые установили люди и которые для тебя законами не являются. Потому что ты постигнешь главное. А главное — это ты, твоя жизнь от первой до самой последней секунды. А на то, что будет потом, тебе наплевать. Потому что ты этого не увидишь, а значит, этого «потом» просто для тебя нет! А коли нет для тебя — значит, нет вообще!
Я должен сделать признание. Когда-то мне снился сон. Будто я убиваю человека… В записной книжке я об этом писал. Мне так долго и настойчиво снился этот страшный сон, что он в конце концов перестал меня ужасать.
И тогда я убил по-настоящему. Должен же я был испытать всё, что может выпасть на долю человека! Не скажу, что злодеяние доставило мне удовольствие или удовлетворение: я же не садист и не маньяк. Просто я понял, что могу убить человека.
Я опускаю большинство деталей, ибо они неинтересны. В результате я самоутвердился и доказал самому себе правильность и высшую справедливость сказанного выше. Я воплотил в жизнь тайные мечтания Достоевского, вернее, его любимого персонажа — незабвенного Раскольникова.
Я тоже действовал топором. Чтобы не было места постыдному слюнтяйству и ложному раскаянию. Жертва, богатый старик… ах, как хочется сказать, что покойный был сквалыгой и негодяем! Но… если бы это было так, то мое доказательство выглядело бы заслуженной карой. И идея теряла бы, как говорят экспериментаторы, чистоту.
Мне же нужно было совсем другое. Богатый старик был… словом, это был добрый и чрезвычайно милый человек, добывший свое богатство честным путем: он был удачливым игроком. Поразительно удачливым игроком! Он играл в карты, на бирже, в рулетку. И всегда ему невероятно везло. Повезло ему и со смертью. Ибо умер он мгновенно. Удар я нанес милосердный: короткий и быстрый.
Никто и по сей день не знает, что я убил этого человека. Я разбогател, распустив слух о том, что я невероятно удачлив в игре…»
Меня не столько изумило страшное отцовское признание, сколько то, что отец противоречил самому себе. То у него счастливое и покойное продолжение жизни после физической смерти, кисельные берега и молочные реки, люди с просветленными ликами, то могила и окончательная, бесповоротная и безответственная погибель с наплевательским отношением к совершенным им мерзостям. То есть с полнейшим отсутствием ответственности за грехи. И Достоевский с такой трактовкой морали не справился бы. Куда уж мне. Совсем ты, отче, меня запутал.
Глава 26
Прошла неделя. Я приступил к написанию романа. На этот раз я не стал формировать его в голове, разбивать на главы и мучительно подбирать нужные слова. Я хотел писать, не очень-то задумываясь над смыслом. Я хотел въехать в воображаемый мир без предварительной разведки.
Я вооружился перьевой ручкой и стопкой бумаги. Настроен я был весьма воинственно. Начал я с того, что написал: писатель — это пророк, откровения которого столь же целительны, как клюквенный морс в знойный августовский день.
Написал и задумался. Хотя не хотел этого делать. Всегда надо помнить, что рукой руководит не голова и даже не сердце, а нечто иное, вроде невидимых лучей из таинственного царства поэтических призраков.
Разумеется, грубейшая ошибка — начинать с открытого нравоучения. Поэтому я вовремя остановился, кое-что подправил и изловчился обратить нравоучение на себя. Написал и несколько раз с удовольствием прочитал.
«Иногда полезно держать в голове некие банальные истины. Тогда у тебя появляется шанс устоять на мостике, называемом жизнью.
Эти истины придуманы разными людьми и в разное время. Вряд ли это настоящие истины. Но без них не обойтись, ибо они помогают сохранить равновесие на этом шатком мостике, который раскачивают силы, чья природа имеет явно инфернальное происхождение.
Мы знаем, что ложь — это плохо. Это истина. Но есть ложь во спасение. Это тоже ложь. Но ложь во спасение — это хорошо.
К чему это я? А к тому, что все наши рассуждения, чего бы они ни касались, сводятся к одному: к безнадежной попытке уцепиться за убегающее время. И это наша самая страшная ошибка. Надо не цепляться за убегающее время, а стойко и хладнокровно встречать время надвигающееся.
Конечно, нам бы хотелось, чтобы нынешнее поколение молодых людей было образованней и нравственней предшествующего.
Сейчас, в век двадцать первый, это особенно важно. А важно потому, что этот век, обрушившись на человечество со всей своей научно-технической революционной силой, раздавил те остатки независимого сознания, которые худо-бедно еще сохраняло наше поколение.
Техника, прогресс выдавливают из современного молодого человека духовную силу. Ум заменяется некоей информационной мешаниной и слухами о последних достижениях науки и техники в области быта.
Без компьютера теперь никуда. Головы забиваются информацией второго сорта. И эта информация подается как наиважнейшая. Если ты не знаешь, с кем спит Бритни Спирс, ты не современен и с тобой не о чем говорить…»
Я отложил ручку в сторону. Поднял глаза и увидел серую крышу «Савоя». Я вновь был во Флоренции. В той же гостинице и даже в том же самом номере. Но на этот раз я был один. И пока мне это нравилось.
Мой скверный итальянский никого не удивил. Так же как не удивил и мой итальянский паспорт на имя Паоло Солари. Казалось, это должно было вызвать если не подозрения, то по меньшей мере вопросы.
Но, как и год назад, когда я пребывал здесь с очаровательной подругой, так и сейчас никто ни о чем меня не спрашивал. Интересно вот что: как только я, говоря по-итальянски, запинался, прислуга какого-то черта тут же переходила на очень плохой английский. Как бы говоря, клиент — он на то и клиент, чтобы ему во всем угождать, особенно в страшные времена всемирного финансового кризиса, который многое поставил с ног на голову.
Вчера весь вечер я бродил по городу. Остановился на площади Синьории, как раз в том месте, где меня годом раньше поразил столбняк, — это когда я думал о том, что вижу площадь Синьории в последний раз.
Я решил попробовать поиграть с судьбой в жмурки. Вернее, в русскую рулетку. Только без рокового патрона. То есть со стопроцентными шансами уцелеть. Я решил, что площадь Синьории подходит для этих целей как никакая другая.
Итак, начнем. Можно ли искусственно сконструировать жизненную ситуацию, доверившись не интуиции, а разуму? Помнится, у отца я вычитал что-то похожее.
Как и год назад, я стоял на тех же камнях и рядом с теми же прекрасными фигурами мраморных и бронзовых богов и пытался заново вызвать в себе смешанное чувство беспредельной тоски и сопричастности ко всему, что жило и живет вокруг меня.
Я простоял как истукан не менее получаса. Ко мне стал подозрительно присматриваться уличный артист, изображавший окрашенную серебром статую Нерона. Он, артист, видимо, опасался, что я намерен покуситься на его примитивный бизнес и лишить его семью пропитания.
Повторяю, я простоял не менее получаса. И никаких острых, невиданных ощущений не испытал. Ничто в моей душе не откликнулось на вызовы времени, застывшего в недоуменном ожидании. Я добился лишь того, что у меня отекли колени.
Снявшись с места и влившись в толпу туристов, я спокойно обдумал результаты эксперимента. Я пришел к выводу, что в шкуре человека помимо души сидит еще и некая посторонняя непробиваемая субстанция, к советам которой не всегда стоит прислушиваться. Когда-то один отчаявшийся мудрец сказал, что нами и миром управляет либо абсурд, либо высшая сила, понять логику которой не дано никому.
Кстати о логике. Я вспомнил, как недоумевал один мой приятель, когда в авиакатастрофе погибла его юная жена с годовалым сыном. Он все пытался понять, кому понадобилась смерть невинного младенца (кстати, с женой ему было все понятно). Он так долго размышлял над этим, что свихнулся и закончил свои дни в доме для умалишенных.
Впрочем, обо все этом я уже когда-то читал… Я говорю о попытках людей докопаться до мотивов, до, так сказать, резонов высших сил.
Теперь, на древней площади, утыканной каменными идолами, я пытался продраться сквозь привычные понятия о теле и душе и понять логику силы, которая некогда на этой же площади позволила мне ощутить себя тоскующей частью огромного, вечного и прекрасного мира.
Но я ничего не почувствовал. Не почувствовал — и все тут. И это было главное.
Но мне было легко на душе. После полугодового заточения даже такая малость, как возможность перемещаться в пространстве в любом произвольно выбранном направлении, представлялась мне сказочным счастьем.
Я посмотрел по сторонам. И тут мне почудилось, что за мраморной колонной возник знакомый с детства острый профиль, я увидел глаза, печально глядящие вдаль… Отец!
В голове зашумело, вместо людей вокруг меня закружились какие-то неясные тени, голоса слились в единый звук, похожий на рокот прибоя. Наверно, на миллионную долю секунды я лишился сознания. Придя в себя, я бросился к колонне, к призраку, который был для меня дороже жизни. И тут же понял, что делать ничего не следует.
Мрачный и растревоженный, я вернулся на площадь Республики и расположился в американском ресторане, под распылителем холодной воды. Заказал огромную, похожую на призовой кубок вазу с мороженым, кофе и бутылку виски в ведерке со льдом.
Официант посмотрел на меня расширенными глазами, но принес все, что я заказал.
Я сел так, чтобы видеть окна своего номера. Я знал, что напьюсь, и хотел, чтобы это произошло неподалеку от отеля. Я надеялся на мимолетное знакомство. Женщина бы сейчас не помешала. Но прежней уверенности в том, что приключения всегда рядом, стоит только протянуть руку, — у меня не было.
Мороженое начало таять. Я налил себе виски. Выпил. Налил еще… Мне стало очень тепло. Жар исходил из недр организма.
Со мной такое уже бывало. В клинике. Накануне обследования, которое должно было установить, сколько мне осталось… Я тогда подумал: господи, только бы не сейчас, только бы не сейчас! Ах, если бы мне господь дал еще хотя бы год… Мне казалось, что год — это не мгновение, растянутое на 365 дней и ночей, а бессмертие. Я лежал на операционном столе… И чувствовал, как зонд, буравя телесную ткань, проходит по сосуду от бедра к сердечной мышце, в которой в этот момент сосредоточилась вся моя жизнь. Именно тогда я понял, что у меня есть душа, и что душа и сердце — это одно и то же. Я был в сознании и с надеждой взирал на врача. А он сосредоточенно смотрел на экран монитора и видел мою душу…
«Не волнуйтесь, — говорил он, — сейчас вы испытаете нечто необычное… Приготовьтесь. Это не больно. Просто это необычно…»
Тут он на что-то нажал, и внутри меня полыхнуло животворное нежное пламя. Жар разлился по телу, потом затих… «Повторяю…» И опять жар!
И тут я понял, что все будет в порядке, что смерть не наступит ни завтра, ни послезавтра, что мне дана отсрочка… А еще вчера мне говорили, что нужна операция… Митральный клапан ни к черту, сердце сдает… Нужна срочная операция, иначе… Да, операция… исход, процент, будь он проклят, невелик… Господи, как же мне было страшно!
Врач, побаловавшись с моим сердцем, выключил монитор и подмигнул мне.
— Ну что, доктор, жить буду? — спросил я хриплым голосом.
Врач осклабился:
— Казнь откладывается.
Я готов был его расцеловать. Хотя поначалу он мне очень не понравился.
Накануне он заходил ко мне в палату. Мне показалось, что у него не все дома. Это случается с медиками, которые каждый день общаются с обреченными.
Он шумно вошел и присел на краешек кровати. Я отложил книгу, которую пытался читать весь день. Я осилил только полстраницы. Трудно читать перед возможным смертным приговором.
— Как бы вы хотели умереть? — безмятежно спросил он. Я вздрогнул и сглотнул слюну.
— Ну и вопросики у вас, однако.
Он пожал плечами.
— И все-таки как?
Я тоже пожал плечами:
— Без страданий. Желательно во сне…
Врач поморщился.
— Пошлая смерть. И покаяться не успеете… Во сне! Кхе-кхе… Это значит, умереть и не спросить напоследок, зачем жил?
Он взял мою книгу в руки. Взглянул на название. «Мадам Бовари». Врач покрутил головой.
— А вот этого не советовал бы. Вы бы еще «Смерть Ивана Ильича»…
Я нашел в себе силы грубо возразить:
— Вы что, с ума сошли? Приходите к больному…
Он мягко улыбнулся:
— Не просто к больному, а к смертельно больному…
— Еще одно слово, и я… Сил у меня хватит… — Я приподнялся на кровати.
— Вот такой вы мне нравитесь! — Он встал. — Мне почему-то кажется, что никакой операции вам не понадобится. По крайней мере, в ближайшие… — он на миг задумался и, прищурившись, посмотрел на меня, — в ближайшие лет пять, даже семь вы можете жить спокойно, а пять лет, уж не говоря о семи, это, батенька, целая жизнь. М-да, таким образом, повторяю, вы можете жить в свое удовольствие, то есть спокойно продолжать вести свой прежний предосудительный образ жизни… Впрочем, на всякий случай, чтобы окончательно убедиться в том, что с вами все в порядке, завтра утром проведем обследование… мы проникнем в заповедные зоны вашего сердца, вашей души, так сказать, туда, где вы храните ваши постыдные тайны… — он захихикал. — Кстати, до утра ничего не ешьте.
И он степенно направился к двери.
В ночь перед обследованием я не спал ни минуты. Несмотря на две таблетки снотворного. И слова врача о предстоящих пяти или даже семи годах спокойной жизни. Я ему не верил. Мысль о том, что, возможно, уже недели через две мне будут вскрывать грудную клетку, вынимать сердце, была нестерпима. Стоило мне закрыть глаза, как перед моим взором представал хирург, который резиновыми лапами мял мое окровавленное сердце.
Я не верил, что выживу. Тем более что процент и вправду был невелик.
Той ночью я подумал, что, если бы еще совсем недавно мне сказали, что мне остался год жизни, я бы сошел с ума от ужаса. А теперь я был бы рад этому году как бесценному подарку. А уж если семь лет!.. Я молил Бога: Господи, только не сейчас, только не сейчас!
…Я посмотрел по сторонам. За соседним столиком пила кофе тучная женщина лет тридцати. Вид у нее был скучающий. Я мог поклясться, что она ждала любовника, с которым решила расстаться. И к которому она уже не испытывала ничего, кроме вялого интереса.
Женщина заказала кофе, и тут к ней подошел молодой мужчина. Он равнодушно поцеловал ее в голову и сел рядом.
Через короткое время к ним присоединилась еще одна женщина. Дамы защебетали.
Мужчина посмотрел на меня. Вернее, окинул взором меня и мой столик. Увидел бутылку виски в ведерке. Тут он заметно оживился и даже потер руки. Подозвал официанта. Сказал ему что-то.
Официант уже ничему не удивлялся. Не прошло и минуты, как перед мужчиной выросло посеребренное ведерко с бутылкой граппы.
Граппа весьма серьезный напиток, она требует к себе уважительного отношения. На моих глазах мужчина выдул бутылку граппы менее чем за час, запивая ее минеральной водой.
В его поведении не произошло никаких изменений. Он редко вступал в разговор со своими дамами, полностью сосредоточившись на процессе питья. Я невольно им залюбовался. Обожаю профессионалов.
Я почувствовал, что пьянею. Опять внутри меня возник благотворный жар.
Я перестал отгонять мысли об отце.
…Все случилось ровно десять лет назад. Как-то под утро я вернулся домой с какой-то попойки и нашел квартиру пустой. Так бывало и прежде. Отец ненадолго исчезал. Потом возвращался. Лицо его после этих исчезновений бывало загадочным. Но на этот раз я сразу понял, что отец исчез окончательно.
Отец был замкнутым человеком.
В последнее время у отца появились деньги. Кто-то сказал мне, что отец играет. И играет удачно.
У нас были разные жизни. Мы редко беседовали откровенно. Были ли мы с отцом разными людьми? Не знаю… Но когда я читаю его записи, мне иногда кажется, что это написано мной и про меня.
Я протянул руку, извлек бутылку из ведерка, обтер ее салфеткой. Салфетка стала прохладной и слегка влажной. Открутил пробку, налил себе полстакана. Вернул бутылку на место. Положил в стакан четыре кубика льда. Подождал, с удовольствием наблюдая, как кубики оплывают и становятся гладкими.
Я поднес стакан к губам и стал медленно пить. И тут со мной произошло нечто невероятное. Хмель вдруг полностью вылетел у меня из головы. Будто я выпил не виски, а некое патентованное снадобье вроде универсального «протрезвителя».
Все предметы, до этого слегка размытые, обрели четкие очертания. Это насторожило меня. Говорят, такое бывает с начинающими алкоголиками.
Я посмотрел по сторонам. Опять мне показалось, что я вижу острый отцовский профиль. В бутылке еще оставалось виски. Я не стал его допивать. Я расплатился и вышел из ресторана.
Я поднялся к себе и лег спать. Несмотря на то что с площади неслись шумы ночного города, песни, распевавшиеся истошными голосами, электронная музыка и гвалт подвыпивших гуляк, уснул я сразу.
Проснулся я посреди ночи. От рабского желания подчиняться чужой воле. Мне нужен был совет, от которого я не смог бы отвертеться. Даже если бы хотел. И я знал, где могу найти этот совет. В записной книжке отца. Среди словесного мусора, который отец выдавал за откровения.
Я возжег светильник — вернее ночник, похожий на лампаду в спальне деревенского священника, — устроился на кровати поудобней, положил на колени тетрадь и приступил к чтению.
Я лежал на огромной двуспальной кровати, хранившей наверняка немало любовных тайн. Окно было распахнуто, и в комнату долетали звуки живой жизни: музыка, смех, голоса. За окном шумела и бурлила Европа, а я читал, читал, читал…
«Я был излишне впечатлительным, романтически настроенным молодым человеком. Мне хотелось верить в идеалы. А идеалы то и дело фальшивили. А уж то, во что верил мой революционный отец, вообще не выдерживало испытаний на прочность, потому с каждым годом все это обесценивалось, рассыпалось, разрушалось от столкновений со здравым смыслом.
Все всё видели. Видел я, видели мои друзья, знакомые. Но нам по большому счету было лень задумываться. А задумываться стоило. Но для этого понадобилось бы выворачивать наизнанку свои мозги и души. А это требовало известных усилий, напряжения ума и сердца. А этого-то нам как раз и не хотелось.
Диссидентов и правозащитников среди тех, с кем я пил водку и ухлестывал за барышнями, не водилось. Из таких, как мы, наверно, и состояла большая часть советского общества.
Мы составляли подавляющее, достаточно инертное большинство. Не мы определили, и не мы наметили перемены, которые обрушились на страну в восьмидесятые и девяностые двадцатого столетия.
Все это произошло не по нашей воле, а по воле… черт его знает, по чьей воле все вдруг завертелось, преобразовалось, изменилось, встопорщилось, а потом и вовсе развалилось, но вот уже не одно поколение живет в другой стране. Все смешалось: Рейган, Горбачев, Лигачев, Ельцин, волнения в стране, заговоры, приватизация, миллиардеры, Путин.
Мы живем в другой стране. Мы живем в другом мире. И мы стали другими.
В 1965-м или чуть позже сильнейшее влияние на меня оказал роман «Мастер и Маргарита».
Познакомился я с ним не совсем обычно.
Дело было так. Зима. Пансионат на Клязьме. Большая компания молодых людей. С нами был забавный персонаж, инженер одного из московских НИИ, некто Киркевич, успешно выдававший себя за Владимира Высоцкого, песни которого тогда уже начали повсеместно звучать, но которого далеко еще не все знали в лицо. Киркевич пел под Высоцкого, и пел весьма недурно, аккомпанировал себе на гитаре, срывая бурные аплодисменты и без труда завоевывая сердца красоток из гостиничной обслуги.
Позже выяснилось, что он был наделен еще и талантом чтеца. Он наизусть прочитал нам главу из «Мастера и Маргариты». Это там, где Бегемот и Коровьев развлекают себя потешными безобразиями. Потом — сцену пробуждения Степы Лиходеева. Потом — главу в Грибоедове. И на закуску — главу прощания с Москвой.
Делал он это блистательно. Мы покатывались со смеху. Булгакова, по понятным причинам, мы тогда не знали. Слышали что-то от родителей о «Днях Турбиных», шедших на сцене МХАТа еще до войны, о блистательной игре Яншина в роли Лариосика. И только.
Мы ничего не знали ни о творчестве великого писателя, ни о нем самом. На долгие десятилетия великого Булгакова лишили голоса: он был вырван из нашей культуры. Сейчас это знают все.
Вернувшись из пансионата, мы все дружно бросились искать журнал «Москва», где был напечатан сокращенный вариант «Мастера».
Я читал роман, и внутри меня звучал голос моего приятеля. Никогда потом мне не доводилось слышать столь близкого к Булгакову прочтения его великого романа.
Я слышал, как читали обожаемые мною Яковлев и Филиппенко. Но они даже близко не могли подойти к пониманию того, как надо читать святые строки… А у Киркевича, видно, был талант читать именно Булгакова. Рядовой советский инженер, он явно занимался всю жизнь не своим делом, ему бы в актеры, в чтецы, в булгаковеды…
Булгакова надо начинать читать непременно вслух. Чтобы уловить ритмику, мелодику его медального языка, из которого не выбросить ни слова. Потом эта булгаковская мелодия языка будет звучать в вас всегда. Но сначала — вслух!
Платонова без чтения вслух вообще понять невозможно. Из-за, пожалуй, избыточной перенасыщенности его прозы метафорами, образами, символами. Он чем-то напоминает Джойса, выпавшего из «потока сознания».
Боже, как мы пили! Приехали на неделю, слушали Киркевича, развлекались с барышнями и всю эту неделю проторчали в отеле, бегая только в магазин за водкой. Мы все сваливали на мороз. Поэтому, мол, о прогулках на лыжах нечего и думать.
В последний день перед отъездом в Москву, поглядывая на так и не расчехленные лыжи, Лепик с грустью произнес незабываемое: «Вот и отдохнули…»
***
«Молодежь мало читает. Это катастрофа. Но мне говорят, что это просто время такое. То есть время влияет на человека. Наверно, в этом что-то есть. Но и человек влияет на время. Он же его сам и придумал. До появления человека понятия «время» не существовало».
***
«Сегодня мне открылось, что я правоверный гедонист. Ради чего живет человек?
На протяжении столетий человек задается этим вопросом. А ответить не может. Я же знаю. Когда человек задает себе этот вопрос? Отвечаю: когда у него есть на это время. Или — когда ему плохо. Когда человек наслаждается чем-то или кем-то, ему не до рассуждений о высоких материях.
Если он занят любимой работой, то он самый счастливый из смертных.
Вкусив блаженство от близости с женщиной, он, счастливый, засыпает, и снятся ему океанские просторы и далекий парус на горизонте.
Услаждая себя изысканными кушаньями, человек восклицает: «Да-а, вот ради чего стоит жить!»
Это и есть ответ…»
***
«“Милочка моя, — говорил он проститутке, — разве можно за это брать деньги?!”
Каждый раз произносил эту фразу по-разному. То ласково, то укоризненно, то возмущенно, то одобрительно, то с восхищением. Никогда не платил за услуги: он, шельма, был настолько артистичен, что ему все сходило с рук».
***
«Моя сорокалетняя сослуживица, Лидия Васильевна Ерофеева, показала мне фотографию. На ней я увидел старую тетку с зачесанными за уши волосами. Она вполоборота сидела за фортепьяно и щурилась в объектив фотоаппарата. Чем-то она неуловимо напомнила мне Лидию Васильевну. Я спросил: «Это ваша мама?» Лидия Васильевна почернела. «Нет, это я…» Мгновенно я весь покрылся потом. Я пытался как-то робко выкручиваться. Но сказанного назад не воротишь. С тех пор Лидия Васильевна невзлюбила меня и всячески мне гадила…»
***
«Друг мой Женька Егисерян и его барышня. Предательство, из-за которого я порвал с Женькой. Почему? Я ведь сам потом много раз… Нет, нет! У меня всё было иначе. Я никогда не обманывал, не соблазнял, не обещал, не сулил, так сказать. Мои девушки, мои женщины были многоопытны и расчетливы. Я же был чист как слеза ребенка.
А Женька?.. Красивая девчонка без памяти в него влюбилась, потеряла голову…
А он, перепугавшись насмерть, спрятался за папу-дипломата, примчавшегося из Вены спасать сына, «вляпавшегося в историю». Девчонка сделала аборт, простила негодяю всё… искала с ним встречи: она нуждалась в его объяснениях. Она по-прежнему любила его. Она никак не могла понять, почему он, которому она беззаветно и трепетно доверилась, покинул ее. Предательство никак не укладывалось в ее голове. Она вообще не могла, наивная дурочка, понять, что кто-то способен ее предать: ведь она такая хорошая, верная, чистая, самоотверженная.
Обмануть такое небесное создание — такая же мерзость, как отобрать медяки у нищего или наступить на лапу щенку».
***
«Никто не догадывается, каков я на самом деле. Очень многие судят обо мне по моей непривлекательной внешности.
И действительно, если внимательно рассмотреть мое лицо, то первым делом в глаза бросятся апоплексические щеки в суровых сиреневых складках, низкий морщинистый лоб, надменный короткий нос и пресыщенно оттопыренная нижняя губа.
Я похож на известный бюст Павла I работы Федота Шубина. Там у императора на лице такое уксусное выражение, словно ему в задний проход вводят клистирную трубку.
У меня ворчливый голос, и часто меня принимают за брюзгу.
И еще я не терплю возражений, ибо только мне открыта истина. Спорить со мной бесполезно, ибо мои познания практически необъятны: они простираются далеко за пределы обычных представлений о мироздании.
Мои познания настолько широки и глубоки, что меня не могут переспорить не только видные университетские профессора, но и такие мастера полемики, как дворовые чемпионы по игре в домино и завсегдатаи психиатрических лечебниц.
Я не нуждаюсь в оппонентах: я уже всё всем доказал. Но если на горизонте все-таки появляется некий страстный и наивный спорщик, я считаю своим долгом его проучить, то есть уничтожить. Я глубоко убежден, что раздавленный, низведенный до жалкого состояния оппонент — единственно возможный исход любой дискуссии, в которой я принимаю участие.
Для меня главное — это победить соперника. Меня не интересует, прав мой соперник или не прав. Противник должен быть повержен. Я могу спорить по любому поводу. Для меня тема дискуссии не важна. Пусть речь идет о погоде. Или о сельском хозяйстве, в котором я разбираюсь столь же профессионально, как свинья разбирается в марокканских апельсинах.
Словом, всё говорит о том, что я скверный, вредный, злобный, неуживчивый, крайне неприятный субъект.
И только один я знаю, как нежен я внутри, какая у меня целомудренная, ранимая и благородная душа».
***
«“Существует шкала ценностей”, — объясняю я терпеливо.
“А мне наплевать, — говорит он и смотрит на меня свысока, — знать ничего не желаю. Мне это не нравится, и все тут…”»
***
«Любовь в зрелом возрасте — я имею в виду чувство, а не физиологию — противопоказана как мужчинам, так и женщинам».
***
«О чем я по-настоящему жалею, что не покончил с собой сразу после смерти жены. Я это делаю сейчас, после стольких лет, принесших мне только страдания. До сих пор меня удерживала надежда, что вокруг все изменится, и я сам изменюсь. А ничего не изменилось, все те же унылые дни, похожие один на другой, как листки календаря. Вот мой сын…»
Я задумался. Не это ли и есть то главное, ради чего я проснулся среди ночи?
***
«Я старею, я чувствую, как душа постепенно отслаивается, отстает от моей земной телесной сущности. Непривычное, омерзительное ощущение. Словно тебя подвесили на крюк и разделывают тесаком».
***
«Жаль, что он умер. Очень жаль. Теперь я уже никогда не смогу плюнуть ему в физиономию…»
***
«В Милане, на знаменитой торговой улице Монтенаполеоне, сплошь состоящей из роскошных магазинов и бутиков, только и слышно, как туристки кричат друг другу: “Рая! Быстрей иди сюда, здесь всё дешевле!”»
***
«Когда я прошу его гасить свет в туалете, он морщится.
Никогда не закрывает за собой дверь. Он вообще, что-то открыв или раскрыв, никогда этого «чего-то» не закрывает. После себя он оставляет разруху. Открытые и не закрытые бутылочки, тюбики с кремом (кстати, говорит не крéмы, а — кремá).
Встает тогда, когда все уже встали и ждут, когда встанет он. Завтракает тогда, когда пора уже побеспокоиться об обеде.
Вокруг него вечно валяются колпачки от авторучек или ручки без колпачков, скомканные и брошенные бумажные салфетки, раскрытые книги, тапочки, грязные стаканы, надорванные газеты…
Всех, кто указывает ему на это, он называет занудами. Защищает свое право быть неаккуратным, неряшливым с таким воинственным пылом, как другой защищал бы свое право на свободу. Взять и бросить — это его стиль. В этом проявляется его инфантилизм, право оставаться непослушным, капризным, избалованным ребенком.
Главное для него — чтобы ему всегда и при любых обстоятельствах было удобно и хорошо. Он вообще не замечает людей. Он их не любит. Но особенно он не любит тех, кто мешает ему проявлять свое неуважение к людям. Обожает на близких людей перекладывать свои заботы.
Находясь в отпуске, любит звонить матери и сообщать ей о своем плохом самочувствии. Не понимает, что это такое — беречь покой близких людей. Коли мне плохо, думает он, значит, об этом будут знать все мои родные, которые обязаны разделять со мной мои страдания.
Убежден, что знает достаточно много, чтобы с уверенностью судить абсолютно обо всем на свете. На самом деле туп и зоологически невежествен. Если чего-то не понимает, удивляется и обвиняет не себя, а того, кто объясняет. До всего доходит своим умом. Как известный гоголевский персонаж.
Попроси его назвать имена, известные любому образованному человеку, он удивится: а это еще кто такие?
Причем в тоне его вопроса будут звучать нотка надменного недоверия и недоумения. Мол, коли я не знаю этих имен, так они и не стоят того, чтобы я их знал. И это не моя вина, что я их почему-то не знаю: это их вина, этих неизвестных. Раз они выпали из поля моего зрения, значит, что-то с этими неведомыми субъектами не в порядке. Скорее всего, и знать-то их необязательно.
Он не знает не только, кто такие Лосев, Оден, Леви-Стросс, Кьеркегор, Хайдеггер, Ясперс или Бриттен, но и имена «попроще» ему неизвестны.
Может по полчаса в ресторане копаться в меню. В этот момент для него не существует ничего более важного. Кажется, не еду выбирает, а решает некую глобальную всечеловеческую проблему. Не замечает, что все уже давно решили сложный вопрос выбора, что официант уже четыре раза подходил к столику, что он и сейчас стоит и, проклиная все на свете, топчется как конь. Посетители поглядывают в его сторону и перешептываются. Соседи по столику чувствуют себя неловко: они сидят рядом и, значит, несут ответственность за идиотизм и хамство сотрапезника. А он ничего не замечает: весь ушел в изучение меню.
Если ты ему на это укажешь, он тебя не поймет. Ему и в голову никогда не придет, что из уважения к людям, с которыми он пришел в ресторан, можно пожертвовать своим аппетитом. Еще чего! (Потом, по его мнению, в ресторане так и следует себя вести. Официант — это тот же слуга, чуть ли не раб, он должен терпеть!.. Сотрапезников же он просто не замечает.)
В результате закажет что-то совершенно неудобоваримое. Жалуется, что в каждом ресторане его плохо кормят. Ест медленно, все уже давно закончили, а он, не замечая этого, чавкает, ковыряется в тарелке, развешивает по краям листочки капусты, какие-то ошметки, стручки, кусочки мяса… И говорит, говорит, говорит…
Имя ему — эгоист. Имя ему — хам. Имя ему — легион. Если хорошенько покопаться, то можно обнаружить его в каждом из нас…»
***
«Мой отец, царствие ему небесное, следил за тем, чтобы я, подрастая, вовремя, «в срок», — читал книги, которые, по его мнению, влияют (и влияют основополагающе) на формирование личности человека.
Книги и люди формировали мое отношение к юмору и мое мировоззрение. Складывающееся мировоззрение, я глубоко убежден в этом, целиком и полностью зависит от понимания юмора.
Юмор — это проходной билет в театр, где постигается жизнь. (Написал и понял, что эта максима отдает чванством.)
Книги готовили меня к следующим, новым книгам, новым авторам.
Я читал Марка Твена, Джерома, Кассиля, О. Генри, Чехова, Гоголя… Именно поэтому позже я безоговорочно принял таких разных писателей, как Платонов, Булгаков, Хемингуэй, Ремарк, Искандер, Конецкий, Хэрриот, Джеральд Даррелл, Фарли Моуэт…
Фильмы Чаплина, спектакли по пьесам Островского, Гоголя, Шеридана, Скриба, Шоу, Пристли, постановки по произведениям Диккенса…
Я и мои школьные приятели Юра Осипов и Володя Тюрин уже в третьем-четвертом классе животы надрывали, читая Гашека и Ильфа и Петрова. Причем, убежден, хохотали мы как раз в тех местах, где хохотали взрослые.
Отец, увидев, что я, читая «Швейка», хохочу, впервые посмотрел на меня с некоторым интересом.
Когда мне стукнуло четырнадцать, отец велел мне прочитать «Войну и мир». До этого я смотрел американский фильм с Одри Хёпберн в роли Наташи Ростовой и Генри Фондой в роли Пьера. Фильм меня потряс. Когда я смотрел сцены с Наташей и Курагиным, со мной, тринадцатилетним мальчишкой, происходило что-то невероятное… Много позже, уже после шедевра Бондарчука, я вновь посмотрел тот давний голливудский фильм. И это принесло мне глубочайшее разочарование. Но воспоминания о первых впечатлениях остались в памяти, они заставили задуматься над тем, что и такими воспоминаниями не стоит разбрасываться. Ведь это было чуть ли не первое мое знакомство со сложным миром взрослых.
Кстати, «Война и мир», книга, которую до конца прочитывает один школьник из ста тысяч, была проглочена мною с легкостью, как «Три мушкетера» или «Остров сокровищ».
Примерно в это же время я увлекся западной литературой.
Я тогда впервые заметил, что даже серьезные писатели, которым я какое-то время в юности отдавал предпочтение, — такие, как Ремарк, Хемингуэй, — любили «пошутить». Их герои в карман за словом не лезли, они всегда были находчивы, оригинальны, предприимчивы, ироничны и остроумны.
Юмор, остроумие, ирония, самоирония… Был явный перекос в сторону веселого, радостного отношения к жизни, в сторону открытости и жадного интереса к новому, неизведанному. Ах, если бы я тогда повстречался с шедеврами Генри Миллера! Как мне не хватало его: «всегда бодр и весел»!
Но у жизни были свои планы…»
***
«Пришел домой. А там! О, ужас! На кухне — голова профессора Доуэля в кадке из-под квашеной капусты».
***
«Рассматривал старые фотографии. Отец и Г.Ф. Григоренко. Г.Ф. пережил отца на тридцать лет. Отец остановился. Г.Ф. пошел по жизни дальше. Все более и более удаляясь от умершего друга. Он как бы уходил в другое время.
Смотришь на людей на старых фотографиях и чувствуешь преимущество того, кто продолжал удаляться в будущее. Странное чувство возникает… эти остановки, эти пересечения во времени полны загадок…»
***
«Господь разделил существование человека на две неравные части: на короткую земную жизнь и на жизнь бесконечную, загробную.
Зачем?
Земная жизнь, если верить отцам церкви, дается, чтобы человек, страдая, очистился.
Очень хорошо. Но от себя добавлю, что все-таки жизнь дана не только для того, чтобы страдать.
В земной жизни немало привлекательного. Это и работа, которая приносит радость, это счастье любить и быть любимым, это счастье родителя, воспитавшего достойных детей, это безмерное счастье победителя… короче, на земле некоторым субъектам живется совсем не плохо.
А зачем человеку дана жизнь загробная? Чем он там столетиями занимается? Если жизнь земная не оставляет, как правило, нам времени на скуку, то жизнь за гробом остается непроясненной.
Что там делают души? Пишут стихи? Открывают новые физические законы? Строят мосты через Лету? Изучают геном божьей коровки? Режутся в покер? Возделывают виноградники? С легкомысленными девами хлещут сорокаградусный нектар, закусывая его амброзией? Мастерят сети для ловли пикши? Играют с ангелами в лаун-теннис яблоками гесперид? С утра до ночи молятся? Созерцают просветленные лики других грешников? Поют псалмы?
Церковь на сей счет отмалчивается или отделывается туманными словами об искуплении и прочей белиберде. Похоже, церковь сама ни черта не знает.
Отзываясь столь непочтительно о церкви, я вовсе не отрицаю существования Бога. Я глубоко верю в Него. Если бы у меня не было веры, то моя жизнь превратилась бы в сплошной подвиг: жить и чувствовать, что каждый час, каждая секунда приближает тебя к смерти, и при этом сохранять на лице благостное выражение записного оптимиста, — на это способен либо герой, либо идиот».
***
«На первый план нынче победоносно выдвигается дурак. Он уже возглавляет рейтинги публичных людей. Почти целиком из дураков состоит попса. Дурак участвует (и побеждает!) в телевикторинах. Дурак ведет юмористические передачи. Их с удовольствием смотрит вся страна…
Немало дураков среди нынешней актерской поросли…
Очень много дураков в высших эшелонах власти, в Думе; некоторые депутаты — круглые дураки».
***
«— У ребенка должна быть фундаментальная юмористическая база. Его надо приучать к классике юмора. А для этого он должен научиться понимать юмор Гоголя, Твена, Гашека, О. Генри, Чехова, Булгакова, Ильфа и Петрова… В ребенке надо развивать правильное чувство юмора.
— А как это сделать? И вообще, что это такое — правильное чувство юмора? Ты сам-то знаешь?
— Конечно, знаю. Если я покатываюсь со смеху при виде указательного пальца Петросяна, значит, я…
— Значит, ты?
— Значит, я не получил правильного юмористического воспитания.»
***
«Даже у самых мягкотелых, робких и безобидных мужей хоть раз в жизни возникает желание расправиться с женой.
Харитон пил утренний кофе и краем глаза следил за женой, которая, стоя на коленях, пыталась веником что-то выгрести из-под кухонной плиты.
— Хоть бы помог… — сказала жена с ненавистью.
— Нашла идиота.
— Это точно… нашла. Дура была, когда замуж за тебя выходила…
— У каждого свои проблемы, — откликнулся Харитон и зевнул. Он мог бы и не отвечать, но сегодня ему надо было читать лекцию двумстам балбесам, и стоило перед этим немного размять голосовые связки.
Харитон впервые за долгие годы внимательно посмотрел на жену. Постарела, подурнела. Но главное даже не в этом…
Его взгляд упал на большой кухонный нож.
Харитон закрыл глаза и мечтательно вздохнул…»
***
«Влезть в то стародавнее время… Я и не подумал, насколько сложно воскресить разговоры, которые велись несколько десятилетий назад. А я помню, как много мы тогда смеялись, помню, что шутки были остры, оригинальны… Но вот воспроизвести все это, оживить и положить на бумагу, чтобы у читателя возникло ощущение свежести, сиюминутности, — задача сверхсложная…»
***
«Пришла в гости итальянская студентка, очень хорошо владевшая русским литературным языком. Просидела весь вечер, очумело вертя головой. Почти ничего из того, о чем мы говорили, не понимала. Мы же с легкостью изъяснялись на московском студенческом сленге того времени.
Мой брат, рассказывая какую-то историю, упомянул батьку Махно. Студентка наморщила лобик, поинтересовалась, а кто это такой — батька Махно?
— Батька Махно? — брат на мгновение затуманился. Вдруг глаза его просветлели. — Это вроде… это вроде как у вас Гарибальди…»
***
«Раньше литературные негодяи, прежде чем совершить некую пакость, много думали.
Размышлял Онегин, перед тем как пристрелить Ленского, думал Печорин, угробивший Грушницкого, даже Камышев, зарезавший Ольгу, предавался раздумьям… Высоконравственные мерзавцы. Крупные личности. Переживали, страдали, мучили себя, не забывая помучить других.
А теперь? Народишко измельчал. Нынешний герой зарежет, прибьет и спокойно отправится обедать в пельменную. Ни тебе нравственных страданий, ни тебе угрызений совести…»
***
«Человек и человеческие отношения… Все так перепуталось, перемешалось…
Понятия о чести. Писатель в жизни и писатель в своих произведениях.
В бытность свою в Бессарабии Пушкин отхлестал по щекам почтенного старика, мужа своей любовницы. И это сошло ему с рук.
В его повести «Дубровский» героиня, выданная против воли замуж за «постылого», отказалась бежать с возлюбленным, потому что навеки отдана другому, которому перед Богом поклялась в верности.
Велико расстояние между нравственностью автора и нравственностью героев его произведений.
Но все жестокие шалости Пушкина забываются, когда читаешь воспоминания его современников о последних часах великого поэта. Поэт проявил мужество и самообладание самых высоких степеней. Словно умирал, страдая от нечеловеческой боли, не молодой изнеженный повеса, соблазнитель и бретер, а закаленный в боях солдат».
***
«Чеховская «Драма на охоте». Муж Ольги, спившийся, опустившийся человек, но сохранивший остатки человеческого достоинства, которому понятия о чести не позволили из ста бесчестных рублей взять хотя бы рубль и который по этой причине добирался из города до поместья Карнеева пешком.
Игорь Ильинский, выбиравший между дракой и обращением в суд и выбравший (мгновенно!) драку с оскорбившим его человеком… Ильинский, когда принимал решение, не думал о последствиях.
Вообще порядочный человек, совершая поступок, руководствуется первым порывом, который обмануть благородного человека не может. Он не будет раздумывать, бросаться ли ему в горящий дом, чтобы спасти ребенка, вступаться ли ему за честь женщины или за собственную честь. Он просто вступается, даже если это грозит ему смертью или тюрьмой. Если он так не поступает, то теряет право называться порядочным человеком, автоматически превращаясь в ничтожество, в скота».
***
«Жириновский плеснул из стакана в оскорбившего его человека. Поступил, как дворянин. Хотя какой он дворянин…
А что же его противник? Вызвал на дуэль? Или хотя бы ответил оплеухой? Где там… В ответ он плеснул водой в Жириновского. То есть поступил, как обиженный ребенок: мол, раз ты так, то и я так же!
Обидчик Жириновского боялся последствий. Если бы он полез на Жириновского с кулаками, то, скорее всего, получил бы от упитанного Владимира Вольфовича достойный отпор да еще угодил бы под суд.
Понятия о чести размыты. Большинство просто не знают, что это такое».
***
«Некий популярный телеведущий разбирает на публике бытовую историю. Молодой человек, вернее, юноша лет восемнадцати, изменил своей девушке.
История банальна донельзя.
Мальчик раскаивается. Мама девушки делает строгое лицо и честит «изменщика» на все корки. Отец мальчика сохраняет нейтралитет. Хотя он и проговаривается, что об измене знал.
В спор ввязываются представители общественности. Все пытаются понять, кто виноват и что сделать с мальчишкой: простить или предать нравственной казни. Шум в студии стоит несусветный. То есть события развиваются так, как задумывалось.
Говорят о падении нравственности. О ранних половых связях. Обманутая девушка, милая девчушка, почти ребенок с заплаканными глазами, готова на все, только бы вырваться из этого шабаша.
На передаче присутствовала депутат Госдумы, воинствующая дура с халой на голове. Она говорит, что во всей этой некрасивой истории по-настоящему благородно повел себя один только мальчик, тот, который изменил. Почему? А потому что он пришел к девушке и все ей честно рассказал.
И все на минуту задумываются и потом дружно соглашаются. А то, что молокосос повел себя как эгоист, как свинья, никому и в голову не приходит. Как же! Он же честно рассказал! Пришел и облегчил душу, ничего не утаил.
Ему бы страдать, нести свой крест, если уж он такой «правильный», но нет, он облегчает душу. Перекладывая свою проблему на плечи девушки и освобождая себя от нравственных терзаний. Теперь этот эгоист чист, честен и нравственен».
***
«Известный певец, прославившийся исполнением пошлой песни «Чем выше любовь, тем ниже поцелуи», дает интервью. Говорит, что помимо эстрады занялся бизнесом. С достоинством сообщает, что состоит членом правления сразу нескольких крупных банков. Вышел, так сказать, в люди.
Жалуется, что с ним по-прежнему обращаются, как с «простым артистом». Почти как с лакеем. А он теперь банкир. А они об этом забывают. А забывать нельзя, ведь он теперь уважаемый человек, член правления банка. Раньше, когда он был только артистом, было можно, а теперь нельзя.
И это не находит возражений у публики. У всех это в крови. Преклонение перед сильненьким, перед богатеньким. Что такое человеческое достоинство, никто уже и не помнит. Все меряется иной мерой».
***
«Довлатова со временем безоговорочно признают классиком. Но пока… Сытые, самодовольные критики, не обремененные вкусом и совестью, ставят Довлатова рядом с Веллером.
Расстояние от Веллера до Довлатова примерно такое же, как от Егора Исаева до Ахматовой. Или от Бондарева до Марселя Пруста.
Повторяю, со временем все станет на свои места. Но времени надо помогать. Если мы сейчас не примем эстетических и нравственных позиций Бродского, Довлатова, Рейна, Битова, Венедикта Ерофеева, то завтра будем смотреть на мир глазами Сорокина и Пелевина. Или Акунина и Бушкова».
***
«Дурак Веллер не безобиден. Опасно его не замечать. Толстой говорил, что плохая литература не бесполезна, она вредна.
В наш больной век не придавать значения даже такой мелочи, как Веллер, мы не имеем права. У Веллера тиражи, какие были у классиков соцреализма: таких, как Бубеннов или Марков, у Веллера трибуна.
Его развязный, неряшливый язык пришелся по вкусу значительной читательской массе. Этот всезнающий, темпераментный, страшно плодовитый графоман нападает на Достоевского, на Пушкина, на Гоголя…
Он не боится выглядеть дураком. Он смело сокрушает Генри Миллера. Не видя и не желая видеть талантов исполинов, этот оголтелый ниспровергатель основ смотрит на мир из помойной ямы и предлагает читателю смотреть оттуда вместе с ним. Этот агрессивный дурак «вещает». Называя его дураком, я никак не хочу его оскорбить — я лишь констатирую факт».
Я пожал плечами. Дался отцу этот Веллер!
***
«П-й вернулся из командировки, и для его жены настали суровые сексуальные будни».
***
«Имел весьма содержательную беседу в редакции. Некая литературная барышня, небрежно держа в руках мою рукопись и поводя круглыми глазами, наставляла меня:
— Сейчас так не пишут.
Я вежливо осведомлялся:
— А как сейчас пишут?
— У вас слишком много диалогов.
— Раньше это нравилось читателю. Живая речь и все такое… Дюма на этом строил все свои произведения.
— Дюма! Вы бы еще Козьму Пруткова вспомнили. Сейчас другое время.
— И какое же сейчас время, позвольте полюбопытствовать?
— Время? — она мудро усмехнулась. — Другое сейчас время, вот какое… Оно летит. Ни у кого нет времени читать о том, что хотел сказать автор. Все должно быть понятно, читатель не должен думать, у него и так ни на что времени нет. Повторяю, читатель не должен думать. За него думает…
— Фюрер?
Она непонимающе уставилась на меня.
— При чем здесь фюрер? За него думает автор. Сюжет должен развиваться стремительно… Время сейчас другое.
— Время зависит от человека. И скорость, с которой время движется, — тоже.
— Какая глупость!
— Это не я сказал. Это Бродский…
Она скривилась:
— Тоже мне авторитет…»
***
«Виктор Ерофеев, говоря о романе «Война и мир», мимоходом покритиковал писателя за ошибки, допущенные при работе над описанием батальных сцен. То есть попенял Толстому на слабое знание стратегии и тактики войны.
Странно такое слышать от крепкого филолога.
Хочу напомнить, что, когда роман вышел в свет, еще здравствовали участники войны 1812 года, некоторые из которых стали впоследствии крупными военными деятелями. Оставалось их, правда, немного, но все они единодушно дали высокую оценку роману и особенно тех его частей, в которых шла речь о войне, сражениях, деталях военного быта и всего прочего, чему они были свидетелями.
Отзывы этих людей напечатаны в известном сборнике под редакцией критика Николая Николаевича Страхова».
***
«Господь неизменен. В отличие от всего сущего, от всего того, что Он создал, Господь не эволюционирует. Ибо Он совершенен».
***
«Из людей, населявших и населяющих наш мир, совершенны лишь гении. И созданное ими тоже совершенно. Пытаясь изменить, дополнить, «осовременить» гениальное произведение, мы уродуем совершенство, то есть идем против Бога».
***
«Самое главное — это мысль. Она бессмертна. Это обнадеживает. Обнадеживает настолько, что хочется думать, думать и думать. Думать и надеяться, что таким образом и сам, глядишь, со временем обронзовеешь и превратишься в бессмертного истукана».
***
«Я решил бросить пробный шар: рассказать какую-нибудь развеселую историю с подтекстом. Отреагирует, засмеется, значит — наш человек.
Острота написанная сильно отличается от остроты изреченной. Перенеси на бумагу то, что повалило от смеха целую компанию. Ты надеешься, что читающий будет хохотать до упада? Увы, скорее всего, твои ожидания окажутся пуфом. И наоборот. Как принято сейчас говорить, механизмы воздействия различны: при разговоре — одни, при чтении — другие.
Иногда, чтобы рассмешить, нужно правильно выбрать момент, человек может засмеяться от сущего пустяка: протянешь палец — и у него уже рот до ушей. Опытные эстрадные острословы знают, что иной раз достаточно этого пальца. А иной раз аудиторию не растормошить, даже если вместо пальца покажешь нечто более интимное… впрочем, мы удаляемся от темы.
Короче, рассказал я мадам нечто проверенное, обкатанное, многократно приводившее к обвальному хохоту. А она подождала, когда закончу, посмотрела на меня пустыми глазами и начала заправлять арапа о том, как она летела из Майами в Сингапур. Говорит, сама к себе прислушивается, а на лице уверенность, что ее глупая болтовня значит не меньше, чем Нагорная проповедь».
***
«Зашла речь о голливудской знаменитости. Она сразу сообщила сведения, почерпнутые из глянцевых журналов. Ей был известен размер тулова знаменитости от пяток до холки и количество ее скандальных разводов. Сообщила и победительно посмотрела на меня».
***
«Мечтала стать знаменитой артисткой. Поэтому спала до двенадцати. Как Софи Лорен.
Я заметил ей, что когда Софи Лорен была еще Софи Шиколоне, то заставляла себя подниматься в шесть утра. Это уже потом, когда она стала Лорен, она получила право спать до двенадцати.
— Не верю, не верю, не верю, — отвечала она мне на это.
При этом она вертелась перед зеркалом, рассматривая себя со всех сторон. Она себе нравилась. Если честно — посмотреть было на что. Но она спала до двенадцати…
Поскольку я сам люблю поспать, это послужило главный мотивом моего решения развестись».
***
«Рассказ блатного:
— И говорит мне Кирюха, давай, мол, грабанем дачу на Выселках. Там, мол, никого нет, только дедок-садовод. Ну, я и согласился. Стучимся, открывает хозяин. В натуре, дедок лет семидесяти.
Ну, а дальше и рассказывать неохота. Оказалось, что дедок этот в прошлом был чемпионом Европы по боксу…
— Ну?..
— Ну, он нам и накостылял…
— А он в каком весе был чемпионом, в тяжелом?
— Зачем в тяжелом? В среднем. Но к моменту, когда мы его навестили, он здорово потяжелел…»
***
«Прочитал вчера книгу автора, пишущего в манере писателей Серебряного века.
Прочитал, и мне показалось, что я выпил стакан дистиллированной воды».
***
«В сущности, все мы пишем об одном и том же. Об одиночестве. И все эти метания, поиски разнообразных смыслов — все это оттуда, из одиночества».
***
«Почему я ему изменяла… Не могла же я ему сказать, как остры и прекрасны эти переходы от одного мужчины к другому, смена партнеров… все это сводило меня с ума. Я испытывала такое наслаждение, что в сравнении с этим все остальное не стоит и плевка… Но не могла же я, повторяю, ему все это сказать. А он все доискивался. Пытался, так сказать, докопаться до первопричин… Глупец. Все усложнял. Он не мог понять, что на самом деле все просто, как орех. Я обожала трахаться, в этом было все дело».
***
«Некий фанфарон, явно рисуясь, употребляя к месту и не к месту заковыристые литературоведческие и искусствоведческие термины, долго и нудно рассуждал о творчестве Ромена Гари, которого, подозреваю, толком не читал.
Она сидела как зачарованная, широко раскрыв рот.
«Ничего не понимаю… Но, однако, какой же он умный!» — восклицала она, путая ум и образованность».
***
«Меня страшно не любят дураки. Но они очень часто поверяют мне свои сокровенные тайны. Почему, черт его знает…
Их вопросы повергают меня в состояние каталепсии. Я столбенею, долго собираюсь с мыслями.
Дурак, ставящий вопросы, всегда опасен. Его вопросы и утверждения неожиданны. Противостоять им невозможно. Это как вопросы детей. Почему апельсины круглые? Почему — ветер?.. Ну, как тут ответишь? Ребенок вырастет и перестанет задавать дурацкие вопросы. Дурак вырасти не может, вот он и спрашивает…
Современная наука утверждает, рассказываю я, что вселенная не бесконечна. Дурак надменно задирает подбородок и взирает на меня свысока и покровительственно. Он знает куда больше, чем ты со всей твоей окаянной наукой.
«Как это так — не бесконечна? С чего это вы взяли? Этого не может быть, — отрезает он, — если она конечна, то что расположено там, за границами конечного?»
Высказывания дурака надо записывать и издавать отдельными книгами, как максимы и афоризмы выдающихся людей. На высказываниях дураков можно хорошо заработать.
«Вот вы пишете книги. И что?.. Кому это надо?» — дурак недоуменно пожимает плечами.
Последний вопрос потряс меня. Я никогда не задавал себе такого вопроса. А тут про себя повторил и задумался. Может, не такой уж он и дурак, этот мой оппонент?..
Спрашивая, дураки не интересуются ответом. Им ваш ответ не нужен, он им не интересен. Они вас не слушают. И чем убедительней, доказательней и темпераментней вы будете излагать свои мысли, тем скорее увидите кривую улыбку на чистом лице дурака.
Его лицо как бы говорит вам: говорите, говорите, да хоть обговоритесь, зря стараетесь, вы ничего мне не докажете, потому что я знаю наперед все, что вы мне скажете, и я все равно всегда буду прав.
Если дурак чувствует, что приводимые тобой доводы нарушают стройную и отлаженную систему его взглядов и определений, то он просто отмахивается от твоих аргументов.
Если тот, кто вступает в безнадежную схватку с дураком, пребывает в зрелых летах, то дурак вообще не принимает его в расчет. Потому что считает, каждый старый человек по определению не может мыслить современно. Стар, значит — устарел. Стар, значит — глуп.
Говоришь дураку, что фильмы, которые ему нравятся, созданы пожилыми людьми, книги, которые он читает, написаны никак не молодыми писателями…
Но все твои слова — «это глас вопиющего в пустыне». С тем же успехом ты мог распинаться перед огородным пугалом или бочкой с огуречным рассолом.
Нет опаснее оппонента, чем профессиональный дурак.
Логика дурака не поддается объяснению. Ты ему отвечаешь на один вопрос. Отвечаешь хорошо, грамотно и доходчиво. А он тебе — не дослушав, перебивая — вываливает следующий вопрос, не имеющий к предыдущему никакого отношения.
Дурак заваливает тебя своими выводами и сентенциями, как мусором.
«У Толстого в «Войне и мире» все герои глупые», — говорит он.
«И Сталин был глупый», — делает он открытие.
Я ненавижу Сталина. Но, как и очень многие его враги, признаю за Сталиным немало достоинств. В частности, ум, стальную волю, умение навязать свое мнение кому угодно, строгую последовательность в действиях, соответствие задуманного и выполненного, феноменальную память… Рассказываешь, что Черчилль очень высоко отзывался о Сталине. Дурак с вызовом: «Да откуда вы все это знаете? Почему я должен всему этому верить? А вы сами-то в это верите?» Отвечаю, что верю, потому что читал мемуары Черчилля. И прочее. Терпеливо привожу серьезные доводы, ссылаюсь на известных, уважаемых во всем мире авторов.
«Не знаю, не знаю…» — говорит дурак. Говорит и не понимает, что этим самым подвергает сомнению не только достоверность приводимых мной источников, но и мою искренность. Другими словами, не замечая, что наносит мне оскорбление, обвиняя меня во лжи.
Переубедить дурака невозможно. Даже если ты расшибешься в лепешку, дурак все равно останется при своем мнении. И это мнение несокрушимо, как стена Аврелиана.
Дурак любит давать определения. Эти определения незыблемы, как мироздание. Дурак все расставляет по своим местам.
Если ему что-то непонятно, — а это иногда случается, — дурак никогда не станет терзать себя долгими размышлениями. Он найдет предельно простое, прямо-таки гениальное объяснение и предложит его оппоненту как «истину в последней инстанции».
У дурака не может быть авторитетов. Он сам себе авторитет. Если у дурака все-таки возникают некие вопросы, то за советом он обращается к самому себе.
Дурак любит аудиторию. Он обожает поучать. Не редкость встретить образованного дурака. Этот дурак опасен и несносен вдвойне. Потому что дурак, владеющий научной и околонаучной терминологией, способен утопить кого угодно в словесном поносе, выдавая бред за истину».
***
«Повышая образованность, расширяя кругозор, человек ума не обретает. Он его оттачивает. При условии, если ум у него был изначально.
В ином случае мы можем столкнуться с раздувшимся от самомнения дураком».
***
«Он умер, а я корю себя за то, что не успел ему что-то сказать… А ему все равно. Ему это не надо. Потому что его нет. Его нет. Тогда кому все это надо? Мне? Да. Мне. В этом — ответ. Как все просто… Я вообще все упрощаю».
***
«Между мной, пожилым мужчиной, и этой молодой женщиной, женой милейшего человека, которому я искренно симпатизировал, возникло чувство грустной влюбленности, когда знаешь, что дальше улыбок, взглядов этому чувству не разгореться».
***
«Звали беднягу Семибаба. Жить с такой фамилией, сами понимаете, неприятно. Переменил фамилию. Стал Преображенским. Теперь безмерно счастлив».
***
«Хотел бы поговорить с вами о вашем творчестве», — сказал я ей значительно.
Молодая писательница приятно улыбнулась, положила ножку на ножку, поудобней расположилась в кресле и приготовилась внимательно слушать.
Начал я многообещающе.
«Есть в вас… — я задумался, — есть нечто в вас…» — я опять задумался.
Она заерзала в кресле. Глаза ее вспыхнули, на круглых аппетитных щечках заиграл румянец.
«Нечто есть в вас такое, — продолжил я и щелкнул пальцами, — что…»
Лицо моей собеседницы приобрело почтительное выражение. Она всем своим видом давала понять, как высоко ценит мое мнение.
«Видите ли, в вас есть то, что не поддается исправлению. Это качество невозможно искоренить… Вы, мадам, простите великодушно, просто-напросто глупы…»
***
«Вчера в Сандунах некий блондинистый посетитель, видимо, не совсем трезвый, во всеуслышание заявил:
«Понаехали тут… волосатые всякие. Сплошной Кавказ да Средняя Азия… Житья не стало. Сплошные черномазые».
Сказал и посмотрел на меня. Мне показалось, ожидая одобрения.
Я покивал головой. Действительно, народонаселение нашей горячо любимой столицы за последние годы сильно, как бы это помягче сказать, — потемнело, что ли… Едешь в метро и подмечаешь, что появилась новая разновидность москвича: глаз почти не видно, зато усов — в преизбытке…
Я опять покивал блондину. А тот мне: «А я ведь о тебе говорю, да-да, о тебе, черножопая ты орясина. Ну, скажи, кто тебя звал?»
***
«Если я не хвалю свое дерьмо, значит, я не патриот?!»
***
«Встречаются две подруги после долгой разлуки.
— Как ты живешь?
— Ах, у нас такие проблемы, такие проблемы!
— А в чем дело?
— Да вот никак не можем с мужем достроить поле для гольфа.
— Поле для чего?!
— Для гольфа, милая.
— Но ведь для этого требуется участок…
— Да-да, милая, участок…
— Кажется, 50 гектаров?..
— Шестьдесят, милочка моя, шестьдесят.
— Господи, так это же, как Красная площадь!
— Много больше, милочка моя, много больше…
— Неужели больше?
— Почти в три раза.
— Господи!
— Вот именно: господи…
— Это каких же денег?..
— Ах, дело не деньгах!
— А в чем же?
— Так придется же сносить исторический музей, Мавзолей и почти на километр переносить кремлевскую стену…»
***
«Встретились два друга: Лев Моисеевич Тиммерман и Тимур Тарагаевич Тамерлан».
***
«Я никак не мог понять, что мешает ему жить. Наконец понял: вечная настороженность, недоверчивость и озлобленность. Где истоки ее, я не знал, да это и не важно.
У него начались проблемы со здоровьем. Врачи не помогали, на лекарство уходили сумасшедшие деньги.
А я-то знал, в чем дело. Понимая, что впрямую ему об этом не скажешь, я написал письмо. В котором богом молил его пересмотреть свое отношение к себе и к окружающему миру. Поменять озлобленность на открытость. Мир не так уж чудовищен и мерзок, как может показаться. Короче, ему надо повернуться к миру лицом и посмотреть на все, что его окружает, добрым взглядом. Если он этого не сделает, его ждет крах.
И что он сделал? Перестал со мной здороваться. А когда его действительно постиг крах, он обвинил во всем меня, сказав, что если бы я не накаркал, то его жизнь сложилась бы иначе».
***
«Самая большая удача подстерегает человека в начале жизни: он родился».
***
«Марат преподнес Юрку ко дню рождения подарочную корзину. Хорошую, дорогую вересковую корзину. С хризантемами, дорогим кофе, мартелем и бельгийским шоколадом.
Через пару дней заходит Юрок. Рассказывает: — Распаковываю я корзину, а там записка, вернее открытка, а в ней следующий текст. «Дорогому Марату в день рождения от брата», — и Юрок от хохота складывается пополам.
Значит, получив от меня подарочную корзину, брат даже не стал ее вскрывать. Не удосужился, так сказать. Отложил до лучших времен. А когда эти времена настали, достал корзину из чулана и…
Это не конец истории. Вернее, даже не ее начало. Потому что начало состоит в том, что эту корзину я получил тоже в подарок. И тоже в день рождения. От того же Юрка.
Спустя полгода, когда подошло время, его записку с теплыми словами заменил своей и транслировал подарок брату. Дальше брат, как уже было сказано, действовал по отработанному сценарию. И презент, совершив полный круг, вновь оказался в руках первого дарителя. Шоколад, правда, зачервивел.
О чем это говорит? О криводушии всех, всех, всех, включая автора этих строк? Вовсе нет. Просто хохмили на каждом шагу. Хохмами разнообразили скуку жизни.
Но хохмы и розыгрыши не всегда носили столь безобидный характер. Иной раз они бывали жестокими. А как же иначе? Мы воспитывали в себе мужчин».
***
«Последнее упражнение штангист закончил в толчке», — сообщил спецкор «Советского спорта».
«Рыба-капитан — жареный», — увидел я в рыбном отделе гастронома.
Это до какой же степени надо освинеть, чтобы не замечать всей этой гадости».
***
«Заставлял проституток перед этим самым делом тщательно мыться. Ему казалось, что от них дурно пахнет. Что было в общем-то правдой. Проститутки ворчали: «Ну, и дела! И так вкалываешь дни и ночи напролет без выходных, а тут еще и мойся!»
Я подумал, за иронией, фиглярством отец пытался спрятаться от страха. От страха перед тем, что окружало его с детства. От страха, что вся его жизнь складывалась как-то не так… И еще — от страха перед смертью…
Незаметно для себя я уснул. Приснилось что-то из детства. Лето, прямая аллея, по сторонам столетние березы, аллея уходит вниз, по правую руку пшеничные поля… я еду на велосипеде… Всегда бодр и весел… Хороший сон. Оптимистичный. После таких снов хорошо быстро встать с постели, сбегать на речку, броситься в прохладную воду с высокого берега. Но главное — после таких снов на короткое время возникает чуть ли не уверенность, что все может повториться… И аллея, и все остальное.
…Заслоняя более поздние воспоминания, выплыло лицо моего юного друга, давно умершего, он смотрел на меня своими глубокими синими глазами и, кивая, улыбался.
Ему дано было некое знание, этому мальчику, не дожившему и до девятнадцати, это знание он укрепил бы, если бы прожил долгую жизнь.
У Булгакова был персонаж с забавным именем: Най-Турс. Такие люди, кажется, должны жить долго, чуть ли не вечно, они что-то такое знают, чего не знает большинство. Таким Най-Турсом был мой друг. Ему дано было знание, и он не должен был умирать, не поделившись этим знанием с кем-то еще, хотя бы со мной. Но он умер, и с тех пор еще одна загадка мучит меня.
…Я проснулся так же внезапно, как и уснул. Опять взял в руки тетрадь с записями отца.
«А теперь давайте разберем недостатки, — деловитым тоном сказал я и посмотрел на собеседницу.
Передо мной на стуле сидела хорошенькая барышня.
В руках я держал рукопись, ее рукопись. Помнится, в ней меня заворожили следующие слова: «он огляделся по сторонам и пополз по каменистому склону, помогая себе ногтями». Ну, с ногтями понятно. Это, разумеется, шедевр. Но вот «огляделся по сторонам» непросвещенный читатель может пропустить, ведь «огляделся» не требует «по сторонам», «огляделся» — это уже «посмотрел по сторонам».
— М-да, — продолжил я и слегка смутился. Вернее, даже не смутился, а задумался, притормозив речь перед атакой. А предстояло мне сказать барышне многое, словом, высказать всю правду, высказать честно. Но надо было высказать ее не впрямую, а как-то… помягче, что ли. Все-таки барышня старалась, писала какую-то муру, вот принесла метру на суд.
— Видите ли, милочка моя, — начал я елейным голоском. Я заметил, что собеседница напряглась. Ты смотри, соображает!.. — В вашем произведении хромает композиция, э-э-э, и с лексикой недурно было бы поосторожней… Тема опять же… В пору моей теперь уже, увы, — я пожевал губами, — увы, далекой молодости было такое понятие: «мелкотемье». Это понятие в полной мере применимо к вашему творению…
Барышня открыла рот, вероятно, имея намерение возразить, но я предостерегающе поднял руку.
— Давайте непредвзято посмотрим на вашу героиню. Что она у вас делает каждое утро? А то и делает, что каждое утро встает и полчаса куда-то смотрит.
Барышня заморгала глазками. Я продолжил:
— Все это очень мило, но вы пишете об этом невыносимо длинно, с мельчайшими подробностями, на которых не стоит останавливать внимание читателя.
— Как это у вас там?.. — я заглядываю в рукопись.— «Долго смотрит в окно…», вот видите, долго… Потом полчаса с подругой говорит по телефону. О чем они говорят? Да о всякой ерунде. Но вы приводите разговор полностью, во всех подробностях, словно это не болтовня двух московских дур, а высокоумная беседа ученых мужей, размышляющих об эмпирической теории познания. Да, очень долго говорят… Наконец разговор завершен, читатель, кажется, может с облегчением вздохнуть.
Вздохнул и я. И опять углубился в изучение рукописи.
— М-да, разговор окончен… Но не тут-то было! Она, эта ваша героиня, опять у вас принимается за старое, то есть опять таращится в окно. Таращится еще полчаса. И тут вы приступаете к описанию того, что она видит за окном. И действительно, что же она там видит? Да все те же серые тучки, по обыкновению летящие в чужедальние страны. И ни одной мысли! Подчеркиваю, ни одной!
Я укоризненно засопел. У меня страшно пересохло во рту, голова побаливала. Душа властно требовала пива.
— Потом, — продолжал я зудеть, — она у вас начинает потягиваться. Потягивается, потягивается, потягивается… делает она это столь долго, что так и ждешь: она у вас или вывихнет себе тазобедренный сустав, или, не дай бог, издаст непристойный звук, то есть пукнет, что, возможно, и будет соответствовать жизненной правде, но уж слишком будет отдавать натурализмом, которым, помнится, еще в девятнадцатом веке французы грешили.
Тут бы мне вспомнить, что передо мной сидит не биндюжник с Привоза, а хорошенькая девушка, но я, что называется, закусил удила и уже не мог остановиться. Мне было не до церемоний, тем более что голова болела все сильней и сильней.
— Каждый из нас утром, понимаете ли, встает, а иные действительно, что уж тут скрывать, иногда и пукают, и если честно, — я на мгновение задумался, — я не вижу в этом ничего предосудительного. Все мы люди! М-да… Но это не значит, что это как раз то, о чем мы должны во всеуслышание заявлять.
— Но, простите, она у меня там не… не пукает, — робко возразила моя гостья и залилась краской.
— Не пукала, так пукнет! — огрызнулся я. — И вообще факт пуканья как таковой не есть предмет искусства, это надо понимать!
Я уже и сам не знал, какого черта я прицепился к ней с этим дурацким пуканьем. Тем не менее я продолжал зудеть:
— Всякая чушь или незначительная деталь, если она не является составной частью чего-то важного, не заслуживает того, чтобы о ней много говорили. Запомните это!
Мне пришлось сделать короткую паузу, чтобы отдышаться.
— Вот… А теперь о главном… — я уже устал тянуть кота за хвост и чувствовал, что меня вот-вот прорвет, — с этого, наверно, надо было и начать, но я, видя такую красоту, — я посмотрел на собеседницу, барышня скромно поджала ножки и опустила глаза.
— М-да, видя такую красоту, — я крякнул и непроизвольно щелкнул в воздухе пальцами, — короче, я расслабился, и потом, я сегодня вообще не в духе после вчерашнего… Ах, знали бы вы, сколько было выпито! — я поморщился. — Впрочем, это к делу не относится. М-да, вы уж не обижайтесь, но, повторяю, с этого мне надо было начать. Слушайте внимательно! Слушайте и запоминайте.
Барышня навострила ушки.
— Итак! — я привстал и возвысил голос. — Вы, душа моя, дура! Самая обыкновенная классическая дура! И если вы, милочка моя, не осознáете этого прискорбного факта в полной мере, то есть не выхлебаете сию чашу до дна, вас ждет глубочайшее разочарование. Но если вы сейчас на меня не обидитесь и постараетесь извлечь из моих слов пользу, тогда для вас еще не все потеряно… Вы еще сможете принести пользу отечеству, только вы должны избрать для себя, так сказать, иное поприще. Кстати, в этом я мог бы вам поспоспешествовать, мой добрый приятель держит кондитерскую на Тверской…
Последние слова я говорил в пустоту. Пока я разглагольствовал, барышни и след простыл.
…Истории этой без малого двадцать лет. Барышня давно превратилась в солидную красивую даму. Я изредка встречаю ее в редакционных и иных коридорах, она скользит по мне царственным взглядом, надменно улыбается и… проходит мимо».
***
«Я обречен. Я это знаю. 20 августа сего года я принял решение покончить со всем еще до вечера. Но вечер наступил, подошла ночь. Короче, день прошел… Наступил новый день, а с ним пришла пусть и слабая, но — надежда. А вместе с ней — желание жить…»
***
«Нам вбивают в голову, что только публичный человек интересен. Все остальное — то есть мы с вами — это серая масса, существование которой возможно, но не обязательно.
Нам вбивают в голову, что только публичный — а значит, успешный — человек интересен. Все остальное — то есть мы с вами — это серая масса, существование которой допустимо, но не обязательно».
***
«В институт восточных языков неохотно принимали девиц. Но формальное право поступать у них было.
Чтобы облегчить себе задачу, профессура придумала следующий иезуитский ход: допускать до экзаменов лишь тех, кто преодолеет сито собеседования.
До экзаменов, понятно, добирались немногие. Потому что вопросы на собеседовании задавались самые головоломные и коварные.
Одну барышню, помнится, спросили: какой завод в Москве изготавливает пуговицы? Барышня с ходу назвала «Галалит». У профессоров от восторга глаза полезли на лоб.
Когда же барышня ответила и на следующий вопрос, а это была дата рождения матери Ленина, то ее единогласно решили допустить к экзаменам. Дальнейшая судьба чудо-девицы мне неизвестна, потому что сам я прошел только два тура, срезавшись на английском письменном. Что я там написал, один бог ведает. Лучше и не вспоминать… Но это уже другой разговор.
Возвратимся к собеседованию. Я помню и некоторые другие вопросы. В памяти запечатлелся, например, такой: сколько лет длилась Тридцатилетняя война?
Некий юный гений ответил, что тридцатилетняя война длилась ровным счетом десять метров и двенадцать сантиметров. Ответил и удостоился чуть ли не рукоплесканий, потому что вопрос был взят из рассказа одного очень хорошего, но, к сожалению, почти забытого у нас писателя, Фридьеша Каринти. Ответ свидетельствовал о том, что рассказ абитуриенту хорошо известен».
***
«Один мой знакомый, первостатейный графоман, написал два объемистых романа.
Его распирало желание выговориться. Жена над ним смеялась, приятели издевались, словом, жизнь была не сахар. А желание выговориться было.
В свои две книги приятель всадил все, что у него наболело на душе за те томительно долгие годы, что он провел в неволе, которая внешне имела вполне респектабельный вид. Днем это была довольно большая комната с окнами, выходившими на шумную московскую площадь, и дверью, которая вела в приемную с двумя крутобедрыми секретаршами; вечера он проводил дома, у телевизора, а ночи… вот тут, правда, похуже.
Ночи он коротал дома в непосредственной близости от женщины с морщинистой, очень длинной шеей и колючими глазами, которые, казалось, не закрывались даже тогда, когда она спала.
Особенно моего приятеля донимала эта проклятая шея. Он с трудом подавлял желание подняться с постели, пойти в ванную, пустить воду, намылить руку, вернуться в спальню и ударить жену по шее. Да так, чтобы у нее глаза наконец-то закрылись.
Приятель написал книгу. Потом вторую. Понравилось. Втянулся, так сказать.
Он приступил к написанию третьей. Родилось название. Что-то былинное. Кажется, «Добрый молодец и его буевая палица». Звучало по меньшей мере двусмысленно. Но — заманчиво. Увы, названием пришлось и ограничиться. Потому что все, что автор мог сказать миру, он уже сказал в двух предыдущих книгах. Он, так сказать, выговорился по полной программе. Колодезь был вычерпан до дна.
Разнервничавшийся автор попытался было взять себя в руки и хладнокровно обдумать создавшееся положение. Он решил выждать, рассчитывая, что колодец со временем сам собой наполнится. Но не тут-то было: ждал он напрасно, животворная влага не появилась.
Плюнул на все и решил вернуться в свой служебный кабинет с хорошенькими секретаршами, но, сами понимаете, свято место пусто не бывает: в его кресле сидел другой человек, и этот человек никаких книг писать не собирался.
Обозлившись на весь мир, он теперь целые дни проводит во дворе своего дома, играя с пенсионерами в домино и ругая на чем свет стоит политику, современную литературу, кино, молодежь, словом, все то, что живет, кипит, бушует, рождается и умирает каждый день в огромном, постоянно меняющемся мире.
Мораль во всем этом, подозреваю, какая-то есть, но вот какая?..»
***
«Черная месса — обнаженное женское тело в качестве алтаря.
А если обнаженное тело принадлежит мужчине? Как называется такая месса?
Название романа: “Черная месса”».
***
«Бог дал мне жизнь. «Отслужи свой срок», — сказал мне однажды отец. То есть живи достойно от звонка до звонка. Ведь жизнь — это весь мир плюс ты, это мир, в котором ты звено между звеном из прошлого и звеном из будущего, и это только так кажется, что жизнь целиком и безраздельно принадлежит тебе.
«Отслужи свой срок». Я тогда снисходительно пожал плечами. Уж больно банально и нравоучительно прозвучали слова отца.
Позже я понял, что судьба или что-то, что мы ею называем, не столько дает, сколько отбирает. Иногда — здоровье. Иногда — удачу, которая, казалось, уже была в руках, но ее перехватил некий шалопай, случайно оказавшийся на твоем месте и не стоящий твоего мизинца.
Но — отслужи свой срок!
Терпи, живи.
Возможно, тебе повезет. Такое бывает. Ты долго терпел, шел к намеченной цели, и в конце концов к тебе пришла удача.
Но, скорее всего, ждать ты будешь напрасно. И удача, очень может статься, обойдет тебя стороной.
Но — отслужи свой срок.
Всегда бодр и весел…»
«Опрометчиво ввязываясь в спор с дураком, ты на время спора автоматически сам превращаешься в дурака. Знавал я одного дурака, но не простого дурака, а короля дураков. Его воздействие на собеседника было столь мощным, что тот становился дураком на всю жизнь».
***
«Бог, несомненно, существует. Если бы его не было, то тогда земная жизнь человека потеряла бы всякий смысл. Можно ли найти оправдание существованию человека? Разумеется, можно. Все, что создано гением и руками человека: великие произведения искусства, города, тоннели, мосты, — это прекрасно.
Но…
Представьте себе, что завтра человечество исчезнет, — а это завтра когда-нибудь придет, — и что останется, кроме вопроса, который повиснет в пустоте: а зачем?..»
***
«Многие авторы не владеют диалогами. У них персонажи могут вести многостраничные разговоры ни о чем. «Открой форточку, здесь душно», «Зажги конфорку, я хочу кофе». Особенно этим грешат авторы женских романов.
Писательница (вернее, автор текстов), защищая свое творение, утверждает, что таким образом создает у читателя соответствующее настроение. Она справедливо замечает, что диалоги — это часть как композиционного, так и психологического замысла, и что якобы за ничего не значащими словами прячется сокровенная мысль творца.
На самом деле никакой мысли за этими пустыми словами нет и быть не может. Персонажи не говорят, а жуют солому. А роман тем временем толстеет не по дням, а по часам. Что отражается на размерах гонорара. Каждая страница — это оплаченный поход в шикарный ресторан. Как тут устоишь?»
***
«Первый ливень теплый,
Первая гроза,
Я уж думал было,
Что пришла весна.
Я уж думал было,
Что весна пришла,
На зеленых крыльях
Счастье принесла.
Но наутро снова
Снег запорошил,
Белым покрывалом
Счастье мне укрыл.
К чему мне вечности томленье,
К чему бездонный мне простор,
Когда судьбы жестокое веленье
Свой страшный совершило приговор».
***
«У Конецкого мысль о смерти. После смерти одного человека меняется сумма. Именно в этом, в изменении, самим фактом своего исчезновения меняя сумму, человек продолжает жить.
Мысль, на мой взгляд, странная, сомнительная. Вряд ли она способна кого-то успокоить, приободрить и преисполнить энтузиазма».
***
«Я пользуюсь своим телом сорок лет, — сказала душа».
***
«Писатель, когда-то профессионально занимавшийся музыкой, увлекся и во время работы над рукописью постепенно перешел на написание нотных знаков.
Родился шедевр, который никак не был оценен современниками. Да и потомками тоже…
Впрочем, что до потомков, то им вообще было наплевать на книги, поскольку любители читать на земле перевелись. Все перешли на комиксы…»
***
«О пользе чтения.
Читая, ты пополняешь словарный состав, то есть лексику, твой словарный состав растет. Читая книгу, ты можешь остановиться, осмысливая прочитанное, запоминая новые слова и внедряя в свое сознание новые понятия. Новые слова несут новую для тебя информацию о мире, новые слова поднимают читающего к иным уровням человеческого сознания. Этого почти не происходит, когда ты смотришь фильм или слушаешь в наушники текст, который наговаривает артист».
***
«Я напишу своему сыну письмо. «Я хотел, чтобы ты сумел сделать то, что не удалось сделать мне. Моя жизнь сложилась неудачно. Я жил отвратительно. Надо сделать так, чтобы смерть выглядела пристойно. Правда, сделать это не просто. Ведь моя последняя мысль будет окрашена злобой и недоумением: зачем родился, зачем жил, зачем помер…»
Из всего того, что я вычитал у отца, мне пришлись по душе только вот эти слова…
Глава 27
…Возможно, загадка смерти решается просто. Но пока до правильного, вразумительного ответа никто не додумался.
Я стоял в махровом халате у раскрытого окна и благосклонно озирал обширную площадь Республики, которая с утра выглядела так, словно ее вымыли дамским шампунем и расчесали деревянным гребнем. Площадь благоухала свежестью. Так пахнут пожилые ухоженные женщины.
Гостиницы привлекательны тем, что там часто в голову приходят дельные мысли. Итак, сейчас меня интересовала мысль о загадке смерти и всего того, что произойдет с моей душой после завершающего сокращения моей бесценной сердечной мышцы. Мысль, скажу прямо, не совсем веселая.
Я совершенно уверен, что бессмертие существует. Но оно имеет такие формы, которые меня не устраивают. Отлетев, душа попадает в некое безразмерное вместилище, где хранится общая душа человечества.
Душа почившего индивидуума вливается в громадную общечеловеческую душу, где она обезличивается, как бы растворяясь в густом растворе, замешанном задолго до того, как туда попали грешные души авторов Библии.
По мере надобности господь разливательной ложкой черпает из этого котла порцию наваристой душевной субстанции и наполняет ею корпус очередного новорожденного младенца.
Попадет туда, в эту метафизическую ложку, частица твоего бессмертного «я» или не попадет, никакой роли не играет. Все равно это уже будешь не «ты», а некий новый человеческий продукт, который проживет свою жизнь от звонка до звонка, и это будет его жизнь и ничья другая. Вот тебе и вся идея бессмертия…
Интересно, до чего бы я додумался, если бы вчера допил остатки виски?..
Пора было сниматься с уже насиженного места и перебираться куда-нибудь подальше, туда, где нет толп туристов, где не горланят песни по ночам и где властвуют покой, воля и надмирные законы, которые помогут мне думать о не написанной еще строке как о части моего «я». Надо было думать о книге, требовательном читателе и своей совести. Средь фальшивых звуков не родится чистая нота.
Отец последует за мной, куда бы меня ни занес случай. В этом я был уверен.
Даже если привидевшийся мне образ лишь порожденный моим расшатанным воображением символ, он сидит во мне, как застрявшая в горле кость, и он умрет тогда, когда перестанет биться мое сердце.
В середине дня я освободил номер и на арендованном «пежо» выехал из города. Я ехал наобум. Но мною руководила твердая уверенность, что я все делаю правильно.
Язык придорожных рекламных щитов говорил, что я опять в Австрии. Или — в Германии. Или где-то в пограничной области. Мне было наплевать, где я нахожусь.
Около трех пополудни я свернул с трассы и, проехав несколько километров по местному шоссе, въехал в маленький городок, названия которого потом так никогда и не мог вспомнить.
На центральной и единственной площади располагались три гостиницы. Я выбрал ту, которая на моем пути оказалась третьей, и уже через полчаса сидел в ресторане и за обе щеки уплетал деревенский обед, состоявший из куска запеченной баранины с острой приправой и горы жареной картошки. Всю эту красоту я запил литровой кружкой отменного пива.
Я так наелся, что мне стало трудно дышать.
Обслуживал меня сам хозяин. Звали его Аксель Фокс. Герр Аксель сказал, что я буду жить в лучшем номере гостиницы, окна которого выходят на площадь.
Я не удержался и заметил, что предпочел бы, чтобы окна выходили во внутренний дворик. Тогда он сказал, что окна всех номеров выходят на площадь.
Я не нашелся, что ответить, и в замешательстве пожал плечами. Аксель засмеялся.
— Вы русский? — спросил он.
Я на секунду задумался. У меня по-прежнему был паспорт на имя Паоло Солари, и герр Аксель мне его еще не вернул.
— Пожалуй, русский.
Аксель удовлетворенно крякнул.
— Я русских определяю безошибочно, — сказал он.
— Как вам это удается?
— Это не сложно. Русские обычно прикрывают свою неуверенность развязностью. Простите…
— И это все?
— Они заказывают слишком много блюд. Потом пытаются все это съесть. И редко кому это удается.
— Очень интересно. Но ко мне это вроде бы не имеет никакого отношения: мой обед мог заказать любой немец или англичанин… И, как вы заметили, мне удалось съесть все, что вы подали. А знаете, почему? Обед мне очень понравился.
Широкое лицо хозяина расплылось в улыбке.
— Благодарю. И тем не менее я вас распознал.
— Вам бы в полиции работать, герр Аксель.
— А я там и работал. Пока не получил наследство. Я не стал класть деньги в банк, я приобрел вот этот домишко, открыл гостиницу и вышел на пенсию. Думаю, я сделал правильно.
Он принес мне еще одну кружку пива. Я тут же прильнул к ней губами.
— Не сочтите это пустым любопытством, — герр Аксель сделал строгое лицо, — но мой долг гражданина…
Он запнулся. Я повторил:
— Итак, ваш долг гражданина…
— Да, мой долг гражданина и бывшего полицейского…
— Я вас понимаю, — сказал я и улыбнулся. — Моя жена итальянка…
Он изумился:
— И вы взяли фамилию итальянки?!..
— А что тут такого? Ага, понимаю, вы не любите итальянцев.
Он хитро подмигнул.
— Напротив, я очень люблю итальянцев, можно сказать, я их просто обожаю, особенно — итальянок. У меня у самого жена итальянка. Но! — Он поднял указательный палец. — Я бы не советовал никому брать фамилии жен. Вот я, например. Я заставил жену взять мою фамилию. А заодно и поменять вероисповедание. Хотя, если честно, мне было на это наплевать. Я в бога, если откровенно, не очень-то… Но мне необходимо было настоять на своем. С этого, с расстановки правильных акцентов, должна начинаться всякая супружеская жизнь.
Я оторвался от кружки и внимательно посмотрел на хозяина.
— Я полностью разделяю ваши суровые, но такие разумные взгляды на брак.
— Да-да! — воскликнул он. — Если вы этого не сделаете, жена быстренько сядет вам на шею, вы и заметить не успеете. И ваша жизнь превратится в ад. А если вы хотите, чтобы ваша жизнь с женой была полна гармонии и любви, вы должны все время держать ее в узде. Иногда полезно доставать из чулана арапник и… Это я к тому, что не стоит ограничиваться только демонстрацией… Наши предки в этом отношении могут служить нам примером. Короче, она поняла, что если будет артачиться, то я на ней не женюсь.
— И вы?..
— Я поступил как благородный человек… Она ведь была на сносях. Она была готова на все, только бы выскочить замуж.
— Итак, вы женились…
— Женился. А что мне оставалось делать? Иначе ее братья со мной бы расправились. Безжалостный народ…
— Неужели?
— Да, такие у них, у итальянцев, законы… Они бы меня зарезали. Да и ее заодно… — он хихикнул. — Это же итальянцы, что с них взять: они у нее в роду там все такие: по виду тихони, а чуть что — сразу за тесак. А теперь мы родственники… — добавил он сокрушенно. — А вы, я смотрю, странствуете без жены? Счастливый человек! — он завистливо вздохнул.
— Моя жена умерла, — похоронным голосом произнес я.
— Господи Иисусе! — перепугался он. — Недавно?
Я покачал головой.
— Стало быть, давно?
— Стало быть, да.
Он понимающе кивнул.
А теперь он, наверно, скажет: «Так-так-так, значит, жена ваша померла, а фамилию-то вы оставили. На память, так сказать. К чему бы это?..».
Но он обманул мои ожидания.
— Ваша жена была католичкой? — спросил он после паузы. Я посмотрел на него. Его плутовские глаза были полны участия.
— Да, — твердо сказал я.
— Слава богу, — успокоился он. — Было бы хуже, если бы ваша покойная… — он опять сделал паузу и, не скрывая лицемерия, поджал губы, — если бы ваша покойная жена была вне вероисповедания. А так, по крайней мере, теперь вы знаете, где она… — он возвел глаза к потолку.
То, что мой хозяин безбожно врет, было ясно как день. Но врал он творчески, вдохновенно. Это, конечно, касалось и его итальянских родственников, этих мифических братьев с острыми ножами и всего прочего. Я даже думаю, — и его полицейского прошлого. И это в нем привлекало. Меня начинал забавлять этот разговор.
— Да, вы теперь точно знаете, где пребывает ее душа, — повторил он, заглядывая мне в глаза.
— Не уверен…
— Но она была, наверно, святой женщиной? Что-то мне подсказывает, что с вами ей пришлось нелегко, и только святая женщина…
Я с удовольствием кивнул.
— Вы правы. Разумеется, она там, — я тоже посмотрел на потолок. — Моя жена была действительно святой женщиной.
— Это случается… — с сомнением сказал герр Аксель и вздохнул.
— А вы, простите, католик? — спросил я.
— Избави боже! Протестант, разумеется. Но здесь поблизости нет кирхи, и я вынужден посещать службу в католической церкви. Правда, я хожу туда только летом, потому что зимой меня почему-то не тянет к богу и больше тянет в сон, а летом в церкви прохладно и мухи не залетают…
— Я смотрю, вы богохульник, герр Аксель.
— Не без того.
Он принес кофе и здоровенный кусок шоколадного торта.
— Дочка печет, — сообщил он с гордостью, — не хуже, чем в Линце. А вы путешествуете просто так или по делам службы? — вопрос был в гоголевском стиле.
— Да как вам сказать… Я писатель.
— Вот как! Вы, наверно, очень умный человек?
Я с достоинством наклонил голову.
Я отправил кусочек торта в рот и поднял брови. Торт был необыкновенно вкусный. Я расправился с ним меньше, чем за минуту.
— Передайте вашей дочери мой искренний восторг и сердечную благодарность. Что там Линц! Если бы за изготовление тортов давали ордена, я бы ходатайствовал перед вашим президентом о награждении фрейлейн Фокс самой высокой государственной наградой.
Хозяин гостиницы покраснел от удовольствия.
— Однако я заболтался, — сказал я, вставая из-за стола. — Спасибо за превосходный обед. Пойду вздремну, устал с дороги…
Глава 28
Если все сущее создано богом, то в этом должен быть какой-то смысл. Мир абсурден. Мир как был, так и остался хаосом. Только мы называем это иначе.
Я думаю, что в хаосе и абсурде должен быть некий смысл. Уловить его — задача не из простых. Думаю, что тот, кто сумеет это сделать, станет величайшим из мудрецов или безумцем из безумцев.
…Я спал не менее двух часов. Кровать была очень широкая, с ровным и мягким матрацем, и я великолепно выспался. Приняв душ и выпив в баре чашку кофе, я отправился на прогулку.
Я сделал круг по площади. Миновал несколько открытых ресторанчиков. Почти все столики были заняты. За ними сидели некие праздные люди и с удовольствием утоляли жажду вином.
Я зашел в церковь. Хотя было около восьми вечера, церковь была открыта. Внутри не было ни души.
Стараясь ступать бесшумно, я прошел по мраморному полу к алтарю и осенил себя крестным знамением. По-православному. Надеюсь, господь на меня не в обиде.
Ему ведь все равно, на каком языке и в каком храме, католическом, православном или мусульманском, к нему обращаются с просьбами.
Не переставая креститься, я осторожно опустился на колени. Я видел себя со стороны. Вспомнился «Блудный сын» Рембрандта. Моя голова была покрыта коростой, израненные ноги загрубели и опухли. Я замер у ног отца, благодарно прижавшись к его коленям.
Слезы полились из моих глаз…
Я крестился и сквозь слезы жарко просил господа вернуть мне отца. Мне казалось, он страдает и ждет от меня помощи…
…Я не искал отца. Вернее, искал, но делал это неубедительно. Потому что знал — отца не найти. Тем не менее я обратился в районное отделение милиции.
— Базилевский? А вы ему кто? Сын? Тогда пишите заявление, — в последнее время участились случаи пропажи евреев. Вы знали об этом?
— О чем, о пропажах евреев? Но мой отец не еврей.
— Все так говорят, — майор тяжело вздохнул. — Да вы не обижайтесь. У меня у самого жена наполовину еврейка.
— Я не обижаюсь: просто он не еврей.
Майор опять вздохнул.
— Информация строго конфиденциальная, — сказал майор вполголоса и потыкал пальцем в бумаги. Мне показалось, что майор был под мухой. — Массово исчезают евреи… Как вы думаете, почему?
— Знать бы… Может, уезжают…
— Возможно, хотя времена теперь не те, — пробормотал майор и странно посмотрел на меня. Потом протянул чистый лист бумаги. — Пишите… Я, такой-то, словом, заполните всё и верните мне…
Через месяц я получил извещение, что отца пока не нашли. Но поиски продолжаются, и об их результатах меня будут регулярно информировать в письменной форме. Я получил разновременно три уведомления самого пессимистичного содержания. Я понял, что надежд найти отца у меня нет.
«Господи, — шептал я, стоя на коленях, — что я делаю здесь, в чужой стране, за тысячи километров от родного дома?
Родного дома?! Да ведь я бездомный… Ну, хорошо, не от дома: от родных березок.
Господи, если Ты есть, а я знаю, что Ты есть, спасибо Тебе, что Ты дал мне жизнь, пусть даже такую непутевую… О, нет! Я не ропщу на свою жизнь, во всем виноват только я один. И было бы куда хуже, если бы я не родился! Спасибо Тебе и прости меня! Я много грешил, и главный мой грех…»
Я вытер слезы и задумался. Какой же мой главный грех? И есть ли он у меня? Ну вот, ляпнул, не подумав… И в добротную, грамотно выстроенную молитву всадил опрометчивый посыл.
Я долгое время верил, что жизнь — это цепь приключений. А оказалось, жизнь — одно сплошное испытание. Когда я впервые понял это, то страшно удивился. Ведь лет до двадцати я был уверен в своей несомненной везучести.
Мне везло во всем: в картах, в спорах, в играх… Не было случая, чтобы я не успел на последнюю электричку. Я выигрывал все соревнования, в которых участвовал. На экзаменах я вытягивал тот единственный билет, который знал назубок. Однажды зимой я споткнулся, на миг замешкался, пропустив вперед себя пешехода с кожаным портфелем, и несчастного убила громадная сосулька, предназначавшаяся вроде бы мне…
Потом в один день все поменялось, и разовое удивление от неожиданной неудачи сменилось печальной уверенностью, что время тотального везения бесследно кануло в прошлое, и отныне мне будет везти не чаще, чем везет среднестатистическому обывателю.
С этим было трудно примириться. Но я примирился. Но где-то в глубине души продолжал надеяться, что времена везения еще вернутся.
И вот мне повезло, и повезло неслыханно: я нашел чемоданы с деньгами. Но — повезло ли? Мне сорок лет, а я еще ничего не успел сделать. И деньги никак не помогли мне избавиться от неудовлетворенности самим собой. Я только попусту тратил время и увлеченно скорбел об этом. Я и еще Карл. Мы с ним только этим и занимались. Мы пара пустоцветов, родившихся не по воле Всевышнего, а по воле случая. Может, мой главный грех в том, что я родился?
Мудрец сказал, что жизнь дается для того, чтобы человек каждодневно доказывал правомерность своего появления на свет. Звучит излишне нравоучительно и скучно. И мне так жить не хочется. До того, в чем состоит смысл жизни, мне все равно не докопаться. Так коли уж я родился и пока еще жив, мне надо успеть на этом свете что-то совершить — хотя бы наделать как можно больше ошибок.
***
…Первую я совершил уже на следующее утро, решив остаться в маленьком городке без названия еще на несколько дней. Я же сказал накануне герру Акселю, что он удостоился чести принимать у себя писателя. Не стоило отступать и разочаровывать милого хозяина с собачьей фамилией. Каково жить под такой фамилией его итальянской жене? Интересно, а какую она носила до замужества?
Итак, поддержим герра Фокса в его заблуждении относительно моего ума и моего писательства. Не будем его разочаровывать. Я попросил принести в номер писчую бумагу и ручку.
Надо было хотя бы приступить к первой главе. А в идеале — в течение недели и закончить ее.
Раздался стук в дверь, и в комнату вошла девушка. Я посмотрел ей в глаза. Это была моя вторая ошибка. Третью мы совершим вместе двумя днями позже.
А пока я лишь посмотрел ей в глаза. Это «лишь» надо убрать. Потому что я утонул… И понял, что если и выплыву, то это буду уже не я, а кто-то другой…
Глава 29
Все полетело к черту. В дыру между пространством и временем провалился герр Фокс с его итальянской женой, которую я так ни разу и не сподобился увидеть.
Туда же низвергся городок с церковью и моей лживой молитвой. И я сам с моими вялыми амбициями и мировыми скорбями провалился в бездонную расщелину, называемую любовью, страстью, смертельной немочью и полоумием.
…И спустя несколько месяцев я очутился на привокзальной площади Чинквеченто в центре Рима. Без документов, без плаща, хотя по ночам было уже прохладно, без часов, отданных мною накануне за бутылку кока-колы и гамбургер, и самое главное — без желания жить.
Если во мне еще что-то и оставалось, так это туполобое стремление во что бы то ни стало вернуться в Москву. Меня не останавливало предупреждение Гаденыша. Я хотел вернуться и коленопреклоненно просить Карла уступить мне его место на Ваганьковском кладбище. При условии, если сам он жив и место это еще не занято.
Все было очень скверно…
Чудом мне удалось сохранить отцовскую тетрадь. И роман. Хотя его можно было и не сохранять. Ибо я помню его весь — от первой буквы до последней.
Дочь герра Фокса Мишель оказалась маленькой дрянью, сорившей моими деньгами с такой умопомрачительной лихостью, что очень скоро от моего миллиона осталось лишь волнующее воспоминание.
То, что Мишель дрянь, мне было ясно почти с самого начала. Но я заболел любовью, и излечить меня могла только пуля, петля или время.
***
…Описывать свою возлюбленную я не берусь. Таких женщин прежде я не встречал. Много позже я перечел Набокова. Но не «Лолиту», а «Дар». И многое прояснилось.
Мишель была одушевленной копией моих представлений о любви, если рассматривать любовь как болезнь…
Ее душа, если она у нее была, принимала те метафизические формы, какие я хотел в ней видеть. Мишель с ходу угадывала любое мое желание. Это было какое-то злобное волшебство, волхвование с привкусом садистского безразличия, которое мой замутненный глаз все же подмечал…
***
…Сначала мы развлекались в Париже, Брюсселе, Амстердаме, Барселоне, Венеции…
Когда ей осточертела Европа, она потащила меня в Лас-Вегас. Там остатков моего миллиона хватило ровно на неделю.
Мишель бросила меня и исчезла с каким-то худосочным юнцом, который, в отличие от меня, казино не посещал. Зато у него был лимузин с ливрейным шофером. Повторяю, все произошло настолько стремительно, что я даже не успел отругать себя за идиотизм.
Но, видно, Господь хранит идиотов. Спас Он и меня. Похоже, Господь иногда помогает тем, кто много и подолгу молит его о помощи. А я так страстно молился, что у меня болели скулы.
И Господь услышал меня. Он послал ко мне ангела. Ангел, пока пронизывал мировое пространство и, преодолевая гравитацию, спускался с облаков, преобразился и явился ко мне в обличье Аделаиды.
Сначала я увидел слугу ангела, ловкого юношу с тонкими усиками. Он с демонстративным усердием толкал перед собой тележку, на которой были аккуратно сложены знакомые красные чемоданы с уголками, сиявшими в лучах утреннего солнца так, словно они были сделаны не из латуни, а из чистого золота.
Потом я увидел Аделаиду, рядом с которой вышагивал гигант в белом колониальном костюме. На голове гиганта помещалась соломенная шляпа с ярко-красным пером. Это был Петрунис. У меня мелькнула шальная мысль. А что, если Славик убил Карла и Беттину и присвоил себе замечательную шляпу? А потом, войдя в раж, убил Сильвио, чтобы заодно уж завладеть и Аделаидой?
Я сидел на скамейке и не двигался. Я вдруг почувствовал стыд…
Я был грязен, небрит, нечесан, словом, ничем не отличался от нищего. Каковым в общем-то и являлся.
Сонные глазки Аделаиды встретились с моими глазами. Она покачала головой. Полные ее губы скривила улыбка.
— Я так и знала… — она не закончила фразы, подошла и положила мне руку на плечо.
Глава 30
У Адель под Римом вилла. Откуда?..
— Сама не знаю, как это получается… — говорит она. — Видно, правда деньги липнут к деньгам. Когда я служила в цирке, то… словом, я с трудом сводила концы с концами. Да и какие это были концы? Ты знаешь, как живут артисты передвижного цирка? Рассказать? Трешник до получки, да супы из пакетиков, и колбаса с картошкой, и все это на газовой плитке. Стирка каждый день. Руками, хозяйственным мылом. Руки потом такие, что… Мы беспрестанно гастролировали, колесили по стране, колесили по ее необъятным просторам, то есть по просторам нашей великой родины. Вспоминать противно. Да, так вот — трешник у меня почему-то никогда не прилипал к другому трешнику. Он бесследно исчезал…
Мы сидели на берегу небольшого пруда, по которому плавал одинокий лебедь.
— Я его собственноручно выкормила… Принесли мне его совсем крошкой… Да… — она задумалась. Потом кинула взгляд назад, туда, где возвышался трехэтажный дом, построенный уже в наши дни в стиле позднего Возрождения, — деньги липнут к тому, кто не боится испачкать о них руки…
— Меня передают, как эстафетную палочку… — грустно сказала она. — А я их всех люблю, моих кавалеров. Даже Сильвио. Он такой беззащитный… Но все же пришлось дать ему отставку. Я не могла устоять против прелестей господина Петруниса.
Славик расправил плечи и бросил на Адель преданный взгляд.
— Верю, верю, можешь не стараться… — Адель засмеялась. — Петрунис, почему ты на мне не женишься? — она повернулась к Славику. — Может, тебя пугает слишком длинный список моих любовников?
Славик наморщил лоб. Я заметил, что у него на макушке подпалены волосы. Он перехватил мой взгляд и сделал страшные глаза.
— Напротив, радость моя, на мой взгляд, это говорит о твоей незаурядности и успехе у мужчин… Но ты слишком богата, — раздельно произнес он и вздохнул, — вот что меня пугает. Это грозит мне несвободой. А я ничего в мире не ставлю выше свободы.
— Как знаешь… Предрекаю тебе, — с шутливой угрозой сказала Адель, мне почудились в ее голосе нотки Карла, — предрекаю тебе женитьбу на заурядной потаскушке, которая свяжет тебя по рукам и ногам, и ты забудешь о свободе, вернее, не заметишь, как ее лишишься.
— Я слишком опытен, чтобы попасться.
— Дурачок! — она засмеялась. — Именно таких и ловят…
Адель набросила на свои нежные плечи прозрачный шарфик.
— Кстати, Павел, — она подмигнула мне, — могу предложить тебе сожительство…
Я возмутился:
— И это при живом-то Славике?! Да он из меня винегрет сделает!
— Не сделает. Он человек широких взглядов. Будем жить втроем. Как Маяковский с Бриками. А что, это даже пикантно. Сейчас многие так делают… И потом, неужели ты не можешь мной увлечься?
— Увлечься тобой не сложно. Ты неотразима.
— Так что ж ты медлишь? Тебя тоже пугает мое богатство?
— Мне-то бояться нечего. А вот тебе… Тебя не настораживает скорость, с какой у меня исчезают деньги? Похоже, я и богатство понятия не совместимые. Как только я получу доступ к твоим деньгам…
Адель покачала головой:
— Да-а, об этом я и не подумала, — она пососала пальчик, — я к бедности отношусь крайне отрицательно и поэтому снимаю свое предложение о сожительстве. Славик, придется тебе какое-то время меня потерпеть…
***
…От Петруниса я узнал, что Карл очень горевал, когда до него дошли слухи о моей смерти.
Сейчас Карл безвылазно сидит на своей подмосковной даче, проводя целые дни у электрооргана. Он корпит над кантатой, которую планирует закончить к Пасхе.
Кантата имеет название. Но какое, Славик припомнить не может. Кажется, что-то церковное. Вроде о чьих-то страстях.
Петрунис уверен, что Карл окончательно свихнулся. В его кантате помимо оркестрового вступления, арий, речитативов и хоров будут задействованы настоящие церковные колокола, которые он намерен снять с колокольни Ивана Великого. Переговоры с комендантом Кремля и Патриархом ведутся, уверил его Карл.
— Я знаю, чем они закончатся, — с печалью сказал Петрунис. — Нашего Карла свезут в Кащенко. Если уже не свезли…
Славик отвел меня в сторону.
— Павел, я очень страдаю.
— Пить надо меньше.
Он закрутил головой.
— Дело не в этом, я должен выговориться. Вернее, признаться… Меня это гложет. Не перебивай меня. Так вот, все мы смелы в речах, а когда доходит до дела… Я как вспомню тот день… Карл парит в небесах на этом своем идиотском планере, Беттина, как корова, щиплет травку… Вдруг появляется из облака пыли страшная черная машина, какой-то хлопок, ты падаешь, из машины выбираются двое в полумасках, подхватывают тебя, и машина скрывается… Все произошло так быстро, что… Я растерялся. Короче, я не оправдываюсь. Я признаюсь в своем преступном малодушии и трусости. И скажу тебе честно, я не знаю, как повел бы себя сейчас, если бы вся эта история с твоим похищением повторилась… Видно, я последний трус и предатель, такой вот у тебя друг… Когда Карл приземлился, я не смог ему ничего толком рассказать, так я перепугался… Еще немного, и я наложил бы в штаны…
— Кстати, мне пора расставаться с Адель, — он вздохнул, — у нас как-то это все неожиданно произошло. Адель — она… Она как ураган. Все это может печально закончиться. Ты знаешь, что она натворила пару недель назад в Москве?
— Откуда ж мне знать.
— Об этом в газетах писали. Даже «Правда»…
— Не вижу в этом ничего зазорного. Попасть на страницу лучшей газеты страны…
— Ты думаешь?..
— Так что же она натворила?
— Она решила повторить мой подвиг…
— Какой именно?
— Помнишь, мне дали семь суток за то, что я пытался освободить Ильича из его стеклянного плена?
— Адель посетила Мавзолей?!
— Посетила. Но не только. Она там подняла юбку… и оросила мочой постамент, на котором стоит гроб с телом вождя мирового пролетариата.
Сил смеяться у меня не было.
— Я с трудом ее отмазал, — сказал Славик. — Но люди из аппарата Зюганова ее предупредили, чтобы о поездках в Россию она больше не мечтала. Если она там появится, ее прирежут…
Глава 31
На вилле Аделаиды я опять приступил к своему роману. Я знал, о чем буду писать.
Мне никто не мешал. Аделаида все-таки святая женщина! Она мне напомнила ту, о которой я уже говорил: ту, у которой скрывался, когда подыскивал себе в Москве безопасную квартиру.
Я опять скрывался. Теперь от кого?..
…Прилетев в Лас-Вегас, Мишель ни разу не легла со мной в постель. Она по целым дням пропадала в кабаках и, естественно, в игорных заведениях. Сначала в дешевых, а затем, когда приоделась и приобрела лоск, в дорогих, куда подкатывала на арендованном «кадиллаке» длиной в полквартала.
Я валялся в номере и проклинал свою болезнь…
Рассказывать мне, в сущности, нечего. Кроме… Я опять видел отца. Или мне он привиделся… Или все-таки видел?..
Однажды я заставил себя встать, побриться, принять душ, спуститься в бар, выпить стаканчик шотландского и выйти на улицу.
По улице шли нормальные люди. Сумасшедших, примчавшихся за джек-потом, я среди них не заметил. Возможно, все они уже сидели за зеленым столом и следили за пальцами крупье.
Я остановился. Увидел отца… Но его заслонила толпа. Опять он исчез. Что со мной делается? Я схожу с ума. Если уже не сошел. Нет, на этот раз я был почти уверен, что видел отца. Мне даже показалось, что он улыбнулся мне.
Отец был не одни. Рядом с ним шла женщина. Лицо ее показалось мне знакомым.
Отец преследует меня не только наяву. Он мне снится каждую ночь. Несмотря на все мои страдания из-за дурацкой страсти к Мишель…
***
Да, мой роман летел к концу. Но тут я почувствовал, что, если останусь на вилле еще хотя бы на один день, со мной случится что-то ужасное.
Я отложил ручку в сторону и задумался.
Что со мной могло произойти? И тут я совершенно ясно понял, что любая минута промедления могла мне стоить если не жизни, то здравомыслия. То есть я понял, что близок к помешательству. О причинах я не задумывался.
Возможно, это гены. Отцовские гены. Отец исчез так, как исчезают умалишенные.
Можно, конечно, обратиться к психиатру. Так делают на Западе. Или к психоаналитику. Это даже лучше. Психоаналитик выслушает и даст какую-нибудь дурацкую рекомендацию. Например, посоветует купить новую машину или поменять сферу обитания…
Но русский человек расценивает поход к такого рода специалисту как признание своей психической неполноценности. И, естественно, страшно боится, что приятели и соседи будут на него коситься.
Но главное, чего он боится, так это вторжения в свою душу, в ее потаенные места, он боится, что итогом этого доброжелательного, но нескромного вмешательства могут стать необратимые последствия. Он боится, что станет, как все… Потеряет свое «я». То есть он перестанет быть самим собой.
Я русский человек. Поэтому буду следовать тому, с чем сжился и к чему привык.
Вещей у меня было по-прежнему немного. В чулане я нашел старую сумку, положил в нее все необходимое и воспользовался дверью, которая вела из кухни в оранжерею.
Никаких записок я не оставил. Надеюсь, Адель меня поймет. Она умная. Да и Славику не привыкать расставаться со мной при странных обстоятельствах. Для всех я просто бесследно исчез. Будто меня и не было.
Издали я полюбовался видом красивого парка перед белоснежным домом с колоннами. На берегу искусственного озера в креслах сидели мои друзья и вели неторопливую беседу. Меня они не заметили. Так мне показалось. Мне стало скучно…
Глава 32
И вот я снова в Сан-Канциане. С Аделаидой. Неисповедимы пути Твои, Господи!
…Аделаида нашла меня. И опять на вокзале. По ее словам, я сидел на той же скамейке и, уронив голову на грудь, спокойно спал.
Адель отвезла меня к себе на виллу. Вернула в стойло. Я плохо тогда что-либо понимал. Заметил лишь, что Петрунис отсутствовал. Вопросов Аделаиде я не задавал. Она уложила меня в постель.
Меня трясло как в лихорадке. Все казалось отвратительным. Особенно я не нравился самому себе.
Позже прибыл врач. Который нашел, что у меня нервное истощение. Это я знал и без него. Посоветовал переменить образ жизни и обстановку. Я боялся, что он порекомендует мне что-то страшное, например, перебраться жить на необитаемый остров или жениться на Аделаиде.
Меня потянуло на Клопайнерзее. Может, там закончатся мои мучения. Вон сколько там воды…
***
…Мы с Адель живем в том же отеле. В номере, в котором она жила с Сильвио.
Когда Адель принялась распаковывать вещи, я расположился в кресле напротив и закурил.
Когда же появятся на свет знаменитые булавы? Но булав не было. Адель усмехнулась.
— Я знаю, что наговорил тебе этот дурень… — глаза ее подернулись влагой. Она вздохнула. — Карлуша все придумал. Он мне рассказал, как он пугал себя и тебя этими мифическими булавами. Боже, как же я хохотала!
Я хотел спросить про подпаленные волосы Петруниса, но она и тут меня опередила.
— Это он спьяну… Прикуривал, вот и…
— А картина Сильвио?
— У Сильвио слишком богатое воображение…
Сейчас ранняя весна. Мы гуляем по набережной. И подолгу молчим. Я думаю о своем романе. Он движется к концу. Медленно, но движется.
Отец мне больше не является. Ни во сне, ни наяву. Не знаю, что прописал мне врач, но таблетки с мудреным названием, которые я пью четыре раза в день, похоже, сделали свое дело.
Я стал спокойней относиться ко всему. И равнодушней. И это уже не заставляет меня печалиться. Ведь жизнь, в сущности, прожита. И нечего тут особенно кипятиться. Все позади. Все упущено. По моей ли вине? А может, по вине случая? Черт его знает. Я понял одно: жизнь коротка. Ужасающе коротка. И ничего мы с этим поделать не можем. Это банально, но это так. Я еще могу немного позабавиться. Растревожить, так сказать, сонное царство внутри самого себя. Микроскопическое сонное царство, которое еще совсем недавно казалось мне равным вселенной.
С Аделаидой мы купили шлем конунга. Точную копию того шлема, который был уничтожен шальным мушкетным выстрелом.
Вечером я водрузил шлем на голову. Спустился вниз. Набрался храбрости и, издав боевой клич, ринулся по направлению к набережной.
Но ожидаемого эффекта не получилось. Насладиться триумфом мне не удалось. Аллея, всегда забитая праздным людом, была пуста. Не сезон… Лишь в самом конце я с ужасом увидел могучую фигуру полицейского.
Я летел по аллее, раззявив рот в крике. Я понимал, что представляю собой жалкое зрелище. Но остановиться не мог.
Я добежал до конца аллеи. Полицейский куда-то исчез. И правильно сделал. Возиться с умалишенным в шлеме конунга, вызывать карету скорой помощи, составлять протокол… Я отлично понимаю его, этого привыкшего к покойной жизни сельского полисмена.
Я остановился, содрал с головы шлем и швырнул его в кусты. Я стоял и плакал. Рыдания сотрясали меня. Так я плакал только в детстве. Когда сталкивался с несправедливостью.
Глава 33
И все-таки я улизнул от Аделаиды. Путь в Москву был тернист. Но я был хитер и осторожен. Я действовал безошибочно. Так может себя вести или сумасшедший, маскирующийся под нормального, или нормальный, маскирующийся под сумасшедшего.
Я был естествен, а это как раз то, что свойственно высоким профессионалам, будь то артисты, дурящие публику, или поступающие на работу обладатели фальшивых дипломов.
И что бы там ни говорили о бдительности таможенников и пограничников, я с поразительной легкостью преодолел все препоны и, сменив шесть видов транспорта, в числе коих блохастый дромадер и канонерская лодка, одним прекрасным майским утром высадился из вагона поезда дальнего следования на площади трех вокзалов.
Я стоял на площади и щурился на солнце. Я снова был на родине. Вокруг меня все говорили по-русски. Правда, с заметным провинциальным акцентом. Матерные слова преобладали. Да, это была Москва…
Мне нужно было позаботиться о ночлеге. Но это потом…
Денег у меня не было. И опять я вспомнил о святой женщине, некогда без лишних расспросов давшей мне приют. Я говорю о той, на чье имя я с помощью Карла положил в банк сто тысяч долларов.
Встречи с Гаденышем я не опасался. Он погиб в автомобильной катастрофе. Это я знал точно. Я был совершенно уверен, что это не мистификация. Он умер. Я даже знал, где покоятся его останки. На Ваганьковском кладбище. Я решил сразу поехать туда.
В кладбищенской конторе мне подсказали, где я могу найти его могилу.
Я узнал это место. Это был участок Карла. Черный обелиск по-прежнему господствовал над местностью. Только он слегка отклонился назад, как человек, готовящийся принять участие в соревнованиях по плевкам в длину.
Латунная табличка, прихваченная по углам четырьмя шурупами, закрывала выбитую по указанию моего друга Карла Шмидта ущербную эпитафию. Я подумал, что теперь никто не узнает не только когда Карл умрет, но и когда он родился…
Я вгляделся в гравированную надпись. Все на месте: настоящее имя Гаденыша и даты его постыдной жизни. И даже эпитафия. Пошлее которой трудно придумать. Вероятно, постаралась жена Гаденыша. «Жизнь развеялась, как дым… Я с тобой, любимый!» Именно так — с восклицательным знаком…
Глава 34
Через два часа я стоял перед входом в дом благодетельницы и жал пальцем кнопку звонка.
Но встретила меня не святая женщина, а плотный мужчина в спортивном костюме. У него были бархатные глаза и обширная лысина. Он был похож на известного тренера по художественной гимнастике. От него пахло кухней. Я был страшно голоден и непроизвольно сделал глотательное движение.
Мужчина тыльной стороной ладони вытирал губы. Судя по всему, я оторвал его от борща.
Мужчина вопросительно посмотрел на меня.
— Я ищу… — я назвал имя.
В ответ он пожал плечами.
В дом любитель борща меня не впустил. Вероятно, боялся, что я могу отобрать у него мозговую кость.
Так мы и стояли у порога. Где живет прежняя хозяйка, он не знал. У кого он купил дом?
— Я не купил, я снимаю… А вы, собственно, кто такой? — спросил он и прищурился.
Я полез во внутренний карман. Протянул ему паспорт на имя Паоло Солари. Он взял паспорт в руки. Я подумал, что теперь от паспорта будет долго пахнуть жареным луком и чесноком.
Мужчина держал паспорт перед глазами и, морща лоб, медленно шевелил губами. Наконец он вернул мне книжицу и ласково посмотрел на меня. Я подумал, что вот так же он, наверно, смотрит на своих воспитанниц. Он ничего не сказал мне, развернулся, вошел в дом и прикрыл за собой дверь. Я услышал, как в замочной скважине поворачивают ключ.
— Идиот! — закричал я. За дверью раздалось глухое ворчание. Я мог, конечно, вышибить дверь. Но зачем? Чтобы с помощью паяльной лампы выведать у него, куда подевалась моя благодетельница? А если я не найду паяльной лампы?
Что мне теперь делать? В кармане ни копейки. Вернее, копейки у меня были. Именно копейки и ничего более. Я мог вернуться в Москву. Найти Карла. И что бы я ему сказал? Карл, найми меня экономом? Но я даже не знаю, что это такое — эконом.
И тогда я решил ввериться судьбе.
И судьба меня не подвела.
— Паша? — услышал я женский голос. Я обернулся. У калитки стояла моя благодетельница. — Господи, Паша! Как ты изменился!
У меня закружилась голова. Дальше все было как в тумане… Наверно, я на какое-то время потерял сознание.
Очнулся я в машине, я сидел на заднем сиденье и слушал.
— Какое счастье, какое счастье… — шептала благодетельница. — Господи, я ведь могла и не приехать сегодня.
Но я-то знал, что разминуться мы не могли. Судьба меня хранила. Она будет хранить меня до тех пор, пока ей это не надоест.
— Куда ты… куда вы меня везете? — тихо спросил я.
Эпилог
Я живу в деревне. Уже шесть лет. А может быть, десять. У меня отдельный дом. Вернее, изба-пятистенок. Участок. Грядки, которые я ненавижу.
Мой врач говорит, что деревенский воздух это как раз то, что может поставить меня на ноги.
Меня часто навещает моя благодетельница. На мои сто тысяч, точнее, на те сто тысяч, которые я когда-то оставил ей, она открыла несколько цветочных магазинчиков. И дела ее идут совсем не дурно. Она живет в городе. Мое деревенское бытие — ее изобретение. Она делает мне добро, которое я не заслужил.
Дважды меня посещал отец. Он приезжал на «ягуаре», очень похожем на тот, который я арендовал в Сан-Канциане. Отец подолгу стоял перед калиткой, не решаясь толкнуть ее и войти. Я понимаю его. У него своя жизнь. Он был не один. Оба раза с ним была женщина. Я узнал ее. Это была та самая женщина, с которой я видел его во Флоренции. Она очень красива. Она похожа на подружку Гаденыша, с которой я провел безумную ночь в венском отеле «Князь Меттерних».
Почему я ни о чем не расспрашиваю отца? Не хочу. Да и зачем расспрашивать? Мне и так все понятно.
Это отец участвовал в игре, где на кону стояли моя жизнь и моя слава.
Я об этом начал догадываться, когда Гаденыш рассказал мне о споре между ним и кем-то, чье имя он не хотел упоминать. Я иногда думаю, а был ли негодяем мой бывший друг и бывший партнер?
Я попросил благодетельницу никогда не пускать отца ко мне. Она странно посмотрела на меня и сказала, что отец никогда и не приезжал ко мне.
— «Ягуар»?! — она показала глазами на разбитую тракторами дорогу. — Какой «ягуар», милый?
И теперь я думаю, что отец мне, наверно, приснился. Временами мне кажется, что у меня вообще никогда не было отца.
***
…Мой роман, мой написанный, мой завершенный роман валяется на чердаке, и когда-нибудь я его сожгу.
Я сделаю это ночью, лютой февральской ночью. Когда стужа будет рваться в дом, когда будет свирепствовать ветер и когда в окне будет видна только одна звезда, и эта звезда будет светить не мне.
Я сожгу свой роман. Я сожгу его тогда, когда мне совсем расхочется жить.
Я брошу книгу в печь и буду с ужасом и восторгом смотреть, как чернеют и сворачиваются страницы моей жизни — жизни, которая не дорога никому, кроме меня. Я буду сквозь слезы наблюдать, как сгорает самая правдивая книга в мире.
Да, я сожгу свой роман. Да, сожгу. Да, да, да. Да.