Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2024
Николай Коляда — актёр, прозаик, драматург, сценарист, театральный режиссёр, заслуженный деятель искусств Российской Федерации. Лауреат международной премии им. К.С. Станиславского, Царскосельской художественной премии, премии «Хрустальная роза Виктора Розова» в номинации «Литература», литературной премии им. П.П. Бажова и мн. др. Директор и художественный руководитель «Коляда-Театра». С 1999 по 2010 гг. — главный редактор журнала «Урал».
Шоу картавых и шепелявых
Все из театра ушли, и Миша и Витя остались доубирать, домыть, дочистить всё.
Во всём нужен порядок, а уж в буфете театра — тем более. Не придут второй раз зрители, если увидят таракана или лишнюю крошку где. А всё это — копеечка. А уж тем более в театре, который частный, который от зарплаты до зарплаты, кошкины слезки собирает который.
Копеечку надо любить.
Выйди вот на улицу, попроси десять рублей — никто тебе не даст. Никто даже рубль не даст. Деньги надо уметь зарабатывать и хотеть зарабатывать. И любить их. И приметам продавцов верить: вот пришел кто, купил что, а ты после того, как он ушел — раньше не надо, а то смеяться будет или подумает еще чего дурного про тебя, — а потом, потом, как двери закроются, — возьми и этими рублями-сотенными, или что он там тебе даст поколоти всё, будто пыль отряхиваешь, — всю-всю свою продукцию, так сказать, поколоти, освяти денежкой-то.
Так все делают.
И всегда так делали.
И ты делай.
…Буфетчицей в театре работала дочь Миши, Настя. Молоденькая — 17 лет. Она поступала в театральный (ну — нету ума, что скажешь), не поступила и вот — возле театра и в театре тёрлась, как обычно пасутся все дети актеров с малолетства.
Не поступила.
Потому что поехала в Москву поступать, а там — тысяча человек на место в театральном институте, в каждом! И в «Щепке», и в «Щуке», и в остальных этих театральных дурдомах.
Вот куда провинциалу соваться? Там же всё забито, к тому же — там все свои! Да, эти, как их называют: «писдетки», писательские детки, точнее сказать — актерские и блатняки всякие, им везде открытая дорога и зеленый свет.
Это все знают. И Миша знал. И говорил вот всё это Насте.
Нет, не послушалась. Поехала. Потому что упёрлась:
— Не буду я в Дощатове учиться, тут только колледж, «кулёк», культпросветучилище, там на артиста не учат, там вообще — актерской школы нет! Поеду в Москву!
Это она таких слов от мамы (тоже артистки) нахваталась.
Горе было Мише с ними двумя.
Ну вот.
Год Настя пережидала, чтобы снова брать крепость и снова ехать и завоевывать Москву. И потому болталась без дела. В театре у нее уже ролей не было.
Ну, как — «уже»: когда была маленькая, то ее много занимали, чуть ли не в каждом спектакле играла. Обычно она в белой длинной рубашке под грустную музыку со свечкой выходила в конце спектакля, шла по краю сцены перед первым рядом или на заднем плане.
И все всегда в этот момент в зале плакали.
У всех режиссеров в театре почему-то один этот прием был, только на это Настю и брали, на такую роль. Роль беспроигрышная, выигрышная, заметная.
Да еще взял ее один раз один заезжий режиссер в «Мертвые души» — играть в доме Маниловых Фемистоклюса.
Но сыграли только пару раз, а потом костюмы отдали в церковь, а оттуда их, поди, отправили в тюрьму, в СИЗО или в детские дома, так они всегда там делали, а декорацию сожгли, чтобы не вспоминать того кошмара.
Эти заезжие режиссеры, конечно, еще те фрукты…
Этот придумал, что «Мертвые души» все висят под потолком. То есть актеров подвесили на высоту три метра в люльки, и они три часа оттуда орали чего-то. Ужас просто. Кто бы еще знал — зачем это? Да просто так, поди, для прикола.
Ну вот.
Настя торговала перед спектаклем, потом 15 минут антракт, потом она деньги считает, сдаёт и уходит. Ну, не сдаёт, а под клеёнку она деньги засовывала и уходила — дурочка, 17 лет, Миша за нее переживал.
Настя так страдала, что не взяли её в артистки в Москве.
А Миша так надеялся, что годик поживет она дома и передумает об этой дурной профессии, а может — повезет если, — замуж выйдет, и муж её за ногу в доме привяжет и ни в какие артистки не пустит. Это был бы самый оптимальный вариант. Лучший.
Да где его взять-то, жениха этого долбаного? Кругом одни придурки.
Насте было наказано, чтобы она по ночам по городу не ходила, — деньги под клеёнку и иди домой быстрее. А то — маньяки.
Посуду она не мыла после антракта, оставляла в мойке. Все продукты в холодильник засовывала, чтобы не провоняли бутики с колбасой, — и домой.
Миша и Витя работали в этом же театре, актерами. Им как-то было западло стоять в буфете и торговать, даже если и не были они заняты в спектакле. Ну, некрасиво. Артисты — и вот, пирожками торгуют.
Буфет принадлежал им в равных долях, держали они его пополам, но не по договору, а на честном слове.
Театр у них был крошечный, частный, пятьдесят мест, руководил этим подвальным театром Федор Сергеевич Бердюгин, артист из театра драмы, старый.
Он парням сказал:
— Вот, мальчики, комнатка в фойе, тут будет буфет, и он будет ваш. В театре есть витрина из старого спектакля, потом — подарили нам холодильник, ну и вот… Что еще? Ну, спиртным втихую торгуйте. Да, без лицензии. Но все так делают. Попадетесь — ничего не знаю, дело ваше. А мне от вас не надо ничего. Сами продукты закупайте. Если мне, то есть театру, дадите немножко денег в конце месяца — и слава богу, я буду доволен. Мне главное, чтобы всё было как в большом хорошем театре: чтобы был буфет, понимаешь! А мне от вас совсем немножко надо — ну, сами понимаете: костюмы покупать надо, декорацию делать, то-сё, пятое-десятое, шпили-вили…
Он не уточнил, собака, сколько это для него значило: «немножко», не назвал конкретную сумму, а так вот расплывчато и заманчиво сказал, как будто пообещал, что рекой, ливнем, океаном, девятым валом деньги потекут к парням в карман. А ему отдать надо будет — ну, так, горсточку песку, ложечку пены, и всё…
Сволочь поганая.
Одно слово: старая поганая школа старого провинциального театра драмы. Там всегда, всю жизнь, во всех театрах работали и работают одно сволочьё и тварюги.
В актерском гардеробе шубы в ленты сопернице порезать тайком — это артистки в таких театрах могут, стекол в туфельки подсыпать той, с кем вдвоем на роли стоишь, — запросто. Ну и прочая мелочь — вплоть до толкания в спину на лестнице, чтобы ногу поломал.
Вот что такое это? Вот что за погань трудится в таких театрах?
И этот «х..рук» Федор Сергеевич недалеко от них, от таких артистов, ушел. Подложил-таки парням подляну.
Потому что парни так ухватились — денег-то нет, а тут — подработка, халтурка! Взяли купили два столика, повесили гирлянду, поставили пластмассовую пальму, ну, что-то еще по мелочи по стенкам — картинки какие-то и прочее. Правду сказать: пальму эту стащили тайком от входа в торговый центр, ночью. А что она там стояла? Незачем ей там стоять. Долго собирались они на это преступление, чтобы пойти, и пошли — ночью, в капюшонах, в валенках, в вывернутых шубах пришли к «Гулливеру» — торговому центру ненавистному — и скоммуниздили эту пальму, тащили ее по городу потом, ржали.
А ненавистным этот «Гулливер» был потому, что именно там парни прыгали на халтурах. Миша — Чебурашкой, а Витя — Крокодилом Геной. Часто их туда звали, потому что костюмы у них были свои, оба хранились в мешках с антимолью под диванами в гримерке. Им сшили их когда-то за большие деньги, чтобы вот так вот развлекать детишек в детсадах и в торговых центрах.
За два часа потения в этом «Гулливере» платили — копейки. Да еще дети дергают, да еще мамаши недовольные, да еще менеджеры еле-еле деньги выдают и шипят: «И за что вам вообще платить?!» Твари.
А тут в буфете — потеть не надо, люди сами принесут денежки.
Пирожки всякие заказывали в кафе «Масленица». Пирожок в кафе стоил двадцать рублей, а парни ценник ему ставили — сто. Пироженка стоила в киоске 50 рублей. А парни там перепокупали и ставили ценник — двести.
А что? Пошли люди в театр, пришли отдыхать, они готовы отдать любые деньги свои без разговоров и за пирожок с ливером, и за пироженку, да сверху еще залакировать коньячком или залить пузыриками шампанского — вот и отдохнули! На спиртное тоже была хорошая наценка.
Когда буфет обустроили, Миша дочери, доченьке своей Настеньке, говорил, будто купец, которого он играл в «Аленьком цветочке», говорит наставление дочерям перед отъездом:
— Доченька ты моя милая! Доченька ты моя пригожая! Настя, ты спиртное наливай, но будь психологом: вычисляй сволочей в толпе. Я научу потом тебя этому. Тот, кто в пиджаке и улыбчивый, — это сто процентов: Роспотребнадзор или санэпидемстанция. Знай: если придут проверяльщики и что-то начнут про лицензию спрашивать, ты им так говори: «Ой, да! Минутку, я не в курсе всего, я сейчас позову заведующую!» И всё кидай, снимай этот фартук и всё это говно, руки в ноги и — сама вот в эту дверь в фойе, а она по коридору за кулисы ведет, а оттуда по лестнице вниз на улицу через черный ход — беги, беги, Настенька, не оглядывайся! Всё кидай и беги домой, закройся и знать ничего не знаешь, поняла?! А уж мы тут — выкрутимся…
Как Миша собирался выкрутиться за нелегальную продажу спиртного — не уточнялось, да и не знал Миша ничего, понятия не имел, как ему отбрёхиваться и отбрыкиваться от всяких там проверял.
Ну, да — бог не выдаст, свинья не съест, как водится. Раз в России живем, понадеемся на русский «авось»…
Народу в пятидесятиместный театр приходило на спектакли совсем немного. Человек тридцать если — уже радость.
Играли комедии, декораций — ноль, тряпочки повесили — сыграли одно, тряпочки перевернули, столы переставили — сыграли другое. Музыки побольше, танцев, ужимок, прыжков — худрук так говорил всегда. Говорил, мол, люди устали, и им надо отдохнуть, и потому он ставил только ржаку.
Да кого там ставил: две-три репетиции, два притопа, три прихлопа, текст своими словами, на импровиз, — и вперед, премьера.
А еще по садикам гоняли, на всяких подоконниках выступали, только чтоб на зарплату насобирать. Костюмы в котомки взяли, сели в трамвай и поехали — то на Эльмаш, то на Вторчермет, то на Уралмаш… А там после спектакля ходили с целлофановым пакетом по рядам и с родителей собирали по десять рублей.
Стыдоба, короче.
Труппа была 12 человек. Такие вот были артисты, ну, совсем бросовые. Те, кого не взяли в местный театр драмы, кого погнали за пьянство из театра кукол, кого в Москву не позвали в сериалах сниматься в массовых сценах и чьими волосьями все торговые центры в Дощатове посыпаны были после выступлений.
Что уж греха таить: все прыгали Винни-Пухами по садикам и по магазинам, листовки раздавали. Свадьбы-похороны вели.
А вечером играли в театре.
Театр Федор Сергеевич назвал пафосно: «Место действия».
И всё говорил, что вот-вот заработаем на комедиях денег и будем ставить что-нибудь серьезное, позовем сделать сценографию художника, а еще хореографа, а еще — еще кого-то и будем ставить шедевр. Всё грозился, что скоро, что вот-вот «Фауста» начнет.
Говорил:
— Ты, Миша, — будешь Фауст у меня, а ты, Витя, — Мефистофель! Это будет шедевр! Я уже всё придумал в голове, осталось только развести актеров на сцене, музыку включить, свет поставить, декорации подвижные выстроить…
— Да, да, — говорили актеры за кулисами, когда курили, — а ещё: в конце Настеньку выпустим со свечкой, чтоб к заднику прислонилась, и чтобы всё это наше «Место действия» сгорело бы к херам собачьим.
Второй год гнали комедии, и «Фаустом» даже и не пахло.
Артисты люди подневольные. Миша и Витя ждали. Пока — буфетом занимались и играли водевильчики, скакали по сцене, размалеванные под дрянь, и ждали. А что еще оставалось делать? И какой артист не мечтает сыграть Гамлета? Или на худой конец — Фауста с Мефистофелем?
Федор Сергеевич сильно не упирался на репетициях. Пару репетиций он говорил о чем-то духовном, красивом, непонятном, упоминал Станиславского, да так, словно они были приятели, потом рассказывал байки, которые у всех в ушах и в зубах застряли; байки, как он где-то когда-то с разными великими встречался, да как они пили и гуляли, и по большей части всё это было враньё, потому что с каждым разом истории эти, оставляя скелет, обрастали всё новыми и новыми ракушками, и если поначалу он рассказывал про войну, на которой он будто бы был и палатка их стояла в тылу, то потом через год палатка вдруг становилась ближе к линии фронта, а потом уж в палатку попадал снаряд и всех контузило — ну, вранье обычное. Где он там был? Ну да, было ему сейчас 86, но всё равно что-то не сходилось.
Все спектакли играли по три-четыре раза. На большее публики не хватало в Дощатове.
Но тут вдруг что-то произошло в театре драмы, где Федор Сергеевич продолжал служить и где он много лет получал зарплату, не выходя на сцену.
Пришел новый главный и вдруг сделал знаменем театра именно Федора Сергеевича.
Вот просто намотал его на древко, как знамя, и стал им размахивать:
— Боже, у нас такой артист, такого уровня, Москва отдыхает, такие годы, а он в такой форме, он должен успеть сыграть всё, всё, всё в своей жизни!
Короче, не режиссер, а геронтофил какой-то в театре появился.
Пруха пошла у Федора Сергеевича в театре.
Он вдруг и Фирса сыграл, и старого Гамлета сыграл: ну, так режиссеру привиделось, что Гамлет — старый. Потом и старого Хлестакова сыграл — ну, такое было решение, что он старый-престарый был, Хлестаков этот.
Ну, бывает.
У всех режиссеров заскоки, точнее — заё.. жуткие бывают (нет тут другого слова, только это).
Бред, конечно, был полный, народ уходил рядами со спектаклей, но режиссер этот порхал по театру счастливый, хотя все понимали, что дни его уже сочтены.
Но шла пока пруха артисту Бердюгину.
И вот как-то Федор Сергеевич к своему маленькому театру «Место действия» стал охладевать (так про труп написать можно: «Тело охладело»).
Надо было ему как-то отступление от этого подвала организовать, раз он стал ведущим актером драматического театра Дощатова, а вот как? Пьесы свои он перестал писать — некогда стало. Потому что текста много учить пришлось в родном театре. Ведь в подвальчике он ставил свои пьесы, сам их кропал, бывало, и в стихах, хотя на афише стояло что-то такое: «Жироду-Пакле. Змей-любовник. Искрометная французская комедия». Или вот был успех у спектакля с названием «Под кроватью — кто?» автора Е. Пуркуа.
Федор Сергеевич говорил, что это он сам нашел неизвестных французских комедиографов, и что он сам перевел это с французского, мол, он в совершенстве владеет французским, что у него мама русская, а папа француз, он там и живет, в Париже, они с мамой в разводе, и что его настоящая фамилия по папе, а не по маме, и что он не «Бердюгин», а «Каполетти», но что он побоялся эту фамилию себе взять, потому что слишком будет пафосно, да и не поймет никто в России, почему какому-то Федору дали такую поразительную фамилию, а каждому объяснять — да пошли вы!
Все знали, что он самый настоящий Бердюгин из Нижнекамска, и никакой он не Каполетти, а просто играл, подвирал, все знали, но….
Ну, все врут в театрах.
Как говорила одна артистка к месту и не к месту: «Над умыслом слезами обольюсь…» И никто ее не поправлял, что, мол, там не слово «умысел», а слово «вымысел» у поэта.
Да какая разница?!
Короче говоря, ну, вот что там надо было сильно работать Мише и Вите в буфете?
Да ничего. Бутики нарезать с вареной колбасой?
Ой, проблема.
Хлеб резаный купить в магазинчике, подешевле, маслом куски намазать, сверху ломтик колбаски, потом ломтик огурчика, потом палочку зелени — красота, смотрится отлично!
Ну, еще Миша и Витя на оптовом рынке покупали два ящика пирожных. Пирожные были долговечные, в них засовывали всякие Е251 и прочую гадость, и пирожные были просто на века, их даже в холодильник не ставили, они не портились. Выглядели они на витрине хорошо, но жрать их было нельзя. Каменные.
Но какая разница? Купит человек, куснул — выкинул в урну. Наплевать, что он с этим пирожным сделает.
Конечно, главный доход в буфете от спиртного был.
Да что там говорить про буфет, да все доходы в казну государства в России — от продажи спиртного, это все знают. Да и не только в России, чего уж там. Люди любят выпивать — хоть умри, любят, да и всё, и что тут еще поделаешь?
Спиртное Миша и Витя покупали через дорогу в «Красном и Белом», покупали по дешевке, а продавали на розлив — втридорога.
Надо сказать, что Настя быстро научилась жульничать. И откуда это в ней? От папы? Или от мамы-артистки? Глядела покупателям-зрителям честно в глаза, как в спектаклях девочка ее со свечкой глядела честно и чисто в глаза публике, глядела — и не доливала.
Так что доход с пойла был. Не великий, но — был.
Какие-то свободные деньги на карманные расходы у парней появились, и жить можно было. Со скрипом — но можно.
Миша просил всегда помрежа Наташку Устинову не торопиться с третьим звонком, чтобы тянула антракт, и чтобы все зрители пили и ели бы.
Итак, доход был, но вот…
…Вот и сели Миша и Витя ночью после спектакля в буфете, пригорюнились от известий Федора Сергеевича.
Вот ведь козел старый…
Нет, за вечер сегодня хорошо они в буфете «подняли» — «пятёру» почти, пять тысяч рублей. Это было нурм, нормалёк.
Но вот что случилось: три месяца парни корячились тут в буфете, обустраивали всё, налаживали, и вдруг сегодня Бердюгин-Каполетти им сказал:
— Мальчики, аренду платить надо…
Витя ему:
— Стойте, но мы же договаривались…
— Так, стоп, Витёк, завяжи горе веревочкой, нишкни с разговорами не по делу, — тут Федор Сергеевич стал говорить вдруг, как бандит из девяностых, а может, он и был бандит в девяностых, кто его знает? Стал говорить:
— Я ведь за всё помещение театра плачу аренду, ты понимаешь? Всос? А теперь — отсос. И ты плати мне.
И ушел.
Под стук собственных сапог уходят плохие артисты со сцены, а хорошие — под аплодисменты.
Он без аплодисментов ушел, козел старый.
Врал он. Не платил он аренду.
Договорился как-то с администрацией города, где у него были подвязы, чтобы не платить. Жук был еще тот. Наплел им, что, мол, мы — социально значимый объект, мы не вылезаем из домов инвалидов, занимаемся инклюзией, тиффлокомментированием, ездим в дома ветеранов и вообще — бабушкам через дорогу помогаем переходить, по тимуровским законам дрова колем старикам и в ведрах воду им в дома носим.
Мол, мы для молодежи столько делаем, надо помогать развивающемуся искусству.
А сам, Каполетти-Жироду херов, гнал порожняк — комедии свои. И никаким бабушкам он не помогал.
И только раз в год на День города бесплатно делал представления какие-то с историческими костюмами на главной площади. И всё.
Артистам он за эти представления на площади не платил, они там придурялись, изображали Петра Первого, и Екатерину-царицу, и их придворных еще, какие-то пушки катались по площади, дурные стихи местных поэтов читали про то, что тут «будет город заложен!», или все пели-выли чего-то в микрофон, там в сценарии всякого барахла такого было намешано, как будто бы вот им, артистам в платьях, Петр Первый сказал, чтобы они тут город заложили бы, да не просто город, а город Дощатов!
А на деле — всё вранье.
Никакой Петр Первый и никакая Екатерина не говорили про то, чтобы тут вот создать Дощатов, никаких указов не было, да и когда город тут появился — вообще никто не знает и не узнает.
А был тут острог, тюрьма, ссылка каторжан, сюда сбегали всякие бандюганы, и никаких подтверждений тому искать в архивах не надо было, а достаточно было посмотреть на морды потомков, которые тут жили всегда, и сразу можно было понять: если долго смотреть в пропасть, она отразится в тебе.
Жили тут одни потомки выродков, ублюдков, убийц, тюремщиков.
Об этом часто говорили Витя и Миша друг другу. Ну, в приватных беседах, конечно. Они были приезжие и очень не любили этих всех местных, называли их чалдонами, хотя чалдоны, говорят, жили совсем в другом месте. Но для плохих людей у Вити и Миши было имя такое — «чалдонва».
Если кто-то даже из приезжих, не местных, делал какую-то подляну, то парни говорили, вздыхая:
— Чалдонва, что ты хочешь…
Так вот, стало быть, сказал этот чалдон старый: плати аренду. Нет, он был не чалдон, а хуже: он был, поди, член партии меньшевиков и эсеров, сволочь. Интеллигенция он был. Как говорил Ленин: «Говно, а не мозг эта ваша интеллигенция».
…Сели Миша и Витя после спектакля в буфете.
Выпили.
А что? Буфет наш — хотим и пьем.
Выпивку старались на ночь не оставлять в буфете. На холодильник хоть замок вешай — оставишь бутылку коньяку, а утром — нет бутылки, выпили, пустая, или вообще — просто нету ее, и всё.
Сторожа, суки, выпивали. Хотя сторожили бабки. Может, к ним внуки приходили по ночам, зная, что тут халявная выпивка есть.
— Да не удивлюсь, — говорил Витя, — что бабки сами и пьют, сейчас бабки сплошь алкашки пошли… Закроют вечерком театр на клюшку, наливают и говорят, поди: «Выпьем, Петровна, за счет заведения!» И херачат.
— Ну, давай, — сказал Миша, поднимая стакан, — за счет заведения, за нас с вами и за черт с ними!
Чокнулись, выпили.
В театре было пусто и тихо.
Закусили арбузом. Продавец на рынке сказал: «Из Ирана». Красный был арбуз.
— Это что такое? Это что же — в Россию арбузы из Ирана завозить стали? Самолетами их к нам везут? Это ж какие тыщи всё это стоит?! Они уже совсем чокнулись! — ругался Витя на арбуз.
Витя говорил вместо «ж» — «ш», вместо «щ» — «щьчь», вместо «ч» — «шь» мягкое, и получалось так мило. Он и не шепелявил, и не было почти заметно в его речи недостатка, но это было так мило, что такое шелестело из его рта невероятное…
Витя хоть и артистом был, но не стал исправлять этот свой недостаток, а превратил его в достоинство. Такая вот у него была кошачья мягкая речь. Девочки так любили его за эту вкрадчивую мелодию, что изо рта его лилась, ну просто — халва, изюм, что-то шелковое такое он издавал.
А Миша — картавил. И тоже был артистом.
Учились они вместе и были одногодки. Учились в колледже искусств, на отделении «режиссура народных театров». Но народными театрами никогда не руководили, хотя всегда говорили, что могли бы, да, могли бы поставить любой спектакль не хуже, а даже лучше Федора Сергеевича, но он их не пускал к режиссуре, гад. Даже новогоднюю сказку не давал поставить.
Всё сам ставил. Ну, или из Москвы какого придурка выписывал.
Про Витю и Мишу в театре говорили:
— «Шоу картавых и шепелявых» — вот это всё, что они могут поставить! — и ржали.
А еще хихикали за их спинами, что они «Шуля и Кока — две подружки, и обе тупые!».
Идиоты. По фамилиям придумали такую кликуху. У них фамилии были — Виктор Шулейкин и Михаил Кокорев.
Сволочи в театре работали и всегда всякую чушь придумывали друг про друга. Лишь бы унизить. Лишь бы обгадить.
Хотя — они же это говорили по-доброму, в лучшем смысле этого слова, этих слов то есть. Ну, как в том анекдоте.
Анекдот? Погуглите.
— Знаешь что, Миша, — сказал Витя и провел ладонью по клеенке — клеенка была розовая и залита чем-то сладким, сок разлил кто-то, — и пришлось Мише потом вытереть руку об штаны: вставать и тянуться за полотенцем или мыть руку в раковине не хотелось.
— Знаешь что? Вот что мы будем делать с этим гадом?
— А что? — спросил Миша — он качался на стуле.
— Ну, не качайся на стуле, блин косой! Ну, стул восемьсот рублей стоит, а ты?
— Да привычка, — прокартавил Миша и перестал качаться.
— Ну дак что? — спросил Витя.
— А что?
— А вот что. Ты вот знаешь, как персы принимали решение?
— Как? — спросил Миша — коньяк потек сладко по жилкам, и еще была почти полная бутылка, удовольствие от разговоров будет на полночи — чувствовал.
— Они, персы, напивались и принимали решение, записывали его. Так?
— Ну, так? — улыбался Миша.
— Потом заваливали камнями эту бумагу с решением. Так?
— Ну и что?
— Потом. Утром трезвели и принимали заново решение. Снова записывали его.
— Так…
— И снова заваливали его камнями, это решение, то есть — эту бумагу. Раз! И всё.
— И что потом?
— «И что потом, и что потом ты говорила шепотом», — не то «ж», не то «шьчь» зашуршало, это Витя стал говорить вдруг что-то стихотворное — этим он умел соблазнять девушек, действовало безотказно.
— Ну?
— Потом снова напивались…
— Сколько же они пили-то?
— Да тихо ты. Дай доскажу. А что тогда им делать-то можно было? Телевизора не было, интернета тоже, виноград растет, в бочку его, забродил, тепло, вот тебе и вино…
— И что?
— И то. И вот так они, эти персы, делали раз пять. А потом доставали бумажки по трезвяку и сравнивали их. И выбирали среднее.
— Понял. Не дурак. Мы с тобой так же сделаем?
— Да, Миша! — крикнул Витя и стукнул по столу кулаком. — Вот бумажка, пиши. Да. Да — так да. А нет — так нет. И спрячем.
— И спрячем.
— Да. И спрячем.
— А куда?
— Как куда?! Да неужели у нас в театре нет мест, чтобы что-то спрятать?!
— Есть, — сказал Миша. — Я всё время прячу наверху в шкафчик свои сапоги для сказок. А то как ни придешь, так кто-то надевал… А это — нельзя. Должна быть, понимаешь, какая-то антисанитария…
— Ты хотел сказать: «санитария».
— Ну да. А то они разводят антисанитарию! Чужие сапоги — раз! — напялил и пошел играть. Ну, нельзя же так, Витя, дорогой! — строго скартавил Миша.
— Я к твоим сапогам не прикасаюсь, Миша. Если ты намякиваешь на это…
— Да не намякиваю! Я про другое…
— Короче, хватит про сапоги. Итак, куда мы спрячем бумажку, если напишем?
— Не знаю. Ну, в мой шкапчик, туда никто не залезет.
— Нет, в шкапчик не идет, общая гримерка, кто-то прочитает, нет, не канает…
— А куда?
— А вот — в холодильник.
— Бабки залезут.
— Они только за коньяком полезут, а на бумажки им наплевать. Спрячем туда! Прям в морозилку засунем. Вот. А потом утром протрезвеем, прочитаем, что написали, и решим. Нет, по-трезвому снова напишем и снова в морозилку засунем… — Витя радовался.
— Там мясо лежит, я оставил, дома места нету. Мне одна зрительница с благодарностью принесла.
— Чего принесла?
— Мяса лося принесла.
— Фу, блин, я сейчас строгану. Как ты можешь?!
— Ну, а что, она мне написала «В контакте», она ходит на все спектакли к нам, написала от чистого сердца: «Я сама йогой занимаюсь, мяса не имеем, а со мной клиентка расплатилась мясом лося».
— Фу, блин. И ты взял?!
— А что — нет? Оно сладкое.
— Кто сладкое?
— Мясо лося. Я уже пробовал.
— Ладно, хватит! Лося ему носят. Ну, там дырочка найдется для нашей бумажки, в этом мясе, нет? — Вите немножко завидно стало, что ему лося не носят…
— Найдется.
— Ну вот, давай напишем и засунем.
Витя говорил «написем» и «сасунем».
Написали, а когда писали, чтобы другой не подсматривал, рукой прикрывали.
Потом свернули бумажки, помолчали, еще чокнулись и еще выпили.
Ну, такой серьезный момент.
Потом встали, в морозилку спрятали бумажки — мясо лося подвинули.
Посидели, помолчали.
— Ну, что? По домам? Трезветь? — спросил Миша. Вышло: «тррррезветь».
— Нет, давай за счет заведения еще грамулечку, — предложил Витя, и Миша с радостью согласился.
Выпили.
— Я вроде протрезвел, — сказал Витя. — Давай попробуем еще написать. Теперь будто мы уже трезвые и снова напишем — уже другое решение.
— Давай, — согласился Миша. — Я тоже: трезв. Как стекло.
Написали снова бумажки, выпили, потом в тишине спрятали.
— А что ты накарякал, Виктор? — спросил картавый Миша.
— Ну, нельзя же говорить вслух всем, Миша?! — ответил шепелявый Витя.
«Викторрр», «Миссса» — так вот они и говорили: шепелявя и картавя.
— Почему? — спросил Миша.
— Потому что мы должны быть, как персы! Как воины! Слово — закон! Написали — спрятали. Всё. Бутылку тоже прячем в холодильник!
Витя прошел к холодильнику и поставил бутылку в ячейку для бутылок, плотно-плотно прикрыл дверцу холодильника, будто сам себе сказал: «Хорош, не пьём, всё».
— Сгорел сарай — гори и хата, — сказал Миша и вдруг заплакал.
— Пьяные слёзы, — еле сдерживаясь, чтобы не зарыдать, сказал Витя.
— А знаешь, что мне написала сегодня Наташка? — спросил Миша.
— Она же в Краснодаре? — Витя всё знал про бывшую жену Миши, ну, конечно, знал, с Наташкой вместе учились на одном курсе в колледже. И про их страшную любовь до мордобития, и жуткое расставание — не сошлись, не пошла любовь, не возникла химия.
— Ну да, там… Написала «В контакте». Я сразу стер, а то жена увидит. Она мой пароль знает. Пишет Наташка вдруг мне, и так она мне сердце разорвала. Витя, знаешь, что она мне пишет?!
— Да что, говори уже?
— Пишет: «А я всё жду тут, в Краснодаре, в своей квартире, что вот — дверь откроется, и ты с поезда войдешь с полосатыми сумками в руках, а в них будут банки с соленьями от твоей матери из деревни, и мясо, которое уже подтаивать начало, и мы всё это спрячем на балкон и в холодильник, и будем с тобой всю зиму жить так хорошо, у нас будет еда, покой и счастье, как тогда было…»
Помолчали. Вытерли слезы.
— Ты всё еще её любишь?
— Люблю, а как ещё?! Мы жили с ней два года. Надо было ребенка родить, тогда бы она от меня не ушла. Но её в Краснодар в драму позвали, а меня — не взяли. У неё — речь, а я — картавый. Я только и нужен артистом вот в этом сраном театрике, а более нигде…
— Да ладно ты. И не сраный. Я шепелявый вот, и что? Как говорят: лишь бы человек был хороший.
— Ага. Шуля и Кока — две подружки, и обе тупые.
— Да ладно тебе думать про этих идиотов!
— Но ты знаешь: так она это написала… Она так написала, и я прям всё это, что было, прямо — увидел! Так я это вспомнил, как я в поезде шесть часов с этим талым мясом от мамки, как по городу в холодном, замерзшем троллейбусе, где окна белые в разводах от холода, как тащу эти сумки и жду встречи с ней, и как прусь на этаж, звоню, а она дверь открывает… Знаешь, просто сердце разорвалось… Я всё-всё вспомнил и так заплакал, когда она мне написала это… Да. Да что там говорить? У нее квартира была. А у меня — не было. Я привезу сумки, и живем зиму… Да не раз, не два за зиму опять к родакам сгоняю — у них хозяйство было… Потом Наташка ту квартиру продала и уехала в Краснодар. И я сошелся с Нинкой. А сейчас я снова — на чужой квартире живу. И снова — не моя квартира, чужая, жены. Но я уже к родакам не гоняю — померли мамка с папкой, столько лет прошло…
— И что? У тебя Настя есть, ребенок какой вырос, красавица… — сказал Витя, так же слезы вытирая. — А у меня детей нет. У тебя вон Нинка есть. И большая какая Настя. А я как пустоцвет. С одной год, с другой — год, да не получается ничего… Нету счастья.
— Хватит, — сказал Миша. — Хорош. Хватит, сказал?! Давай снова про персов говорить.
— Нет, давай еще за счет заведения выпьем, — Витя прошел к холодильнику, достал бутылку, хлопнул белой пластмассовой дверцей холодильника так, что с дверцы посыпались магнитики, но их подбирать не стал — пусть лежат на полу!
— Ну, что — давай! — сказал Миша: ну, не отказываться же?
Выпили.
— Дак что? Будем смотреть, что мы там написали?
— По-трезвому будем.
— А мы какие?
— А я тебе и по-пьяному скажу: дурак он и бездарь, этот наш главный режиссер, твой Федор Сергеевич. Старый пердун. Сдохнет скоро, сволочь, — сказал Витя.
— Он такой же мой, как и твой. Но я согласен с тобой! — сказал Миша.
— Мне 37, как раз помирать пора.
— Почему?
— Пушкин в 37 помер.
— Ты не Пушкин. А мне вот сорок два уже.
— Всё равно. Опасный возраст. 37 очень опасный.
— Ну, дак где мы такие бабки возьмем, чтобы ему платить?
— Нигде. Сука, ходит, и у него леопардовое пальто, ты видел? Страшнее поповской собаки, гад.
— Ты заметил, он скребет себе лицо всегда, какие-то ошметки отскребает. Экзема на роже! Гниет!
— Он же наш ровесник?
— Да ему 86.
— Да прямо. На три года нас старше всего. Сорок ему.
— Какие сорок?! Скоро столетие праздновать ему будем!
— Да не спорь ты. Пройдоха, пройда он последняя. Знаешь, его жена зовет Пушистик, а он лысый! — Витя не мог уняться, хохотал. — Пушистик, блин! Пушистик, понимаешь?!
Поржали.
— Дак что с буфетом-то? Что ты на него гонишь? Козырное место ведь? Отказываться? — спросил Миша.
— Нет, всё. Что, что… Ничего. Сорок да сорок — рубль сорок. Колбасу брал? Не брал? Два восемьдесят!
— Что ты мелешь не по делу?
— Я в мае родился, — вдруг вспомнил Витя. — Значит, всю жизнь буду маяться. И мне уже 37 лет! Что ты всё машешь головой, Миша?! Что ты соглашаешься, как собачка на бардачке в машине: качает, качает головой, ну?!
— А что сказать? Я живу не свою жизнь. Вот уеду в Краснодар. Брошу вас тут. Шуля и Кока — две подружки, и обе тупые.
— Мы же хотели свободных денег, и вот — получили, — сказал Витя.
— Не будет нам денег. И «Фауста» нам — не будет.
— Если не согласимся аренду платить — не будет.
— Сволочь. Врет он всё.
— В мае родился — всю жизнь маяться мне…
Витя плакал, локти на коленки поставил, отодвинулся от стола, и слезы, как виноградины, катились на грязный пол.
— Ну дак — да? — спросил Миша.
— Нет! Я ему театр этот сожгу на хер вместе с этим буфетом. Денег нет, любви нет, жизни нет… — кричал Витя и махал руками.
…Они сидели оба до утра и плакали, жаловались на жизнь, плакали, выпили весь буфет, всё вино и весь коньяк, спать легли в гримуборных, домой не пошли…
…А утром решили забыть про персов и без заглядывания в бумажки сказали Федору Сергеевичу, что — да, будут они платить аренду, сколько он захочет.
Да, но потом уже они в эти бумажки заглянули: там было десять бумажек в крови лося, и на всех бумажках одно было написано: «Да, надо платить ему, гаду».
Гоблин
Маня пришла к Тане. Занять денег не у кого было в деревне.
А Таня была богатая, ей присылал сын первого числа каждого месяца немного денег. К пенсии ее была хорошая прибавка.
И Таня стала давать всем в долг. Ростовщичеством занялась — так бы сказали. То есть с процентами просила отдавать долги.
Сыну не рассказывала, ему стало бы стыдно. Она ему только в Вотсапе голосовые отправляла: мол, спасибо, всё получила, купила дров, купила угля, купила то да сё. Всё что-то выдумывала.
Ничего она не покупала. Всё у нее было. К тому же скотину она не держала, на что ей было тратиться? Только на еду: сахар, чай, хлеб в магазине, а картошка своя, все овощи свои.
Про то, что ей сын денег присылал, — все в деревне знали.
У Мани тоже дети были, две девки от разных мужей. Только они не высылали ей ничего, да и вообще не родались — по особой причине.
Маня от Тани через дом жила. Двоюродные сестры.
Деревня маленькая, пятьдесят километров от города, одни дачники тут жили, старожилов-то уже и не осталось.
Маня картошку и овощи сразу всю по осени на трассе продавала. Оставляла чуточку на прокорм себе, а всё остальное — влёт уходило. Огород садила большой — всё на продажу.
Вот пришла Маня и с порога сказала Тане:
— Дайте денег взаймы.
Сказала она это будто стенкам, не людям. Громко сказала, на все две комнаты. Потом посмотрела на Таню.
Таня сидела у стола и чай пила.
Тут Маня стала говорить по-нормальному, не так громко:
— Таня, я к тебе за помочью. Ты мне денег немного не дашь до пенсии — ну, взаймы? Я отдам. Как пенсия будет — так сразу отдам.
Помолчала и добавила для верности:
— Честное слово.
Таня сидела за столом, пила чай и ела. Сварила себе картошки, грибы соленые достала из погреба — последние, на дворе был уже апрель, скоро лето, скоро новые грибы пойдут, надо было старые банки доедать.
— Ну, дам, — сказала Таня, жевала всё. — Только сколько тебе?
Ответа не дождалась, сказала, позвала:
— Садись, поешь со мной.
— Нет, я не буду, спасибо. Спасибо. Не буду. Бежать надо, — Маня всё так же стояла у порога, начала отнекиваться, платок поправляла, изображала, что занята страшно и что ей бежать куда-то надо. Но бежать ей никуда не надо было.
Таня знала всё про все занятия Мани и снова сказала:
— Да надо тебе брехать. Сядь. Чаю попей. Картошка вот, грибы… Поешь, ну? Хоть чаю сладкого попей, а?..
— Нет, нет, спасибо, бежать надо…
— Да знаю я твоё «бежать», — сурово сказала Таня и ногой толкнула табуретку — мол, сюда садись, сюда ходи — как кошке на лоток показывают. — Чаю, сказала, ну?
— Ну, разве что горяченького чаю, — согласилась на уговоры Маня, сняла валенки, оставила у порога — валенки были огромные, с калошами, от отца Мани они ей достались.
Валенки сняла, ойкнула:
— Ой, грязи-то я тебе нанесла, ой, простите!
— Да ничего, подотру потом, сядь. Апрель же, весна же, тает же всё, как без грязи-то тут в деревне? Нормально. Сядь.
В доме было две комнаты.
В первой была печка — топились дровами. От печки шла труба с горячей водой, вода булькала на верху печки, у потолка, в железном бачке и потом вливалась в батареи, которые в комнатах установлены были. И так отапливался дом.
Тут, где печка, была и кухня — стол с клеенкой, газплита на две конфорки, буфет с тарелками и кружками — для праздников. У стола дверки внизу были, в столе тоже всякая посуда стояла, но — на будни. Сбоку от входной двери стоял пузатый рукомойник.
В другой комнате были две кровати с панцирной сеткой.
На одной лежала больная старая мать Тани — баба Дуся, Евдокия Петровна. Ей было 90 лет, а Тане 60, как и Мане, — они были погодки, вместе в школу ходили в один класс, вместе женихались — вся жизнь вместе. Да только потом пошла порознь, хоть и жили рядом, но — не родались.
Старуха всё не помирала, цеплялась за жизнь, её иногда сильно закидывало, и она молола что попало, но все терпели, что ж делать — старость. Все такие будем, а может — и хуже.
Баба Дуся часто плела совсем непотребное. Летом она сидела сутками на лавочке у дома и цеплялась к тем, кто проходил мимо, сидела, зонтик держала от солнца.
И в дождь сидела с зонтом. Не хотела в дом идти.
Таня сделала ей коляску: старую детскую коляску оборудовала так, что старуха в коляске сидела на табуретке, и Таня ее иногда по деревне возила. В магазин везла — назло всем.
И чтобы все видели: как она за матерью ухаживает. И чтоб все знали, что она — добрая. А вы все — злые. Соответственно.
Ну, такой вот был характер у нее.
А чего Таня злилась на всех — непонятно было.
Злилась, да и всё.
«Злая тетя» — так ее дети звали в деревне. Хотя у нее всё было в шоколаде.
Баба Дуся услышала, что пришел кто-то, ей было интересно, и она стала кричать из другой комнаты:
— Танька, кто там?
— Никто, — ответила Таня и уже не ногой, а рукой подвинула табуретку, чтобы на нее Маня села.
— Кто пришел, говорю? — кричала баба Дуся.
— Да Маня пришла! Лежи, мама! — крикнула Таня в сторону двери в другую комнату — дверь была из двух деревянных половинок, одна половинка была открыта.
— Кто? — кричала старуха.
Таня не отвечала. Подмигнула Мане, постучала по голове — мол, она больная, не обращай внимания, налила Мане в кружку чай, положила на тарелку картошки и грибов, рядом — кусок хлеба.
— Ешь, — сказала. — Не обращай на нее. У нее совсем червяк в голове. Как она мне надоела, как она меня мучает, кто бы знал! — негромко сказала Таня Мане.
Маня только разулась, а верхнюю одежду не сняла, и платок тоже. Всем видом показывала: я по делу, на минутку. Но картошку стала есть бодро и чай быстро пила.
Маня была в синей потертой болоньевой тужурке, в которой уже трое померло, платок у нее был зеленый, шерстяной, гамаши синие и носки на ногах толстые, вязаные, с красивым рисунком, протертым уже.
— А чего она пришла? — кричала с кровати баба Дуся.
— Проведать! — так же громко крикнула матери Таня.
— Зачем?
— Мама, ты спи, я тебе чаю скоро принесу! — уже совсем зло и раздраженно сказала Таня, потерла клеенку рукой и в окошко посмотрела — не идет ли кто еще к ним в дом.
— Я хочу туда к вам, на кухоньку, — потребовала старуха.
— Ну, иди сама, раз хочешь, я не дотащу тебя! Лежала ведь спокойно — нет, надо куда-то ей. Дойдёшь сама-то?
Старуха вышла, выползла, села у окна на скамейку — кряхтела и стонала, как паровоз старый.
— Ой, баба Дуся, здрасьте! — весело сказала Маня. — Да вы еще ходите? Ну, сто лет вам бы жить да и жить… Это вот есть анекдот про сто лет у еврея на дне рождения…
— Нишкни, — сердито сказала старуха, пальцами проверяя: полита ли рассада — на окне стояли в банках из-под йогуртов и майонеза хилые зеленые росточки помидорчиков. — Про что вы тут говорите? — спросила сердито.
— Да тебя обсуждаем, — всё так же зло ответила Таня. — Про что нам еще говорить?
— Ну, говорите, я послушаю…
— Вот мне наказание с нею, — будто старухи и не было тут, пожаловалась Таня Мане.
— Ну, нельзя же так, Таня, про маму говорить, — Маня жевала картошку, закусывала хрустящими груздочками — Таня была мастерица их солить. — Нельзя, Таня. Не единова-то маму еще вспомнишь, Таня…
Маня всегда говорила всем, а особенно Тане, всё, что думала, — не сильно-то церемонясь. Так вот за это-то — ее и не любили все всегда, отвадили от домов.
А то придет, наговорит кучу барахла. А кому интересно правду про себя слушать? Никому.
Ну, и тут сейчас стала Маня поучать Таню: мол, с мамой ты давай — полегче.
Хотя знала, как тяжело Тане с бабой Дусей: и накормить, и в туалет — ой, да всякое там разное, не перечесть всего.
— Ну, дак дашь денег? — Маня вытерла рот, отодвинула тарелку — наелась.
— Пей чай, — всё так же глухо и сердито сказала Таня, будто и не слышала вопроса. — Мама, я тебе после чаю дам.
— Дак, конечно, однова разу — потом, как Манька уйдет, — всё так же щупая негнущимися пальцами землю в рассаде, трезво и разумно сказала старуха. — Мне ведь с печеньем и с вафлями надо. Вот уйдет — достанешь…
— Мама, ну, ты в своем уме, а? Ну, что это такое ты говоришь? — все больше и больше заводилась Таня. — Ты что такое говоришь? Будто — что? Я прячу от людей что-то, угостить не хочу? Ты зачем так меня выставляешь, мама?
— А что — не так? — спросила старуха и повернула своё старое, морщинистое лицо к Тане: зубов у нее не осталось совсем, шамкала ртом, слова не выговаривала, но — выговаривала, чтобы все ее поняли, а главное, сказать хотела: что она в этом доме хозяйка.
— Видишь? Вот она — как кошка или как кот: если живет в доме один или одна, а тут еще котенка приносят, так вот он — сразу начинает в углы ссать, гадить, чтобы показать, что он тут главный, что он тут хозяин. Вот зачем ты, мама, такое говоришь?
— Правду говорю, — не сдавалась старуха.
— Маня, будешь печенье? — Таня раскрыла внизу створки стола, за которым они сидели, и достала большую железную тарелку — в ней было печенье красивое и вафли.
— Не буду. Займы мне надо. Я уже наелась, — сказала Маня.
Тут под ноги к Мане выкатился рыжий маленький котенок, веселый, уцепился за Манин носок и стал на ноге цепляться и качаться, баловаться.
— Ой, что это у вас?! — Маня засмеялась и так обрадовалась.
— Да вот, взяли котенка у Суворовых… Кошка родила у них, — всё так же сердито говорила Таня. — А дети его, Суворова, ну, не его, те уж большие, а внуки — приехали из города, живут вот, в школу не едут, каникулы какие-то у них, что ли… Хулиганы, короче. Вот они котят стали мучить. Трех раздали. А один остался… И я чего-то пожалела — взяла его. Ну, раз мучают. Они сказали: Гоблин его зовут. А я такого слова даже не знаю, не нравится мне. Мякишем его назвала.
— Да что ты?! Мякиш?!
Маня взяла котенка на руки, принялась смеяться и котенка тетешкать, а тот кусал ее за пальцы, радовался, что к нему внимание.
— Ой, мягкий какой! — радовалась Маня. — Точно! Мякиш и есть! И шерстка у него какая рыженькая, с подпалинкой тут, ты посмотри, а? Какой красивый будет, как вырастет. Ты посмотри, какой красавчик, а? А у них, значит, не осталось больше котят? Я бы взяла.
— Говорю же — не осталось. Куда тебе? У тебя две кошки. Самой жрать нечего. Чем ты их хоть кормишь — я и не знаю.
— Да что сама ем, то и им со стола и даю. Ой, я бы взяла котенка еще!
— Куда тебе его?
— Да так, пока маленькие, весело с ними, они такие миленькие! Моим-то по 15 лет уже — куда с ними веселиться, только спят, да скоро и вон — в огороде закопаю…
Маня всё подкидывала котенка в руках, а потом вдруг сказала:
— А отдайте мне котенка?
— Кого?
— Его. Отдай мне его? Вам зачем и куда? Ты ж всю жизнь говорила, что у тебя аллергия на кошек. Или что — прошло?
— Не говорила я такого. А тебе зачем его?
— Да так просто.
— Вот гроза-то какая была, — старуха перебила разговоры. — Вот дождяка-то катил, вот как, да с грозой ишшо! Полнехонька кадушка воды в сенцах набежала… Да гроза, гроза! Да как защелкало, да как вытреснуло!
Старуха говорила по-уральски, всё только «щё» да «пощему» — так уж никто и не говорит, а только девяностолетние.
— Гроза? — удивилась Маня, котенка на коленки положила и гладила. — Какая гроза? Гроза была? Апрель же?
— Да слушай ты ее, — негромко, всё так же сердито ответила Таня, махнула рукой в сторону матери.
Таня наклонилась, не вставая с табуретки, снова открыла дверцы стола, достала еще одну чашку с пряниками и шоколадными конфетами, поставила на стол, толкнула тарелку к Мане.
— Налить еще чаю? Пей давай… Сейчас она начнет бредить… Сейчас она еще расскажет тебе, как она на ткацкой фабрике работала, и весь свой набор… Давай, давай слушай ее, она тебе скажет…
— Да, гроза была, — настойчиво, услыхав дочь, продолжала тетя Дуся, сердилась. — Слушай вот, Манька. Я так сорала — ой, так скрищала, о-о-о-о! В дырощькю-то, где почту носят, вот туда молния и влетела…
— Да когда это? — спросила Маня.
— Да в то лето. Лежала я в койке, да как сверкануло, резетку оторвало…
— Ага, резетку, — злилась Таня.
— Да, резетку! Меня прям так с койки-то и выдернуло! Туда пошла — на крылещькё-то, и там упала. Встала, пощему-то сижу на табуретке в сенках — за шифоньером да боюсь. А в простенке в сенцах — дырощькя для антенны. Дак вот туда тожеть молния-ат влетела-ат!
— Да ты что, мама?! — делано удивилась Таня.
— Ой, да! Да как сверканула! Я теперь всё отклющяю. И стиральную машинку, и телевизер. И сижу всегда в грозу в сенках, боюсь. А свет какой пламенный у молнии — у-у-у, что ты! Дивья ли я живу — не знаю. Как не ушоркало, не убило — не знаю тожеть. В проулке-то у нас громоотвод есть — еще Миша делал. А у нас в доме нет, Танька не сделала. Хощет, чтоб меня вбило. Дак вот я теперь и не знаю — как гроза, дак щё делать: ложись помирай, убьёт ведь!
Помолчали.
— У меня уже глаз дергается, — сказала Таня, слезу смахнула. — Дёргаться вот начал. И рука немеет от всего от этого.
Снова стала пить чай, но уже холодный, держала кружку в руках, кружка тряслась, — на кружке домик в лесу сосновом нарисован был, лес — сосны с шишками и надпись: «Бабе Тане в день рождения» — внуки подарили, привезли.
Маня всё с котенком играла, он к ней как прилип.
— Ну, какая прелесть живет у вас, а? — всё смеялась Маня и котенка щекотала, а тот доволен был до смерти — бабки ведь совсем не играли с ним, не хотели.
— А вот когда я работала на ткацкой фабрике… — начала баба Дуся, но Таня ее прервала, опередила, про другое стала громко спрашивать Маню:
— Дак ты чего пришла-то?
— Я и говорю, — настойчиво продолжала баба Дуся. — Вот когда я работала на ткацкой фабрике, то вот тогда…
— Мама, да мы слышали про эту фабрику тысячу раз, — чуть ли не закричала Таня.
— А еще послушай, — не унималась старуха.
— Какая молния, про что она говорит? — спросила Маня. — Баба Дуся, вы про что рассказываете-то? Это когда было-то? Во времена Ельцина или — еще в горбачёвское?
— Я работала на ткацкой фабрике тогда, когда…
— Мама, помолчи! — крикнула Таня.
— А ты зачем пришла, Маня? Ну? — вдруг спросила баба Дуся.
Дуся смотрела на Маню разумно, хоть глаза уже почти совсем и потухли, но тут смотрела она разумно — молча и сердито, выжидала ответа.
— Денег взаймы пришла просить я.
— Каких денег?
— Да не у вас, баба Дуся, у вас-то денег нет. А у Тани.
— Каких еще денег ей надо? Может, еще и котика тебе? — громко спросила старуха.
— Да не надо мне котика. Тыщу рублей просить пришла. Отдам через неделю, как пенсия будет, — отдам сразу…
— А куда тебе деньги? — спросила Таня.
— Да, куда тебе деньги? — поддакнула баба Дуся.
— Прям допрос в гестапо. Туда мне деньги, — Маня засмеялась.
— Куда тебе деньги?! — громко повторила Таня.
— На хлеб. Довольна?
— Куда? На какой хлеб?
— На такой. На хлеб, говорю же, — насупилась Маня, чувствуя, что сегодня тут ей ничего не обломится, и она даже котенка прижала к коленкам, чтобы не шебуршал лапками.
— Не давай ей, — сказала баба Дуся.
Маня отодвинулась от стола.
— Зачем тебе деньги? — снова и снова спрашивала Таня. — На пропой, да?
Маня помолчала.
Встала, пошла к порогу собираться, валенки надела.
Сказала:
— Ладно. До свидания.
— А что это значит: «До свидания»? Пятьсот рублей занимала в прошлом месяце — не отдала ведь? — сказала Таня.
— Да, не отдала, — всё так же поддакивала старуха.
— Отдам. Дайте сейчас тысячу. Будет — тысячу пятьсот.
— Ты пьёшь? — спросила Таня.
— Налей — увидишь.
— Пьешь?!
— А ты мне наливала?
Тут Маня с полоборота завелась и стала орать на весь дом:
— Сучки старые! Сидят на золоте, с котятами, жрут печенье, вафли, конфеты «Мишка на Севере», шоколадные! А мне денег на хлеб не дают, мне жрать дома нечего, а они, говёхи поганые, еще мне тут выговаривать будут!
— Да ты запикуливаешь, пьёшь, фестивалишь с алкашнёй по деревне! — стала вдруг кричать старуха.
— Да что ты такое говоришь, баба Дуся?! Давно ты, гляжу, в руках не обсиралась, да? Манда старая, стала она мне тут выговаривать, да пошли вы к черту, зачем пришла к этой родне, говно, а не родня…
— Фестивалишь?! — повторяла старуха.
— А ты мне кто, чтобы указывать?
— Она — твоя тётка. А я тебе сестра вообще-то, — встряла Таня.
— Какая ты мне сестра?
— Двоюродная.
— Ну вот. Таких сестёр до Китая раком не переставить…
— Хватит лаяться!
— Сама ты собака! Сестра нашлась! Вы посмотрите на нее?! Сидит, королева, мать родную такими словами понужает!
— Какими я ее понужала?
— Такими!
— Пришла ко мне, а еще меня и выволачивает!
— А к тебе и прийти нельзя, что ли?!
— Да, таких сестёр нам не надо. Иди вон!
— Я не вашей породы! Вы куркули, чалдоны, а я — русская, не то что некоторые!
— Русская ты, русская, жопа узкая…
— Я вот сейчас знаешь что сделаю?
— Что ты мне сделаешь, дурочка?
— Я вот заберу сейчас вашего котенка и буду звать его дома — Гоблином! А не Мякишем! Назло вам!
— Да забирай ты такое добро!
Котенок сидел у порога и смотрел снизу вверх то на Маню, то на Таню, а когда Маня стала трясти перед его носом пальцем, подпрыгнул и лапой ударил по пальцу — думал, с ним играются.
Тут Маня его схватила — кот только успел мявкнуть — и сунула его себе за пазуху тужурки.
Сказала:
— Видали? Вот так вот вам, старые дуры!
— А ты дура молодая, что ли? Ты меня на полгода младше, тебе шестьдесят лет, седой волос вон всю голову покрыл, а ты — всё как дура молодая! — кричала Таня.
— Не дашь тысячу — котенка сейчас задушу! — кричала в ответ Маня.
— Да души! У тебя ума хватит!
Таня отвернулась в окно и слезы вытерла.
Маня помолчала, не зная, что сделать, что сказать, всё смотрела то на бабу Дусю, то на Таню.
Баба Дуся смотрела с большим интересом на баб, словно надеялась, что концерт сейчас продолжится и что вот-вот сестры начнут друг другу волосы драть, — вот тогда бы ей совсем весело стало бы, а то за печкой на кровати никаких развлечений, только телевизор, а там всё — то да потому, ничего хорошего.
— Ну, дак что ты молчишь? Говори что-то или уходи давай, — сказала Таня, губы и глаза вытирая углом платка. — С котенком уходи или без него — уходи, глаза мои б на тебя не глядели…
— Я вот когда на ткацкой фабрике работала… — поймав паузу в скандале, снова начала баба Дуся, но Таня стукнула по столу кулаком и закричала:
— Да помолчи ты со своей фабрикой, надоела!
Маня не уходила.
Села на порог двери — порог был высокий. Дверь маленькая, а порог высокий был. Дом строил отец Тани Михаил Андреевич, муж бабы Дуси, — он помер сорок лет назад, пил как собака, но руки были у него золотые.
Двери делали тогда в домах маленькие, как в норку, чтобы тепло не выходило из дому, а еще Михаил Андреевич, когда его упрекали — гроб из дому вынести нельзя (мёрли тогда часто), говорил:
— А это чтобы все наклонялись, кланялись, как в дом входят, да чтоб об порог запинались, да думали, куда входят, да чтоб озирались — не прилетит ли в этом доме им по башке!
Юморист был.
Семья была рослая, все здоровые, под два метра, а влезали в дом и кланялись. А куда деться? Отец так решил.
Маня сидела на пороге, плакала, котенка не вынимала, всё потряхивала его за пазухой, как маленького ребенка тетешкают.
— Да что мне твои слезы, — сухо сказала Таня. — Я свои выплакать не могу, а еще ты тут со своими слезами — не надо!
— Я — никому не надо! — плакала Маня.
— Да во что ты превратилась-то на старости лет, а? — тут началось главное, главные попреки от Тани. — Ты посмотри на себя в зеркало — ты как мартышка стала! От людей стыдно, ты на себя посмотри хоть разочек-то, а?!
Маня тихо плакала, а потом вдруг снова стала кричать:
— У вас всё есть, а у меня ничего! У вас вон даже Гоблин есть, а у меня ничего! А я одна с двумя старыми кошками при смерти! Я над ними плачу каждый день! Они вот помрут скоро, я что буду делать?! Мне и печку тогда не топить, незачем, пусть дом выстужается!
— Ну дак напьешься — чего бы и не поплакать!
— Тебе бы так! Мне их жалко!
— Пустой разговор. Возьми кошек своих за хвост, по очереди, да ударь об дверь, вынеси на навоз — и конец истории.
— Тебя вот за хвост!
— И что? И кто виноват? Сама себе такую жизнь сочинила! Не гуляла бы по молодости, жила бы с одним мужиком, всё бы у тебя было! А то одну девку — от одного притащила, другую — от другого, и что? Ни алиментов от них, ничего, ростила безотцовщину, а теперь жалуешься, что дочки тебя кинули? Дак такое было воспитание!
— У тебя было хорошее!
— У меня было хорошее!
— У меня один мужик утонул, другой повесился по пьяни! Будто ты не знаешь! А вот твой-то — нет, а?
— А мой помер сто лет назад.
— А моего утопленника и не нашли, и не хоронили! Рыбы съели!
— А ты гулять после него пошла, таскалась по всяким блатхатам!
— А тебе бы так!
— А мне не лучше!
Препирались и ругались долго, и что только не вспоминали, и за что только Маня не цеплялась языком, а Таня не отставала.
А Маня и за рассаду на окне ругалась — мол, у вас рассада, а у меня нет, и за половичок на полу — у меня нет такого, и за печенье с вафлями — мол, не хотела угощать, а потом достала! Говорила, что «у вас есть печенье и вафли, и даже конфеты «Мишка на Севере», а у меня нет такого, я в сухомятку полжизни, да вы мне и давать печенюшку сраную не хотели!»
Короче, всякую шушваль Маня собрала, всё в кучку свалила. Потом и за сына Таниного зацепилась: «у тебя сын, помощник, а у меня две девки — выпорхнули, и нету, и зачем я их рожала, и кто мне поможет, и кто меня похоронит, буду лежать в доме, гнить…»
— У тебя денег полно, у тебя сын, он в Казахстане работает и оттуда через почту тебе присылает, вся деревня знает, почтальонша языком растрепала всем! А сын и не знает, что мама стала как Гобсек! — всё кричала Маня.
— Какой секс?! — тут Таня совсем глаза вытаращила.
— Дура, а еще в школе училась! Мы там проходили: Гобсек — такой писатель был, жадный, деньги собирал себе всё! Вот ты и есть — Гобсек!
— Сама ты это слово! Гобсек и Гоблин в одном стакане — вот ты кто!
Таня всё оборонялась. Маня — слово, Таня — два, а баба Дуся всё встревала и говорила про то, как она на ткацкой фабрике работала.
Маня и Таня вместе на нее кричали, чтобы заткнулась, замолкла, но та снова и снова начинала…
И такой кипиш поднялся, такой крик и ор, что стенки дрожали…
Поди — на улице было слышно, как сестрёночки по душам разговаривают…
Да, так бывает.
У родни только так и бывает. Так уж заведено у русских: бей своих, чтоб чужие боялись. А может — еще почему.
А грызутся между собой всегда только самые родные, самые близкие. И всё они чего-то делят, выясняют, всё какие-то обиды вспоминают, всё проклинают друг друга распоследними словами и клянут до седьмого колена…
Только вот ведь что: любят, собаки, друг друга…
Такая вот любовь, такая кровная связь, такая вот кровь кипит в них, в русских.
И откуда и почему такое — никто не знает.
Мать с детьми не говорит по многу лет, брат сестру ненавидит всю жизнь, делает всё, чтобы она хуже жила, братья родные или сестры родные всякую грязь друг про друга распускают…
А почему, за что, отчего? Никто не знает…
…С полчаса сёстры гавкались, всё перебрали, всё друг другу сказали — хотя не раз это уже сказано было: ведь до драки иной раз доходило.
Грызлись-то не по серьезу, а просто так, от скуки — раз уж зацепились языками…
Баба Дуся опять стала говорить про молнию, как она к ней в «дырощькю» залетела.
И тут сестры остановились, только всё плакали обе.
Замолкли.
Да и аргументов-то, чтобы поносить друг друга, уже и не было, да и те, что были, — пустяк был, глупость, сапоги всмятку. Чего озвучивать, что говорить-то? Да нечего. И без разговоров всем всё ясно и понятно было: и про мужиков, и про сына с деньгами, и про почтальоншу…
Котенок пригрелся на груди у Мани и не шевелился, замолк, уснул.
Баба Дуся вздохнула и вдруг сказала:
— Я ли была не конь вороной, а? Ой, девки. Я ли была не конь, а?! И что вот теперь, а, девки? Куда вот я теперь такая?
— Да на ты! — Таня встала, пошла в другую комнату, прихрамывая — ногу отсидела, порылась — там в ящичке под трюмо у нее был кошелек, замотанный в тряпки, — воров всё боялась.
Нашла деньги.
Пришла, протянула — не кинула — Мане бумажку тысячную, сказала:
— На. Трубы горят — вижу. Иди фестивалить. Котёнка только отдай.
Пошла и снова села на свою табуретку у стола.
— Да нате вы его! — Маня достала котенка, пустила его на пол, и тот сразу стал хвост облизывать. — Иди, Гоблин, иди. Вот хотела тебя забрать, видит бог, но вот не судьба тебе: живи у них…
Хотела сказать: «У этих старых сучек», но теперь чего уж лаяться, всё, денег дали. Можно идти, проехали всё.
Гоблин начал кружиться по комнате, запулил до стенки и вцепился в полотенце у рукомойника, потом залез под половичок, перевернул его, стал его кусать и задними ногами толкать, скрести.
Баба Дуся, Таня и Маня долго смотрели на котенка, как он носится и играет.
— Наелся, дак чего ему не играть, — сказала Маня.
Помолчали.
— Ладно, не обижайся… Не обижайтесь вы обе, — сказала Маня, потуже затянула углы платка своего зеленого, зачем-то сняла, встряхнула, снова повязала на голову, а потом стала надевать свои валенки огромные.
— Обе не обижайтесь, — повторила. — Мне некому пожаловаться…
— Да иди уже, горе, — махнула на нее рукой Таня.
Маня вышла.
Хлопнула дверь в сенцах.
Таня проводила Маню глазами, в окно посмотрела, как она со двора выходит, услышала, как калитка в воротах стукнула, вздохнула, перекрестилась, взяла мать под руку, подняла, сказала:
— Сама-то пойдешь, или помочь, мама? Иди на кровать…
— Мне вот сон снился, — говорила старуха, опираясь на Таню. — Будто бы вот на Шишмурино — у нас там домик стоял в лесу, хутор там у нас был… Ну, и вот. Снится. Ну, так вот — будто я на Шишмурино, лес такой зеленый, березовый, я смотрю и вижу: Мишенька, Михаил Андреевич наш, идет по лесу и веточкой обмахивается… В землю смотрит и веточкой с листьями березовыми от комаров обмахивается…
Старуха что-то бормотала, Таня плакала, вела её и всё приговаривала:
— Знаю, мама, всё я знаю, знаю я…
Посадила мать не на её кровать, а на свою, не расправленную, с большими подушками, набитыми пером, в красивых вышитых наволочках, на кровати подзор, крючком вязанный, коврик с оленями на стенке — всё красиво и по-деревенски было в доме, всё как на картинке какой…
Посадила мать и пошла в другую комнату, оперлась на стол и принялась смотреть в окно…
А что смотреть туда?
Да ничего там видно не было…
Только — дом соседний, из трубы дым идет, а там — далеко-далеко лес в куржаке.
Снег последний ночью прошел и висел на ветках, таял — апрель, последний снег. Деревья тихо качались, и с веток на землю падали эти лохмотья мокрого снега…
…А Маня вышла во двор, крючок калитки за веревочку дёрнула, открыла калитку, закрыла.
Весело было ей.
Солнце светило.
Весна.
В тени дерева (был уже полдень) у дома на лавочке сидел местный алкаш Гриша, дружбан Мани.
— Чего так долго?! Озяб! — вставая, сказал он Мане.
— Сейчас согреемся! — засмеялась Маня, обняла сухого мужичка и сильно его в губы поцеловала.
— Чего долго, говорю? — вытирая губы, снова спросил Гриша.
Гриша был совсем испитой и страшный, но Мане он нравился.
— Да как всегда! Плевать! — засмеялась. — Пошли!
И они быстро пошли от дома к магазину.
Лужи на дороге были, и Маня с Гришей весело перешагивали через них.
«Вот те штапель, вот те тюль…»
Наташа и Варя сели у реки на траве пить пиво.
Пиво называлось «Козёл». Крепкое и вкусное, а еще и пьяное — быстро кружилась голова.
И хорошо.
И пусть кружится.
И гори всё огнем…
— Вот те штапель, вот те тюль! — ни к селу ни к городу сказала Наташка и зубами лихо открыла бутылку пива.
Смеялась.
Был жаркий летний день, полдень прошёл, уже всё катилось ближе к вечеру.
Девушки наврали на работе, что заболели — обе разом, сразу будто бы.
И пошли пить пиво — да провались ты всё.
Да еще работа была бы, как работа, а то — из воздуха делали деньги. Не то чтобы неприятно, но как-то хотелось сделать что-то полезное, что ли. Что-то для Родины, для России, как учили в школе.
Наташка всё время говорила, что «хочется работать, чертовски хочется работать!». И смеялась. Это ей мама рассказала, что в девяностые какой-то политик по имени Егор Лигачев говорил: «Чертовски хочется работать!» Вот она и цитировала маму. Правда, мама говорила, что тот мужик только языком болтал, а не работал.
Ну, так вот: деньги в своей конторе они делали из воздуха.
— Это ты сладкого переела, хочется соленого! — говорили Наташке её подруги, другие — не Варя. Мол, сидела бы на жопе ровно да радовалась бы, что такая работка у тебя — не бей лежачего. В шахте, мол, легче, раз ты такая.
А Варя говорила всегда:
— Да, Наташка, ты права! Табуретки бы делать! «Гвозди бы делать из этих людей! Не было б крепче на свете гвоздей!» — добавляла она ни к селу ни к городу, тоже кого-то там цитировала, из школы, какого-то поэта.
Ну, не важно.
Работали они в рекламном агентстве. Это вот все афиши, все билборды по городу, реклама в автобусах и на остановках, ну, и прочая муть всякая — это они делали. Еще бегущая строка в трамваях — тоже была их работа.
Можно было с такой работой вообще на работу не ходить. Удалёнка, что называется.
Заказы сыпались. Все хотели свое говно рекламировать.
Господи, кому оно и зачем оно надо — всё это ваше барахло?! Ведь кому что-то надо — тот и без рекламы это купит. Потому что есть только одна реклама. И это девчонки знали, да и все в общем-то знали. Называется эта реклама «ОБС», что в переводе означает: «Одна баба сказала». Вот кто что посоветует, вот то и покупают.
И больше никакая другая реклама не действует, не работает. Хоть весь город завали листовками — не купят, не захотят. Наоборот, еще и испугаются. Скажут: говно какое-то рекламируют, залежалое, подпорченное, — не будем покупать.
Такая вот была работа.
И вот с неё сегодня девчонки сбежали.
Они сидели и смотрели на пруд — впереди были дома, дома, высотки длинные, в небо уходили — Москва прям, а не Дощатов.
— Я вот боюсь утром совать руку в ящик, — сказала Наташка.
— Куда? В какой ящик? — не сильно интересуясь, разомлев от жары и пива, спросила Варя.
— Утром вот спускаюсь я по лестнице к почтовым ящикам, так?
— Ну, так.
— Ну и вот. И надо руку в ящик засунуть, чтобы посмотреть: есть там письмо или нет.
— А от кого ты ждешь?
— Ни от кого не жду. Что ты, как дура? Просто я ящик проверяю.
— Ну и что?
— И вот я — боюсь.
— Кого?
— Того. Боюсь, что кто-то меня там, в ящике, — укусит.
Помолчали, еще пива глотнули, посмотрели на небо — самолет летел, чертил белую линию в синем небе.
— Это фобия, Наташа, — сказала Варя.
— Ну, вот такая я — дура с фобией.
— Я же не в упрёк. А просто… Понимаешь, у меня тоже фобия такая же.
— Какая?
— Я вот сажусь на унитаз и тоже боюсь, что кто-то там внизу есть.
— А кто там может быть? Рука?
— Нет. Не рука. Не смейся.
— Я просто представила, как тебя кто-то за жопу оттуда рукой хватает! — Наташка долго хохотала. Варя ждала, а потом сказала:
— Нет, не рука, Наташа. Нет, не хватает. А змея там может быть.
— В унитазе?
— В унитазе. Я читала, что в одной квартире змея вот так из другой квартиры через унитаз приползла.
Помолчали, выпили снова пива.
— Ну да. В твоем доме нет змей. Успокойся, — сказала Варя.
— А у тебя в почтовом ящике сидит кто-то, что ли? Рассказывай! У нас нет змей? Ага! Жди! Полный дом змеюк. У нас старый буржуйский дом, «сталинка», в центре, с колоннами. Вот в нем раньше жили генералы и полковники, прокуроры и их жены. Ходили в соболиных шубах. А сейчас — что? А сейчас остались их наследники. Вырожденцы. Только алкаши и пьяницы. Выродились! Вот так вот! Да, Наташенька! Человечество вообще вырождается…
— Это правда. Вот у меня был Витя… — начала Наташка.
— Да погоди, мысли закончу, довершу! При чем тут твой Витя какой-то? Я про буржуйский дом, в котором жила элита, элита, советская элита! Я тебе на конкретном примере рассказываю, понимаешь? Я там снимаю, квартира не моя, но я наблюдаю за ними, и так страшно, Наташа. Вот так человечество через поколение и вырождается. Всего лишь через поколение. А что будет с нами дальше?
— Да тебе-то что? Философ. Ты же не вырождаешься?
— Нет, я не вырождаюсь, — твердо сказала Варя.
Помолчали. Выпили.
— Если мы с тобой об этом говорим, Варя, нас это не коснется. Значит, мы себя контролируем, понимаешь? — сказала умное Наташа.
— Ну, в общем-то да, — согласилась Варя.
Говорили они о вырождении человечества, но, конечно, имели в виду эту мымру и сучку (других слов нет). Только её и больше никого.
Потому что эта толстая свинья, Ирина Федоровна Макарова, платила девчонкам мало. Сама ходила — деньги из карманов падали, а им она — только копейки давала. Себе брала много, конечно же, налоги не платила — про это девчонки догадывались.
Ничего она не боялась — ни тюрьмы и ни сумы. Потому что была жена депутата. Естественно. А кто у нас еще в России ничего не боится? Кто у нас живет в параллельной реальности? Понятно. Сами депутаты, да их жены, да вся их команда, весь их б…ий выводок. И так было всегда в России, хоть умри, — девчонки это знали. Кто наглее, тот у кормушки сидит и чавкает.
А народ бедный. Да. Такие вот, как Наташка с Варей, — они бедные, только обгрызки имеют. И ничего тут не сделаешь. Так было, есть, будет.
Тысячу раз про это Наташа с Варей говорили и ни к какому утешительному выводу не приходили, кроме как однажды решились податься на выборы — выставить свою кандидатуру в качестве президента. Пьяные были и думали, что утром так и сделают. Но не сделали утром. Забыли. Мало ли что по пьяни можно такого напридумывать и о чем помечтать.
А еще у этого депутата было две шаурмячных, записанных на всех его родственников, два киоска мороженого, два киоска, где делали чебуреки… Вроде — по мелочи, дак ведь в день набиралось доходу до ста тысяч со всех пищеточек, а умножай на тридцать дней, да без налогов, наличманом, — нормально будет, натощак не курил…
В итоге — была у них своя яхта (они не рассказывали и не показывали, говорили, что в Сочи ездят отдыхать в бюджетную гостиницу, но все знали — слухом земля полнится: на острове, на Кипре, яхта стоит припаркованная, вот тебе и шаурмячная с собачьим мясом). А еще была у них своя квартира в Португалии… Короче говоря: была у них своя беззаботная и безбедная жизнь, в параллели.
Да еще какая безбедная. Всем бы так.
А разве на пляже в Португалии будешь вспоминать про продымленный киоск в Дощатове, в котором студенты на последние деньги чебурек-подошву покупают?
Эти чертовы киоски, проклятое наследие девяностых, когда они как грибы поганые росли по всему городу, — их ведь все посносили с новой властью, ведь так всё утыкано было ими, мёрзли в них продавцы, торговали красной колбасой, «Инвайтом», «Зуко» и «Юппи» — отравой этой. А еще там были — игрушки на резиночках. А красная колбаса эта была перемолота пополам с туалетной бумагой, или с флагами советскими, или с наполнителем кошачьим, кто его знает — с чем, что только люди тогда не жрали, чем только всех не кормили.
Всё смыла, всё снесла новая власть.
Но потихоньку снова то тут, то там стало появляться что-то похожее, грязное, для студентов, — все эти задымленные вонючие павильончики.
Хотя вообще-то сейчас зарабатывать и воровать стали на другом, не по мелочи.
Конечно, теперь на тех местах, где киоски раньше стояли, на тротуарах начали перекладывать плитку раз в год. То в виде елочек, то в виде каких-то макаронных изделий плитка, то просто камешки, то еще что придумают — смотря что захочет директор этого завода, что выпускал плитку… А директором был — кто? Правильно. Сын мэра.
Новая власть…
Да что старая, что новая — горите в аду: вот что бы вам всем, кто у кормушки, посоветовать.
Эти истории вот, про киоски, Варя и Наташа знали по рассказам родителей. Сами-то они в конце кошмара этого родились, когда кошмар новый надвигаться стал. Мамки жаловались, что жрать тогда было нечего, вот и родились девчонки хилые: чуть ветерок — всё, простыли, простудились…
Хотя Варя была не хилая — толстая.
А впрочем — к чёрту.
К чёрту всё про власть, про деньги, про кормушки…
Давай про людей.
Ну вот.
Короче, сели у воды Наташа с Варей. На траву сели, у воды у самой, гранитный парапет за спиной оказался.
Место было всё в окурках, замусорено — обертки от конфет, мороженого, железные пробки от бутылок пива и прочее, что глупые люди кидают: авось смоет вода или кто из экоактивистов подберет — им ведь тоже работа нужна.
Девушки на это на всё положили газету «Пенсионер», бесплатную, — её и достала сегодня с утра Наташка, боясь, что ей живущий в почтовом ящике крокодил отгрызёт руку. Не отгрыз. Газета пригодилась.
Подложили «Пенсионера», сели на нее и стали пить из горла пиво.
— Ты бутылку в газету заверни или в пакет вон засунь и так вот пей, — сказала Наташа Варе и хлебнула из горлышка сладкого пива.
— А чё? Хочу — и пью.
— А вдруг — менты? Знаешь ли ты, миленькая Варечка, что распитие алкогольных напитков в местах общего пользования — запрещено? — Наташка закончила юрфак, по специальности никогда не работала, но иногда что-то цитировала из студенчества, что застряло в голове, и этим поражала публику в офисе. Правда, ни одного договора на проверку мымра начальница никогда ей не давала, сама всё делала — тяп-ляп. Да и тайной было то, сколько стоит того или другого депутата перед выборами повесить на всех рекламных площадях города. Хотя и так ясен перец — миллион за улыбку…
— Ну, вот как мы живем, а? Пить на улице нельзя! — сердилась Варя. — Да нет, ладно, я засуну в «Пенсионера» бутылку, ладно, будет только коричневое горлышко выглядывать, ладно. И что? Я буду пить, и пойдут менты, и увидят нас, и будут знать, что мы пиво пьем в общественных местах! Но ничего нам не сделают, потому что мы всё правильно делаем, мы не нарушаем закон, мы пиво в газетку завернули! Блин косой! Какое враньё поганое везде и кругом! Сваливать отсюда надо!
— Откуда? С берега?
— Нет. Из России.
— Куда? Кто куда тебя пустит, Варя? И думаешь, там можно пиво пить на улице? Оттуда мода эта и пришла. А раньше херачили все всё на улице, и ничего. Но потом наши в Европе насмотрелись всякого и стали вот так же — из пакетов пить пиво.
— Я про другое. Я про уровень свободы и вранья-невранья.
— Ой, хватит. Везде одинаково. Там хорошо, где нас нет.
Помолчали.
Так хорошо было сидеть, и трепаться непонятно о чем и непонятно зачем, и спорить о чем-то, о чем через пару часов даже и не вспомнишь: а про что мы там говорили? Да черт его знает, про что говорили. Про что-то.
Как на пьянке на любой: шесть часов пьянка, куча разговоров, и так весело бывает всегда! А утром — не помнишь ни слова из того, о чем бухие говорили вчера, и ведь говорили-то не минуту, не две, а шесть, семь часов разговоров! Сдохнуть!
Помолчали еще.
— Знаешь анекдот? — начала Варя. — Три богатыря стоят на распутье и смотрят из-под руки куда-то, а возле коней бегает маленький еврей и спрашивает: «Куда вы смотрите?» — «А вот, — говорит Илья Муромец, — смотрю, где хорошо!» — «Там хорошо, где нас нет!» — говорит еврей. «Вот, вот, — отвечает Илья Муромец, — то-то я и смотрю: где вас только нет!»
Помолчали.
— Фу. Ты что такие анекдоты?
— Имею право. Я вообще-то — еврейка.
— И что? Нельзя. Это антисемитизм. И среди евреев бывают антисемиты.
— Я не антисемиты, отвали.
— За такие вот анекдоты вот как раз на том же Западе тебя бы сразу на цугундер потащили бы или даже сожгли бы на костре.
— Да прям! Я езжу по программе израильской раз в год в Израиль, к родственникам, бесплатно. И вот они там собираются и травят вот такие вот как раз анекдоты, и сами евреи про себя ржут. Делов-то?
— Пиво хорошее, — сказала Наташка, замотала-таки бутылку пива газетой «Пенсионер», которую вытащила из-под задницы.
— Ты уже пятый раз это говоришь.
— И что? И в шестой скажу. «Козёл» — отличное пиво! — сказала Наташка. Она всё смотрела на воду, как рябь шла по синей воде, и смеялась.
— Блин, вот теперь юбка будет зеленая от травы, — не сердясь, а просто как про факт сказала Варя.
— Да и пусть. До кучи пусть будет. Сгорел сарай, сгори и хата. Вот те штапель, вот те тюль! А ты скажешь всем, что зелёное пятно на заднице — теперь это такой стайл! — Наташка стала смеяться.
— Ты уже второй раз: сгорел сарай, гори и хата. Где ты услышала?
— Нигде. По бороде.
— Побежало пиво?
— Ага! — всё так же смеялась Наташка.
— Дак нам что делать? Так и жить? Будто мы от мамки с папкой в Китай сбежали в детстве! Помнишь? — спросила наконец после долгого молчания Варя, спросила и сама первая стала смеяться.
— Ага. Помню! А нас поймали на второй станции, в электричке! — тоже засмеялась Наташка.
— Нет, на соседней улице, а мы шли с рюкзаками, в которых было мыло и зубная щетка, — в Китай побежали! Дуры! Помнишь?
— Да не было такого, не ври.
— Было, еще как было!
Варя была толстая, а Наташка была худышка.
Девушки разулись и ноги протянули к воде.
Сидели почти на мокром — да и плевать: зеленая и мокрая задница — да и пусть будет, раз такой день, раз с утра пьянство начали.
По воде шла рябь, бегали катера — лето, июль, будто юг какой-то и отпуск, и все отдыхают.
На той стороне реки стояла резиденция губернатора, рядом — резиденция Путина, а за спиной девчонок стоял театр драмы, заново отремонтированный, весь в стеклах черных, такой красивый и страшный, что в народе его сразу после ремонта прозвали колумбарием.
Еще дальше стоял небоскреб «Высоцкий», и там на пятнадцатом этаже был их офис.
— А у нее бинокля нет? — вдруг испугалась Наташка. — А вдруг она нас палит сейчас и видит, что мы тут сидим не больные, а здоровые и пьяные?
— Может, и есть. Да точно — есть. У неё — да не будет?! Ха! Есть! Да и пусть смотрит — да пошла она! — ответила Варя и махнула рукой, показала в сторону офиса «фак». — Пусть смотрит. Она меня, поди, видит и так, без бинокля. Я — толстая.
Варя вдруг резко заплакала.
Помолчали, подождали, пока Варя настрадается.
Потом Наташка сказала то, что говорила Варе тысячу раз:
— У тебя, Варюсик, пунктик на твою толщину. Прям зла на тебя не хватает. И что, что толстая? И что такого? Ходи и показывай всем, что вот, мол, плывет ледокол «Ленин», и раздвигай толпу, и забей болт на всех и вся, дура. Сколько это тебе можно повторять?!
— Ага, я же и дура, — еще сильнее стала плакать Варя.
— Каждый день одно и то же!
— Ага! — Варя рыдала.
— Пьяные слезы, — сказала Наташка.
— С чего пьяной стать мне? С бутылки «Козла»? Да мне это — как слону дробина. Да для меня это просто трагедия, что я толстая — поперек себя шире!
— Трагедия — когда в семье инвалид, когда война, когда упадет черт его знает что — челябинский метеорит, скажем, или еще что, и когда всем плохо, и все болеют, и ходить не могут, а у тебя что, что — скажи, ради Христа?! Ты должна всем показать, что ты не боишься ничего и что ты гордишься своей толстотой! Я тебе сто раз, тысячу раз говорила это, и даже говорила, что я бы хотела быть такой же толстой, как ты, тогда был бы повод на все взгляды на улице посылать всех на болт, чтобы все сдохли!
— Ой, какая ты злая!
— Я не злая, я сердитая на таких дур, как ты. Змея ей мерещится в унитазе.
— А тебе — в ящике почтовом.
— Унитаз — место грязное, а ящик — чистое!
— Что ты молотишь? С чего ты взяла, что ящик — место чистое?! И еще раз скажи, что тебе наплевать на мою толстоту. Скажи, скажи, что ты мне не сочувствуешь, ну?! Говори! Ты ведь моя подружка.
— Две подружки-«потоскушки». Тоскуем обе! То да потому! — Ты надоела!
— Спасибо!
— Пожалуйста! Я знаю, отчего нам с тобой так плохо. Нам плохо, раз у нас нет никого — никаких парней: ни у толстой, ни у худой.
— Ты со мной дружишь, чтобы оттенять твою красоту
— Я — анорексичка больная, еле ползаю. Я как старуха: встану с утра, ноги спущу с постели, и уже устала, и уже спать снова хочу. Говорю же: две подружки-«потоскушки». Тоскуем потому что! Я не про то, что мы с тобой таскаемся с кем попало, а про то, что мы с тобой тоскуем очень много.
— Это правда. Я тебя сколько лет знаю?
— Вот сколько лет мы с тобой в этой конторе — столько. А до этого — с детства!
— Зачем мы с тобой сели на этот берег? Мы бедные, что ли? Вон кафешка есть, сели бы там.
— Там — неинтересно. А тут — одиночество вдвоем. Мы сегодня тоскуем о том, как невыразимо прекрасна жизнь, и как она сопряжена с одиночеством, — сказала Наташка.
— Чего? — совсем ничего не поняла Варя.
— Тут — одиночество вдвоем. Трава. Вода. Солнце. Река наша. Ноги наши в воде. Вот хоть фотографируй и — в журнал.
— В какой? В «Крестьянку»?
— Дура. В «Форбс». Самые богатые леди сидят тут на земле и отдыхают. Это мы. Наше богатство — внутри нас.
— Вон — наш небоскреб. Там богатство, там жир по этажам плавает.
— Знаешь, как наша мымра поднялась? Расскажу — не поверишь…
Наташка почти допила пиво.
— Короче, один раз она меня повезла на выставку в Дубаи. Черт его знает, почему и за что. Просто — прикармливала, поводок надевала на меня, чтобы держать поближе и в случае чего сказать: «Фас!» — на того, кто ей не по душе был.
— Я помню. Я так завидовала.
— А не надо было. Думаешь, приятно было неделю с ней ползать по всем этим выставкам, улыбаться, держаться, а она еще дергала: «Не надо так много косметики, не веди себя так, а веди себя так, что ты напялила на себя?!» Ну и так далее. Цербер. Провались оно.
— Ну и что?
— Ну и вот. Ей в основном надо было по магазинам прошвырнуться, и чтобы я таскала ей её пакеты…
— Ну и что? Я помню, она взяла тогда пять человек с собой. Меня не взяла из-за того, наверное, что я толстая…
— Да, конечно! Самолет с тобой бы упал, в кресло бы ты не влезла! Хватит уже! Надоела про свою толщину.
— Нет, я не влезла бы в кресло в самолете, никогда! И меня бы вывели из самолета! Позор был бы, какой позор!
— Да замолчи ты, толстожопая!
— Наташка, я тебя люблю. Спасибо.
— Отвали. Слушай дальше, что было.
— Ну?
— Гну. Впихнули бы мы тебя в кресло все вместе. Я, потом наша мымра, потом командир корабля и все стюардессы — втолкали бы тебя в кресло, вдавили бы!
Девчонки стали смеяться, представили себе это всё.
— Я бы хотела, чтобы меня лучше не стюардессы, а стюарды мяли, вдавливали бы! — хохотала Варя.
— Хватит! Не смеши меня! Дай дорассказать! Короче. Она взяла нас просто по алфавиту, ей было насрать на людей, а по алфавиту: Абрамова — я, Аскеров, Арбузов, Белов, Ваняшкина. Всё. Не подумала ты про это?
— Да. А я — Ярошевская. Ой, бедная я. Всю жизнь поломала я себе из-за этой фамилии. Всю жизнь я — везде последняя. Ты — «А», а я — «Я». И в школе я была в журнале последняя, и так по жизни у меня всё плохо — всегда и везде я последняя. И какой дурак придумал этот алфавит?!
— Кирилл и Мефодий.
— Нет, не они! Это придумала святая Матрона, или как там ее звали!
— Ну, и каша у тебя в голове. Сразу видно — высшее образование, закончила журфак. Да у святой Матроны лечились все, и она жила совсем еще недавно, как и Ванга, — почти в одно время они пророчествовали…
— Ага, пророчествовали!
— Да! А Кирилл и Мефодий принесли на Русь азбуку!
— В чем они ее несли? В руках? В котомке? В рюкзаке или в чемоданах? Она у них как лего была, что ли? Откуда они ее несли? Кто им дал ее?!
— Отвали. Погугли.
Варя схватила телефон, нажала кнопку.
— Алиса, скажи мне быстро, кто изобрел азбуку и алфавит, быстро?!
Телефон сказал:
— Среди ваших контактов нет никого, кто изобрел азбуку и алфавит.
— Алиса, ты что, дура, б…?!
— Я не буду комментировать ваши слова, — сказал телефон.
Помолчали.
Уже не пили пиво. Кончился «Козел», на донышке осталось. Просто сидели и думали.
Потом Варя походила по воде, по камешкам, всё ойкала и смеялась — вода щекотала ноги, и хотя Варя и закатала штаны, но всё же брючины намокли.
— Холодная еще, — сказала Варя. — Вот напьюсь еще пива и купаться полезу всё равно! Чтобы завтра кашлять, и пойти на работу, и всех там перезаражать, и чтобы коза эта, мымра, поверила бы, что я болела, и что я не пришла, потому что я — болела!
— Дак вот, ты не дослушала, и я тебе не дорассказала, — вспомнила Наташка. — Значит, идем мы по Дубаям…
— Не сыпь мне соль на жопу!
— Да слушай ты! Идем мы, и нас еще четверо, всего шестеро…
— Не взяла меня…
— Да помолчи! И вот идем, смотрим вокруг, глаза навылет, какой-то 25-й век кругом, и думаем, что Россия отстала не на столетие от них, а навсегда… Ага, ну и вот. Идем, ты не поверишь, что там вокруг творится и какая там красота…
— Неправда. Зато у нас есть душа, в России.
— Конечно. Еврейская. Ну вот. Ты понимаешь, что это так говорят про них и про Японию: мы, Россия, отстали от них навсегда. А ведь у них там ничего нет, пустыня, качают нефть и баньчат ею, эти шейхи… Кстати, ой! Везде, везде портреты этих руководителей партии и правительства там висят! Ой! Такие красивые пацаны — ну, сдохнуть можно просто, и они в этих, в арафатках все — красавцы, блин, просто ну — невозможные! Идем мы, значит, удивляемся мы всему…
— Мы их все равно победим.
— Да, да, ну вот…
— Победим. Толщиной. Мы самые толстые в мире! Уя! — Варя принялась стучать ногой по воде и брызгать на подругу.
— Хватит, холодно! — завизжала сильно Наташка, но не потому, что холодной воды испугалась, а увидела краем глаза, что сверху по граниту проходил красивый парень лет двадцати, и она только потому заверещала сорокой, чтобы парень обратил на нее внимание, хотя бы глянул.
Нет. Даже и не глянул. Шел куда-то.
— Тупой, — сказала ему вслед Наташа.
— Что? — Варя парня не заметила и не поняла, что к чему.
— Да так, — сказала Наташка и встала, отряхнула штаны. — Пошли вон туда. Хватит тут жопу морозить. Знаешь анекдот? Сидят в деревне парень с девкой на берегу озера. И такая благодать: вечер, птички поют, солнце садится, вода у их ног бьется, и вот вдруг два лебедя — на тебе! — плывут по озеру. И этот обалдуй говорит своей любимой так красиво, так тягуче: «Милая, смотри, лебеди плывут! Хочешь быть моей лебедушкой?» А она ему в ответ как рявкнет: «Ну, вот еще, жопу мочить!»
Наташка смеялась. Варя стояла в воде. Спросила:
— Смеяться на слове «лопата»?
— Да отвали, будто не смешно! Смешно же! Пошли, говорю, туда, в центр, там пошоркаемся.
— Дак ты не дорассказала про мымру?
— Ну да. Не даёшь потому что ты мне говорить! Ну, и слушай. В Дубаях мы идем, а там на площади магазин с надписью по-русски: «Херни навалом!»…
— Да не ври, не было там такого магазина!
— Ну и что? Всё равно смешно! Я мымре говорю: «Пошлите, айдате потудова, а не посюдова, говорю, посмотримте, говорю, что там в магазине, пошаримся!» — ну так, для юмора, для прикола говорю я ей, и уже пошла, уже ногу в магаз подняла… А она вдруг хватает меня за рукав и тащит оттуда, и так страшно дышит, будто себя в зеркале увидала, тащит и говорит быстро, быстро, шепотом: «Пошли отсюда, быстро пошли, пошли!».
— Ну?
— Гну. И вот я за ней, прям бежим, как от пожара, от кошмара, жара, духота, я ей говорю: «А что случилось-то, что такое, что с вами?» А она остановилась, посмотрела мне в глаза так, как никогда не смотрела, я ее такой убитой и жалкой не видела никогда, она же всё время на коне и саблей машет… А тут вдруг говорит мне: «Наташечка, прости, но мне эти места и тот магазин даже вспоминать страшно… Мы с мужем 25 лет назад в этом магазине товар на продажу брали и везли в Россию, и я как вспомнила те дни, наши клетчатые сумки и тот ужас, и мне плохо стало… Прости…» — вот так она мне сказала.
— И ты что?
— А я что? Да ничего. Я ничего не сказала. Да я и не спрашивала ничего дальше — и так всё понятно.
— А-а, вон что… Значит, вот на этом-то они с муженьком и поднялись тогда… Челночничали, поди…
— Не знаю. Ну да, наверное. Только, знаешь, мне ее в ту минуту что-то так жалко стало. Она прям там стояла в этом богатом Дубае, как побитая кошка, с больными глазами… Это ведь как: из грязи да в князи? Так называется?
Варя нажала кнопку на телефоне.
— Алиса, «Из грязи да в князи» — это что такое?
— Вот что мне удалось найти, — ответил деревянный голос из телефона. — «Из грязи да в кня牻 — фольклорное выражение о человеке, вдруг поймавшем счастье».
— Алиса, — Наташка взяла из рук Вари телефон и сказала: — Не «кня牻, а «кнµзи», ударение на «я», а ты снова дура!
— Я не буду отвечать на эти слова, — сказал телефон, помолчав секунду.
— Меня прям надирает, так нравится в неё материться и её доставать! — радостно сказала Наташка и потрясла телефоном в воздухе на вытянутой руке, будто за волосы потаскала ту самую Алису, что сидит в телефоне.
Помолчали.
— Ну вот, — сказала Варя. — Ей повезло.
— Чем это?
— Ну вот, была свобода тогда, в девяностые. Была возможность хоть «челноком» пойти…
— Ты серьезно?
— Конечно. Она могла выпрыгнуть из зоны комфорта, начать что-то новое, а нам что?
— А какая у нее была зона комфорта, если она возила сумки клетчатые с бюстгальтерами туда-сюда, жрала доширак и спала на этих сумках на вокзалах?
— Не преувеличивай. Была свобода. Я слышала по радио. Правильно говорят, что в девяностые, хоть их все и проклинают, была возможность расти и потом — вырасти!
— Да. Правильно. Сильно батя, скажем, мой вырос. Закончил в университете факультет философский и вот уже 25 лет торгует на рынке, в магазине приколов. У него своя точка на Кировском рынке, номер 32 у вагончика у его.
— Понятно. Вот где ты покупаешь нам подушки-пердушки и прочие дебильные вещи на дни рождения!
— Не покупаю, а беру без денег. Могу припереть весь вагончик мымре на день рождения — завалить ее. Там есть курица в сетке — пищит, пауки пластмассовые с красными глазами, мыло в виде пистолета и просто какашка — она пластмассовая, но выглядит как настоящая, тебе надо?
— Не надо мне твоих приколов. Ты сама как прикол. Ты мне оттуда приносила свечки для тортика и свечу, которая в торте горит, — чуть квартиру не спалила, а еще шариков всяких — даже эротического содержания.
— Дак как нам подняться?! — стала кричать вдруг Наташка на другой берег реки, в сторону резиденций губернатора и Путина. — Мы так и будем с тобой сидеть в этом офисе и ничего не будем делать? И нас из этого офиса вперед ногами вынесут?!
— Представляю. В лифт мы не войдем. Я толстая и длинная. И, значит, меня с 19-го этажа будут парни тащить на руках — бедные, они обсерутся!
— А с чего ты взяла, что они тебя на вытянутых руках понесут? Они тебя потащут за ноги, и ты будешь головой стучать по ступенькам! Там тысяча ступенек, и ты их все сосчитаешь.
— Это тебя так понесут. А меня — красивые парни понесут! Надо написать в завещании, чтобы покрасивее выбрали, и чтобы они меня тащили, и чтоб пупки у них от натуги развязались!
Дальше девчонок стал разбирать такой смех, они так ржали, падали в траву, и визжали, и бредили:
— И на могильном камне напишут: «Она работала в офисе дурой!»
— Это тебе, а мне: «Тут лежит самая красивая офисная работница. Делала деньги из воздуха. Занималась рекламой…» И последняя строчка с могильного камня будет уходить в землю, и все проходящие будут пальцем землю расковыривать, чтобы прочитать: что же там написано?!
— А там будет закопана подушка-пердушка!
— Нет, там будет говно пластмассовое лежать!
— Килограмм!
— Три!
Поржали и успокоились.
Пиво допили совсем, последние капельки из бутылок вытрясли.
— Знаешь, — предложила вдруг Наташка мечтательно, — а что, если бросить всё, всё, всё — и рвануть автостопом во Владивосток, скажем, а?
— Нет, не айс. Я толстая. Не запрыгну в машину дальнобойщика — высоко. Надо тут просто, тут — найти то, чем тебе интересно заниматься, и этим заниматься!
— А мне ничем не интересно заниматься, вообще — ничем.
— А может — ты не знаешь? Может, в тебе есть что-то, что-то такое есть, а ты, дура, даже и не подозреваешь?! Скажем, ты любишь рисовать иногда, так?
— Ну, так, да.
— Ну, так вот! Надо именно это сделать своей профессией!
— Да я чёртиков и линии всякие рисую в блокнотиках на всех оперативках у мымры. Просто делаю вид, что записываю ее умные великие речи.
— Или, скажем, ты любишь вышивать? — Варя продолжала мечтать.
— Ты совсем чеканулась?
— А ты попробуй. И вдруг у тебя получится?
— И пробовать не стану.
— Ну, или танцевать? Или в шахматы играть?
— В шахматы — нет. А вот танцевать и изображать из себя кого-нибудь — это я люблю. Значит, мне надо идти в артистки?
— Ну вот, талант раскрывается! Иди!
— Поздно. Я старая.
— Не натягивай сову на глобус. Ты молодая очень. Тебе 25 всего.
— В артистки после школы берут. Не успела я. Да и успевать не хотела. Дурочка. Да и ладно. Я вот знаешь чего хочу по-настоящему?
— Чего?
— Вот забавы какой-то, понимаешь? Вот чего-то такого хочу, чтобы меня забавляло…
— Тогда — роди.
— От кого? От армяна Гаспаряна? Ты кого видишь? От него, поди, родится ребенок уже с усами, с бородой и с волосатой грудью! Ты кого-то вокруг видишь? Глаз не на кого положить. Ребенок должен быть красивым.
— В мать пойдет.
— Нашла красавицу.
Помолчали.
— Ты сейчас похожа на царевну Несмеяну. И то ей не так, и это не по еёному. И смеяться она не хочет, и ничего вообще не хочет! А ну-ка: рассмешите меня!
— Ну вот, значит, русский фольклор произошел из жизни. Так и есть. Говорю же: вот хочу какой-то забавы, чтобы что-то меня веселило бы!
— Может, в клубы тебе ходить? В такие — где про ориентации? Там весело.
— Нет, не айс.
Ветер по реке вдруг усилился, по воде побежали уже не мелкие рябки, а волны, сильные, толчками, черная вода плескалась на берег, на ноги, на камешки. Волны толкали из воды всякую дрянь, грязь: полиэтиленовые мешки, бутылки, пластиковые стаканы.
— Завалили реку, твари, уничтожили, — сказала Варя, сняла платье, под платьем были штаны (так она ходила: в платье со штанами — стеснялась своей полноты, прикрывала ее), и пошла в воду.
— Вот что я хочу! — говорила она по пояс в воде. — Я хочу спасать природу, очищать ее от мусора. Помогай мне! — Варя стала выкидывать на берег пластмассовые бутылки.
— Уйди, там пьявки! — закричала Наташка.
— Ну и что? Пусть сожрут! Пусть выпьют кровь из меня из толстой, может, я похудею!
— Ты пьяная, вылазь, а то спасатели сейчас подплывут и будут тебя на катер вытаскивать, катер перевернется, все утонут, только ты сверху будешь плавать! Уйди, смешно будет!
— Пусть будет смешно! Раз я такая смешная и глупая!
Варя снова стала рыдать, но из воды не выходила. Кричала:
— Я спасу все виды умирающих, вымирающих животных, я поеду в Австралию и там будут бороться с природой!
— Вылазь, дура, хватит, — Наташка тоже пошла в воду и потащила за руку подругу из воды — стояли в воде по пояс и то смеялись, то плакали обе.
— Ты сдурела, что ли? Утопиться решила?
— Еще чего. Я буду жить назло всем. Искупнусь, жарко.
— Там народ ходит, ты без купальника!
— Предрассудки! Да срать! Пошли тоже!
Они визжали и купались, скинув одежду на берег.
Кричали:
— Вот те штапель, вот те тюль! Ура!
Потом вылезли мокрые и напялили на мокрые тела платья, и платья прилипли к телам, обтянули.
Они взяли туфли за бретелечки, за шнурочки, вылезли на парапет, пустые бутылки в урну кинули.
Уже был вечер, и, как всегда, рядом на мостике у воды толпа людей танцевала сальсу и самбу, или черт знает чего такого радостного они танцевали.
Народу было много, и все были такие счастливые.
Варя и Наташка кинулись с ними танцевать.
Хохотали.
Жизнь была прекрасна и имела смысл.
Гоголи в России как грибы растут…
Дневник Веры Волковой
15 июня 2006 года
Температура воздуха + 41 на крыльце, шел небольшой дождь. Всем надо хорошего дождя, и людям, и животным, и природе. Хоть бы вовремя прошёл сильный дождь, и заготовить побольше сена.
Не знаю толком, оставлять ещё одну корову или нет? Посмотрю.
Если не куплю поросят, то оставлю, наверное, ещё одну корову. Надо как-то прожить ещё почти четыре года, хотя бы до пенсии, если дотяну. Сердце что-то стало колоть. Не обращаю внимания на него, а то привыкну к лекарству. Чему быть, того не миновать.
Соскучилась за детьми. Разлетелись, как маленькие птички из родительского гнезда. Теперь уж никогда их не соберёшь и не вернёшь время вспять. Даже и ни один и не вспоминает меня. Теперь я им не нужна. Выросли. Так я их воспитала.
Сама виновата. Всю жизнь жила только для семьи, теперь уж не о чем жалеть, что толку.
Вчера ночью была полная луна, я, как лунатик, при луне не могу спать. Пришлось с койки перейти на диван. Брат Петя в Перми. Звонила сыну, Вити моего не было дома, в рейсе, а Нина дома была, они собираются в Анапу с детьми. Молодцы! Я хоть за них рада.
Спасибо Диме, первый муж мой, что забрал Витю и Нину туда, на Север. Вот бы и Серёжу с Сашей забрал. Но они уехали в Пермь. Витя, конечно, самостоятельнее, не такой ребёнок, как Серёжа с Сашей. Саше зацепиться сейчас не за что, он будет хороший семьянин. Но я ему помочь не могу ничем.
20 июня
Сейчас пройдут коровы, подою. Подою — перегоню. Каждый день одно и то же. Помою сепаратор и спать.
Ходили с Машей к Наташе, у которой Ваня маленький. Хорошо хоть есть две подружки, с которыми общие интересы. Проблем много у всех, вот и делимся.
Хуже всех, я думаю, мне. Не работаю, мужа нет. Живу на иждивении у своих родителей. Хотя, правда, я в день к ним по пять раз бегаю, продуктами помогаю. У них хозяйства нет, а у меня — коровы, свиньи. Делюсь продуктами.
21 июня
Встала в 5.00, уже управилась. Села немного отдохнуть.
Сегодня соседка Горбаневская едет в Пермь, хочет купить у меня масла на две тысячи. За ней сын приедет на машине, так я им отнесу масла сливочного, продам. Надо ещё отдать долг Любе Петровой в магазин. Вот и кстати деньги. От сдачи свиньи остались ещё деньги, так я их отнесу в магазин, заодно и разменяю.
Зайду к маме с папой, отнесу литр молока.
Сегодня во сне видела Вову Ивлева, одноклассника, первую мою любовь, ой, да еще в школе. Но как-то он всё боком от меня, так и не поговорили во сне. Где он теперь? Да и к чему теперь эти сны? Надо было тогда думать башкой, а не задницей.
Всё прошло, как белый снег зимой.
Хоть бы кто-нибудь из детей позвонил, за всеми ведь соскучилась.
22 июня
Вот, пишу, когда настроение писать.
Сейчас обед. Ходила, нарвала косой травы свиньям. Я эту косу боюсь с детства. Когда порезала ногу тогда косой, и как болела, и хромаю с тех пор — так теперь на эту косу только смотрю, и то жутко. Сколько она принесла мне горя.
Если бы я не порезала тогда ногу, у меня и жизнь сложилась бы по-другому. Я себя чувствую вторым сортом людей. У меня ноги разные. Одна лытка больше, другая — меньше. Мама говорит — не заметно, а я себя всю жизнь чувствую инвалидом будто. Мама меня любит и жалеет и потому так говорит. Ой, мамочка моя…
В жизни бы я не пошла замуж за этих недоносков, за обоих. Было бы всё по-другому.
Ходила в магазин, взяла 200 грамм персиков. Вкусно. Сбивала масло. Надо ещё кому-то продать. Живу за счёт скотины. Ну и мороки с ней, конечно.
Отец отремонтировал летний загон для скота. Смеются, что, мол, — переходи к нам жить со скотиной. Если бы дети были обеспечены, я бы так и сделала.
1 августа у Серёжи день рождения. Хоть бы приехал. Пускай зарежет свинью на мясо себе, и мне, и родителям. Там, может, Саша с Витей приедут. По холодильникам бы разобрали.
Что-то левая рука сегодня отнимается. Пальцы терпнут, особенно большой палец. Надо сегодня прибрать веранду, обои поклеить и покрасить.
На ум ничего не идёт. Сегодня жара с ветром. Всё.
25 июня
Жара у нас ужасная. Что будет с посевом? Не дай бог — сгорит.
Сегодня по газете обещали дождь, но не пахнет даже. Сейчас полила огурцы. Надо выходить каждые полчаса и качать колонку, чтобы полить весь огород до вечера. От такой жары даже в огород ходить неохота. А ведь раньше я так любила копаться в земле, сажать, пересаживать.
Ходила в магазин, нужно было купить игрушку — машинку легковую, у Вани день рождения послезавтра. Маленький, худенький, весь в нашу породу. Да лишь бы бог здоровья дал.
Сегодня с папой ездили на мельницу. Взяли два мешка муки, я сразу же поставила на хлеб. Уже один раз поднялся. К вечеру буду печь. Серёжа Песков, мельник, дал нам муку просто так, не записал. Спасибо. А то первый раз брали 5 и 2 мешка и всё скормили свиньям. Мука плохо пеклась, хлеб получался сырой, клейкий.
В комнатах прибралась, покрасила кое-то. Теперь чистота, порядок. Самой приятно. Маша сегодня на работе, Раис поехал в Пермь за машиной. К вечеру, может, пригонит, будем обмывать.
Хотя с меня теперь уже и обмывальщик. Плохо мне что-то потом, дня два плохо потом от спиртного. Наверное, пришла старость. Так быстро.
Мне 53 года. Я ведь для себя и не жила. Ой, опять себя зажалела, буду плакать, пока не засну.
Вчера продала 1 килограмм 8 грамм масла и 2 банки литровых сливок. Деньги тетка Успеньева отдаст с пенсии. Маме вчера отнесла молока и 1 литр сливок.
Как хорошо держать коров. Все продукты на столе.
Я что-то стала худеть. То ли от переживания? Всё о своих деточках думаю. Как да что? За Дашкой соскучилась.
Сегодня по телевизору буду смотреть «Не родись красивой». Одна радость в жизни — посмотреть что по телику.
Всё, не хочу больше писать. Кончаю.
28 июня
Жду фильм «Не родись красивой».
Сегодня с утра управилась у коров, свиней и завалилась спать аж до 10.40. Во, поспала! Дождя так и не было. Надо идти поливаться. У меня в комнате прохладно, хорошо, чисто, уютно.
Как хорошо жить одной. Только вот расстройство за детей, за внуков. Хоть бы у них всё было хорошо.
Сегодня носила маме молоко, масло, сыр. С одной стороны, хорошо держать хозяйство, но с другой стороны — трудно. Хорошо, что есть все продукты от хозяйства, а с другой стороны, хлопот много. Ну, да как-то надо жить и не хуже людей. Да и есть пословица: «Как потопаешь, так и полопаешь».
Я уже управилась на вечер, кроме коров. Коровы ещё не пришли со стада. Вот ведь надо же до вечера какая жара!
Смотрела киносериал «Не родись красивой». Скоро кончится он — 31 июня. Потом опять какой-нибудь сериал буду смотреть. Хоть немного разнообразия в жизни. А то скука ужасная. Хотела ещё что-то написать, да из головы всё вылетело, если что-то там и было. Шутка.
Только и осталось в моей жизни, что шутить, не то разревусь. Жизнь моя закончилась в 53 года. Когда меня все бросили и уехали.
Волков — старый подонок. В молодости был говно, в старости стал вообще — кизяк вонючий. Фамилию мне оставил — Волкова. Как я его ненавижу, зачем он мне попался в жизни? Я дура набитая, лучше быть последней потаскушкой в деревне, чем соединить свою жизнь с таким, да ещё и детей двоих нарожала от этого говна. Дура я, дура набитая.
Что за Диму в первый раз выходила замуж — я не каюсь. Вон какого сына от него родила, Витю. Да и не такой уж он и плохой в жизни оказался, Дима. А во второй раз мне и не надо было выходить, за Волкова. Сын уже был, что такое замуж — знала, что мне ещё надо было? Дура. Я и себя теперь ненавижу.
Всё в жизни у меня кувырком. Всё не так, как я хотела бы. Ой, буду кончать. Голова уже опухла от дум. Похудела на 13 кг. Всё равно что корова была. А ведь в молодости была как тростинка. Откуда этот жир? Вроде бы и ем так же, как раньше.
Помыла посуду. Варила кашу, и молоко сбежало. Пришлось идти в магазин и покупать металлическую сеточку, чтобы оттирать газплиту. Меньше буду разевать рот.
Сегодня мама мне сказала, чтобы я купила 5 кубометров дров. Но я ответила, что, пока не куплю сена, разговоров про дрова не может быть. Ох уж эти деревенские хлопоты: сено, дрова, уголь, навоз, корма, дроблёнка, отруби, топка печей, зола и т.д.
29 июня
Сегодня день рождения Вани. Сходила, поздравила машинкой. Они убили козла, хотят делать манты, но мясо постное. Так я ему отнесла жира свиного, сегодня как раз достала с холодильника. Как раз кстати.
Выпили за здоровье Ивана по три стопочки по половинке. Сразу же чувствую: заболела голова, правая сторона. Ну, никак нельзя пить. Сейчас пойду намелю фарш, буду делать пельмени.
Прошёл вечером дождик, хоть небольшой, но всё же прохлада. Постирала три паласа. Сейчас придут коровы, буду доить. Пусть пасутся до ночи. А то в табуне жара, оводы, комары.
Сегодня включила телевизор, там шло старинное кино. И был там эпизод: у старых людей белогвардейцы повесили дочь. Один сын ушёл к красным, другой к белым. Вот мать плачет и говорит, что была семья, и теперь они остались одни, нет семьи, все разлетелись. Я аж заплакала, как точно. Была семья, и осталась я одна, и теперь просто буду доживать. Страшно.
Коров всё нет, телок тоже нет. Пасутся.
30 июня
Встала в 4.30. Петухи поют. Я их держу закрытыми, а то в огород прямёхонько бегут.
Сегодня в деревне будут давать пенсию. Когда уже я буду получать? 3,5 года ещё. Очертенеть.
Ногу ломит, может быть, ещё будет дождик.
31 июня
Хотела посмотреть кино, но начался гром, и «тарелка» перестала показывать.
Ходила с тяпкой, прополола лунки с бахчой.
Надо сварить сыр. Давно уже не варила.
Ворожила на картах. Ничего не выходит.
1 августа
Настя звонила, но меня не было. Я позвонила на квартиру Аллы Фёдоровны и узнала, что они уже там не живут, но загадили всё, что могли. Ой, прям беда с этой молодёжью. Лодыри.
Соскучилась за Дашей.
У Маши вчера зарезали на сдачу тёлку, так мы с ней очистили требуху. И сделала «хе». Отнесу маме, она любит, а я, наверное, наелась зимой, не хочу.
Ходила на разведку с Яной за вишней. Навалом, но ещё зелёная.
Всё. Кончился сериал «Не родись красивой». Теперь смотреть-то больше нечего.
3 августа
Ходила с Машей за вишней, набрала ведро, а Маша — по полоску. Набрала в кулёк и нарвала веточкой. Отдала Машиным внучатам. Кирилл растёт — очень шустрый малый. Всё Маша говорит, что Наташа ростит его как девочку. Ну, ничего себе девочка! Матерится, дерётся.
Я маме хорошо помогаю. Считай, вся кормёжка от меня. Я рада им помочь хоть чем-то. Ведь они мои родители. И рада, что они у меня живы и здоровы. Многие мне завидуют. У многих моих сверстников нет родителей уже. Но я боюсь их потерять, так как прожила с ними всю свою сознательную жизнь, не представляю, что со мной будет, если их не будет. Не дай бог.
И так я одна осталась: ни мужа, ни детей. Разлетелись и бросили меня все. Муж-то хорошо, что ушёл. Я его ненавижу.
У меня такой характер, если мне кто сделал что-то плохое один раз человек — он для меня больше уже не существует. Так и этот, и тот муж. Точка.
За детей, конечно, переживаю.
Скоро придут коровы, буду управляться.
10 августа
Вчера привезли 5 кубометров дров. Раис мне переколет. Они мне должны.
11 августа
Все дрова раскололи, я сложила, часть сбросала в дровяник — теперь он полный, часть свозила и возле бани сложила.
Привезли сено. Сегодня обещали ещё привезти сено в тюках.
12 августа
Нет света. Что-то в счётчике. Ходила к электрикам. Сказали, что придут.
Уже 9 часов. Их нет. Прям беда.
Вчера привезли 77 тюков сена.
Где же электрики?
Душа замирает.
13 августа
Свет сделали, пробка бракованная. Заменили. Каждый день теперь будут отключать свет с 10 до 5 вечера.
Жду ещё сена.
14 августа
Привезли ещё 123 тюка сена.
Сдала тёлок прошлогодних. Скоро осень. Холода. Постиралась.
Я, наверное, старею. Немного и постирала, а уже потянуло ко сну.
Скоро будут принимать свинину, дак сдам двух.
21 сентября
Надо перебрать картошку. Завтра начну. Надо уже спускать в погреб. Сейчас пойду за коровами.
Хотела сегодня не выпускать телят, но кормить нечем. Отправила пастись.
Сегодня купила 0,5 кг винограда. Не очень вкусный.
Соскучилась за Дашей. Когда уезжала, плакала, хватала за шею, не хотела в Пермь.
Картошку спустила. Надо теперь на летней кухне спустить свеклу, морковь, редьку.
Скоро зима.
1 октября
Должны привезти солому.
Хоть бы дал бы бог.
2 октября
Уже выгнала коров.
Сейчас 7 утра, почти управилась, сейчас напою телят, и надо складывать солому. Я вчера пошла к Маше, а в это время Раис привёз солому.
Сейчас начнётся «Талисман любви».
Телят больше выгонять не буду. Хватит за ними бегать.
8 октября
Утро. Даша приехала. Ещё спит. 7.00.
Я уже управилась и выгнала коров. Надо дать ещё солому и сено телятам. Что-то неважно себя чувствую. Охота спать.
Сейчас вынесу маленьким поросятам еду и лягу на диване.
Сегодня обещала маме замариновать капусту.
9 октября
Сегодня режут мне свиней 2 штуки на сдачу. Теперь двух кабанчиков перегоню до холодов в сарай, а наступят морозы — зарежем на мясо себе и родителям.
10 октября
Свиней сдала хорошо.
Разбираю одну половину сарая, а то негде держать телят. За два дня, думаю, сделаю. Сейчас вот постирала, отдохну маленько и пойду снова делать.
Сказали, что позвонили с почты, чтобы завтра пришли получать деньги. Не знаю только вот, сколько, да хоть сколько, всё хорошо, чем ничего. Это за то, что я в августе вела стат. переписку.
Маше сегодня отнесла пять ножек свиных. В спальню заказала тюль капроновую, а то той лет 25, уже ползёт вся, она шёлковая, Нина дарила.
Выслала с Макаренками в Пермь два мешка картошки и мешок с подушками и одеялом, положила кулёк сладости. Макаренкам за машину заплатила. Дерут.
Но и то спасибо, а то как им переправить? Мясо и сало им надо переправить, а то аж комок в горле: а они там как?
За мать никто не переживает, а мать всё прощает им и переживает. Соскучилась за всеми детками.
28 октября
Приезжал Сережа с семьёй, и сегодня уже уехали к Тане в Лысьву.
Витя к ним заедет, а оттуда — в Анапу.
Не могу писать.
Комок в горле.
30 октября
Вроде бы отошла. Думаю, им там будет лучше, чем в Перми.
Передала сумку большую китайскую — мясо, сало, жир да рулеты из брюха. Хоть на первые два-три месяца будет чем-то питаться.
Пойду управляться.
Нажарила котлет да и наелась.
1 ноября
Проснулась в 7 часов.
К 9 пойду управляться, ещё темно на улице.
Вчера потопила, в комнате было жарко, но, видно, сильно холодно на улице, всё выдуло. В комнатах холодно, +10.
Вчера вечером был сильный психоз. Плакала.
Такая большая была семья, и вот теперь я одна. Мужа Волкова ненавижу — ушёл, и сдохни. Он со своей пьянкой и поведением оттолкнул от себя всю семью, своей противностью. Когда пьяный был, у него становились страшные глаза, как вытаращенные, и речь менялась, молол что попало. То «ням-ням», то обсерется. Недержание уже было.
Фу. И вспоминать-то противно. Всё.
2 ноября
Купила лимон. Пью чай с лимоном.
Смотрела передачу про Любу Полищук. Жалко женщину. Умная, талантливая.
Сегодня чистила у поросят, у курей, у коров.
Завтра почищу у телят. Солому не едят, скоты.
3 ноября
Повесила новые шторы. К «уголку» подходят. С коричневыми цветочками. В зале теперь красиво. А то стыдно людей пригласить пройти. Старый уголок весь уже развалился, да и лет ему много. Муж на нём спал — и пьяный, и сраный. Зашоркал. Хоть на душе будет веселее жить.
Конечно, надо помогать детям, но ведь и я ещё не собираюсь умирать — тьфу, тьфу. Охота ещё пожить, поженить своих внучат, да и деточек толком на ноги поставить.
Да, папенька им достался. Не разглядела. Шизофреник. С годами шизофрения у него стала сильнее проявляться. Ну, да это у них в породе по маминой линии.
Ну да, опять философия.
Всё, надо идти топить печь.
10 декабря
Маша белится. Не могу уснуть. Пишу стихи.
…Белая дорога вдаль бежит,
И асфальт корявый под колёсами лежит.
Эх, дорога, чистая нахаба,
Под колёсами одни ухабы.
Степь белая простёрлась впереди,
Ничего не видно, ни зги.
Деревушки, как ульи,
Растянулись вдоль асфальта,
Разгромленные дома,
Будто бы была война.
Перемёты впереди,
Трактор почисти поди.
Что, подушка и одеяло, вы меня не укачаете?
Иль вы вместе все со мной скучаете?
Вся семья разлетелась из гнезда родимого,
И осталась я одна с думами унылыми.
Телевизор, друг надёжный,
Всё Дом-2 показывает.
Я смотрю, как там жильцы
Друг друга наказывают.
Вот так. Всё тело как не моё, будто я в нём гостья…
11 декабря
Узнала, как сделать монгольскую водку. До хера делов. Сложно.
Мне поставили телефон.
Хорошо с ним. Болтаю со всеми. Сидишь дома, а как будто в гостях побывала.
День рождения. Телефон не замолкает. Вся деревня поздравляет.
Приятно.
Жизнь течёт рекой,
Всё как будто под рукой,
Но чего-то не хватает,
И берёт тоска и грусть.
Но я рукой махну — и пусть!
Годы хотят меня согнуть,
Но им меня не утянуть
В хандру, и в скуку, и в тоску.
Я буду долго на плоту
По жизненной реке болтаться,
Пока я в силах трепыхаться.
Пока я деточкам нужна,
Я чувствую — нужна.
Любовь свою я сберегу,
От всякой нечисти отведу,
И чем могу, я помогу…
Стелилась моя коровка. Подарила мне два телка. Две одинаковые мордашки. Чёрные, как Чебурашки. Глазки чёрные, как сливы, с фиолетовым отливом.
10 часов, не могу уснуть.
Всё детство вспоминается.
Как родители вкалывали день и ночь, чтобы жить не хуже людей, чтобы нас учить, растить, в люди вывести.
Надо было средства, вот и работали как проклятые, за гроши. Сейчас у них и деньги есть, есть-пить чего, а здоровья нет, кончили его.
Я годами не старая, а душой постарела. Нет никакой радости, цели, как раньше было. Вот что значит молодость.
Нравилось мне вечером, когда вся семья в сборе, коровы придут, тепло, мама и папа ещё молодые. То в лес по ягоды поедем, то за грибами, то сено переворачивали, сушили. Ведь тогда косили сами родители, косами.
Самое золотое время было.
У коровы вымя припухшее. Я её днём выгоняла в огород. Может, застудила.
Вчера посидели, «копытца» обмыли. После бани посидели с Машей, чаю выпили. Расслабуха. Перед этим болели мышцы рук. Теперь как у 17-летней.
Смех.
Сижу, улыбаюсь.
…Странное состояние смех,
Сразу все неприятности вверх,
Улетучась, оставляют тело,
Будто бы был Отелло.
Губы растягиваются в ниточку,
Глаза щурятся в щёлочку,
А самому в щекоточку
Хочется хохотать…
Вот, на старости стишки стала писать. Аж самой смешно.
Мучение телят поить, вся аж мокрая, пока их напою.
…Внучка спать улеглась,
Набегалась лапушка.
Вот и заколочка лежит,
Снятая с волос рученькой.
Полежит часок, другой
И опять верх головой
Будет скакать, как постовой,
На своём велосипеде, как верховой…
Набрала для мышей отравы, заколебали. Страх какой-то, не могу спать.
Волосы хочу остричь. Вся седая. Лезут волосы. Тело дряблое.
Фу, писать противно.
15 декабря
Звуки раздражают. Хорошо, что одна.
Но те мужья, что у меня были, — близко не надо.
Плохо работает интернет.
Не могу досмотреть сериал «Красавица Ляля». Смотрю 50 серий.
Во сне муж орал на меня.
А Вова одноклассник, которого во сне видела, — умер ещё три года назад, оказывается, — вот, сообщили.
Долго загружается интернет, сержусь.
Выходные ,и потому все, вся деревня в интернете.
Вода с глиной идёт.
Выкачала воду, разлила в доме по посудинам отстаиваться.
В чеплахи наливаю.
Сериал про «Лялю» заедает.
18 вёдер натаскала. 3 ведра с глиной выливаю в огород.
18 декабря
Умер Раис.
Вместе в школу ходили.
Уже похоронили.
20 декабря
Смотрела сериал «Маруся». 20 серий.
Завела тесто на пельмени.
Сериал хороший, но медленно закачивает интернет.
Скоро и «Ляля» закончится.
Смотрю 25-ю серию, ещё осталось 10 серий «Маруси».
22 декабря
«Маруся». 28 серия.
28 декабря
Досмотрела «Марусю». Барахло.
29 декабря
Скоро Новый год. Дети не звонят.
5 января
Рецепты записала. Много записала, а кому готовить — не знаю.
28 февраля
У нас большое горе. Умерла моя миленькая, дорогая мама. 27 февраля её похоронили.
Приехали на похороны все мои дети. Петя с Наташей опоздали. Приехали где-то в семь вечера.
Валя Горохова, сватья, приехала пораньше их, и мы с ней и с Витей, сыном, поминали маму за столом. И в это время приехали Петя с Наташей.
Поплакали, да и опять сели ужинать и поминать.
Приезжали на похороны мамины родственники, брат и три сестры сродных. Успели, на полдороге на кладбище нас встретили, и проводили до кладбища, и потом были в баре на поминках.
А потом поехали к папе домой. Немного посидели, и они уехали.
Вот такие дела.
Теперь папа один.
Бедная моя мамочка, как я теперь буду без мамочки жить? Ведь это она была для меня всем: и советницей, и подружка.
Как она меня любила. Никто в жизни меня так не любил. Она всех нас, детей своих, сильно любила, учила добру, честности, уважать людей. Говорила всегда, что ласковый ребёнок две матери сосёт.
Сильно любила моих деточек-сыночков.
Маму похоронили по-людски, сделали, что смогли.
И поп отпел, и всё остальное было, как надо. В баре были поминки, людей было больше 80 человек.
Милая моя мамочка, ночует сегодня в сырой земельке…
10 июня
Господи, пошли на деревню дождь!
Замучились от жары и люди, и скотина.
Трава сохнет.
Господи, сжалься!
20 июня
Хватит дождей!
Помоги найти телят нынешних!
21 июня
Спасибо, Господи, благодарю!
Нашла.
7 августа
2300+400=2700
8 октября
Идут уже неделю дожди.
Вот так мир создан. Когда их не надо, то замучают. Одно слово — осень.
По телику писатели говорят: «Гоголи в России как грибы растут».
Как хорошо, что так.
Как хорошо, что Гоголи у нас в России так растут. Слава богу.
Как я рада.
Я так рада, что они растут…
Слава богу.
Сегодня плюс три.
Лайтовенько
У Насти заговорил котик.
Настя вечером на кухне посуду мыла, подошёл котик и сказал:
— Жрать давай, размылась тут… Спать не даёт с самого раннего утра, стучит своими тарелками, надоела, дура…
Настя поняла, что у неё крышак поехал, вздохнула, вспомнила, что три дня не выходила на улицу, сказалась больной и не пошла на пары. Настя в универе преподавала самое скучное, что можно было бы себе представить: «Русский фольклор».
Кот за спиной (Настя так и не обернулась) не умолкал:
— Кому сказал, коза?! Жрать давай… Мука одна с тобой, с дурой… Ничего не умеешь по жизни… Даже покормить меня…
Настя выключила воду, вытерла руки полотенцем и только после этого повернулась, посмотрела вниз, где должен был быть кот, как она думала.
Там кота не было.
Там были волосатые ноги человека.
Настя подняла голову: перед ней стоял голый, очень волосатый парень с бородой, усами, густыми бровями и длинными до плеч волосами.
Абсолютно голый.
Ему было всё равно, он, видно, привык, что он в этой квартире голый всегда, и он не смущался, он смотрел на неё чёрными глазами требовательно — так смотрят люди, которых что-то связывает, то есть родные, близкие, знакомые, но не чужие.
Но Настя его в первый раз видела, он был чужой, совсем чужой.
— Мякиш… Кыс-кыс-кыс, — позвала Настя, больше у неё в доме живой души не было, больше звать было некого, но кого-то позвать надо было, чтобы он её спас от этого человека с волосами…
Парень посмотрел на неё снова — он и не убирал глаз, отвернулся, сел за кухонный стол — тарелки и вилки, что на полотенчике лежали, сушились, — звякнули, ногу на ногу положил — хоть так срам прикрыл, посмотрел в окно, сказал:
— Мякиш… Нашла Мякиша. Ты редкая дура. У тебя фантазии никакой. Придумала, как кота звать, — Мякиш. А не могла как-нибудь — лайтовенько?
— Лайтовенько, — эхом повторила Настя.
— Да! А еще она «Русский фольклор» где-то там преподает! А что, в фольклоре в вашем русском нет никаких имен получше для кошек? Какое-нибудь бы богатырское имя придумала, что ли? Ну, Илья Муромец или Никита Кожемяка, нет? Или Кошемяка, нет?
— Мякиш… — снова сказала Настя, она всё так же стояла у мойки, не двигалась.
— Я еще раз сказал, в последний раз говорю: заткнись, дура косая! Страхолюдная! Какая же ты страшная, ты посмотри хоть на себя в зеркало, идиотка?!
Парень толкнул от себя полотенчико с посудой, сказал:
— Убери это говно и ставь мне тарелку, корми меня! И какого черта ты посуду сушить на стол на полотенчико кладешь, как бабка старая?! Не можешь купить посудомоечную машину? Не можешь? А что ж ты тогда работаешь так плохо? Сильно умная? А почему ты такая умная, а такая бедная?
— Мякиш, Мякиш… — только и повторяла Настя.
— Какой я тебе Мякиш, еще раз говорю, в последний раз спрашиваю, а потом с ноги в грудь тебе, сучка вонючая, заеду! Давно хочу тебе навешать, чтобы ты уже сдохла наконец, сучка! Хоть бы назвала — Крепыш!
Парень стал смеяться громко — ему показалась его шутка смешной, он смеялся громко и даже всхлипывал или всхрюкивал от восторга.
Потом он вдруг резко перестал хохотать и стал облизывать свою руку.
Настя, вытаращив глаза, не веря происходящему, села за стол напротив парня.
— А вы кто? — спросила наконец.
— Конь в пальто, как говорится в твоих учебниках по фольклору… Правильно я их рвал и порвал… А что, не узнаешь?
— Нет?
— А ты не пила вчера?
— Нет…
— Да поди — да. Раз фигней страдаешь и такие вопросы задаешь. Или крыша поехала у тебя?
— Поехала…
— Я и вижу. Какая же ты дура редкая, а? Жрать давай, сто раз уже сказал тебе, ну?
Настя помолчала, оглянулась — Мякиша не было на полу.
— Пакетик? — спросила.
— Сама ты пакетик! Я тебя дам пакетик! Ты мне печень уже посадила этими пакетиками, ты понимаешь это, идиотка? Мне нужна нормальная пища, без ГМО и красителей! А в твои пакетики черт знает чего намешали, а еще добавили химии какой-то для вкусу, для запаха, чтобы вкусно воняло, — и ты мне это суешь, да? Сама вот жри это говнище. Не пробовала? А ты попробуй! Не хочешь?
— А пахнет вкусно…
— А я тебя за шею возьму и ткну тебя в этот пакетик, раз тебе нравится, как оно пахнет, чтобы ты пожрала это и поняла: это есть невозможно!
— «Доширак» тоже пахнет вкусно…
— Правильно. Разбираешься. А знаешь, что там намешано, в этом твоем «Досираке»? Мяса мне давай.
— Мяса нет. Колбаса только есть…
— Колбасу давай. Сметану там я еще видел у тебя, и ее давай. И хлеба.
Настя достала всё из холодильника палку колбасы, поставила перед парнем сметану в баночке, хлеб положила и спросила:
— А можно, я пойду и прилягу?
— А кто работать будет? — парень зубами начал сдирать с колбасы целлофан.
— Я что-то болею, неважно себя чувствую…
— А ты всё время болеешь! А если болеешь — иди в больницу, иди — таблеток купи, уколов себе поставь — о, да! — Он заржал. — Я могу тебе уколы ставить! В жопу твою, не целясь, как воткну иголку! Чтобы тебе побольнее сделать! Раз болеешь — иди ложись, да сдохни уже наконец, сколько я могу ждать?
— Ну, я пошла…
— Да иди уже, какой толк от тебя…
Настя, шатаясь, пошла в комнату, прилегла на кровать, ухо навострила и слышала, как парень чавкает, отрыжку его на кухне слышала, слышала, как он жрет и хлюпает громко-громко, будто назло.
Потом он пришел и сел в ноги Насти.
Сказал:
— Я в ногах у тебя буду спать, — и так резко, быстро и красиво он свернулся калачиком — как балетный какой или как спортсмен-гимнаст. Всё такой же голый был.
Настя помолчала, подняла голову с подушки, спросила:
— Может, вы оденетесь?
— Еще чего, — буркнул парень.
Полежали в тишине.
— Может, вы рядом со мной ляжете? — предложила вдруг Настя.
— Еще чего, — снова буркнул парень.
— Ну, неловко же в ногах.
— Ловко.
— Да ложитесь, я подвинусь.
— Да сказал я тебе: не хочу! — еще злее ответил парень.
Настя полежала просто так, слушая, как парень почему-то начал то ли мурчать по-кошачьи, то ли храпеть.
Непонятно почему, Настя быстро уснула.
Плакала перед сном.
Слезы текли сами собой, ручьем по щекам.
И так жизнь была — не в жизнь, а тут еще и такое…
— Ну, это ведь сумасшествие, понятно… — думала Настя, засыпая.
Уснула.
Просыпалась она ночью в темной комнате от того, что парень мял ее, нажимал на нее и еще что-то делал, как делают взрослые мужик и баба.
Причем за ночь много раз он будил ее — пять раз, что ли.
Только и помнила она, лежа на спине, что в темноте по потолку какие-то блики бегали синие, машины за окном проезжали, что ли, и светили фарами…
Утром Настя проснулась — кот спит на одеяле в ногах.
Кот Мякиш, но не парень.
Никакого парня в квартире не было.
Настя села в постели, перекрестилась.
Сказала котику:
— Молодой человек, вы мне ноги придавили. Можно, я встану?
Кот молчал, спал, не двигался.
Настя потихонечку выпростала ноги из-под одеяла, пошла на кухню.
Кот, потягиваясь, зевая и выгибая спину, пришел за нею и, как всегда он это по утрам делал, сел у своей тарелки, которая на полу стояла, ожидая кормёжки.
Вообще, он вел себя, как коты себя ведут, жмурился, зевал, облизывался, словно ничего вчера вечером и ночью сегодня не было.
— Мякиш? — спросила его Настя, не зная, какой вопрос коту задать, а просто повторяла: — Мякиш, это ты?
Кот молчал и смотрел на нее.
Настя его погладила, потом решила покормить, взяла было пакетик с кошачьим кормом и уже собралась его надорвать, но потом передумала.
Нашла в морозильнике куриную грудку и быстренько ее сварила. Потом на балконе остудила, мелко порезала и дала коту.
Тот накинулся на грудку и слопал ее в минуту.
Еще и облизался и посмотрел, мол — я бы и еще съел.
— Понятно, — сказала Настя, хотя ей ничего понятно не было.
Потом она вымыла хорошенечко с «Доместосом» кошачий унитаз, умылась, оделась и побежала в универ на пары — как-то она быстро выздоровела и чувствовала себя так легко, так хорошо было у нее на душе, и как-то так тело не ломило, не ломало её, как было вчера днем, и позавчера, и всю неделю.
Не шла, а летела в универ, на лекциях смеялась, шутила — такого с ней давно не было.
Про то, что было ночью, не вспоминала. Старалась не вспоминать.
Вечером домой шла с опаской: страшно сознавать, что сходишь с ума.
То есть ты видишь себя как бы со стороны: ты нормальный, у тебя всё в порядке внешне, но внутри — ты сдвинулся, у тебя шарики за ролики заехали. А поделать-то ничего с этим не можешь, это же всё в голове нарушилось, а как там исправить, какую кнопочку нажать — ты не знаешь, ты не соображаешь, ты себя не контролируешь…
Правду сказать — уж если совсем правду! — она надеялась, что всё же это не сумасшествие, не дурдом в ее квартире то, что вчера было, а всё-таки — чудо.
Ну да, этот парень вёл себя по-хамски. Но ведь была же еще ночь…
Ну, да — он и жрал как свинья, и ругал её последними словами, но ведь он такой красивый, что от него можно было это и стерпеть…
Она шла по подъезду к квартире к своей и думала: а вдруг под Новый год (дело было 30 декабря) случаются и правда чудеса? Может ведь быть такое?
Вот вдруг в ее холостяцкой квартире — парень живёт. Красивый. И он ходит по квартире туда-сюда. Вот вдруг появился, и — всё. А что?
И не надо было, чтобы найти его, искать на сайте знакомств, потом найти кого-то, у кого на аватарке Брэд Питт или ещё кто красивый, переписываться долго с кем-то, назначать ему свидание, а потом выясняется, что это не Брэд, а крокодил и дурак, когда с ним один раз посидишь в кафе, и потом сразу заблокировать его в телефоне, в компьютере, в памяти — забыть, как страшный сон, навсегда…
Делала это Настя — и не раз, и не два, а потом, как тридцать стукнуло, — прекратила это грязное дело, ну — просто надоело, и поняла, что «не для тебя моя роза цветёт».
А тут: пожалуйста, под боком котик, Мякиш, любимый, красивый, ласковый, идеал мужчины.
А что?
Вот вдруг ее котик стал бы ее парнем, а?
А что?
Ну, бывают же в жизни чудеса?
Может, наконец боженька сжалился над ней?
Она однажды слышала по радио, что какая-то девушка в Англии рассказала журналистам, что у нее уже давно — отношения с дубом в парке. Ну, то есть просто — любовь и свадьба.
И ведущие на радио ржали и стебали бедную англичанку, которая от одиночества сошла с ума. Юморили, мол, у неё парень в постели — дерево, мол, не лезь к нему в дупло, а ещё: видели бы вы, какие у моего парня жёлуди, а ещё — жёлуди моего парня жрут свиньи, вокруг него всегда пасутся свиньи, а ещё — парень её переживёт на сто лет, ну и так далее.
Этим идиотам дай только языки почесать.
А что, почему, отчего так девушка та заявила, — они и разбираться не будут. Просто скажут: девка чеканулась на всю голову, и все дела.
Ну, а если кто узнает, что у Насти, уважаемого человека, преподавателя, нет — доцента кафедры русской литературы в универе, преподавателя русского фольклора! — отношения с котом?
Что тогда будут говорить? Скажут, что, мол, это она сказок перечитала? «Кот ученый всё ходит по цепи кругом»? Какими поговорками русскими на эту тему будут сыпать? Частушку споют:
…Меня милый не целует!
Говорит: «Потом, потом!»
Прихожу, а он на печке!
Тренируется с котом!
Это петь будут?
Она вошла в квартиру, решив, что будет общаться с ним (с котом или с парнем) как ни в чем не бывало.
Вошла и увидела следы босых мокрых ног — из душа следы вели на кухню.
То есть кто-то, не вытерев себя полотенцем, прошлепал на кухню.
Настя сняла пальто, натянула тапочки и громко сказала:
— Между прочим, свет в туалете тушить надо…
— Не цитируй великих, — раздался голос с кухни.
— Хорошо. Между прочим, мог бы ноги после душа вытереть, а потом переться на кухню… Пол кто будет мыть? Пушкин?
— Х…шкин, — раздалось с кухни.
— Еле дотащила эти сумки с продуктами из магазина, — Настя стала рыться в пакетах, которые она на пол в коридоре поставила, — по пути из универа забежала в «Пятерочку», Новый год же, надо было чего-то прикупить. — Хоть бы помог мне по этажам таскаться, еле доперла…
Мякиш (парень), будто не услышал, вышел с кухни в коридор — всё так же босиком, но хорошо хоть на этот раз банным полотенцем обмотался.
Вышел и сразу присел на корточки, начал рыться и шуршать пакетами — тут же выкладывая всё на пол.
— Что принесла, что купила? О, барахло одно! Апельсины — фу, вонь, как ты можешь это жрать, фу! Мандарины — фу! Яблоки — фу! О, сыр! Молочко, колбаска, мяско — это тема, это пойдёт, за это я тебя похвалю…
— Спасибо, — сказала Настя. — Зачем ты на пол складываешь?
— У нас же чисто, — смеялся парень. — Ты же у нас чистюля, ты же тут моешь-трешь, по углам шерсть везде — ты её пылесосишь!
— Ну, а как? В бомжатник превращаться из-за тебя?
— А я тут при чем? Ты у нас засранка, не я. Мяско мне приготовь-ка по-бырому.
— Нет, это на Новый год.
— На какой на Новый год?
— Завтра 31 декабря — Новый год.
— Боже, какие вы глупости всегда придумываете, какую только чушь себе не насочиняют, чтобы какие-то праздники сделать, и чтоб только тогда, в эти дни, съесть самое лучше, одеться в самое красивое… И всё они жизнь на завтра откладывают, всё у них не сразу и сегодня, а — завтра, завтра, завтра…
— Я сказала — на Новый год, — Настя оттащила пакеты на кухню, на стол, стала всё вынимать и сортировать: что в морозилку, что на верхнюю полку холодильника, а что на нижнюю, — всё рассовала.
У парня морда стала совсем недовольная, он бегал за нею и говорил, бурчал:
— Да какой тебе ещё Новый год, живи здесь и сейчас! Надо сегодня всё сожрать, а не завтра! Завтра может и не быть!
— Отвали, сказала. Вот сумки эти, пакеты слабо было тебе помочь женщине дотащить до стола? Трудно было?
— Тебе надо — ты и тащи, — сказал парень.
— Ну, ты же жрать хочешь или я? Вот и помог бы.
— А ты не хочешь?
— А я не хочешь?
— А что, ты в шаурмячной поела? Ну, там вкусно, говорят. Там, говорят, собачьим мясом кормят! Вкусное собачье мясо?
— Почему собачьим? Там в основном — кошек жарят.
— Замолчи! Заткнись! Фу! — Парень от злости начал босыми ногами по получу стучать. — Я тебе сейчас врежу!
— Только попробуй. Получишь ответку. Вон — полотенце мокрое тяжелое или веник — специально для тебя…
— Разошлась. Смелая стала!
— А что, тебя слушать и тебя бояться?
— Конечно, меня надо бояться!
— Не буду.
— Не хами, таскай давай сама…
Так вот они препирались, как будто жили тут много лет вдвоём и уже осточертели друг другу до смерти.
Мякиш жил у Насти год ровно. Он за год Насте не надоел, но она его часто ругала, потому что он всё время что-то ронял, разбивал, залезал на шторы и качался на них, лез в горшки с цветами и землю на пол выковыривал, так что пришлось зубочисток натыкать в каждый горшок.
Нет, она его любила, конечно, не била никогда, но голос повышала и грозила ему то полотенцем, то веником, то тапком.
Мякиш обычно прижимал уши, сидел и слушал, пока Настя накричится, но видно было, что он её не сильно боялся и продолжал по дому хулиганить.
Но это было как-то так мило, не надоедливо, и плевать на разбитую посуду — пусть котик балуется, он же веселил Настю, когда носился по квартире — хвост трубой.
Настя вдруг принюхалась.
— А что это за запах? Это что такое воняет?
— Не знаю. Какой запах? Ничем не пахнет, — парень сидел за столом и рылся в покупках, делал вид, что ничего не произошло и что он вообще Настю не слышит.
— Как — не пахнет?! — Тут Настя повысила голос и пошла по квартире, носом шмыргала, искала место, откуда вонь шла.
Нашла.
Закричала:
— Ты что?! Ты сюда, в этот угол, пописял, что ли?!Ты чокнулся совсем? У тебя же есть свой унитаз!
— Он маленький, — сказал парень, — я в него не влезаю.
— Ты в него не влезаешь?! А в другой унитаз ты влезаешь?! Ты что делаешь?!
— Я таким образом делю квартиру, — сказал парень.
— В смысле?
— В смысле — эта часть моя, а эта — твоя.
Парень зубами рвал целлофан на палке колбасы и урчал от радости, совсем не обращал внимания на крики Насти.
— Я тебя спрашиваю — ты что делаешь?! — кричала Настя, пальцем тыча в то место, откуда пахло, в уголке за телевизором.
— Кто? Кого? — бурчал парень и грыз батон колбасы. — Кто куда сходил? Ты сама это сделала? Я вообще не при делах.
— Нож есть, не можешь порезать? — кричала Настя.
— Не ори. Так вкуснее, — угрюмо отвечал парень и жевал колбасу.
— Послушай, Мякиш, — Настя села за стол и принялась стучать пальцем по столешнице, — послушай, дорогой… Ты живёшь тут у меня, в моей квартире, — а это моя квартира, не твоя, у тебя нет квартиры твоей! — ты живёшь тут год, и ты что — начал гадить?! Тебе кошку надо, ты начал метить углы!
— Я не знаю, о чем вы, мы с вами незнакомы, — переходя вдруг на «вы», сказал парень. — Про какую кошку вы говорите — я вообще не понимаю…
— Я поняла. Значит, Мякиш, тебе надо обстричь яйца.
— Сама ты Мякиш, — всё так же огрызался парень. — А я — Крепыш.
— Значит, будем завтра обстригать яйца, — настойчиво говорила Настя. — Значит, будем обстригать, раз ты так, раз ты по-человечески не понимаешь!
— Я по-человечески не понимаю, — сказал парень.
— Завтра к ветеринару!
— Ну и иди. Пусть тебе обстригут там что-то.
— Если кот начал метить квартиру, значит: ему яйца долой!
— Чего? Какие яйца? — диким кошачьим воем заорал парень и вскочил на стул. — Какой ветеринар? Я тебе ночью глаза выцарапаю и нос откушу за такие слова! Пока ты спишь — я тебе морду всю раздеру до крови!
— А что ты хочешь — чтобы вся моя квартира провоняла?
— Во-первых, квартира моя, — парень снова сел и снова стал жрать колбасу. — Во-вторых, это получилось случайно и в последний раз. А в-третьих, и это главное: у меня теперь есть кошечка.
— Какая? Где? Покажи?
— Как — какая? Ну, ты, — парень вдруг стал ласковым, протянул руку и погладил Настю по колену. — Тебе же понравилось, детка, всё, что было сегодня ночью? Да? Ну, и как я тебе? Правда ведь — Крепыш, не Мякиш? Да?
Он прям замурчал, как кот, и стал ластиться, притянул к себе, Настя начала от него отодвигаться, а он всё так же плотоядно улыбался и после принялся себя гладить по груди и по ногам и всё смотрел на Настю призывно, горящими глазами. Ещё и губу куснул. Ещё и язык показал. Где он всему этому научился, какие он фильмы смотрел?!
Плёнка от целлофана повисла у него на губах, он не замечал этого, он хотел казаться развратным и отвратным, но был таким милым, таким милым, что Насте пришлось встать, спрятать улыбку, руку протянуть к его губам, чтобы пленку эту убрать, а он за руку куснул.
Тут Настя засмеялась и сказала:
— Ой, да пошёл ты к чёрту, ещё ругаться с тобой, — стукнула полотенцем по столу, встала, пошла в ванную, взяла ведро и тряпку и вымыла вонь за телевизором с «Доместосом».
А потом пошла в комнату спать.
Он всё так же следил за нею, улыбался и молчал.
А она спать не хотела, ещё было рано, но решила заснуть, чтобы (а вдруг?!) повторилось то, что было прошлой ночью.
На всякий случай выпила две таблетки «Мелаксена» и как-то так быстро стала засыпать.
В забытье увидела, что пришёл Мякиш и сел в ногах.
— Я тут в ногах у тебя калачиком свернусь и полежу, квартира ведь не моя, как ты сказала, так что — я тут, на краешке… — сказал он.
— Да хватит уже играть перебинтованного, ложись уже рядом, горе ты моё, — сказала Настя.
— Нет, нет, я в твоих ногах, — он вдруг стал таким скромным, тихим и ласковым. — Спи, детка, ты устала на работе, спи, а я буду твой сон охранять…
Настя быстро уснула.
Ночью повторилось то же самое.
Мякиш мял её, крутил, жарко целовал, облизывал, и чего только он не делал, котяра поганая, и откуда он всё это знал, то, что по женской части и что между мужчиной и женщиной в постели по ночам бывает, откуда знал — неизвестно.
Утром Настя проснулась — ничего не болит, сразу настроение прекрасное, в окно солнце бьёт, деревья там в снегу красивом, ой, не надо на работу сегодня, ведь сегодня 31 декабря, Новый год!
Так хорошо было Насте!
Мякиша нет на кровати. Ни парня того, ни кота.
Услышала, как он, кот, скребётся в ванной в туалете, а потом запахло кошачьими какашками.
Настя халат накинула и пошла за котом убирать.
Он всё царапал вокруг лотка и пытался закопать то, что сделал.
— Молодец, молодец, не закапывай, я сама уберу, — Настя погладила котика и убрала всё за ним, побрызгала в ванной освежителем.
Пошла в душ, мылась, шторку не задёргивала, вода лилась на пол — ну и пусть, подумала, потом подотру.
Шторку не задёргивала для Мякиша.
Котик пришёл, сел и стал смотреть, как Настя моется.
Смотрел, как она выключила воду, как голая ходила по ванной, смотрел так внимательно — глаз не отрывал, будто изучал её тело.
И прям какой-то огонь зверский, дьявольский горел в его глазах — так Насте казалось, так вот она с ума сходила.
— Что смотришь? Не видел? — смеясь, спросила Настя и погладила котика, тот аж хвост трубой выгнул и замурчал.
Она взяла его на руки, принесла на кухню, гладила его и целовала — кот нехотя пытался вырваться, мол — кошачьи нежности, но видно было, что ему нравится, он мурчал как паровоз…
…Новый год встречали вдвоём.
Ёлки у них не было, только две еловые веточки с бусинками в банке стояли на столе — веточки где-то Настя подобрала на улице. Ёлку ставить боялась, потому что насмотрелась в интернете видео про то, как коты роняют ёлки.
Да и зачем ёлка?
Было бы на душе хорошо. Тогда и без ёлки — праздник.
Настя стол накрыла.
Посадила котика на стул напротив, тарелку ему красивую поставила, рыбки поджарила, положила Мякишу на тарелку, тот с тарелки есть не стал, стащил на пол и там хрустел косточками.
Настя выпила шампанского, песни пела, что-то с котиком говорила, рассказывала ему.
Потом послушала по телевизору президента, посмотрела какие-то дурацкие передачи — ей было весело, и она даже танцевала, одна, кружилась по квартире.
А котик смотрел на неё и улыбался.
Он так и не превратился в парня.
Ни в 12 часов, когда били куранты, ни когда президент говорил, и даже утром — нет, не превратился.
А ведь должно же было быть волшебство!
Ведь новогодняя ночь!
Нет. Не было волшебства.
…И потом его не было в жизни Насти.
Январь, февраль, март — не было.
Кот зассал все углы в квартире.
Причём ссал он так вонько — жуть.
А что он ещё делал: так это ссал высоко — поднимал хвост, и струя шла вверх, и по стенам текло!
Ужас просто!
Настя рыдала, бегала по квартире с веником и полотенцем, кричала, ругалась на кота, мыла и чистила за ним, а он всё орал и орал страшно с утра до ночи и требовал себе немедленно кошку.
Обстригать ему яйца Настя не хотела — жалела его.
Но и держать его в квартире не могла.
…Терпела, терпела вонь в доме, а потом сдала Мякиша в кошачий приют.
Договорилась, упросила, заплатила денег — и отправила туда.
Раз в неделю приезжала с едой кошачьей — поначалу, а потом только деньги переводила заведующей приютом, потому как видеть кота в клетке, за решёткой, — она не могла, рыдала.
Его никто не брал, он никому был не нужен.
Хотя он был такой красивый.
А может — он только для Насти казался красивым?
…И после, когда мама ей говорила: «Что ж ты замуж-то не выходишь, доча?», отвечала:
— Ещё чего? Мама, ты что хочешь, а? Ты хочешь, чтобы что-то грязное, вонючее, волосатое ходило бы по моей квартире, чтоб я за этим чудовищем мыла, убирала бы за ним, чтобы воняло от него, а я бы всё это терпела? Вспомни себя и папу и отстань от меня…
Мама вспоминала папу, который ушёл от них, когда Насте было три года, вздыхала и больше к дочке с этим вопросом не приставала.
Потом, правда, Настя вышла замуж…
Через много лет.
Мужик у неё был…
Да что там говорить.
И так всё понятно.
Безрадостно было это всё.
Вот и всё.
Стой там, иди сюда…
1
Он сидел с утра до ночи у магазина дачного товарищества «Малинка» вот уже года два, что ли. А может, и больше. Наверное — больше.
И каждому подходившему к дверям магазина говорил заготовленную шуточку, от которой только он один смеялся:
— Ну, ты?! Стой там, иди сюда!
Юморил так, смешно ему было. Он так всех задирал — на разговор, не на драку. Мало кто останавливался. Только разве кто из новеньких или кому скучно. Грубое ему не говорили в ответ — мужик он был здоровый, мог бы и отмудохать запросто. Он ведь не грубил никому? Ну, и ты не задирайся. Раз у человека такие шутки глупые. Кроме наезда быдляческого, никто ничего смешного в этих его словах не видел. Но и ссориться не хотели с Витей или вступать в разговор, в перебранку, пересуды — да ну: себе дороже.
Кто-то подходил, заговаривал с ним, смеялся. То ли боясь его — он здоровый был, то ли пытаясь смешком не среагировать на его хамство. Чаще просто мимо проходили, только плечами пожимали да хмыкали. Никто с ним не хотел говорить. Головой махнут, поздороваются и молча — в магазин и назад.
Его и звали за глаза: «Стойтамидисюда». Ну, мол, — придурок. Вообще-то покладистый был человек этот Витя. Хоть и ботало.
Вот он у магазина не один год всё кричал это.
Вроде — не дурачок, не юродивый, а просто — с большим прибабахом мужик был этот Витя.
Весь дачный поселок располагался за большим высоким деревянным забором. Воров всё боялись. А магазинчик притулился на выходе, у ворот, в железной будке — в бывшем старом, допотопном, еще с советских времен, автомобильном трейлере. Придумал этот киоск-магазин какой-то мужик предприимчивый. Хорошо он знал, что хоть у тебя и дачка есть, а молоко, хлеб, сахар и водку всё равно ты сюда пойдешь покупать. И не надо ездить в город. До города-то двадцать километров. Вот сюда иди, в эту железную будочку, и купи всё, что тебе надо, что не растёт в огороде.
Возле магазинчика стояли четыре деревянных чурбака — на них алкаши обычно отдыхали перед тем, как войти в магазин и зарядиться или, наоборот, выйти, уже с добычей, и посидеть перед пьяной дорогой: «Прощай, разум, здравствуй, дурь!»
Пить тут, у магазина, Витя им не разрешал.
Он хотел один сидеть.
Нет, поболтать с алкашнёй можно — они же все философы, а философию Витя уважал. Поболтать, порассуждать про то, про сё — с радостью и удовольствием. Но не пил он с ними. Он вообще не пил. А просто сидел, как сторож, с утра до ночи, как собачка на привязи. Да, вот, про собачек: некоторые дачники давали ему поводок, собаку не привязывали, когда входили в трейлер, он и с каждой собакой говорил, умел найти подход, разговор, и собаки ему хвостом виляли.
Летом — как магазин откроется, сядет и до упора, пока солнце не спрячется. Зимой сидел реже — по холоду, по снегу приходил ненадолго. Ему и идти-то не надо было далеко — два шага до дома, дом его стоял сразу за железными воротами.
Он курил сигареты дорогие, с фильтром. Еще семечки всё время щелкал — нога на ногу, ногой махал и всё ждал, выглядывал, высматривал — кто идет и с кем можно зацепиться языком на подольше, чтоб на важную тему поговорить.
И так — вроде: ну, сиди и сиди себе, кого волнует чужое горе. Но его что-то невзлюбили все. А Соню дурочкой за глаза звали, дурочкой — за то, что любила его без памяти. А может, не нравился он всем, что пустобрёх был.
А он был пустобрёх, это правда.
А может, невзлюбили за то, что не пьяный, не грязный, не валяется, что жена его не плачет, не проклинает, что он не побирается, — любят в России несчастных и убогих. Словно думают: как хорошо, что у соседа хата сгорела, пусть и дом сгорит; как хорошо, что у меня-то получше дома, что я не валяюсь возле магазина…
Нет, и еще раз нет: он не алкаш был. Денег на бутылку не просил, а пил так: рюмочку разрешал себе по праздникам. Но нигде не работал.
Жена, Соня, его любила, да. Любила и кормила, и на работу не гнала.
А может, он знал что по женской линии, что она его не грызла работой, деньгами? Сама со всем справлялась.
А он у нее — всегда чистый и опрятный, в рубашечке и в кепочке серенькой. Даже пахло от него хорошо — не одеколоном, а домом, спокойствием, мужиком-хозяином, которому всё легко, всё дается, всё жить в радость.
Дом их стоял у ворот «Малинки» — они с Соней были что-то вроде охранников. Дачники скидывались и понемножку им денег давали за то, что они собак держали, отпугивали пришлых и чуток охраняли.
С берданкой по периметру не ходили. Ворота большие они не открывали — у всех дачников были ключи, если кому заехать на машине. И все знали, что сам откроешь и сам закроешь, — таков порядок. А просто Соня и Витя нужны были, чтобы пригляд был за порядком и чтобы просто пугались чужие.
А то бомжей ходит много. По весне сгорело сразу четыре домика в дачном товариществе — кто виноват? Сказали — электричество. Ну, конечно, электричество. А то, что туда залезли бездомные и печку топили, курили да сигареты бросили, или топили так, что аж крыша воспламенилась, — это кто проверит, про это кто знает?
Кто-то знает. Но не сторожа.
Они были сторожа, но не прямые, что ли. Они ни за что не отвечали. А просто у них дом — у самых ворот, и они жили тут круглый год, и летом и зимой, — будто как сторожа.
Летом дачников полно. Вот один идет, вот второй — старые знакомые здороваются, махнут Вите головой или руку пожмут, спросят безлико: «Как ты?», не дожидаясь ответа, а новые, им в диковинку этот фрик на чурбаке, сидящий у магазина, — вот они могли и поболтать с Витей.
Дачники хоть и дачники, а свой огород с теплицами мало у кого был. Такие теперь дачники пошли. Цветочки посадят, кустики вырастят какие-то странные, с листочками красно-белыми по осени, нерусское какое-то всё, а еще — траву посадят, мол — газон. А зачем траву садить, ее полно и так? На траве поставят бассейн для детей, мангал для шашлыков и качельки — и всё, вся дача, вся работа. Травку постригут и качаются на качельках, в дыму от мангала, шашлыка ждут.
Вот это и говорил всем Витя:
— Когда они уже этими шашлыками наедятся?! И почему на природе, чисто так вот, на даче надо обязательно в баню сходить и шашлыков поесть? А?! А больше ничего не надо? Это ведь как на Новый год: обязательно чтоб оливье и селёдка под шубой! А почему? Кто придумал? А другого, чисто так вот, ничего нельзя приготовить?
Дальше говорил:
— А в магазин топают за овощами! Ну, это надо же?! А нет, чтобы посадить в огороде да вырастить, если ты не старый, спина не болит и, чисто так вот, можешь еще земле кланяться?! Нельзя так? Земля ведь — кормит, она ведь кормилица! Ты сунь в нее зернышко да полей, вот зернышко тебе и вырастет, немного мороки с ним надо, чтобы выросло! Поливать да прополоть несколько раз за лето — и всё у тебя есть, чисто так вот, в магазин с сеточкой ходить не надо!
А третьему вещал:
— Это ж проще простого, зернышко посадить, ну?! И не надо день-деньской с фонариком над картошкой стоять или от огурцов мух газеткой отгонять, понимаешь? Не надо стоять и хлопать в ладошки помидоркам, чтобы они выросли, музыку им классическую включать — не надо! Нет! А чисто так вот: утро-вечер полил, траву повыдергивал, а к осени у тебя и погреб полный!
Витя и про это задвигал тем, кто выходил с мешками картошки и с помидорами из магазина, или еще с чем, что в магазине продавалось, говорил им про дела огородные и дачные, потом про политику начинал, потом — про погоду… Да про что хочешь. Он был во всем специалист и знаток, потому что вечерами он лежал на диване и смотрел телевизор, и оттуда узнавал всё про жизнь человеческую.
— Я вот так считаю, — говорил он, — я считаю, чисто так вот, для эксперимента, надо закон такой выпустить: запретить в деревенских магазинах продавать картошку, морковку и другие овощи — кроме экзотических! Ну, бананы, положим, чисто так, не вырастить у нас на огороде — согласен, пусть продают! Но вот лук, чеснок и прочее — вот просто: запретить! Вот просто закон такой, чисто, создать! Ну, а что? Ну, и конечно — мясо! И говядину, и свинину, и даже эту, как ее, — курицу! Ну, индюков еще можно, не люблю с детства, кусаются и орут — их пусть продают! Но вот это — чисто так вот: запретить! Можно ведь всё вырастить у себя на участке!
— Ну, а ты чего не ростишь? — спрашивал его кто, самый задиристый. — Как ни придешь, — сидишь тут с утра до ночи и языком молотишь… Шел бы да ростил, а?
— У меня же Соня, — с наивной улыбкой отвечал Витя. И в этой улыбке было то, что он и в самом деле не понимал, что его все считают бездельником, пустолайкой, брехуном подзаборным, никчемным человеком.
Он-то о себе был высокого мнения, он знал себе цену, хоть и догадывался, что его все кругом тут не любят.
Но он-то был уверен, что если Соня работает, если она всё делает, то зачем ему ещё в это лезть, мешаться? Он мог советом, подсмотренным в телевизоре, помочь. Но работать — нет, пусть она и работает, зачем он ее будет отвлекать? Если бы он полез работать, то он не помогал бы Соне (он был уверен в этом), а отвлекал бы её от дела.
— Ведь если один человек какое-то дело делает, — говорил Витя убежденно, — а другой его под руку толкает, — то, чисто так вот, какой толк будет? Всё ведь сломается? Вот и пусть Соня одна и делает всё…
Соня держала большое хозяйство. Корову, уток. Даже свиней. Никому в дачном хозяйстве не разрешалось, по общему сговору, держать свиней — домики стояли близко, и вонь от свиней шла бы к соседям. А вот Соне и Вите разрешили — ну, раз они вроде как сторожа, охраняют забор, охраняют ворота, живут тут круглый год, — им можно.
Да к тому же Соня так часто у свиней чистила, что и не слышно было вони, только похрюкивание за загородкой слышали те, кто въезжал и выезжал на машинах в дачный поселок.
Соня работала, а Витя всё так же продолжал «заседание Государственной Думы».
— У меня всё есть, — говорил гордо — медаль мне дайте! Только всем занимается Соня, она, чисто так вот, меня не подпускает огороду, к корове и к свиньям! А я — советую!
Так что все уже привыкли, что Витя сидит у магазинчика-трейлера и язык чешет.
Соня иногда тоже приходила в магазин. Покупала Вите сигареты или еще что — то, чего в доме у них не было.
Стояла возле Вити, не садилась, смотрела на него, будто в первый раз видит. И улыбалась, как дурочка. Стоит в ситцевом платье в цветочек, в белом платочке — стоит и светится вся, пялится на Витю.
Так обычно люди смотрят на кого-то, кого любят без памяти и готовы всё простить. Потому что или не могут, или не умеют разглядеть плохого, а только хорошее видят.
Бывает так часто в жизни: любишь кого-то без памяти, а все вокруг только и говорят: «Да открой глаза, да он (или она) барахло, ничтожество, да неужели ты не видишь?!»
Не видишь. Не увидишь никогда, когда любишь.
Оттого и поговорка: «Любовь зла — полюбишь и козла». А потом бывает вдруг — разрыв, сидишь и думаешь: «А как ты мог эту дуру (дурака) вообще любить?! Где были твои глаза?! Что ж ты их не разул?! Ведь это так очевидно и ясно было, и тебе все говорили про это, а ты что — думал: завидуют просто, что у тебя такое золото в кармане?!»
Вот Соня стояла и смотрела так вот на Витю, как блаженная, как дурочка. Да ей и говорили все в глаза, что она дурочка, и пальцем вертели у виска за ее спиной, мол, — халявщика, бездельника и плута кормит, идиотка, и не видит, что он ее по полной пользует.
Но, как говорится, ночная кукушка дневную всегда перекукует.
Что бы там ни говорили, а жили Витя и Соня душа в душу, и на все пересуды было им — до лампочки, по барабану, до фени.
Вот она встанет у магазина, он семечки щелкает, а она смотрит на него и улыбается. Смотрит, будто никак не могла наглядеться, во все глаза смотрит, улыбается, видит будто его вот только-только, будто вместе сегодня ночь не спали, а вот — словно только что познакомились и, как молодые, как дети, расстаться не могут, всё улыбаются друг другу.
А он всё сидел и учил, поучал её при всех:
— Ты вот, Соня, Сонечка дорогая, всё телевизор смотришь, да? А телевизор — вредно. А вот нельзя! От него не только, чисто так, облучение — это доказали британские ученые, а от него еще вред главный — душу он портит тебе! А главное — он отвлекает от работы. У телевизора если кто лёг и смотрит его, тот теряет минуты бесценной своей жизни, своего жития на белом свете, продает без цены дарованное ему господом боженькой времечко! А оно, времечко твоё, Соня, чисто так, скажу тебе — не для этой напасти, которая идет из Москвы по всей России-матушке и заполняет грязью умы и сердца великих тружеников россиян! Нет! Но и еще главнее: этот ящик поганый отвлекает от труда. Потому что труд — что? — правильно! Труд создал из обезьяны, чисто так, человека, понимаешь? Вот обезьяна взяла палку и пошла палкой сбивать кокосы и бананы, да? И всё — и стала она человеком! Она палкой стала ковырять в земле и садить картошку, наша обезьяна, и — всё! Превратилась, чисто так, из животного — в человека с душой, понимаешь? Как без работы, без труда человеку жить на свете? Никак. Он должен трудиться с утра до ночи…
Ну, и прочее он молол. Он мог часами такое говорить. А Соня улыбалась, как блаженная, слушала его, не перебивала, а потом шла на огород, к корове, к свиньям, работала.
А он, знаток всего и вся, продолжал сидеть там на чурбаке, семечки щелкать и вещать своё бесконечное трепло дальше.
Про телевизор он ее упрекал, хотя она смотрела его только вечерами, когда он лежал на диване или сидел за столом и ел. А он-то сам смотрел ящик часто и много, комментировал всё, что там творилось. А она всё молчала, и про то, что он часами телевизор смотрит, было ею не говорено ему, не упрекала она — ведь ему можно было. Или он считал, что это — несчитово, что он телевизор-то смотрит не всерьез, что он видит, что там всё враньё.
И вот каждый раз у магазина при всех он её учил и поучал, а люди идут, головой качают, не останавливаются («Вот ведь пустомеля какой!»), а она всё смотрела на него, всё носком туфельки на земле в пыли что-то чертила, руки назад, в фартуке, смотрела на Витю и слушала. И молчала, улыбалась.
Любила, что скажешь.
Соня не была страшной. И чего она к нему приткнулась? Могла бы себе мужика хорошего, получше этого найти. Работящая была. Но вот привязалась, ей уж сорок, и Вите сорок, они уж двадцать лет вместе.
Детей не было. Два года назад, когда ей исполнилось тридцать восемь и когда она уже стала, что называется, «старородящая», спросила она его вдруг: мол, не возьмем ли мы ребеночка из детдома на воспитание, чтобы веселее было?
Но тут Витя наотрез, да с криком:
— Еще чужих выб….ов я кормить буду! Еще не хватало мне, чисто так, тут шуму и гаму в моем доме от чужих детей! Нет, не стану я кормить уличных, не стану, и даже ты не подумывай, и даже ты не надейся, обойдешься, выдумала чего! Тебе работы мало? Дак иди вон за баней рой яму, просто так рой, может, до сердца земли достанешь, раз тебе скучно и делать нечего! Или ходи вон, чисто так, не знаю, мух, что ли, лупи газетой по дому или еще чего делай, а это — даже и не будет, ишь чего завыдумляла! И грязь в доме кругом — помыла бы всё, окна, двери, а то сидишь!
В доме была чистота, как в реанимации. Напрасно он это говорил.
Он редко когда такой злой и сердитый был, редко когда так орал во всю глотку на Соню. Да почти никогда такого и не было, а тут вдруг развопился на весь поселок.
Будто он кормил кого, рубль кому дал или картошки ведро подарил соседям. Да ничего подобного, никогда такого не было — такой куркуль был, такой жадный и прижимистый, всё деньги считал, которые ему дачники на ворота собирали. А когда она кому продавала молоко, овощи какие, — он всё забирал и всё пересчитывал, складывал куда-то. Куда и на что? Кто его знает.
Соня тогда так испугалась его крика, что больше про то разговор не заводила, про ребеночка.
Так вот и жили дальше: он лентяйничал, а она работала.
Он не всегда такой был.
Поначалу шоферил вроде, потом охранником где-то стоял на выходе, в магазине, что ли, да недолго, а потом как сел на шею Соне, как ножки свесил — так ему это понравилось: король и царь в своем маленьком огороде.
Вот и сидел, семечки щелкал, курил да языком трёкал.
Квартира в городе была у Сони (у него ничего не было), они ее продали, этот дом-дачку в садовом товариществе приватизировали, прописались тут и жили безвылазно, в город не ездили. Деньги от квартиры пошли на то, чтобы домик перестроить, веранду пристроить. Еще флигель пристроили — там был погреб и лежанка, а еще печка — летняя кухня такая, а в погребе закатки — тысяча банок. Соня их на трассу выносила по осени, продавала. Еще сарай для скотины построили, в дом воду, газ провели — всё, как в городе, только в окнах лес и поле красивое далеко.
К ремонту Витя, конечно, не прикасался. Только командовал. Да и то редко. Всё у магазина сидел, будто бродяжничал. Лаялся со всеми и всё свои умные речи толкал.
Соня бригаду мужиков нанимала, они строили, а он с ними только расплачивался да торговался.
…Сидит у магазина — фуражка серая, сдвинет ее на затылок, как порядочный будто, сидит, семечки щелкает, из руки в руку перекидывает жменю семечек, плюется далеко.
Все говорил, что орехи и семечки — для мозга нужны. А куда ему мозг?
К вечеру встанет, жопу отряхнет, домой пошел — только кучу шелухи после себя на земле оставит.
Такой вот был человек.
2
…Один раз вдруг Соня заспалась что-то, встала поздно, села на кровать и сидит — ни умываться не идет, ни расчесывается, ни в окно не смотрит — что там за погода и что там со скотиной в сарае? Села и сидит, ноги с кровати спустила. Смотрит в половик. Будто сон какой дурной увидала и не может отойти.
Витя уже проснулся, сидел у стола, орехи рукой колол, бил и грыз.
— Спишь? — сказал Соне. — Поросята орут, корова не доена, и никто не отвел ее на пастбище, куры кричат, а ты всё спишь! Вот так вот хохлы-то спали в сорок первом, а потом Киев-то и сдали! Проснулись — а фашисты по улицам Киева едут на машинах! Так вот и ты, чисто как они!
Соня молчала, не смотрела на него, а потом сказала:
— Пошла я.
Стала собираться, всё так же не умывалась, какой-то мешок с вещами собрала, платок повязала, плащ синий накинула на плечи.
— Куда пошла? — спросил он ее грозно. — Правильно: управляться надо со скотиной! Потому что скотина наша — живая, она есть-пить просит, а человек должен скотину кормить обязательно, в этом заключается его предназначение на земле: накормить всех! — всё так же, как пустолайка, барагозил Витя и грыз свои орехи.
— Прощай, — сказала Соня и вышла за порог.
Витя посмотрел в окно.
Соня пошла, опустив голову, по двору, ухоженному, красивому, вышла за калитку, калитку прикрыла. Потом прошагала по пыльной дорожке к воротам садоводческого товарищества, повернула налево за воротами и исчезла…
Двор и палисадник у них были не глухим забором отгорожены, а редким деревянным штакетником, невысоким, чтобы из окна видеть, кто к воротам подъезжает, кто выезжает, кто идет и выходит, — следить надо было, раз они сторожа были.
Из-за штакетника на улицу весело глядела, лезла веточками сирень, был июнь месяц, начало месяца, мальвы цвели и еще какие-то цветочки веселые качались на длинных ножках — красивый был у них палисадник, как картинка просто, все любовались и Соню хвалили. Витю — никто и никогда.
Витя во все четыре окна дома посмотрел, как Соня ушла, сильно удивился, что она ушла и не доложила ему, командиру корабля, куда отправляется на побывку, зачем пошла, — а она так всегда делала, даже в туалет когда шла, и то говорила ему, докладывала: «Я в туалет пошла!», а он кричал ей весело: «По большому или по маленькому?» — ему всё надо было знать о ее передвижениях — зачем и почему, непонятно, просто так.
А тут вот ушла и ничего не сказала. Не доложила свой план действий.
Странно.
Ждал он ее час и два — нету Сони.
Скотина орет. Непорядок.
Пошел сам управляться — он такого не делал много лет.
Вошел в сарай — там корова на задние ноги от страха упала, когда он заорал, свиньи в кучку сбились — боялась его вся живность, когда он в сарай входил. Он как рыкнет, когда входит, все разбегаются. А рыкал он потому, что работать надо — у коровы говно убрать надо, у свиней тоже, а работать кому охота?
Правильно, только Пушкину.
Покормил кое-как поросят, кур, гусей, корову привязал на лужайке за огородом — там лес начинался: в товариществе только одна корова была, у них. Доить корову он не мог.
Пришел в дом, на часы глянул — да где она, куда запропастилась?!
Решил позвонить Соне — телефон забрякал у кровати на тумбочке, она телефон дома оставила…
3
…А Соня пошла к трассе.
Не к автобусу пошла, чтобы потом поехать в город, а пешком, пёхом направилась куда-то в другую сторону от города, совсем в другую, куда она не ездила и не ходила никогда, и даже не знала, что там, в той стороне, куда дорога идет, кто-то там живет, не знала, что там за дома-города, какие люди или звери там ходят…
Совсем в другую сторону пошла. В лес куда-то вела дорога.
Ей, странной тетке в старомодном плаще синем, с узелком, в платочке, все проезжающие шофера сигналили, останавливались и звали к себе в кабину — дальнобойщики любят одиноких баб на трассе.
Один остановился, и побежал к обочине, и за руку ее сцапал, к себе потащил в кабину, но она камень схватила и с такой яростью мужика ударила, с такой злобой, и так закричала, побежала в лес. Такое вот было — мужик перепугался и догонять и мстить не стал.
Потом она снова вернулась на обочину и всё шла по грязной траве, пыльной, где валялись коробки от сока, бутылки, баночки от йогурта, цветные пакеты и газетки и прочий мусор — всё это всегда валяется под транспарантом «Чистые дороги — наша совесть!».
А она шла, топтала эту грязь и ни на одного шофера не повернулась, ни на одну машину не глянула — только в землю смотрела, словно в первый раз видела, что у нее там под ногами, что там такое: что за жижа или какие камни, что за чернозем у нее под ногами…
Три дня она шла.
Ночью в лесу в листья прошлогодние забиралась, пряталась и немного так кемарила, закрыв глаза и покачиваясь, сидела, за живот держалась, будто болел у нее живот, качалась вперед и назад.
А в одну ночь залезла в копну сена у дороги и там до утра поспала. Тепло было — свежая трава, ссохшаяся, колкая, но пахучая — клевером и земляникой пахла.
И пришла она через три дня в женский монастырь в Курганской области. Туда она и шла.
Шла, будто заранее в интернете всё вызнала, — но в интернет она не залезала, ей Витя запрещал в интернете сидеть, говорил, что «интернет это еще похлеще и пострашнее телевизора будет!».
Нет, не знала ничего она. Ноги сами привели.
Пришла.
Кто уж помог ей дойти туда, куда она и хотела дойти, — бог знает. Бог, может, и довел, а может, и совсем наоборот, — никогда мы не знаем, что, кто нас ведет и куда ведут. Только кажется нам, что ведет нас вперед что-то чистое и светлое, что не бросят Провидение и Боженька нас, что они покажут дорогу.
И вот идем, а потом выясняется: пришел туда, куда только черти могут завести.
Так по жизни-то выходит всегда, только так и никак иначе.
…Пришла она утром, стала у ворот просить охранника, чтобы поговорить ей с главной монашкой, с настоятельницей монастыря. Тот вдруг согласился, позвал монашку какую-то, что проходила за воротами, и та отвела ее к начальнице в кабинет.
И вот Соня упала в ноги к ней и попросилась в монастыре жить.
— А что муж, дети? — строго спрашивала игуменья, тетка в специальном черном одеянии, сердитая, грозная. Разузнавала всё, выведывала, скребла до донышка жизнь Сони, нервничала, крестик свой на груди всё поправляла и вертела туда-сюда и всё расспрашивала Соню про то да сё.
А как ей не нервничать? Пусти козла в огород или волка к овечкам…
Тут у старухи игуменьи — семья, все свои, строгость и кротость, каждый человек на виду, каждый проверен.
А эта пришла — вся в грязи и в пыли. Кто что про неё знает? А вдруг врёт всё? А вдруг алкашка какая или наркоманка? Она всё стадо перебаламутит. А вдруг у нее спьяну началось в голове брожение, и она назло всем в доме, всей родне решила рвануть в монастырь, — у неё запала надолго ли хватит-то? А может, она убийца какая, спрятаться решила за высокими стенками? Дак завтра сюда приедут милиционеры, и начнется такое, что мама не горюй…
Короче, проверить надо было всё. Не бомжатник тут, не собес, а монастырь всё ж таки.
И потому настоятельница разрешила Соне пока три дня в монастыре пожить, в гостевом дворике остановиться, и решила посмотреть — что и как с этой теткой будет, как она себя вести будет, ну, и так далее.
Тоже ведь: не всякого человека поставят монастырем управлять. Поди, уж выбрали кого, кто покрепче с умом, да кто разбирается в людях не хуже психолога или хорошего милиционера. Второе — точно. Главный в монастыре — милиционер в юбке. Ну, или в облачении.
Потому что нет хороших психологов, вранье это, и профессии такой не существует: психолог, психотерапевт, — это все знают. Просто есть те, кто похитрее да изворотливее, да кто любит монетку золотую. Вот и придумали людей обманывать, называть себя не иначе, как «мозгоправами», и стали делать вид, что и правда в мозги лезут к кому и что-то там что-то поправляют.
Никто ничего в мозгах у человека не поправит, если у человека мозги есть. Не залезть с фонариком в голову ни к кому. Такое никто не сможет. И с иголкой не залезть, чтобы сшить там то, что разорвалось. Нет, не бывает такого.
Враньё.
А вот не поверите, но постом и молитвой — всё зашивается и всё правится. Это знала настоятельница и потому девку эту, бабу ли оставила на три дня испытательного сроку, надеясь научить её работать и молиться.
Правду сказать: отказывать она Соне не хотела. Нужны были руки рабочие. Монастырь сам себя кормил, а тут — лето, страда. Вот руки-то Сони она и увидела: потрескавшиеся руки, ногти ломаные, маникюра не видели эти ногти никогда в жизни. Тут уж никого не обманешь, сразу видно, что человек рабочий, не артист и не писатель.
— Есть хочешь? — спросила она строго Соню и сама же ответила, увидев испуганные глаза Сони. — Ясно. Давай на три дня. На больше — не возьму… Пущу, но не больше пока… А там посмотрим. Иди, сестры тебя во что-то переоденут, помоешься, поешь, и чтоб на работу уже сразу…
— Тетенька… — еще не зная, как обращаться к игуменье, сказала Соня. — Мне бы покушать, да, хотела бы, да… Три дня ничего не кушала, тетенька… Ягодки три вроде в лесу съела и — всё… И воды не пила, водички бы мне…
Сказала она это и вдруг — упала со стула.
Настоятельница давай кричать, прибежали монашки, принялись по-бабьи и совсем по-деревенски охать и ахать, давай Соню отпаивать и в чувство приводить — запахло нашатырем и валерьянкой.
Испугались все хором недаром.
Недавно девочка у них в монастыре повесилась, тихая девочка была, а вот — повесилась, страшно хоронить кого.
А вдруг и эта пришлая — помрет тут? Что тогда? Тогда — третья смерть, так говорят. Когда двое подряд помрут в какой родне, в семье или даже в одной деревне, — жди и третью смерть.
Начали пытать Соню — не беременна ли, не больна ли чем по-женски? Всякое бывает.
Та чего-то в ответ бормотала, всё воды просила, и, когда все поняли, что у нее голодный обморок, истощение, понесли под руки Соню в комнатёшку в какую-то, уложили на кровать и стали кормить-поить.
Самая молодая монашка Варя — ей лет тридцать. А все остальные тетки тут были постарше в монастыре. Так вот Варя по науськиванию настоятельницы осталась рядом с Соней, когда все ушли. И всё выпытывала незаметно и исподтишка — что и как. Тут же бежала и докладывала главной то, что узнала, хотя Соня только бормотала что-то почти бессвязное про себя и про свою жизнь…
И два дня Варя не отходила от постели Сони. Та, когда совсем очнулась, выложила ей всё по правде.
Рассказала про дом свой, про поросят, огород, про корову Зорьку с обломанным рогом, про Витю — плохого про него ничего не говорила, без обиды про него говорила, но не улыбалась, как вспоминала, а просто рассказывала — что и как есть, и что человек он хороший, но только жили они с ним в блуде много лет, а он ребеночка не хотел…
И еще сказала Соня, что сон ей привиделся.
Привиделся — не приснился.
Видение было — то, что толкнуло ее пешком бежать из прошлой жизни в эту. Сюда бежать, не зная дороги.
Снилось ей: то ли лес в раю, или пальмы какие, или еще что-то красивое где-то — всё сияет и светится. И она там ходит. Босая. Ступает на облака, на дымок белый и не проваливается.
И вот будто бы Господь сам идет к ней навстречу, смотрит на нее и плачет.
И всё.
И больше ничего вроде бы не было в том сне.
Ни голоса, ни звука особого, а тишина была такая, как в лесу зимой — когда веточка ни одна не колышется под снегом, зверь не ходит, ветер деревья не качает.
Просто тишина космическая в раю-то, тишина, какой она и не слышала никогда, — всегда в доме и на улице что-то бряк да бряк, а тут — тихо-тихо.
И всё.
А бабушка ей в детстве говорила, что Бога видеть нельзя — без глаз останешься, ослепнешь, что только святые и ангелы небесные могут его видеть, смотрят на него, любуются, и что человеку — нельзя видеть его.
— Вот, — сказала она Варе, — встала я как в тумане после того сна и пошла сюда… Снам-то верить нельзя, говорят ведь: куда ночь, туда и сон. А меня вот что-то потащило на улицу, на дорогу и сюда привело. А я ведь с детства в церкви не была, хоть и крещеная. И что к чему было такое во сне? Не знаю… А вот встала и пошла. И сюда пришла. Дак это что я — увидела Бога, что ли, во сне? Дак я его и на иконах видела раньше… А как это я не ослепла?
— Да, да, — Варя поддакивала, изучала Соню, в разговор особый не вступала. — Ну и пришла ты сюда к нам, вот и хорошо, что пришла… А Бог — одно дело увидеть его на иконе, а другое — во сне, живого. Что тут такое, девонька, не знаю даже, спрошу вот матушку-игуменью, она-то всё у нас знает…
— А как мне тут у вас остаться, скажи? — спрашивала Соня.
— Да так. Пожить тебе надо тут, в монастыре, поработать, помолиться, а потом уж — как благословит игуменья. Тебя ведь никто не гонит. Тут у нас всё становится общим: скорби, радости, заботы и нужды…
Варя сидела на краешке кровати, одеяльце солдатское синее с двумя белыми полосками поправляла рукой, гладила и двумя пальцами губы всё вытирала — будто поела и крошки в уголках губ остались.
Так люди делают часто, выдавая себя, что врут.
Врала Варя, что открыта и честна была. Все передавала тут же игуменье, слово в слово.
Разные люди на свете живут. И в монастырях тоже.
…Скоро Соня поправилась. Принялась за работу.
Работу она любила.
А в монастыре было то же самое, что и у нее в прежней, уже отрезанной жизни. Работа привычная ей, нудная, одинаковая, деревенская — сено, поле, пчелы, грибы, ягоды, куры. Нудно, да, но для Сони работа эта была в охотку.
Молиться она научилась быстро, молилась с радостью, весело как-то, всегда в хорошем настроении — не в игривом, а в добром, располагающем, как и должно было быть в монастыре.
И настоятельница, игуменья, скупая обычно на доброе слово и ласковый взгляд — она работящих любила, — вот игуменья часто ей руку пожимала, просто так, с улыбкой — без слов…
4
…Прошло три года.
Так вот и жила Соня в монастыре.
Тут всё и вправду для них стало общим: скорби, радости, заботы и нужды…
Тридцать монахинь, послушницы и трудницы, и сама игуменья. Работала Соня с радостью, молилась, поклоны била тоже — не из-под палки, с душой.
Дни бежали, в трудах и заботах шла жизнь.
…Один раз летом приехала в монастырь богатая тетенька на дорогой машине.
И вдруг Соня решилась попросить игуменью, чтобы отпустила она ее с этой тетенькой, чтобы на ее машине скататься, и посмотреть на Витю, и сказать ему что-то, чтобы простил, что ли, что так ушла и слова не сказала.
Игуменья ни в какую:
— Что еще за дела такие?! Работы много, летом один день всю зиму кормит, а она — ехать куда-то собралась?!
Но потом отпустила: но до вечера чтоб.
Соня упросила богатую тетеньку (Маргарита ее звали), чтоб та ее на часик всего свозила бы в дачный поселок, что сто километров от монастыря, рядышком.
Хотя — что упросила? Она только мякнула что-то, а у Маргариты и глаз загорелся, давай уж и машину заводить, она уж на всё готова, чтобы хоть как-то помочь или что-то хоть для монастыря сделать, фотографий чтоб сделать много, а потом выставить в интернет, грехов-то у нее было — выше крыши.
И потому она от радости пискнула и чуть ли не в охапку Соню схватила и повела к машине:
— Съездим, милая, помогай нам Христос! — что-то такое невпопад залепила.
Чего только Маргарита не привозила в монастырь — не в первый раз приехала. И одежду везла, и миксеры для кухни, и мясорубки, а еще — грабли, лопаты, и денег в конверте давала игуменье, и кольцо дорогое сунула ей в руку, и даже, прости Господи, прокладки мешками привозила сюда. Что ж: хоть они и монахини были, а женщины оставались женщинами.
Маргарита шепнула игуменье:
— Не волнуйтесь, мы слетаем с Божьей помощью туда-сюда в секундулечку, я привезу вам ваше сокровище назад, следить за нею буду, не сбежит! — будто знала что или подумала себе, что Соня сбежит из монастыря, так надо было игуменью успокоить.
Сели в машину. Соня была в монашеском.
Тетка всю дорогу трещала про что-то — Соня и не слушала.
Только, когда подъезжали к «Малинке», стала говорить, где направо, а где налево.
…Магазин стоял на месте — Вити возле него не было.
Ворота железные снесли — бомжи, что ли, сдали ворота на металлолом, не было ворот.
И потому Маргарита сразу, резко подкатила машину к бывшему дому Сони.
А дома не было. Сгорел. Только фундамент остался.
Бурьян уже вырос выше головы человека вокруг фундамента.
И сирени не было — сломали.
Сарайка завалилась — видимо, зимой крыша просела от снега и рухнула. Бурьян рос на огороде, на теплице болтались клочья целлофана. Флигель покосился, но остался живой.
Соня вышла и встала во дворе своего бывшего дома. Оглядывалась. Не плакала.
Дверка флигеля отворилась, вышел Витя — услышал, что подъехал кто-то. Не узнал ее. Грязный, оборванный, опухший от пьянства. И уже в обед — в уматину.
За ним тетка какая-то выползла, тоже пьяная, в синяках и грязная. Опойка какая-то. Тоже на ногах не держалась.
— Чего надо? — Витя спросил.
— Витя, это я, Соня, — сказала Соня.
— Чего надо, говорю?! — узнал или не узнал — с перепою кого узнаешь-то? Злобно говорил с нею.
— Витя, прости меня. Помирать собралась, — сказала Соня, улыбаясь.
— Вон отсюда. Вон пошла, сука, — тихо Витя сказал.
Маргарита сидела в машине, слушала, тут выскочила, закричала:
— Повежливее! Что вы себе позволяете?! Вы разговариваете с лицом в сане монашеском! — Что она такое молола — не понять.
Схватила Соню за руку и потащила в машину — от греха подальше, а то драться пьянь эта станет.
— Стой там, иди сюда, — сказал Витя и пошел к машине.
— Прости, Витя, — сказала Соня.
Села в машину.
— Бог простит! — кричал Витя. — Вон пошла! Тут частная территория! — И матом, матом отборным, семиэтажным орал.
Палку схватил, камень, стал кидать в машину. Опойка сзади Вити тоже чего-то подтявкивала.
Маргарита лихо, на одном месте, развернула машину и рванула прочь от дома.
…День или два Соня сказалась больной — лежала в кровати.
А после, на третий день, — вдруг умерла.
Только и услышала Варя, которая сидела у нее в ногах во время болезни, как тихо Соня шепнула:
— Любимый… — И добавила: — Витенька… Ну, поди, — там увидимся…
И умерла.