Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2024
Анна Русских (1978) — родилась в Алма-Ате. В 2000 г. окончила факультет русского языка и литературы Уральского государственного педагогического университета. Работала учителем в школах Екатеринбурга. В 2016 г. училась в школе литературного мастерства «Хороший текст». На портале «Хороший текст» публиковались эссе и рецензии. Печаталась в журнале «Урал»
Публикация осуществляется в рамках проекта «Мастерские» Ассоциации союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Впереди целое лето
Редкий день выдался в этом дрянном мае, ясный с утра. Поманил забытым теплом, но к вечеру будто опомнился, дунул северным ветром, а мы-то доверчиво затеялись на дачу.
Уже собраны сумки. В большой клетчатой — детское, на жару и на холод, что попроще, в чем не жалко спускаться на илистый берег реки. В маленькой чёрной — лекарства, а ну как температура или другая напасть? И ещё тысяча мелочей по пакетам: от резиновых сапог до новых решёток для шашлыка. Наталье, продавщице мясного с рынка, заказаны баранья нога и кусок пышной говяжьей вырезки, надо только пойти и забрать. И всё уже оговорено, и все ждут, и отменить теперь невозможно, преступно.
Напоследок оглядеться с непонятной тоской — цветы политы, рыбки накормлены, нелюбимая кукла брошена и лежит, разметав воланы юбок, — проверить в карманах ключи, телефон, сигареты, выйти и запереть дверь. Прощай, город с негаснущим небом, опутанный сетью вай-фай, — на даче нет связи, а в лесу растёт доисторический папоротник. Впереди целое лето. Дети подросли, их можно выпустить на волю — ловить бабочек, переворачивать доски, под которыми всегда сыро и прохладно и прячутся ящерицы, а самой сесть во дворе в неизменном дачном платье и вытянуть белые ноги.
В Сысерти вскрыли часть дороги, по которой дачники срезают, приходится углубиться в город. Провинциальные машины медленные, раздумчивые — едут кое-как, место для парковки выбирают с разбором, не всякое. Муж смотрит на дорогу больными глазами. Ему бы свернуть на лесную грунтовку и хрустнуть петелькой на пивной банке. «Кха-а-а!» — поймать жадным ртом рванувшую густую пену.
Попутчики один за другим сныривают на жёлтые лесные тропы. Только что нервно жался позади, смотришь, исчез, уже плывёт, покачиваясь, по дну вечно зелёного моря. А внутри наперед проживают отпущенные выходные: ищут в сумке и вдруг, ругнувшись, вспоминают про новый замок, купленный взамен ржавого, и немедленно спорят, вымученные буднями и тряской дорогой, кто собирал и как забыли. Обиженно помолчав, примирительно поминают редиску. «Родилась ли?» — «Должна — ранний сорт!» — «Ты сметану-то взяла?» — «Взяла… и лучок должен быть». И наконец затихают до самой калитки, глядя в окно. А высоко над их головами, где зелёный горизонт смыкается с голубым, шелестят желтые сосны, и разлит, как микстура, долгожданный земной покой.
— У березы семена пиковой масти! Видел? — Я сняла со стекла семечко и показываю мужу.
— В картах нет жёлтой масти. — Он не смотрит, следит за дорогой.
— Ну и что? А у берёзы нет других семян, — я смеюсь, мне радостно, оттого что мы едем на дачу.
Там ждут родители мужа. У них натоплен дом, готов ужин, а на полу в сарае стоит кастрюля холодного очень сладкого морса — дорогущие ягоды ещё приходится покупать, зато листочки смородины и мяты свои. «Правда ведь, так вкуснее?» — «Конечно, даже дети знают!» И устраивают в беседке бар, сами выдумывают коктейли, бросая в стакан пушистую мяту и янтарные лепестки настурции.
Совсем уже на подъезде — лесопилка.
— Снесли дома, смотри!
Слева и справа от дороги ещё в прошлом году дряхлели, на глазах уходили в землю беленые одноэтажки, старые больничные корпуса. Давно нежилые, с прорехами окон, за которыми только грязь да брошенное барахло. Смотришь на них, и сердце мается, как будто чью-то смерть застал. На их месте теперь пусто, и об эту пустоту спотыкается глаз.
Зато открылась лесопилка. Там прямо под открытым небом сложены штабелями, похожими на пастилу, свежие пахучие доски.
— А вода в речке, смотри, черная!
— Утки прилетали. Дед с рыбалки фотографии присылал. Не видела?
Мимо сторожа. Нет больше сторожа. В этом году дом продали, место упразднили за ненадобностью. Толку всё равно нет: зимой лазят по дачам, брать-то особо нечего, так они пьют, едят, что найдут, а потом мочатся прямо в хозяйские сапоги. Нелюди. Всё после них хочется сжечь, повыбросить. Раньше Володя сторожевал, беззубый пьяница в очках, перемотанных изолентой. Если что, позвонит — езжайте, мол, были у вас гости. Теперь Володе ноги отняли, больше не сторожит и не ходит. Уехал к себе в Сысерть вместе с вечно поддатой женой.
А дом продали, и на участок пришла хозяйская метла. За границей сгнившего забора вбиты сваи — по уму, по натянутой у самой земли веревочке. Значит, будет новый забор, и перестанет сторожев дом встречать дачников вечно открытой убогостью.
Ехать дальше, мимо знакомых ворот, за которыми лет десять назад привечали всю семью. Сидели на веранде, пили водку, играли в дурака. Старшие женщины парились, выходили из бани с багровыми размазанными лицами. Хозяйка — в одной рубашке, со свободными грудями и большим животом — усаживалась на крыльце дома, ребром ладони забивая подол между голых ног, закуривала. И, несмотря на опущенный подол, всем было видно, что под рубахой нет белья, что там беззащитный, с редкими темными волосами треугольник. И был муж хозяйки. Очень худой, с разбитыми тяжёлой работой руками и незабываемым сипящим голосом. «Санёк, дай пять!» — говорил он сыну, протягивая черную ладонь, как лопату, и смеялся мелким, коротким, удивительно радостным смехом.
И как было не гадать, есть ли ещё между мужем и женой близость? Может быть, ночью он ложится на неё, голый и прямой, и в середине груди слышит место, где расходятся её тяжелые груди, и чувствует на ребрах жесткий шершавый сосок, а под высоким животом — жаркий обрыв. Забыв себя, он бросается вниз, летит толчками, как во сне, и чем ближе земля, тем яростнее падение. Потом лежит тихий и пустой, а она, устав от тяжести, свалит его на спину, посмотрит в закрытые глаза и вдруг поддаст кулаком в плечо — «иди в п…!». И захохочет.
А может, они давно спят порознь: он в зале на диване, не расправляя, она в смежной маленькой комнате. Он засыпает раньше, а она ещё сидит в «Одноклассниках» или играет в «Цветущую страну Фармандию» и пару раз выходит на кухню, чтобы отрезать себе душистого бородинского с масляными язычками сала. И каждый раз, проходя мимо, смотрит на него со спокойным удовлетворением, как на доказательство предсказуемости жизни. Встают рано, в пять. Он выгуливает её собаку, а она может полежать лишние полчаса, слушая в полусне, как в коридоре брякают ключи и металлический ошейник.
Нет уже никого. Ни хозяйки, ни хозяина. Никто не сипит и не заходится неудержимым безоглядным смехом, как будто жизнь бесконечна, а смерти нет.
Она пережила мужа на пять лет. Все это время я сожалела, что не пришла на его похороны. Он умер осенью, а к лету, когда мы снова встретились, мне показалось, что все уже свыклись с его отсутствием, и установился — пусть зыбкий — покой. Я хотела тогда обнять её, найти нужные слова, но так и не решилась. Оказалось, у слов тоже есть срок годности. Невысказанное сочувствие тяготило меня, я стала избегать встреч. Потом не стало и её, а моё никому не нужное сожаление облетело и легло в душе напоминанием о проходящем лете. Так же я буду жалеть о молчании, когда не станет родителей, — вон они, уже стоят у своей калитки, слышали наши два гудка на въезде в посёлок, — но как сложно смирить себя, пока все ещё живы!
Мы — гостевые дачники, сорокалетние дети при здравствующих родителях. Приезжаем на дачу, чтобы греться об их заботу, а проку от нас мало — огородом не занимаемся, водопровод запустить не умеем. Мы везём необязательную еду: фрукты, сыр, кофе и мороженое — всё, на чем они уже давно экономят, а взамен получаем возможность разгуливать полуголыми по собственной земле и спать после обеда в тени старой груши. Повзрослев, мы отходим от родителей, как рукава реки от главного русла, и плывем себе, мнимо вольные, пока не родим своих. А те все возвращают на свои места. Теперь мы привозим старикам внуков, садимся у накрытого стола и слушаем, как через нас течёт ток их новой любви, в которой нет ни строгости, ни родительского тщеславия.
Свекровь первая кинется к машине с баллончиком от клещей и, спешно нацеловав ещё пристегнутых внуков, станет опрыскивать всех по очереди, только ноги коснутся земли. Дед подойдёт следом, неторопливый, раскинет крепкие ручищи, подставит сизую щетину для поцелуя. «Чего поздно? Солнца уже нет». Мы обнимемся, а меня затопит нежность к этому короткому, ускользающему мгновению встречи, в котором слились ощущения полноты и конечности жизни.
И покатятся дачные выходные: босые, в сладковатом дыму шипящих на костре березовых чурок, с вечно распахнутой на крыльцо дверью — все на воздухе, который густо пахнет сосной и полон насекомого трепета.
Ступишь на участок впервые после долгой зимы, осмотришься свежим взглядом: во дворе рассыпалась плитка, хрустит под ногами, на заборе переплетения девичьего винограда, иссохшие и темные, как старческие руки, беседка застлана полиэтиленом, — и ворохнется внутри предчувствие то ли осени, то ли болезни. Так бывает, когда навещаешь идущего на поправку, а у того малокровие и холодные, слабые руки. Сядешь у кровати, а сам всё поглядываешь на тумбочку, где брошена ложка с остатками лекарства — в застывшем налёте сохранилось движение губ, — и борешься с отвращением, торопишься на воздух. Таково межсезонье… Вся городская жизнь — сплошное межсезонье. Снег идёт и тает, и снова идёт, день за днём по кругу одних и тех же забот, и только дача мерцает обещанием рая.
Не-ет, надо стряхнуть наваждение! Взмахнуть веником, как шаман ритуальной колотушкой, и камлать, призывая лето. Сдернуть отслуживший полиэтилен, намести из углов войлочные вороха пыли, а потом мыть тряпкой из банного полотенца, почти не отжимая, чтобы доски пропитались влагой и упоительно запахло прибитой пылью. С удовольствием оттереть круглый стол с самодельной столешницей, за которым завтра — будет тепло — усядется обедать вся семья.
А пока осмотреть владения. Ёлка выросла невероятная, ладная на все четыре стороны, такую на главную площадь — хороводы водить. С особым чувством проведать дуб. Мы вырастили его со старшим сыном из жёлудя и привезли сюда тонкой, ненадежной веточкой. 10 лет в этом году. Ствол побелен, а сам вырос, растро‰лся по числу детей.
У младшего сына яблоня своя. В прошлом году посажена. «А дочке? Нет ничего?» — «Как же нет?!» Свекровь подхватится, побежит на границу с соседями показывать вторую тычинку — вместе брали, вместе и посадили. Взглянуть, сделать одолжение и подумать втайне, что интереснее дуба все равно ничего нет.
Дед поправил смятую снегопадом теплицу, в которой к началу июля уже поспеют разносортные помидоры: крохотные шарики «черри» с нежной, идущей трещинами кожей, «черный мавр» — продолговатые, бурые, с болотной зеленой в глубине и «бычье сердце», мясистые, с розовой ягодной сладостью. Наберешь ведёрко, привезёшь домой, а они еще хранят банный аромат теплицы. Будут и огурцы: короткие, все в колючих пупырышках — на засолку, худые, высокие — на салат. Пока везёшь, все поседеют, жёлтые бантики на макушке высохнут и будут шуршать, как бумажные.
А на клубничных грядках пугало стоит — карнавальная баба в платье из мусорного пакета. Налетит ветер-ухажёр, зашелестит бахромой на её подоле, раскачает длинное боа из мишуры, и она распахнёт объятия, потянет к нему пластиковое колечко алых губ. Дрозды нещадно уничтожают клубнику. От них и пугало, и подвешенные у земли зеркальные DVD-диски. Нагнешься прочитать, какое птицам кино показывают? «Смертельное наследство», «Монстр», «Восставшие из пепла».
Не жалейте дроздов: нам, дроздам, ваших слов все равно не понять.
Мы, дрозды, и почище печали за плечами таскаем с собой…
— Сожрут всю ягоду, вот и будут тебе печали, — дед обидится за свои труды.
В хороший год с куста полсотни снимаешь. Ворохнешь его, а оттуда, как пепел от потухшего костра, белокрылка вспархивает и растворяется в воздухе. Приглядишься к ней. Вроде существо одушевлённое, а ни ножек, ни усиков не видно — плоская, как нарисована, — только крылышки, два крохотных лепестка ромашки. А сам кустик колючий, и крапива любит рядом прорасти. Зато уж радости! Дед всё караулит, чтобы первую ягодку сорвать тайно и поднести любимой внучке к самым губам: «закрой, девочка, глазки».
У деда новый комбинезон; на спине надпись: «У человека нет возраста, есть состояние души» и цифра «54». Сам выводил — десять лет себе и скостил.
— Видела челку у деда?
— До носа! Некоторые женщины могут позавидовать…
А сам ничего, немного пригнулся к земле, мощная грудь чуть сникла, но по-прежнему в силе. Внучка любит забраться на колени. «Покажи силу, дед?» А тому и делать ничего не надо — недавно один беседку поставил. Зимой все искал что-то в интернете, чертил, высчитывал и к нашему приезду выстроил против крыльца сказочный терем, просторный и легкий, где теперь устраивается за столом вся семья.
А участок, кажется, маловат? С чего бы? Сам вроде не вырос. Так по-новому, по-хозяйски чувствуешь землю. В юности легче миришься с недостатками внешней жизни — на чём спать, что есть, где жить. Стоя у её подножия, всё время смотришь вверх — где-то там, за близкими уступами, за хрусткой неуверенной тропой, курится в дымке вожделенная вершина, там дворцы и сады, там пируют боги, нам — туда. Начинаешь восхождение, сам такой большой и необъятный, что вещный мир меркнет. Настоящее летит в топку будущего. И вот оно настаёт. В какой-то момент ты ловишь это чувство идущей жизни, слышишь её уверенный шаг и становишься внимательным и капризным.
А в доме тепло, натоплено — ждали.
— У нас шкафчики новые!
— Ах и шкафчики!
— А то в старых стекло все время заедало и даже лопнуло, помнишь?
— Хорошо, не на детей!
Где-то здесь — я потом тихонько загляну, — за чистенькими фасадами, прячутся в стопке посуды мои сокровища, две тарелки из приданого. На обороте штамп Конаковского фаянсового завода и дата: 1959 год. Две хрупкие вещицы, надменно высланные из городской квартиры сразу после замужества. Суповая (на четыре щедрых мужских половника) с золотым, ничуть не поблекшим ободком и большая закусочная с каймой цвета крыльев зеленой пяденицы. По краю узор — плавные скобки с завитками, а посерёдке две пожелтевшие отметины от ножа. Мамы давно нет, а они живут, зимуют без нас в непролазных дачных снегах. Дожидаются, когда ухнет входная дверь и женские руки потянут с полки тяжкую озябшую горку — искупать в горячей воде и разложить сохнуть, перевернув на живот.
Каким он был, этот дом? Чужим, бесхозным при живом хозяине-пьянчуге. Брали как? А никак, без интереса, только свекрови был нужен — молодым в сестрином доме места не хватило, в бане спали, на полу, замёрзли. Вот и взяли. Хотела вон тот, поближе, он и больше, лучше, а взяли этого — черненького, убогого. Голая веранда с узкой кушеткой, в потолке дыра на второй этаж и некрашеная, кое-как сбитая лесенка. От гнилых полов веяло холодом и мышами, свет истощался и гас в худых проводах, и все поневоле отправлялись спать. Лежали, ёжась от наглого шороха в углу, и не видели снов, придушенные тяжёлыми ватными одеялами.
Теперь не узнать! Когда-то белёная крошащаяся печь выложена плиточкой, нынче дед дверку поменял — новая со стеклом, и можно на огонь смотреть. Дети и липнут: ложатся рядом на пол, а на лицах всполохи. В сытые времена разжились тёплыми полами и самопальным водопроводом и доросли наконец до необязательных, но милых сердцу безделушек вроде вязанных крючком пледов и акварелек с видами Парижа. Цветы повсюду; дед сам режет и собирает бутоны из пластиковых бутылок, какие хочешь: розы, хризантемы, ромашки. В модных блогах это называется ненужная красота. «Они испортят ваш интерьер», — наставляет нас дизайнер, имея в виду защитные чехлы на мебели и искусственные цветы. В его стерильном доме некому испортить обивку дивана или оставить липкий ободок на мебели. Девственным айсбергом возвышается холодильник на его минималисткой кухне — ни обезьянок, ни петушков на нем, ни детских наивных рисунков. Да что он знает об уюте дачного дома, который начинался когда-то с рукомойника, прибитого к стене, и эмалированного тазика для мытья посуды? Пузатый «Зил» с ручкой, похожей на рычаг стоп-крана, подрагивал на холодной веранде и, отключаясь, выдавал последнюю, предсмертную руладу.
Мне было двадцать. Я не любила дачу и моталась сюда за будущим мужем. Мне хотелось уединения и поцелуев, я представляла лесную поляну и нагретую солнцем траву, а вместо этого сидела на крутом берегу с книжкой, глядя в бесхитростную спину своего рыбака. Маялась здесь и оставшись дома от одиночества и тоски, что любовь так несовершенна, так мучительна, раз не может соединить людей навсегда. Хотелось смирить её и положить к ногам в виде законного брака.
В полдень выпьешь шампанского и к обеду чувствуешь себя царицей — говоришь непривычно много, умничаешь. Заглянет соседка. Усадишь и её за стол, развесишь уши на их разговор со свекровью.
— У Вали-то нашей, мойщицы, дочь одного с Сашей года, так они уже пиво вместе пьют.
— И что хорошего? Прибила бы прямо.
— Я ей говорю, Валя, отдавай её в училище на повара, а она — нет, пойдёт ко мне посуду мыть. Готовит её.
Потом про здоровье матери, у которой лимфоузлы, а непонятно отчего, и онкологию вроде исключили. Про могилы общих знакомых, что на одну соседка ходит, ведь только покойница и помогла, когда до новой машины не хватало десяти тысяч, а родные кивали на проценты. «И я теперь всё понимаю, кто познаётся в беде!»
Соседке тоже предлагать шампанского. И, убедив, — «так я уже спирту выпила», — подавать игристое в пивном бокале, потому что фужеры для шампанского, красивые, на тонкой ножке, куда-то подевались. «Как будто мы каждый день его пьём!»
На даче в гости ходят запросто: за сердечными каплями или солью, а то отщипнуть себе вон той многолетней травы с бисквитными пирамидками. Дети бегают к Гале с десятого.
Такие здесь имена: Галя с десятого, Погорельцы, Синий забор. Один раз кто-нибудь скажет, и прилипнет на всю дачную жизнь. Галя, Галина Витальевна, из той породы кокетливых женщин, которые, собираясь заглянуть по-соседски, подкрашивают губы и ресницы. Тут и разговоры совсем другие. Интонации сахарные, целомудренный смех, похвалы.
— Мне все говорят, что ты эти кудри наводишь, как старуха? А у меня лицо вон какое — нос картошкой, мне прямая причёска не идёт! Волос-то уж почти не осталось, сожгли… — Она взбивает кукольные кудри и немного морщится. — А дети у вас какие воспитанные! Я даже на работе рассказываю. Говорят, извините, что отвлекаем вас от дел, но бабушка — раз вы не придёте на чай — прислала вам язычки. И как после этого не прийти?
Я люблю вас, Галина Витальевна! Ваши кудри, цветастые платья, даже чуждые, слишком женские манеры. Ваш старинный кофейный столик, укрытый рукодельной салфеткой, и крошечного пуделя, которому вы кричите «Роберт, кишка!», и он распластывается на брюхе, вытянув тонкие ножки. Или мне это только чудится, и вся моя любовь — лишь дурман, обаяние праздного времени и вина?
Но сейчас ведь нет разницы? Мы теперь совсем осмелели! Извлекли из темниц босоножки и невесомые юбки. Мы избавились от часов — наше время отмерено солнцем. Мы любуемся детьми и строим с ними замок из песка, а до зимы ещё далеко… да есть ли она, зима?
Я украшу наш замок ракушками, положу их три в ряд, чтобы получились ступени — по их перламутровым выгнутым спинам будут подниматься жители города. Я сплету венок из одуванчиков и поднесу его близко к лицу, чтобы почувствовать запах. Цветы пахнут лечебной травой, которой в детстве полоскали горло.
Когда маленький, эти запахи совсем родные: вот одуванчик, а там — кашка, она пахнет горько и сладко. Из нежных и сладких стручков акации можно делать свистульки, а грушу-дичок надо закопать в землю, так она из каменной и зеленой станет мягкой и жёлтой. Из узеньких, заострённых лепестков космеи хорошо делать ногти — послюнишь каждый пальчик и на пять минут станешь загадочной взрослой.
Ребёнок мал, он ближе к земле и оттого знает жука, муравья и косиножку. Он ловит её, с маленьким, как серый комочек, тельцем и длинными, похожими на волоски ножками, и рвёт ножки — одну, вторую. И они бегут сами по себе, и сама косиножка, кажется, бежит? Всё равно, потому что вон там, под камнем, копошатся ослепшие от света, тоже серые, но с короткими безобразными лапками мокрицы. «Фу! Дави их! Какие уродины!»
Мужчины уйдут на рыбалку. У завалившейся на бок ржавой водокачки есть мостик, сложенный из бетонных блоков. Их длины не хватило до того берега, и пришлось докладывать досками. Эта часть давно прогнила, а нынче какой-то умелец собрал новую — свежие доски лежат плотно, без зазоров; хорошая работа! Вот сюда, на этот мостик, пойдут рыбаки. Раньше ходили вдвоём, отец и сын, сидели молча или заводился скупой разговор, но и молчания было достаточно, потому что бок о бок, с одним на двоих садком и тихим речным видом. Лежит излучина, поросшая хвощом, а в тёмной воде ходит рыба, слышен её всплеск. Иногда появится крысиная морда ондатры, пройдёт, рассекая гладь, как торпеда, оставит за собой длинный смыкающийся след. И опять тишина. Заядлый рыбак не знает печали. Он ловит время и покой, раскладывает по карманам, берет про запас.
Теперь с ними мальчик, ему нужно все рассказать. Научить вязать крючок и вынимать его из прожорливого окуневого рта, выставлять поплавок и видеть поклёвку. Мальчик нетерпелив и азартен, он часто проверяет червя и, когда вдруг клюёт, кричит, напуганный живой тяжестью. Щука! С вытянутой, похожей на клоунский башмак мордой и жёлтыми пятнами на хищном теле. Мальчик дрожит от возбуждения, обратной дорогой торопится, расплескивая воду из ведра. А там кверху брюхом плавает с десяток мелюзги и его — сказочная — добыча.
— Мама! Я поймал!
Он берет её в руки, заводит пальцы под жабры:
— Смотри, какая!
Гаснет день. Скупое майское солнце бережливо соберет остатки тепла, канет за лесом, и сразу потянет от земли сыростью и стужей. Испугаешься вдруг, что все неправда и спектакль вот-вот закончится. Монтировщики свернут нарисованный лес в тугое полотно и складируют в деревянные гробы за сценой, гардеробщицы нервно размечут зрителям пальто, вахтёры запрут дверь. И ты ступишь в незнакомый уличный коридор, продуваемый ветром.
Надо стелить. Раскладывать диваны, нырять в фанерные короба за подушками, заключать новенькие невесомые одеяла в объятия свежих пододеяльников. А потом, встав друг против друга, накрутить углы на кулак и качать в душистой лодочке детей. Они ложатся на дно брёвнышком, прижимая руки к груди. «Ещё! Ещё раз!» Потом не уложишь. Дочь засыпает мучительно долго, обнимает за шею, жарко дышит в плечо. Иногда вздрогнет всем телом, испугавшись чего-то уже по ту сторону сна. Наконец ладошка обмякнет, оставив на память влажный след.
К ночи — уже и взрослые лягут — дождёшься новой горячей воды, встанешь мыть посуду. Попадётся в горке тарелка из приданого, на штампе выведен год, 59-й. Маме в 59-м исполнилось шесть. Придумаешь себе этот её день рождения.
Середина лета, к столу будет сладкий пирог, его рано-рано, перед сменой в больнице, испекла моя бабушка. Сколько ей лет в том далеком 59-м? Немного за сорок, моя ровесница. «Весь не съешьте, оставьте на вечер», — строжит дочь. Девочка липнет к её ногам. «Не съедим, мама, дождёмся… когда вернёшься?» Мать посмотрит строго и длинно, достанет все-таки кошелёк, выдаст дочери рубль. «Купи карамелек, только много не ешь». Девочка толстая, она знает, почему мама глядит так странно. Не надо бы сладкого, мучного тоже, — побольше клетчатки, а ещё в санаторий с минеральной водой. В прошлом году ездили в Саки, остались фотографии. На дочери платье в горох, живот вперёд, у лица держит гроздь винограда. Девочка побежит в магазин, возьмёт «Крыжовника» на всех — карамельные шарики в полоску, похожие на настоящую ягоду, — и на 11 копеек брикетик какао с сахаром. Можно развести в молоке, а она и так съест…
Было это или нет? Теперь не узнаешь. Никого не осталось. Все ушли в межсезонье, смешались с ноябрьской слякотью, закрутились в воронку пыльных апрельских ветров, засыпаны вероломными снегопадами позднего марта.
Выйдешь покурить. Дачные ночи неприветливы, дремуче черны. В оглушительной тишине сигнально брешут собаки, дневные двери заперты на щеколды. Вот тут, за калиткой, граница миров, там живёт, вздыхая, бесстрастная вечность, там бьется моя тоска. Качаются верхушки сосен. Море волнуется раз, море волнуется два… Замирают близкие и далекие, сливаются с земным гулом, прорастают молодой травой. Всё повторяется. Так уже было и будет снова — с мамой, тобой, твоими детьми, детьми твоих детей. Так просто. Закрыть глаза и плыть в этом вечном шелесте, не думая, кто ты, зачем.
Только ждёшь все равно — может, откроется дверь, и в светлом проеме покажется взъерошенная голова:
— Ты чего здесь одна? Ночь совсем. Идём домой.
Папа, ты забыл шляпу!
1
В июле Ульяна отмечала день рождения сына — пять лет. Собрала всех по традиции на даче: детям батут заказала и аниматоров, Ване торт с фигуркой «Лего». Расстаралась, словно праздник последний, других не будет. Себе платье купила: голубое, в тон Ваниной рубашке — а по лазури красный цветочек. Думала, на фотографиях хорошо выйдет — бабочку сыну ещё в красно-синюю клетку, а самой красную помаду.
Неделей раньше о даче и думать не хотела: подарок куплен, стол дома накроют, мама торт испечет. Позвать только своих. Выходной как раз был — затеяла уборку. «Будьте здоровы!» — так муж называл этот день, когда Ульяна, чихая, собирала невидимую пыль со шкафов и книжных корешков. Вечером заснула в детской рядом с сыном, а с утра не сразу поняла, где она. Почудилось, что на даче. Шторы распахнуты, свет от окна жёлто-зелёный, просеянный сквозь листву, дышит занавеска. На секунду почудилось, но тоска, острее себя самой от мелькнувшей дачной нежности, затянула сильно и надолго.
Девять месяцев сегодня, как нет мужа. Подумала, что за это время в утробе вырастает новый человек. Вспомнила Славушу в реанимации — голого и беспомощного. Начало и конец, такие одинаковые, а между ними жизнь — её, Славина, их общая, а еще сына. И так захотелось на дачу…
Позвать всех! Пусть мужчины жарят на огне мясо — она встанет рядом и раскалится от жара, лицо покраснеет и запечётся. Есть будет руками, и капелька сока непременно капнет на грудь, испортит платье. Дети пронесутся мимо, смеясь, запрокинув голову. А к вечеру соберётся гроза, и всех смоет под крышу — гости будут пить чай и радоваться, что спаслись.
Ваня обожал, когда «Каравай» пели. Вставали кругом и большие и маленькие, расступались кольцом — «вот тако-о-й ширины». Следом кидались к имениннику — пальцами в бока, щекотали. И на пять лет спели. А на словах «кого любишь, выбирай» Ваня вдруг закричал, метнулся к матери, зло, по-собачьи, затрепал подол:
— Сама выбирай!
Ульяна думала превратить в шутку, с улыбкой ловила за руки.
— Иди! Сама! Са-ма!
Ваня как взбесился, таранил мать, упершись лбом ей в ноги. Хоровод распался, но гости так и стояли кругом — неловкие, смирные.
Леночка, соседская девочка трёх лет, громко сказала:
— Я буду свечку дуть!
Чайный стол накрыли на лужайке у дома. Торт стоял в центре: химический красный верх, по бокам белые и голубые кирпичики и главное украшение — фигурка робота. Всё как на картинке с подарка.
— Дура! Не будешь!
Ваня рванулся к девочке, но мать успела перехватить — неудобно, поперек живота, — подняла над землей. Он бился, колотил в воздухе руками и ногами и походил на рыбу, попавшую в сеть.
Ульяна отнесла сына в дом; в окно видела, как бабушка суетится у стола: прячет цифру с торта в карман, двигает на середину домашнюю выпечку.
— Они все дураки! — мальчик кричал, срываясь на плач. — И мне все равно, у кого там что, день рождения или другой праздник. Я буду спасать себя! Мне никого не жалко, пусть умирают!
Мать задохнулась. Некоторое время сидела неподвижно, прижав рот рукой, потом выскочила на веранду и заметалась: сдернула с волос резинку и накрутила снова, включила чайник, но тут же опомнилась, плеснула себе воды. Пила нервно, торопливо и подавилась, закашлялась до слез, до багровости — и лицо ее стало, как у девочки, испуганное и растерянное.
Это был новый мальчик… Его ярость смяла ее, прорвала оболочку, за которой она пряталась. Ульяна впервые за время, прошедшее со смерти мужа, ясно увидела сына. И испугалась: что это было? откуда?
С улицы заглянула бабушка:
— Уля, что? Постучать?
Ульяна отмахнулась и, вытирая лицо от внезапных слез, пошла к сыну, думая, что ей не разрешить, что она не знает, как правильно.
Вечером долго прощались с гостями. Никакой грозы, конечно, не было — стояла жара. Любимые розы, как дети, наслаждались солнцем. Надюша, подруга, тянула кофейную сигаретку, лезла с объятиями. От неё пахло сигарным дымом и вином. «Девочка моя, жизнь — это каток, ненароком можно и упасть», — всё пыталась досказать про какой-то фильм. Ульяна вспомнила другое: жизнь как коробка шоколадных конфет, никогда не знаешь, какая начинка попадётся тебе. Ни то, ни другое не трогало. Она устала. От жары и суеты, от детей — от всего, что и было этой самой жизнью.
Муж Надюши, не дождавшись, поехал. Подруга бежала вдогонку, размахивая руками. Ульяна смотрела ей вслед: как по-женски неуклюже она разбрасывает ноги, как бьётся на крупном плече игрушечный рюкзачок сына. В боковом зеркале автомобиля отразилось солнце, загорелось речным серебром, заплескалось обещанием счастья. Кому? Надюша бежала, глядя в землю.
Ульяна вернулась в дом, села на веранде. Ковыряла руины торта — прямо с золочёной подложки. Конечно, она догадалась: Ваня и выбирал всегда одинаково — мама, папа, бабушка. Теперь это было так очевидно. Но праздник получался славный, и «Каравай» как традиция перед тортом казался нужным…
Они редко говорили об отце. Ульяну злила детская память, в которой не было ощущения необратимости смерти, а без него всё превращалось в игру, где мертвый может воскреснуть, а живой прикинуться мертвым. Вспоминали, конечно: папа сказал бы то-то и сделал так-то, но слишком глубоко она не копала — со своей памятью не знала, что делать.
Мать спасалась сыном, и он держал её на плаву, не давал соскользнуть под воду, но она не думала о том, что у него своя история. Ей казалось, Ване легко, легче, чем ей. И днём сегодня ждала — пусть бы Ваня кинулся к ней со слезами, не с теми злыми, страшными, а с горькими, ждущими утешения. Но сын молчал, и в этом молчании был оскорбительно, незаслуженно прав.
На веранду выглянул Ваня, замялся в дверях. Ульяна протянула к нему руку. Заспанный, он метнулся к матери, не открывая глаз, — взобрался на колени. Ноги длинные, ступни мужские, между пальчиков на правой родимое пятно, как у отца. Ульяна сомкнула руки на его плече, в который раз отметила, какой он литой, будто стальной. Думала, все мальчики такие, но сегодня в хороводе держала за руку сына Надюши и поразилась, какая мягкая, бескостная его ладонь.
За стеной тоненько застонало, всхлипнуло и затихло. Ваня оторвался от матери, вытянул шею, прислушиваясь.
— Это водогрейка, не бойся.
Ульяна прижалась губами к его виску, целовала часто-часто, смыкая и размыкая губы, как рыба, выброшенная на берег.
— Ваня, ты папу помнишь?
— Иногда я чувствую, что его нет. Мне хочется дать ему руку, чтобы мы вместе пошли. Пошли с папой за руку. И я вспоминаю, что его нет. У меня тогда болят глаза, и я вот так держу их пальцами, — Ваня закрыл глаза и прижал веки. — Потом отпускаю, и это проходит.
— Поедем завтра к папе? — сказала в самое ухо.
2
Отца не стало в октябре. Ване сказали не сразу. Мать представить не могла, как он будет у гроба, глаза его. Она тогда совсем потеряла рассудок.
В день похорон шел снег, мокрый, бесконечный. Деревья на кладбище почернели, осунулись к земле, как нищие, просящие милостыню. Зияла могила. Рубленый край земли по периметру школярски вымеренного прямоугольника. Словно кто-то нечеловечески сильный вынул из исполинского земного пирога кусок и сожрал. А на место это, чтобы не пустовало, человека положил, только что живого: с глазами его чайными остывшими, с руками дельными, больше не нужными, с двумя вихрами на голове, по одному на каждую счастливую макушку. Чей-то шепоток в скорбной толпе: «в воду положат» — «да уж покойничку всё равно». С отвала в стороне брали горсть земли, зачерпывали поглубже, чтобы без снега, бросали вниз, на её Славушу.
У соседней могилы цвел безвременник — дефективное растение, не знавшее солнца. На одном вывернуло лепестки, и были видны водянистые тычинки, присыпанные желтым.
— Цветы тоже пропали, — сказала свекровь.
Ульяна посмотрела ей в спину — она мелко дрожала. Подумала, дежавю.
Как-то в отпуске наблюдала за одинокой старухой. Древней, с шаркими ногами и выгнутой, навсегда неподвижной спиной. По вечерам в отеле устраивали шоу, и все отдыхающие стекались к амфитеатру. Приходила и старуха, одетая тщательно и нарядно. Она застилала кресло мягким шарфом, усаживалась всегда на одном месте. Мимо сновали люди — пробирались к свободным столикам, занимали места и снова куда-то устремлялись; старуха была неподвижна, она дремала. Ее мягкие туфли под креслом отливали серебром. Выходили артисты, молодые и страстные. Старуха открывала глаза, чувствовала внезапную прохладу и укутывала спину шарфом. Потом поднимала лицо к сцене и так сидела, неподвижная, непроницаемая в своей старости, только тонкое плечо подрагивало под вязаным покровом.
Каждый вечер Ульяна смотрела в эту спину и думала о старухе. То были даже не мысли — обрывки смутных ощущений, которые тревожили, портили настроение. Так думают о смерти. Сильнее всего Ульяна чувствовала страх — перед старостью и этим прямым одиночеством. И еще жалость. Она жалела эту женщину: её горбатую спину, высохшую грудь и тонкие ноги, исчерченные ручейками вен. Ульяна представляла, как старуха выходит из шума и света и идет одна по темным дорожкам. У себя она снимает с сухих пальцев тяжелые кольца, стирает губную помаду, меняет выходной наряд на ночную рубашку и ложится, отогнув покрывало с одной стороны. За окном ворочается море. Старуха лежит и смотрит в пустоту. И нет ей спасения.
Ваня вернулся от бабушки на девятый день. Румяный с мороза, принес на одежде холод и запах снега. Такой, как всегда, — обычный, обыденный. Спросил:
— Мама, ты мне что-нибудь купила?
Бабушка суетилась.
— Ванечка, ботиночки поставь аккуратно. И куртку, Ваня, снимай хорошо, рукава не выворачивай.
Все бросил: шапку, варежки, шарф.
— А мы с Ваней пельмешки постряпали! — бабушка из ванны перекрикивала шум воды. — Будем маму угощать? Ставь, мама, воду.
С поминок осталась выпечка. Ваня взял ватрушку, попросил включить мультики.
Ульяна смотрела на сына. Тот поддевал пальцем повидло и отправлял в рот. Надо было сказать.
— Ваня? Ты меня слышишь? Посмотри на меня, Ваня.
Сын обернулся.
— Ваня, что у тебя самое главное? В твоём теле, ты знаешь?
— Знаю, голова.
— Нет, Ваня, самое главное, без чего человек не может жить?
— Голова. Так папа говорит. Потому что я мужчина.
— Сердце, Ваня, оно вот здесь, внутри. Оно стучит всю жизнь и никогда не спит. Если сердце не стучит, человек умирает. Ваня, папино сердце больше не стучит.
— Папа умирает?
— Умер, Ваня. Папа умер.
— Он остановил дыхание?
— Да, остановил.
— Я тоже умею останавливать дыхание! Вот, смотри!
Ваня втянул ртом воздух и сосредоточенно замолчал.
— Я умер, мама?
— Дай руку, Ваня, — она приложила ладонь к его груди. — Слышишь? Это бьётся твоё сердце, ты не умер.
— А папа?
— А папино не бьётся.
— Он закрыл глаза?
— Закрыл.
— Я хочу посмотреть.
— Мы не можем посмотреть. Он закрыл глаза и улетел на небо. Теперь он живёт там.
— На самолёте? Мы полетим к нему?
— Нет, мы не можем, это специальный самолёт, который прилетает только за теми, у кого больше не стучит сердце.
— Я хочу, чтобы у меня не стучало! Я хочу посмотреть на папу, как он остановил дыхание!
Бабушка стояла в дверях с шумовкой в руке. Другой закрыла рот и нос, плакала одними глазами.
Вечером звонила Надюша.
— Как он, Улитка? Ты сказала?
— Надя, он залепил отца на фотографиях. Я после кладбища фотографии все сняла, сложила стопкой и хожу с ними по квартире — куда деть? В шкаф убрала. Потом достала — думаю, как Славуша в шкафу? Плохо. Перепрятала в детскую под стол, а Ваня нашел и Славу везде пластилином залепил.
— А что говорит?
— Говорит, папы нет, я его спрятал.
— Ругала?
— По рукам надавала…
— Плакал он, когда сказала?
— Нет, вообще не плакал. Собирался к нему на небо.
— О Господи…
— Я, знаешь, как будто в пузыре. Пузыри мыльные, развлечение такое: встаёшь, и тебя — сверху донизу. Вот я в пузыре, до меня всё доходит, как через стенку. Всё вижу, слышу… я не знаю, как объяснить. Не тут я.
— Я завтра зайду!
— Я думаю, как я теперь? Мне сорок два. Мы родили его вдвоём, и это было понятно, нормально, а теперь я одна. Я не хочу его, Надя, я не знаю, что с ним делать.
— Ты таблетки пьёшь? Я тебе приносила?
— Ипотека ещё… Мне так стыдно, Надя. И стыдно, и злорадно. Я такая злая никогда не была: обидела его, а сама думаю — ну, вот, хоть поплачь, а то такой спокойный. Как будто, если ему плохо, мне легче.
Ульяна бросила трубку на диван. Обивка была испачкана. Попробовала пальцем — повидло. Сходила за тряпкой, стала оттирать. Нужно достать Ване курточку потеплее и на ноги. Зима теперь полгода. Просыпаться в темноте, с работы возвращаться в темноте. День — мимо. Вся жизнь теперь в темноте.
3
Когда для одного все заканчивается, второму остается пустая половина — кровати, обеденного стола, скамейки в парке. Другое пространство. И время, которое раньше делилось на двоих, — теперь ничье. Ульяна вышла на работу. Одевалась, укладывала волосы. Напоминала сама себе старуху из отпуска. На людях как-то держалась, а дома сползала по стенке прямо в прихожей или запиралась в ванной, лицом в полотенце.
Говорить было не с кем да и не о чем. Как рассказать, что вечером они садились пить чай, она делала мужу бутерброд, а он всегда удивлялся — «это мне?» и спрашивал: «сахар в чашке есть?». Как рассказать, что ей казалось тогда, будто жизнь еще не начиналась, а есть только ее предчувствие? У Надюши трое детей и живой муж, у бабушки микроинсульт, Ваня — белый лист, у него нет памяти.
Слезы никому не нужны, даже самым близким. Слезы — это ответственность за того, кто плачет, а всем хватает своей. Люди хотят видеть состоятельность. Даже в несчастье. Ей говорили «держись», а еще «у тебя сын, ради него» и «жизнь продолжается». Последнее особенно бесило. Хотелось плюнуть в ответ. Жизнь действительно продолжалась, и это было странно и страшно.
С Ваней виделись мало. Как-то зимой сидели за ужином, и Ваня сказал:
— Я видел папу.
Сказал так просто, весело даже, что ей на секунду показалось, будто это может быть правдой.
— Глупая шутка, Ваня.
— Это не шутка! Почему ты мне всегда не веришь?
Всегда он произнес «вседга».
— Всегда, Ваня! Сколько можно повторять?
— Что, мама?
— Я говорю, буквы местами не меняй!
— Он был весь белый, а на спине крылья!
Ваня ложкой разделил пюре на маленькие порции, проделал вдоль и поперёк изогнутые углубления. Рыбу ел руками, сначала самое вкусное, корочку. Расчерченное пюре оставалось нетронутым.
— Ешь нормально! Какие крылья? Ты мультиков насмотрелся?
— Вот, смотри, он мне подарил!
Ваня достал из кармана прозрачную подушечку из плотного целлофана с пухом внутри. На ней были нарисованы серебристые крылья.
— Папа сначала хотел угостить всех конфетами, но Татьяна Викторовна не разрешила, сказала, скоро обед. Тогда он подарил мне крылья.
Викторовна он сказал «Виткоровна».
— Говори правильно!
— Сама говори правильно!
— А почему весь белый?
— У него белые волосы и борода, и он был старый.
— Чей-то дедушка, значит.
— Нет, это был папа. Он сказал мне «сынок».
Рядом с тарелкой Ваня раскрутил спинер, тот пахал, как вентилятор.
— Убери, сил нет. Доедай и иди спать.
Ульяна спросила потом у Татьяны Викторовны про «папу». Чей-то дедушка заходил поправить горку. Так было спокойнее.
4
Первый без Славуши Новый год отмечали в деревне. Надюша позвала к себе. «Поедем, Улитка, там хорошо, тишина. Баню натопим. А ночью пойдём салюты смотреть».
Первый тост взялась говорить Лара (с Ларой и Надюшей они дружат сто лет, ещё со школы). Сначала читала стих.
Что, фракийская кобылка, от меня бежишь ты,
Взором недоверчиво сверкая, точно неуч я прямой?
Подожди, узду стальную от руки ты властной примешь
И пойдешь, склонивши выю, по указанной стезе.
Ныне бег и луг цветистый на душе у баловницы,
Знать, наездника лихого не изведала доселе.
— Ничё не понял, но посыл мне нравится! — сказал муж Надюши. — Склонивши… как там?
— Выю, Саша, — сморщилась Лара, — шею, по-нашему.
— Это правильно, это хорошо.
— Это неправильно, Саша. Это древнегреческий поэт Анакреонт. Ты устарел на миллион лет! Женщина должна быть самодостаточной.
«Идиотка…» — подумала Ульяна.
К черту самодостаточность! Все это выдумки, порожняк. Она была самодостаточной, пока муж был рядом, теперь она недостаточна! Недолюблена, недослушана, недо… всё. Совместная жизнь — это условный рефлекс, ставший со временем безусловным. Она встраивается в мозг, как миллион подходящих друг к другу кусочков пазла, и, если из этой жизни выпадает один, картинка рушится и больше никогда не складывается по-старому.
— Ты, Ларочка, поэтому не замужем? — съязвил Саша.
— Я вообще-то не про это хотела. У нас же нынче год Лошади? Лошадь — удивительное животное, она умеет всё! Хочешь — свобода и свист в ушах, хочешь — землю паши, в цирке по кругу ходит.
— Мясо еще, молоко, — не унимался Саша.
— И это тоже! Друг человека, одним словом. При жизни и после нее. Вот за это и выпьем! За универсальность, самоотдачу и преданность. Пусть новый год будет такой, как лошадь!
— Ура, Ларочка, ты молодец! — Надюша ткнулась губами в щеку подруги и стала стирать след от помады.
А потом Лара напилась и плакала. Рассказывала, что смотрела передачу про Японию. Так у этих японцев есть «кокодуши» (вообще-то правильно «кодокуши», но так легче запомнить: «ко-ко», как курица, и «души», как душа). Представьте, одинокий человек умирает и долго лежит, никому не нужный, а из него соки вытекают. Когда его находят, под ним вот этот «кокодуши» — вонючий силуэт: рука в сторону, а ноги под живот.
— Почему под живот-то? — спросила Надя.
— Перитонит потому что! До телефона не дошел и упал — под живот.
Что Лара вот так же умрет, и останется от неë один кокодуши, который потом ничем не выведешь. И квартиру не продашь — всë только сжигать.
Ульяне постелили с Ваней. Сна не было: в смежной комнате по-медвежьи храпел Саша, от вина колотилось сердце, во рту пересохло. Зачем пила? Поехала зачем? Лежала бы сейчас в своей постели. «Ничего не надо, — думала, — праздников этих, вина, идиотских тостов и пожеланий лучшей жизни. Нет ничего — ни будущего, ни жизни». Ульяна сняла с себя Ванину ногу, прислушалась. Сын дышал бесшумно, как умеют только маленькие.
Они долго не могли родить. Ульяна беременела и скидывала. Привычное невынашивание. Как будто к такому можно привыкнуть. Она издергалась. Материнские заботы подруг вызывали ревность и насмешку. А когда Ваня родился, стала важная и спокойная. Как там говорят? Мы думаем, главное в жизни — это свадьба и окончание университета, а на самом деле бластуляция и гаструляция? С мужем держалась снисходительно, словно он теперь перед ней в долгу, с сыном сдержанно, могло показаться — холодно. На самом деле любила, просто очень боялась сглазить, вдруг ТАМ подумают, что слишком счастлива, и опять отберут. Скрывала любовь, как прячут от чужих глаз что-то сокровенное.
Однажды Ваня заболел гриппом. Ложился здоровым и вдруг ночью закричал: «Мама, комарики! Убери! Они кусают!» Он показывал на ноги и все повторял про комариков, а на дворе была зима, от этого было жутко, так что мать совсем потеряла рассудок. Она хотела звонить в «скорую» и была совершенно беспомощна перед его внезапной болезнью.
Температура поднялась сорок. Слава налил в глубокую тарелку воды и обтирал сына от макушки до пяточек, а она стояла рядом и кричала, что он не рожал и ничего не знает, что он топчет ее, не любит и рискует всеми, как последний эгоист.
Ване стало легче. Ульяна легла с ним, дожидаясь, когда спадет температура. Ваня часто и сипло дышал, как будто воздух, выходя из горла, встречал препятствие, а ей казалось, что это конец, и хотелось сбежать, чтобы не слышать этого дыхания.
Первого января пошли с подругами в баню. Пили пиво. Ульяна чувствовала, как наливаются тяжестью ноги, расплывается лицо.
— Девочки, — позвала она, — вы только не смейтесь… По-моему, Слава приходил к Ване.
— Ой, всё! Кому-то больше не наливать.
— Лара! — Надюша подсела ближе. Ее нос был усеян капельками пота, узел на простынке ослаб, открылась тяжелая, в белых растяжках грудь.
— Ну, не прямо он, душа его. Я не знаю, сама раньше не верила… В садик к Ване приходил чей-то дедушка и подарил ему подушечку, знаете, к одежде на цепочке крепят. Девочки, мы со Славой такую куртку мерили. Там еще крылышки на рукаве и спине. Славе так она понравилась, а я отговорила. Ржала над ним, сказала, «ты не ангел».
— Песня такая была у Глызина! Ты не ангел, но для меня ты стала святой, — вспомнила Надюша.
— Представляете? Этот дед в точно такой куртке был. А Ванька вечером мне говорит — я папу видел, белого с крыльями. И я думаю, Славуша так ее хотел, что ТАМ все-таки нашел. И пришел. Покрасоваться.
— Ты Ване сказала? Про куртку? — спросила Надюша.
— Нет, конечно, чтобы он фантазировал всякое?
Лара молчала.
— Страшно так, девочки. И надежда все-таки… Легче, когда думаешь, что этим всё не заканчивается. А то живешь лицом в стену.
— Страшно, Улитка. Я своему тоже говорю — иди в больницу. Храпит! Рычит, рычит, а потом раз — и тишина, дышать перестал.
— У вас вот лампочка, а у меня сердце перегорело, — Лара недобро глянула в сторону Нади и потянулась к Ульяне с бокалом. — Давай выпьем, девочка.
Ульяна заплакала.
— У меня столько фотографий в телефоне осталось — не могу удалить. И смотреть не могу. Ванька недавно видео нашел, — голос у неё срывался, она остановилась, сделала глоток, — а я слышу Славин голос. Стою вот так спиной, со стола убираю, и вдруг он говорит: «Э-эй, кто это тут спрятался?» — я чуть не чокнулась.
Лара опрокинула в себя остатки пива и сказала никому: «Куриная душа».
Надя и Ульяна одновременно посмотрели на подругу — между бровей у нее прилипла иголка от хвойного веника.
— Узбекская душа! — получилось у них хором, и стало так смешно. Они смеялись и плакали, и невозможно было понять, о чем эти слезы.
5
В феврале позвонила воспитательница Вани, пригласила «пошептаться».
— Ульяна Валерьевна, я думаю, мы с вами всё решим полюбовно? — Татьяна Викторовна взяла Ульяну под локоть, подталкивая присесть. Они сели на низкий диванчик в детской раздевалке. — Обойдёмся без психологов, правда?
Она нагнулась к самому уху Ульяны, снизила голос:
— Шарлатаны они все. У нас не было никаких психологов, детей вырастили, слава богу.
От её рта пахло помадой и куриным суфле. Ульяна достала платок, сделала вид, что вытирает нос.
— Грипп кругом, эпидемия! Чеснок растолките и — прямо кипятком его, поставьте дома везде. Лучшая профилактика.
В дверях показался Ваня. Ульяна посмотрела на сына — глаза нехорошие.
— Ванечка, иди в группу, нам с мамой пошептаться надо. Вы знаете, Ульяна Валерьевна, мне ведь семьдесят лет, я без мужа рано осталась, а у меня тоже сын. Меня и в школу вызывали… Такие люди, вы не представляете, нечуткие, непрофессиональные просто. А я вот так встала и говорю: «Ты мне помог? Ты? А ты помог?» Никто! Мало кто это может. А я сына никогда в обиду не давала!
Она распалилась, тыкала пальцем в воздух и почти кричала.
— Татьяна Викторовна, что случилось?
— А вы сами разве не догадываетесь?
Воспитательница снисходительно улыбнулась, подошла к шкафчику Вани — красная дверка, а на ней машинка.
— Вот футболка, мы всё поменяли. Родители тоже разные бывают. Одна говорит, вы что думаете, мой мальчик — трус? дали нам шкаф с зайчиком?
Ульяна приняла из ее рук влажный комок.
— У нас была репетиция. Мы теперь до утренника два раза в неделю будем, — Татьяна Викторовна показала на расписание занятий. — Вы меня тоже поймите, в группе тридцать человек, стихи, песни, я не сразу заметила, что он жуёт её. А потом смотрю, всю собрал в рот, стоит — живот голый. Жуёт и плачет.
У Ульяны было чувство, что её раздели и ведут, голую, по главной городской площади.
— Не надо ему — он ещё маленький — что-то объяснять. Просто устранить причину. Как-то не водить его в эти дни. Без психологов. В группе оставлять я не могу, отрывать от коллектива, а там — слезы.
— Я поняла, Татьяна Викторовна, вторник и пятница. Мы решим.
— А с обеда — пожалуйста, всё как всегда.
По дороге домой мать спросила:
— Ваня, ты плакал сегодня?
Мальчик молчал, как не слышал.
— Ваня? Ты слышишь? Ты не заболел?
— Мама, что такое соври голова?
«Воспитательница твоя», — подумала Ульяна.
— Правильно говорить «сорвиголова». Ты меняешь местами буквы, и получается совсем другое слово. Врать и рвать. Безбашенный значит, лихач.
— Ли Кач? — Ваня произнес раздельно. — Это имя? Подходит для ниндзяго. Он рвет голову?
— Да, рвет. Так называют человека, который делает опасные глупости.
— Как я? Когда качусь с горки головой?
— Точно.
Ваня опять замолчал. Задумался.
— Мама, а когда ты умрёшь?
Невозможно было представить, чтобы об этом спросил кто-то ещё.
— Никогда, Ваня. Я буду жить вечно. Как я тебя оставлю? Одного.
Но он уже улетел вперед.
— Мама! Моё имя будет Кай!
— Почему?
— Потому что Кай — повелитель огня.
— Кай? Наоборот, Кая заморозила Снежная королева, и он стал холодный, не узнал свою сестру.
— Нет, мама, Кай — это мастер кружитцу. Он спасал свою сестру от самукаев. У него огненный робот.
— А ты кого будешь спасать?
— Я буду спасать Тасю от Егора, он дерется вседга.
— Всегда, Ваня! Говори правильно.
Они шли по узкой дорожке мимо гаражей. Навстречу выбежала собака. Мальчик испугался, прижался к матери.
Ульяна подумала, что вся жизнь — это привыкание к страху. У маленьких его нет, потому что они ещё не знают боли. И у сына не было. А потом она научила его бояться: кататься с горки вниз головой, заходить в море без взрослых, есть немытыми руками. И бездомных собак. Потому что сама всё время боится за него. И теперь испугалась: за них обоих и за относительный покой, который только-только вошел в жизнь. А надо было психолога! Все обсудить, позвать Ваню и задавать прямые вопросы. Зажмуриться и слушать, а потом что-то говорить. И тыкать пальцем в них всех, обвинять в равнодушии, снимая вину с себя. Потому что она тоже любит и не даёт в обиду. Не давала никогда! И от этой разницы — какой она должна быть и какая на самом деле — было тошно, как будто она проиграла самой жизни.
6
Вечером Ваня попросил: «Мама, полежи со мной». Он накрылся одеялом под самый подбородок, просунул холодные ступни между её ног.
— Мама, мне страшно.
Перед сном дневные переживания тревожили сына, он плакал иногда.
«Мне тоже», — хотела сказать она. Маленькой Ульяна боялась темноты. Темнота была живая, в ней кто-то был, всегда за спиной, поэтому, выбравшись из-под одеяла, она ускоряла шаг. Чтобы прогнать страх, Ульяна представляла, будто играет в «Колечко», даже держала под подушкой монетку. Вот Надюша прошла через шеренгу играющих и раскрыла ладошки в руках Ульяны. Ей и водить. «Колечко-колечко, выйди на крылечко!» Она доставала монетку и была готова к побегу.
В комнате сына она всегда оставляла гореть ночник. Его где-то раздобыл Славуша, он любил собирать всякое старьё. Ульяна смеялась над увлечением мужа, в шутку называла его «помоешником». Ночник был сделан в виде мухомора: жестяная шляпка на тонкой ноге. Муж почистил и обновил его, а точки разрешил сделать Ване, и они получились, как в природе, с неровными краями, разной величины. Шляпка закрывала лампочку целиком, и свет ложился на столе жёлтым кругом.
— Ты знаешь, где живёт страх? — Ульяна положила руку Ване на грудь. — Вот здесь. Клади сюда ладошку, собери страх в кулак и бросай!
Она резко выбросила свою руку в сторону окна. Мальчик смущенно улыбался, повторял за ней.
— А теперь посмотри на грибок. Протяни ручку и возьми у него немного света. Держи крепко, клади на грудь и раскрывай. Потихоньку, чтобы не убежал.
Ваня сжал кулачок, потом пальчик за пальчиком расправил ладошку там, где сердце.
— Чувствуешь тепло? Страха больше нет, вместо него свет.
— Мама, а когда я буду маленький?
— Ты не будешь маленький, ты будешь расти, расти и станешь большой. Большой, умный и сильный.
— И у меня остановится сердце?
— Нет, ты будешь жить долго-долго.
— Один?
— Нет, у тебя будет семья. Одному плохо.
— Тебе плохо?
Ульяна положила ладони на веки, прижала сильно, чтобы не расплакаться.
— Я не одна, у меня есть ты.
7
В апреле вернулась жизнь. На улице дали свет и тепло, в приоткрытые окна долетали стук мяча с площадки и звуки детских голосов. Ульяна с Ваней выходили гулять, бродили по оттаявшей земле. Мальчик вооружался палкой, переворачивал камни и испытывал восторг, когда на сыром пятачке находил первых, почти прозрачных, червяков. Ульяна приносила домой трофеи сына — сосновую шишку, обломок полуистлевшей трубки репейника и камни с драгоценным блеском. После прогулки Ваня ел с аппетитом и легко засыпал.
В мае, когда земля просохла, установили памятник. Ульяну предупреждали — рано, могила ещё просядет, и она представляла, как валится в чёрную яму всё, что они наворотили сверху. «И с чего бы яма чёрная? Ей же объясняют — глина, камни, а значит — пустоты». Психовала. Почему глина? Камни откуда?
Извелась за зиму с памятником. Читала форумы, листала смертные каталоги. Обступали ночью взыскательные священники, горюющие вдовы, профессионально сочувствующие ритуальщики:
«Вместо работы каменотесов и ваятелей воздвигнем создание живой веры и деятельной любви!
Оградку поставила чудную, ручная работа, ковка…
Гранит сделаем чёрный с вкраплениями золотого и фиолетового…»
Просыпалась дурная, а днём звонила свекровь. Музыковед по профессии, она начинала разговор, как на концерте, без прелюдий.
— Пётр Ильич, директор Дома музыки покойный, был неудачно женат. Мезальянс. Так мать его считала. Родители Пети — консерватория, профессура, а невеста — кулинарный техникум, родом из области. Не приняли, в общем. А у Пети с Томой — любовь.
Интонация у свекрови поставленная, из любого пустяка историю слепит.
После похорон она сдала, перебралась к дочери, но в каждом разговоре, неуязвимая в материнской правоте, напоминала, что по христианскому обычаю на могиле должен быть крест. Вязался тяжёлый, безвыходный спор.
А в мае всё неожиданно разрешилось.
— Ульяна, ты помнишь, я рассказывала тебе про Петю и Тому? Петя тоже рано ушёл, сорок лет было. Я до сих пор помню, как Тома выла. Долго так, протяжно, как зверица. Всё прощения просила, что так и не стала для его матери своей. А отвыла когда, песню затянула. Голосина у неё был… Природа! Вот послушай…
Ульяна осторожно отняла трубку, заглянула в экран, будто свекровь могла видеть её, и толкнула дверь на балкон. Благодатный май! В этом году сразу тёплый. Уже брызнул зеленью по земле, запутался в пустых кронах — ещё не осязаемый, но уже заметный глазу, как дымка.
Заходящее солнце попалось в зеркальную ловушку далёкой офисной башни, загорелось маяком.
Бегут года и дни бессменной чередою,
тернистою стезёй к могиле всяк спешит,
— пела в трубке свекровь.
Солнце играло. Маяк погас, зато вспыхнула вертикаль многоэтажки — как взлетная полоса, уходящая в небо. Ещё мгновение, и город остыл, только над лабиринтом серых панелек разлилась розовая акварель. Пели птицы. В телефоне пела свекровь.
И лишь один цветок волшебный
Нам в утешенье небом дан,
Силой чудной и целебной
Полон дивный талисман.
— Ульяша, ты слушаешь?
Ульяна дёрнулась, так называл её только муж.
— Тома его нашла, цветок этот, и высадила на Петиной могиле. Эониум называется. Не знаю, правда или выдумала она, но рассказывала, что его деревом любви называют.
Свекровь замолчала.
— Светлана Михайловна, я слушаю, говорите!
— Я всю жизнь это помню. Как она выла, а потом пела.
В трубке послышался долгий прерывистый вздох.
— Мне сегодня Славонька приснился. Снилось, дома все, за столом, а я пирог разрезаю. Ты застала бабушкины пироги? Сдобные, с вареньем? А Славонька встаёт и руку так поверх моей: «Ульяше оставь!» Я думаю, это знак. Всё! Оставляю тебе, делай. Только фотографию…
А фотографию Ульяна и сама не хотела, пусть это останется для дома. Там он живой, и все они вместе.
Выбрала змеевик — зелёный, с белыми жилами. Отшлифовала только со стороны надписи, а на обороте — как есть, камень и камень, часть природы. И форма, и высота — всё от рождения, как будто горная порода наверх вышла. Славуша и сам такой был: фасад отшлифован, а что там за ним? А мы все? Рождаемся, как эти камни, со своими изгибами, трёмся всю жизнь друг о друга и принимаем нужные формы. Гладкие серые прямоугольники. И фотография, как на паспорте.
8
Наутро после дня рождения Вани поехали на кладбище.
У ограды ждала церковь, ослепительно белая под солнцем. Внутри сумрачно и зябко, бесстрастные глаза глядят с икон, и душит запах горячего воска и ладана. Ладан — это древесная смола. Чтобы её добыть, на стволе делают надрез и ждут, когда живица вытечет и застынет белыми слезами. Чему удивляться, когда режут по живому?
Ульяну тоже резали по живому, и боль вытекала из неё слезами, застывая, как смола, чтобы защитить от будущих ран. Этой ночью она впервые плакала открыто — не себе, а Ване, вместе с ним. Она обнимала его упрямую спину, чувствовала его стальное тело — как остов, на котором держится всё тёплое, текучее, живое, — и рыдала, рыдала, размывая густое тёмное горе внутри себя.
Один священник на форуме писал: не плакать надо — молиться, а кто рыдает, тот имеет неправильное духовное устроение. Для церкви Ульяна неправильно устроена. А что плохого она сделала? В чем провинилась? Всю жизнь за одним мужем, не таскалась, как некоторые. Почему этим всё даётся — и мужья, и дети, и любовники прощаются? Она-то много ли хотела? Ребёнка родить, чтобы семья полноценная. Сколько долгих лет! Сначала лечилась, потом молилась. К Матроне очередь стояла — четыре часа на улице волглым мартовским вечером.
Это была её третья беременность. Славуша поил чаем из термоса, умолял сесть в машину.
— А то что? Замёрзну и ребёночка потеряю? Вот все удивятся!
Язвила от страха. Что, если этот раз — счастливый, а она торчит на морозе. А если нет, и Матрона поможет? Тогда стоять надо самой от начала до конца, иначе не сработает.
В больнице потом, когда скинула, смотреть не могла на комнатушку церковную, храмик этот, пародию для болящих. От ладана тошнило. Говорят, его дым может вызывать галлюцинации. Вот и ей почудилось когда-то, что есть Бог. Бог — галлюцинация. Ваня родился только через пять лет после мартовского стояния, а ещё через неполных пять умер Слава. Долго ли радовалась? Много ли счастья отхватила?
Ульяна прошла мимо церкви в калитку. У входа в больших баках набрала воды. Ваня перехватил из её рук букет из дачных роз — пёстрый, от каждого куста лучшую срезала. Нагруженная водой, заспешила — тяжесть выламывала кисти. Ломаной походкой почти бежала к своей могиле, тянула шею — что там с памятником? Нашла и повеселела. Стоит, ничего ему не сделалось, только эониум, высаженный в мае, зацвёл жёлтыми звёздами. А цветочница отговаривала — не будет расти, цвести — уж точно!
У могилы остановилась, не зная, с чего начать. Вроде бы встреча, а улыбнуться и подставить щеку для поцелуя некому. Свидание с памятью. Ульяна часто думала о памяти — какая это назойливая, бесстыжая штука, беспощадная месть умерших живым. Смерть — простая и чистая, как вода в роднике, и когда смотришь на жизнь сквозь неë, всё становится ясно. Смерть судит не мертвых, она судит живых. И с неё часто всё только начинается. Как будто через это отъятие только и может войти в человека знание о том, что такое любовь. Если бы кто-то мог вернуться оттуда, он посвятил бы жизнь проповеди любви.
Ульяна обошла памятник, погладила шероховатости букв. Вя-чес-лав. Протокольное имя, чужое. В жизни никто Славушу так не называл. Приподняла одревесневший отросток растения — земля сухая. Чем ты питаешься, цветок любви? Никто за тобой не ходит, а ты выстелился ковром и цветёшь, будто знаешь главную тайну жизни.
Ваня играл. Разложил на земле свои сокровища: новых роботов и бумажные самолетики. Ульяна взяла один в руки — крыло украшено разноцветными колёсиками.
— Это пончики, — Ваня отвлёкся от игры, — для папы! Можно запустить?
— Давай вон туда, — мать показала в сторону дорожки.
Самолётик взмыл резко вверх, но в воздухе крутанулся, поменял направление и опустился рядом с мужчиной, который стоял неподалёку. Тот пошатнулся, будто игрушка подняла сбивающую с ног волну, и тяжело переступил на месте. Он был пьяный. Его спутница сидела на могильной оградке и таращила глаза. Оба блуждали где-то в сумерках сознания — на самолетик никто не обратил внимания.
— Пойдём за водкой! Сейчас! — потребовал мужик и вдруг ткнул женщину кулаком в лицо. Так со злости толкают заклинившую дверь. Ваня вскрикнул и вцепился в мать. Женщина рухнула на могилу, а обидчик, страшный и дикий, пошёл прочь.
— Почему он её ударил? — Ваня поднял на мать тоскующие глаза.
— Подожди меня здесь, я сейчас.
Ульяна подошла к женщине.
— Вам помочь?
— Пошла на х..!
— Что она сказала? — Ваня увязался за матерью, заглядывал упавшей в лицо.
— Она сказала, что ей не нужна помощь. Пойдём.
— Мама, самолёт!
Самолетик, как был, белый, чистенький, лежал возле могилы. Зло не коснулось его.
Ваня поднял игрушку, потряс ею в воздухе, счищая невидимую пыль.
— У тёти кровь, — пожаловался шёпотом.
— Это не кровь, это… ягоды, сок от ягод. Не смотри, она пьяная.
— Она будет жить в могиле с мертвецом?
— Нет, мертвец в земле, а она наверху.
— Ты говорила, что папа наверху, что он нас видит. Он не мертвец?
— Он — другое дело.
— Если он наверху, почему не приходит?
— Он приходит, просто нам не видно. Он бесплотный, как воздух. Воздух тоже не виден, но он есть. Мы им дышим. Без воздуха нет жизни.
— Папой нельзя дышать. Получается, без него нет моей жизни. Только половина. Твоя.
— Почему моя? У тебя есть твоя жизнь. Собственная.
Ульяна задумалась. Слитность ребёнка с родителями — такая понятная, очевидная любому взрослому мысль показалась противоестественной, когда об этом сказал сын. Сожаление — вот что было в его словах. Пережитая, не замеченная ею обида. И кое-что ещё, необъяснимое, фантастическое. У Славуши была теория, почему в известном символе инь-ян, в этом слиянии мужского и женского, образующем совершенную форму круга, никак не обозначен ребёнок.
— Что, если ребёнок — это точка другого цвета внутри вакуолей?
Он называл инь и ян вакуолями.
— Вакуоли есть в растительной клетке, смотри, — показывал Ульяне картинку, — вот эти капли, в них содержится вода и питание для продолжения жизни. Ведь ребёнок так и существует до времени, растворённый в матери и отце. Всё сходится!
Ульяна спорила, что это свет и тень, добро и зло — противоположности, которые не существуют друг без друга.
— Ложка дёгтя в бочке мёда — вот что такое эта точка.
— Ерунда! Хотя… если посмотреть на мужскую, светлую сторону, — хохотал он. — А где же ребёнок?
— А ребёнок с самого начала автономен. Между прочим, семью без ребёнка неполной не называют! Он — часть какого-то будущего круга.
— Вот именно — будущего! А человек есть уже сейчас!
А человек есть… Стоит перед твоей могилой. Точка-сын материнского цвета внутри пустой вакуоли отца.
Ульяна притянула Ваню к себе, прижала голову двумя руками, как укрыла.
— Милый, папа не хотел уходить.
— Слёз не надо! Они это не любят!
Это пьяница. Поднялась, бесцеремонно остановилась рядом. Слова выходили у неё тягуче, размазанно. «Они это не любят…» Как сказала! Про друзей как будто. Может, правда больше знает? Что там мерещится человеку, по ту сторону сознания? Пьяный в отключке больше похож на покойника, чем на живого. Почему? Непонятно. Спят все одинаково: без движения, без звука, но только к пьяному приклеилось — «мертвецки». Может, потому что человеку важен ритуал: кровать, белье, одеяло и подушка. Пьяному — нет. Где упал, там и спит. Мертвецки пьян. Разорваны связи с живыми, важное — не важно, нужное — не нужно, одна, но пламенная страсть.
— Главное, не оглядываться, — пьяница перекрестилась, опасно согнулась в глубоком поклоне и побрела той же дорогой, что ушёл её кавалер.
Ваня проводил её взглядом и закружился на месте, загудел. В руке он держал спасённый самолетик.
— Мы с папой тоже ели ягоды! Я помню, как мы ходили на рыбалку, а ты ещё спала. Сначала мы шли по земле и собирали ягодки. Маленькие такие, красные, с крупинками.
— Землянику?
— Да. Папа набрал мне полную ладошку и потом посадил на шею, а удочки вот так, — Ваня нагнулся и показал двумя руками поперек ног.
— Удочками прижал ноги?
— Да. Я ехал на папе и ел ягоды. А потом прилетела оса. Прямо к руке, где они были. Я ее гнал и кричал, а она все летала и летала, так что папе пришлось снять меня на землю.
— И как? Папа ее прогнал?
— Нет, она меня укусила. Вот сюда, — Ваня показал чуть правее верхней губы.
— Ей понравилось, как ты пахнешь. Ты плакал?
— Да, плакал. И ягоды все разлетелись. Папе на голову даже попали. Тогда он открыл коробочку и достал щипательный инструмент.
Инструмент он произнёс как «струмент». Ульяна поправила.
Ваня замолчал, замялся. Расцветшее на его лице вдохновение, которым мать тайком любовалась, сменилось растерянностью и сомнением.
Она спохватилась.
— Ну, ну, рассказывай! Это щипчики были, наверное?
— Серебряная такая штучка. И стал доставать из меня укол.
— Жало?
— Да, жало. Папа сказал, что там яд, если не убрать, надуется вот такая губа, — Ваня нарисовал в воздухе большую петлю. — А потом папа сорвал лопух, сказал плюнуть и приклеил мне.
— Подорожник, наверное? Подорожник похож на лопух, только маленький. Он лечебный.
— Нет, лопух. Он был холодный, и у меня почти не стало болеть.
А она вспомнила! Как раз из-за укуса этого и вспомнила. Губа всё-таки раздулась, пришлось ехать в аптеку.
— А рыбу поймали?
— Не знаю. Ещё я помню, как мы собирали «Лего». Папа учил меня по инструнции.
«Иструнции». Она хотела поправить, но тут же опомнилась.
— И ты помнишь, кого собирали?
— Да. Маленького дракона с синими крыльями. Ты сказала его убрать.
— Когда? Куда убрать? — не поняла она.
— Ты сказала, что на полке слишком много игрушек, и нужно освободить место для новых. Тебе не понравились его крылья, на них была пыль.
— И ты убрал?
Он не слушает. Уставился на что-то за ее спиной.
— Если сложить вот эти цифры, — Ваня подошёл к памятнику и показывает на дату рождения и смерти, — то получится мой день рождения. Моё день рожденье.
Она не замечала.
— Вот видишь. Из папы получился ты.
9
После кладбища зашли на детскую площадку.
На соседние с Ваней качели пристраивался мальчик лет восьми, а со спины, мешая ему, карабкалась девочка. Она ложилась на сиденье грудью, отрывала ноги и толкала мальчишку головой. Возня надоела ему, он уступил.
— Алиса, зачем ты выжила Славушу с качели? — мать стояла в стороне с коляской, где спал третий ребенок.
Славуша? Не-е-т, так не бывает. Ульяна качала сына, а сама наблюдала за мальчиком. Школьник среди малышни, он держался немного театрально: медленные, как бы ленивые движения, особый взгляд — ни на кого, а поверх, такой ловит любое внимание. Он действительно выделялся: шею украшала цепочка с кольцом — так мужчины носят обручалку, если она мала, на голове — обаятельная шляпа. Такую же шляпу её Славуша носил в последней поездке на море.
В отпуск летели зимой, оба прозрачные от долгого бессветья, оставив подросшего Ваню на бабушку. Пока Ульяна отдыхала с дороги, муж отправился на разведку. Вернулся возбужденный, с тарелкой самоцветных сладостей, с рассказами про морских цыган, что живут на побережье и обладают уникальным подводным зрением — наверное, генетическая мутация из-за постоянного пребывания в соленой воде. На пляже поющий песок! да-да, нечего смеяться, она такого ещё не видела.
Его вечные истории, сказки Шахерезады, чудеса в решете.
— А ещё я купил себе шляпу!
Шляпа оказалась невесомая, с лёгким хрустом, светлого древесного оттенка.
— Известно ли вам, мадам, что верхняя часть этого шедевра называется корона?
Ульяна вскочила и склонилась в глубоком поклоне: «Ваше величество!»
Вечерами танцевали на пляже, босые, оба в чем-то летящем, отбирали друг у друга шляпу и, нацепив на себя, превращались в кого-то из мечты. Поскрипывал песок. И в том, что дома зима, а здесь лето, и скрип под ногами вовсе не снежный, чудился удавшийся фокус.
Накануне отъезда катались на лодке. Выкрашенная зелёным и синим, обвитая на носу цветными лентами, она смотрелась как забавная детская поделка. Лодка неслась по мраморной воде, развевались ленты и волосы женщин, и шляпа, подхваченная ветром, слетела в море.
— Вернёмся?! — расстроилась Ульяна.
Славуша покосился на попутчиков и паренька, управлявшего лодкой.
— Обязательно, когда-нибудь… пусть будет моя монетка на возвращение.
Ульяна всё смотрела и смотрела на светлый гребень в воде, не могла оторваться. Скоро он сузился в точку и исчез. Было что-то неправильное, тревожное в этой шляпе без человека на пустынной поверхности моря.
— Мама, мне скучно, — Ваня слез с качелей.
Он следил за Славушей, который забрался на горку. Ване туда нельзя — не огорожено, можно упасть.
— Иди, — разрешила мать, — только осторожно там!
Славуша дождался, когда Ваня поднимется, и ухнулся вниз.
— Догоняй! — крикнул с земли.
Ваня встал у края, заглянул в пропасть. Футболка во рту, живот голый. Затопал ногами, схватившись за скобы у спуска.
— Давай, сын, ловлю!
Он осторожно сел, натянул носочки и отпустил руки. Полетел. Она поймала, закружилась с ним, поцеловала взмокший лоб.
— Ещё!
Второй раз, и третий, и десятый.
— Отойди, мама, я сам!
Ульяна присела на скамейку. Как он растёт! В этом году на утренник нарядила его зайчиком. Подумала, когда ещё? В холодильнике у неё до сих пор стоит замороженное грудное молоко — всё рука не поднималась выбросить. Они тогда со Славой в театр пошли, смотрели что-то романтическое, и, пока шёл спектакль, в ней текла материнская жизнь — грудь под кофточкой полнела, колола тысячей иголок. Бабушка рассказывала недавно о разговоре с воспитателем. Что там было? Что сын не умеет просить прощения? У него барьер, гордость. Не может переступить через себя. Ульяна тогда ещё сказала, что это вообще мужская черта. Вообще мужская… А она не поговорила с Ваней об этом. Кто там был прав, кто виноват?
— Пол — это лава! — Славуша затеял новую игру.
Пробегая мимо Ульяны, бросил шляпу на скамейку. Ульяна украдкой погладила поля, коснулась «короны». Шляпа была тёплая.
В её детстве игра называлась «выше ноги от земли» — ритмично, как в марше. Новое имя казалось диким — какой-то обрубок, собачий лай. Хотя… если подумать, в нём больше ужаса, а испуг — лучшее топливо для игры. «Вышел месяц из тумана, вынул ножик из кармана, буду резать, буду бить, всё равно тебе галить». Такие были считалки в её детстве.
Мальчики добрались до песочницы. Они ложились на песок животом, рыли ладошками, собранными в горсть; получались узкие, глубокие ходы.
— Давай закапывать ноги? — предложил Славуша.
— Сначала я тебя!
Ваня склонился к его ногам — на шее выпукло обозначились позвонки.
Ульяна тоже не удержалась, сняла обувь. Песок прохладный, тугой и мягкий. Ступня чуть погрузилась, а как хорошо!
Мальчики не успели закончить игру. Мать позвала Славушу домой. Он покладисто обулся, поднял ладонь вверх; непонятно — то ли прощался, то ли приветствовал. Легкий. Ваня стоял посреди взрытой песочницы и задумчиво чесал руку.
Он хотел сказать матери, что его укусил комар. На этом месте получилась крышечка из кожи, она открывалась и закрывалась, пока он её не ободрал. Осталась колючая ранка. Но Ульяна говорила по телефону, и он ждал.
— Пойдём домой, — позвал Ваня.
— Пойдём. Что там у тебя?
— Ничего.
Она взяла его за руку. Ладошка была шершавая, в песке. Ульяна молчала, обдумывала телефонный разговор. Ваня тоже молчал и чесал руку.
— Мальчик оставил шляпу, — Ваня показал на скамейку. — Я догоню!
— Оставил, значит, вернётся.
— Нет, не вернётся! Он забыл!
Ульяна остановилась. Посмотрела на сына, прямо в глаза.
— У него есть мама. Она вспомнит и вернётся.
— Мама не думает, у нее вон… — он кивнул в их сторону и упрямо высвободил руку. — Как зовут мальчика?
— Слава. Как папу, — не удержалась она, но Ваня уже не слушал. Побежал, весь подавшись вперёд.
И вдруг закричал:
— Па-па! Ты забыл шляпу!