Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2024
Юлия Кокошко — прозаик, поэт, автор книг «В садах» (1995), «Приближение к ненаписанному» (2000), «Совершенные лжесвидетельства» (2003), «Шествовать. Прихватить рог» (2008) и др. Печаталась в журналах «Знамя», «НЛО», «Урал», «Воздух» и др. Лауреат премий им. Андрея Белого и им. Павла Бажова.
***
О ком этот взметнувшийся разрыв
в сооруженьях двух болтливых лип?
О дьяволе, разъявшем лист и лист
на разные хоры.
Напомнившийся и в пустячном резв —
и выманил из верхних весей весь
зеленый райский, миртов и шартрез,
виридиан, охотничий, армейский
и перепевы.
О сквозняке, который соразмерен
бегучей чертовне истертых
и взвинченных ступеней.
О лестнице, на веру — не по средствам
прохожему, но подмигни лифтеру —
и вдруг забрезжит…
Из донесений
от тех, в ком много сердца,
о голопятом броде-вознесенье:
здесь, верно, заморочив этажи,
задумавшись: а что так дребезжит? —
сложил себя младой озеленитель
за пол-луны до выгодной женитьбы.
О сере, о сожженье,
о том, что здесь по новой зреют жертвы.
В намеченных — примерный пейзажист
от партии зеленых, бел, усат,
зовется то ли Павл, а то ли Савл,
и с этой же межи —
скоромник попугай, не то лиса,
закрашены в лесной, и их уловы,
поклоны, стая пузырей и… Словом —
чем пахнет сей пробел или прострел?
Здесь не один сгорел.
***
Один из моих корреспондентов прислал из семидесятых лет
того века польское пение — Эва Демарчик, стихи Тувима:
«А может, нам с тобой в Томашов сбежать хоть на день,
мой любимый?..» О, сколько сошлось тогда с намеченным
бегством в Томашов! Моя студенческая влюбленность в В. —
вечно пунцовое поле из ветреников-анемонов и маков.
Рыдания — кодло горных вод, неостановимо несущихся
с камня на камень — и надставлены вершинным тающим снегом
и так похожи на прощание с жизнью. Хотя на плачущем,
но прекрасном шлягере несчастная любовь становится —
большим обретением.
Было же это ко времени созревания винограда…
Ибо на словах: «А ты молчишь, не отвечаешь и виноград
жуешь зелёный…» — всегда представал мне великолепный,
не знающий равных В., кто разорвал мое сердце.
С кем еще разговоры были столь несолоны? Так теряли
вещество и волю? В половине ягод вино, а другие сквозисты…
И какое горение стиля сгинуло в умолчаниях! Хотя сейчас-то
я полагаю, что экивоки и мрачная неизвестность выпали — мне,
а для В. суть была на ладони.
Сколько мы встречались с тех пор, как все оборвалось?
Раз в несколько лет и реже. По обыкновению отпуская
случайные реплики ни о чем. Зато теперь, когда он миновал
земную сень, мы стали видеться чаще. Кто сказал,
что за ушедшими заваривают дверь? И что с того,
что иные знакомцы не отражаются в зеркале?
Вот утреннее радио сообщает: бездыханное тело магната Л.
выкатили волны на кромку Москвы-реки, а сам магнат
отправился в провинцию на открытие очередного филиала.
И внезапный голос из тех времен: «А ты молчишь, не отвечаешь и…»
Кстати о виноградах. Боюсь, В. не догадывался, что это — о нем.
Пришли к долине, и срезали там виноградную лозу с кистью ягод,
и понесли её на шесте безвестные двое…
Как хочется просить его: пожалуйста, надень для убедительности
венок и прими позу хандрящего Вакха с виноградом,
взращенным Караваджо. Будем считать, ты просто
тоскуешь обо мне. Но лучше обратись в обольстителя Сатира
с корзиной от Рубенса, в ней много больше винных ягод!
А то пристройся к прекрасной пейзанке с черной
гроздью в «Итальянском полдне» Брюллова — и тебя
юность метила шевелюрой мало стриженных темных
кудрей, будешь брат ей. И, чтоб уж наверняка, я сделаю
снимок. Правда ли, не всякая пущенная позерами птица
долетит до фотографа? Смотря кто этот птицелов,
самонадеянно скажу я.
***
В верхах голубок — хлопотливый бок,
слева хлопок и справа хлопок,
а внизу на бульваре — каменный базилевс,
бывший головорез.
Голубок знает курс снижения — назубок:
что найдется слаще платформы,
чем старуха «Кумпол старого солдафона»?
Мы спешим с поручением Ф., патронши
всех бегущих, летающих и крадущих-
ся, рассеянных в птахах, свиньях, ослах, коровках,
на лугах и рощах,
перемаранных маслом и пастелью,
то в маринах, а то в ведутах, —
изливать на бульварного шефа пуд почтенья.
Командирша Ф. суфлирует голубку:
Я влюблен в тебя, милая голова, ку-ку! —
или: — Я твоя новая треуголка,
да, стиляга, гуляка, но еще не прогоркла!
У твоей верной шляпы опыт рогат и горек,
есть глаза и клюв — и бзик приключений.
Алло, голова есть тыква, ударим по развлеченьям?
Например, снесем тебя на войну,
станешь — пушечное ядро и
натворишь большие погромы.
А не то откатим на стройку,
прослывешь шар-бабой — и ну
молотить по стенам.
И когда от них уцелеют лишь ноздреватый штепсель,
блошки слез, пара-три оттенка
и прочая мелочевка,
станет ясно, что Ф. печется
о сестре своей, тоже Ф., трещотке,
и когда останутся только мор и смрад,
перещелкиванье костра
и повисший в воздухе росчерк чёрта,
сестры Ф. завьют отжимки в бессчетный
лист и все удлиняющийся усатый трав.
***
Здесь, на скате с холма невовлеченных,
меж погостом и востроглазыми вьюнками
заглохла расстрига Рваные Щеки —
подбитая багетная мастерская,
прерываема облаками,
в сумерках настойчиво неотчетна.
С малокровной ссажена половина крыши,
скомканы габариты, перевернута шея,
и поскольку наполовину скрыта
в непристойных взорах расщелин,
стеснена на ставку — смотритель
и присутствует вполнакала,
как прощеная баррикада.
И теперь дети срока, кто маловесней пуха,
тот припущен, а тот притален,
человечьи, падшие птичьи, песьи
ни с какой отросшей на них дурной деталью —
например, с портвейном или шипучкой,
и иные вызванные из персти
не войдут в ее бывшие золотые рамы.
Лишь верховные русла и переправы,
купола и врата тумана, небесный огнь
и другой великий иллюзион.
Ну а если вдруг зашагнут ее очертанья,
заплывут в безвидные фризы,
то на них из всех приоткрытых трагедий
налетят некупленные багеты
или галльские экс-батоны, остывшие в биты,
и стопами с икрой пришельца закусят крысы
в именах Душица, Шалфей, Мелисса,
ибо стол этих фурий нестабилен.
И пусть каждому будет ущерб и титул —
по аппетиту.
***
Что ты вьешься за мной, тошнуха сержант Голкомб,
кривошей и гнусав, как геликон,
а не то кривошей и задвинут за зоб, как пеликан…
глаз-дырокол и кулак, летающий косяком,
на какой-нибудь из летучих села отсылка к артполкам.
В голове сержанта зарезали петуха,
разорили хавиру поганок-ос,
итого: внутри у него зрелый ха-
ос.
С. Голкомб — бродячий командный холм:
шестипуз, кипуч, длиннорук на испуг.
Из него несется: лапы! Не сметь! Топить молчанку!
Иначе на вещном мире лопнут чары!
Полный ос пересыпает мои шаги в круги
и сдувает, сметает меня, как зыбь,
уверяет, что мне не рады
и в этом наплыве лиц, и то собранье —
опять двадцать пять — не мой призыв.
Но меня заждались — бездонные социальные низы…
Интересно, кликнул ли за собой сержант Голкомб
бомбу, нож — или вольный стебель кольт
и патроны щелкает, как попкорн?
Но превыше, твердит сержант, тот, кто менее травоядн —
стрелок на ять и личная неприязнь.
Сдай назад в похеренный пред морской водицей
том, в котором ты уродился!
Между прочим, в подмокшем том
томе мне был близок командующий полком.
Или рубщик туш? Ах да, заклинатель бури!
Почему же ко мне прибит буйный сын питбуля?
Близок, близок, сулит Голкомб,
он всего-то — в одном рукопожатье,
в двух скрипах портупеи.
Вот поручкаешься с сержантом,
тут тебе и…
Садануть по призраку молотком б,
чтоб распалось соединенье Голкомб!
***
Кое с какими участниками проносящегося бытия лучше
не сноситься взглядами, не то прочтешь что-нибудь лишнее.
Лето взирает с благодушием увеселений, пиров и утех,
но глаза его бесстыдны и не особенно правдивы.
В очах многоступенчатого дерева — недоумение: почему бы
человекам не отстать от кутерьмы перемен — и жить, как я, лет
пятьсот, и ко всем успеют прийти достойные мысли. Прошвырнитесь
по моим широким ветвям и посоветуйтесь с Богом…
Глаза зеркала — трепещущие бабочки, и они утверждают:
в свободном стекле — свободные сравнения.
Во взорах тюремной стены — обещания: здесь вас не потревожат
цунами, оползни и потоп…
Срезающая угол двора веревка подмигивает: как хочется
свалить с себя мокрицы-наряды, обнажиться — и поиграть
с прохожими в догонялки: настичь одного и другого
и обнять за шею…
В пузырях-линзах колобродницы лужи, брошенной
смывшимся ливнем, зазывное: продам все что есть
указавшему мне путь к морю.
Полуприкрытые веки непорочного листа предо мной полны тоски…
Но пока, ожидая прилета первой строки, я рисую
на лацкане его черный цветок, веки листа подымаются —
на алчбу договора с дьяволом.
Как только я приближаюсь к этой двери, во взоре ее
стекленеют враждебность и замкнутость. С таким высокомерием
взирает луна. Возможно, луна и дверь — одно?
И без касательства перстов до их ледяной шкуры чуешь,
как обе бесчувственны — к моим невзгодам.
А стоит той или этой сощурить око в серп, в полумрак —
и сразу им или мне мерещится в шаге кто-то с серпом.
Вот глаза дороги, в которых сквозит ее натура: битые камни,
обведенные карликовой травой, и чем глубже в путь, тем
меньше шансов… Хотя если странствует освободившаяся душа…
В прорези меж пешеходами, меж идущими за ними, между
весовщиками, то и дело берущими что-то на карандаш,
меж буквами, прядями тумана и дыма смотрит ветер —
и не скрывает, что оттянет, оттащит меня к расплате
и порвет ворот, но это уже неважно.
Много путешественников
I
Чтение на ночь — изданный в твердом переплете дневник
пилигрима, носящего в глазах вечную тьму. Слепой азартно
путешествует по знаменитым столицам и местечкам,
скатившимся в промежутки, и удлиняет перечень чудес,
каковые ему не показались. И если гиды и туристы рядом божились,
будто взирают на достопримечательность, а дневниковый, дыша
тем же воздухом, видит — ноль, он вправе не поверить.
И в законе представлять себе невидаль — мимо описаний.
Так стаскивают ореол с великих памятников и меняют
классический инвентарь на негодные объекты в отдельно
взятой голове. А где одна голова, там и пять…
Чем отличается не увиденное на театре паломников —
от не увиденного в болотном тупике? Ну, ясно, размахом!
А если веселые спутники провезут слепого по кольцевой
трассе и объявят прибытие — в новое место? Разноязыкие
речи и гвалты, иные шепоты природы, запахи, музыки?
Фонограмма и распылитель ароматов! Так жертвуют штукой
глупой провинции — во спасение мира.
Говорят, господин с зашитыми веками прочел миллион томов.
Но едва обмакивал пальцы в наколотую на страницу строку,
текст сразу всплывал у него в голове — и это был текст,
сочиненный самим чтецом. И все меньше настоящих,
а не переписанных им книг…
II
Мои давнишние знакомцы — ворота в конце квартала —
нагребли столько рокотов, клекотов, свистов, трещоток,
змеиных шипов, завываний эха и дребезжанья, будто
пробежали по свету три марафона… или по местам,
где плохо лежит, и охотно равняют себя — с оркестром.
Вот так мычат со сна — Утренние ворота. Эти кастаньеты
и ксилофоны катятся через Рыночные. Яблочный перезвон —
у Врат любви. Так грассируют Ворота в Париж. Это аукаются —
рассыпанные по золотому городу, будь они из ставленных
в пирамиду львов и лунатиков — или из сомнительных
дневников… А так кряхтят Ворота старых любовников.
Вот скрежещет и подвывает портал, где намывают золото,
правда — в прошлом, и никак не может родить тропу…
Вход, завешивающий пресные и соленые бусины воды,
приглашает — любителей литья… и станете как вода,
выплеснутая в реку, и уже нельзя будет вас собрать…
Сколько путешествий примешь от златолюбцев-створов,
не утрудив себя — отшагнуть дальше!
III
Кто знает, из каких ворот вытащилась эта пирамидальная
старуха, беловершинная пирамида — и в какое отправилась
новое странствие. Но, сойдя к насесту у перевоза, ткнула
тростью — в самого юного: ну-ка, птенчик, уступи место!
Птенчик, недоросль, обитающий в тринадцатом лете,
пугливо порскнул из ожидальцев. И тут же в нем
распечатались странности. Клюв не смыкается, руки
не могут нащупать друг друга, к запястью привязан
ремешком кошелек, с виду пуст — и качает стороны
вместо маятника. Птенчик низал вздохи, и в глазах его
влажнело сожаление о так скоро скончавшейся одиссее.
Ветер августа снес к ногам его — блуждающую улыбку
ясеня, верхняя губа листа зеленела, а нижняя уже золотилась —
но птенчик ответно не улыбнулся листу.
К счастью, тут же нашлась полуседая мама-птица —
и захлопнула слезного под крыло.
***
Изволь, шутник, jawohl,
ты будешь полуптах и толкователь
осечек, столкновений, обольщений,
окликнутых другими братских лиц,
что исказились в полуобороте,
нуара и… короче, полистаешь,
обнюхаешь — и вбросишь на авось
заточенный в перо свой лучший фингер.
И сдуешь с представленья власть и бег,
а пелену столкуешь нам на радость.
Ты сообщишь, что наш старинный друг,
заверивший свой брак со смертью храбрых
под башней налетавшегося дуба,
не то прознавший, что он лист и пуст,
и выбывший по курсу листопада,
на самом деле здрав, как ты да я,
то был его близнец, не то завистник,
но скажем проще — кто-то шедший мимо,
а сам он льет по бочкам наслажденья
и украшает божий край за морем.
Никто не уличит, что ты и он —
теперь одно: летающая башня
с красотками, захлопнутыми в высях,
за вашей сочлененной лобовиной,
и девы обратились в хищных птиц.
А может, он и ты, и я — маяк:
мы озаряем путь к самосожженью.