Илья Склярский. Дмитровкатасов. Повесть . — «Волга», 2024, № 9
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2024
Илья Склярский. Дмитровкатасов. Повесть. — «Волга», 2024, № 9.
Aż nie jesteśmy osoby, mniej, ślady
Pieczęcie w których odcisnął się styl1.
Чеслав Милош.
Поэтический трактат. (1957)
Технология этой прозы — цепкой, угловатой, — наследует автоматическому письму, «изысканным трупам» сюрреалистов и всему, что мы привыкли называть авангардом; однако дебютная повесть Ильи Склярского, если рассматривать её внимательно, без догматического скепсиса, окажется куда реалистичней, чем её, предположим, назначение и целеполагание.
«Дмитровкатасов» — крик студента о студенчестве, история симпатий/антипатий, разбросанная по некоторому количеству притягательных, любопытных, трогательных страниц; это, вне сомнений, приключение бродяжного одинокого разума, которому важны — непременно важны! — детали. Всё начинается мылом — мылом же всё и обрывается:
«Это хороший образ, — подумал Катасов, — Как будто обломки от корабля, которые разжижаются, как будто агония, в которую я макаю пальцы».
Склярский пишет действительный случай (дни нашей жизни), раздвоенный поэтическим чутьём, запутанный, как паучья свадьба. Молодой человек по фамилии Катасов живёт в общежитии Литературного института, соседствует со всегдашними книжниками-мечтателями (впрочем, то лишь одна сторона медали) и дышит ворованным воздухом по Мандельштаму.
Его внимание — ни с того ни с сего — привлекают обмылки: Катасову мнится, что картина этого гигиенического распада (вот, глядите, был цельный душистый брикет — а теперь лишь обломки) никак не вяжется с природой, архитектурой жизни. Иными словами, аномалия. Опустошённый, студент возвращается в свою комнату и принимается за осмысление случившегося.
А что, справедливости ради, случилось?
Ещё в самом начале Склярский одаривает нас присутствием проблемы — которую, стало быть, необходимо разрешить. «Проблема в том, что Катасов был писателем, то есть писал рассказы. Но писателем был не только он, но и все вокруг, все, кто с ним жил, потому что это было наше общежитие, общежитие Литературного института (мда)». Раннее из предположений — изобилие: слишком много книжного в быту и слишком мало самого быта, дней и ночей, будней и трутней. Катасов обрисован нам — поначалу — крохотным синтаксическим паразитом, человеком незначительных волнений; но так ли это?
«Страшно, чудовищно, какой-то помноженный мир», — заявляет Склярский чуть дальше. Общежитие, из сердца тьмы которого прорастает ключевая метафора повести — жизнь как останки, руина, примечание к ненаписанному, — сплошь вымерший парк аттракционов: писатели хнычут вповалку с их призраками, и всё вокруг сочинено, выдумано, надумано.
Катасов подлавливает метафору, наблюдение; тут-то и начинается паранойя. Костёр разожжён окрест пустяка, но волки всё равно боятся. Кубическая, ломающаяся интонация рассказчика — здесь она существенней, ясней, чем интонация условного Катасова, — анатомирует будни студента, испытывающего те же тяготы и те же «откровения», что и его сородичи.
Болезненное хи-хи, подлавливающее читателя на углу той или иной страницы, напоминает не выборку анекдотов Трахтенберга или мифологию общественной уборной, но, скорее, курьёзы эпохи немого кино: Бастера Китона трахают доской по черепу, а Шарло удивляется незапертой двери. Герой Склярского — его карикатурный фамильяр — блуждает по улице Добролюбова столь же неуверенно, как Дорожный Бегун из мультиков Looney Tunes, — вот он обогнал скалу и застыл над бездной, но ещё не понимает этого.
В гулком и не особо структурированном тезаурусе Склярского мы обнаруживаем затмение стиля, свойственное — отчасти — таким разным и диким творцам, как, допустим, Бакин и Платонов: неуместные, выбивающиеся из ряда определения («первородный» дом, «сравнивая благородность», «на протяжении нескольких кусочных фраз» и т.д.), дихотомию чувственного-предметного, когда сознание провоцирует окружающий мир на — явления не самые вразумительные («но Катасов ехал гостем не вполне к тёте и дяде, а больше к Дмитрову»), внезапный слом драматургии («давайте простим Катасову эти рассуждения»).
Столь неприхотливые, подзабытые литературой приёмы (как если бы Виктор Пелевин решился вдруг пародировать язык дубляжа Юрия Живова) выдают в Склярском некоторую растерянность: имеется наработанный инструментарий, но не очень понятно, что с ним делать. Сюжет о Катасове, учащемся, наблюдающем и путешествующем, как бы есть, но при этом отчётливо не существует; всамделишные слова на бумаге ad usum internum2 .
Реальная проблема повести «Дмитровкатасов» — в её смысловой перспективе: это план недостроенного города, загружающаяся локация видеоигры, серверная комната ожидания, где были, но не бывают люди. Пейзаж ума, выдрессированный умом — и вычеркнувший из себя человека; формалистский кувырок, не обнаруживающий выхода к пластике, рокоту, глубине.
Только в этом, пожалуй, и видна симптоматика дебюта; остальные черты заштрихованы. «Дмитровкатасов» проходится мирным катком по игре с узнаваниями (завод плавленых сырков, пьяные вагоны) и предлагает шараду, которую невозможно разгадать. Герметические описания зацикливаются на себе же и выдают заместо финала — дубликат начала («Я? Ну смотри. Ты помнишь про мыло?»).
Повесть Склярского легко способна ввести в ступор — и тяжело разочаровать: кладовая фокусника с дохлыми кроликами и голубиными перьями. Не хватает личного присутствия, осмысленной борьбы за сюжет, прилежного трагикомизма; мы собрали декорации, но не выждали авантюру. Сказывается поэтическое чутьё, которое у Склярского в почёте. Неминуемо соглашаешься с Чуковским, писавшем о раннем Бунине: «Этим полу-элегиям, полу-новеллам, зыбким, забываемым, смутным, не хватало железа и камня»3.
Другими словами, перед нами лаборатория метода, алхимический водевиль на два голоска. Есть читающий — и есть пишущий: которому только предстоит раскрыть глаза и осознать сюжет. Осознать необходимую, суверенную грузность высказываемого; прийти за кавычками и упразднить многоточия. Дебют Ильи Склярского не опаляет нас жаром эпигонств, но — говорит о возможностях, лежащих за этим слогом, этим мировосприятием.
Ведь, правды ради, где здесь игра в заимствования? Ассоциации сброшены во тьму, и компаративистская удаль считана за пляски святого Витта. Илья Склярский — сам себе живая партитура: исполнитель, дирижёр, тень виолончелиста. «Дмитровкатасов» есть повесть о городе, повесть о студенчестве, повесть о любви и повесть о молодости — обо всём, что нуждается в признании и боится оседлости.
Ждём, получается, твёрдой почвы — и понурого железа; язык, собравший так много и так мало, уместивший в пределах камерной трапезы целую бамбочаду, не может не интриговать. Мы заведомо убеждены в карнавальной ловкости; осталось дождаться темы. Проблема Катасова не в том, что он писатель, живущий среди писателей; ведь не все ли мы люди, живущие среди людей?
Проблема Катасова ровно в том, что он признаёт деталь, но не признаёт целости. Этакая, знаете, стратегия Холмса, прокрученная задом наперёд. Сюжет, блуждающий вокруг мыла, утверждающий скользкую дорожку нравов, можно развить лишь двумя путями: путём революции и путём эскапизма. Чак Паланик из мыловарения выдумал идеологию поколения; Илья Склярский увидел в мыле останки романтизма и чёрную поэтическую чувственность.
Дадим этим фрагментам, крикам, оползням разойтись по углам; дадим и этому дебюту очаровать, своевременно удивить — чтобы позже оформиться границами. Камень и железо подоспеют; тема, как и огрехи бытия, не минует авторского чутья. Другое дело, что мы, читающие, вольны услышать нечто иное. Впрочем, что до нас, когда есть слова на бумаге?