Александр Мелихов. Испепеленный. Роман. — «Знамя», 2024, № 1,2
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2024
Александр Мелихов. Испепеленный. Роман.—«Знамя», 2024, № 1,2.
Себя ты не выбирал.
Павел Мейлахс. «Пророк».
Роман Александра Мелихова «Испепеленный» — обращение к памяти. К памяти, растягивающей и сжимающей меха времени; к памяти, вспячивающей реку жизни; к Мнемозине, порхающей бабочкой и угождающей в силки преображающего художественного слова. «Испепеленный» — произведение самостоятельное, цельное, без сюжетных и смысловых лакун, но его можно рассмотреть и как проросшее четвертое крыло ранее бывшего трилогией цикла произведений: «Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея», «Изгнание из ада», «И нет им воздаяния». В «Испепеленном» ранее раскрытая тема «сын-отец» переворачивается на «отец-сын».
Пора бы привыкнуть: то, что выходит из-под пера Александра Мелихова, ошеломляет, расчесывает рубцы, а порой и раздирают плоть, — ан нет: снова неожиданность, в очередной раз чувствуешь, что дали под дых. Тем, кто сомневается в этом, остается одно — ждать: немного терпения, и роман продавит, вытеснит себе законное место в ткани времени и в читательских сердцах, неповторимым самоцветом внедрится в сокровищницу мировой художественной культуры. Нам же с вами дозволено больше: мы будем млеть от любования кристаллизовавшимся минералом, но прежде замрем в оторопи, созерцая живое пульсирующее сердце, выставленное на обозрение беспощадному читателю-судье.
Без обиняков подступимся — в меньшей степени к сюжету, чем к впечатлению и ощущению от реконструированной романом реальности.
Главные герои — родные друг другу люди: отец и сын. Ангел и тот, кто его породил. Ангел и тот, кто низвел его из рая. Повествование ведется от имени отца, но оно ведется и от имени сына: завязывается диалог, неспешная беседа, двусторонняя исповедь: Создателя перед творением и живого произведения перед своим Демиургом. Встречаются два мира, втекают друг в друга, как реки: текст Александра Мелихова поглощает текст Павла Мейлахса.
Когда-то, по наивности, я решила, что самое дорогое в этом мире — это скупые мужские слезы. С тех пор не раз пришлось убедиться в том, что слезы слезам рознь, — хлюпиков хватает, того и гляди разревутся от одного строгого взгляда. Да и вообще противна стала вся эта мокрота. Инфляция чувств. Но отеческие слезы — дело другое: немыслимо в них заподозрить фальшь. Впрочем, «Испепеленный» в этом плане довольно сух и скуп, оттого напряжение еще сильнее, искрит, пока не замыкает. «Слезы — это освобождение после усилия»2. В «Испепеленном» нет освобождения.
Отец — физик, математик, писатель, мечтающий покорить хрустальный Дворец Науки (впрочем, не Дворец манил, а грезившаяся в нем чистота), «жизнелюбивый», вместе с бревнами и баулами он, закатав рукава и крепко схватившись, ворочает судьбу, подлаживает ее под себя; его жизнь — череда точек экстремума, в каждом моменте кипят смысл и значение. Сын — тоже математик, а еще программист и писатель (но не тоже) и «самый хрустальный из всех дворцов». Сын своего отца, славный мальчуган с незаурядными способностями, любимец взрослых, не обделенный вниманием ровесников, а чуть позже — и противоположного пола, — но не с таким нас знакомит писатель. Он с размаху вмазывает нас в пустоту, обрамленную преданными вещами, в осязаемое отсутствие, незаживающую лунку мира. Не остается ничего, кроме как накинуть на пробоину небытия, в котором еще не истаял инверсионный след живого дыхания, заплатку памяти и попробовать ее приметать — к тому, что уцелело, — нитями слов.
До безобразия тривиальна увертюра к спуску в ад: один внезапный телефонный звонок постороннего разверзает твердь под ногами.
«— Соседи жалуются, что давно его не вррдели, а из квартиры трррашная вонь».
Нет смысла нагнетать обстановку, нашпиговывать деталями кошмара: одной фразой вас заключают в тупик, окунают в атмосферу энтропии, проникающей в нутро и размывающей внутренние берега, подсекающей опоры. И вот вы во власти безвыходности, беспомощности и ощущения тщеты действия. Должна быть еще тревога, но она будто бы оставлена позади, через нее уже перешагнули. Автор не прячет нас от ужаса, не отгораживает защитной мембраной от реальности, все предельно обнажено и вывернуто наизнанку. Впрочем, не совсем так: слово без устали творит из хаоса и бессмыслицы иллюзию смысла3, а это уже закуток, в котором можно укрыться.
Музыка, алкоголь, наркотики. Эйфория, экстаз, побег. Неуверенность, униженность, сломленность. И непременно — заочное, на всякий случай, разочарование во всем. Вот компоненты жизнесжигающей смеси, которую Ангел изопьет сам и расплещет вокруг себя.
Читательскому обзору предстает топография судьбы повествователя, со всеми широко раскинувшимися равнинами, с набухшими на них венами рек, с заснеженными вершинами гор, но там же: ухабы, мусорные полигоны, ущелья, кладбища и — тот самый «хрустальный из всех дворцов».
Прежде чем под ногами разверзнется бездна, перед глазами читателя промчится калейдоскоп ярчайших, окропленных чистейшей росой, подсвеченных с разных сторон картин детства, отрочества, юности героя — будущего отца. Мы увидим маленького мальчика, зачитывающегося «Тремя товарищами», декламирующего «громокипящие» стихи, сталкивающегося с предательством друзей; он вырастет в пацаненка с ворохом романтических грез, испытывающего удачу в поиске приключений и умело орудующего поджигами и финками; очарованный образом физика, бросится покорять точные науки и дорвется до хрустального дворца науки; пылким, восторженным юношей влюбится, обретет свою Колдунью: «Она повела на букву «а» основную, запредельно прекрасную мелодию, а я ничуть не менее гениальное сопровождение, и мы настолько слились в этом самозабвении, что больше уже никогда при нашей жизни не разливались. При всех встречавшихся на нашем пути излучинах, порогах и плотинах».
«Я понял, что погиб, и гордо выпрямился: наконец-то жизнь потребовала с честью выслушать смертный приговор. А Колдунья ждала моего приговора с затравленностью, от которой ее светло-серые глаза, в минуты счастья сиявшие голубым июньским небосводом, налились подземным мраком.
— Значит, будем подавать заявление, — отчеканил я, бесповоротно отсекая от себя все, без чего мне больше не стоило жить: путешествия и приключения, вдохновенные ночные блуждания, первый разряд по самбо и второй по штанге, неясные призраки прекрасных и таинственных девушек…».
«Оказалось, есть жизнь после свадьбы!»
Обыкновенная жизнь? Но жизнь не бывает обыкновенной. Нет нужды пускать кровь, чтобы это понять, и все же… Вооружившись словом, как скальпелем, автор режет живую плоть памяти и обнажает сокровенные мысли, переживания, страхи, грезы — все на обозрение: и прекрасное — вознесенное на алтарь, и низменное — заточенное в узницу, утрамбованное подальше в самого себя.
«А между тем личная жизнь шла своим чередом, и Колдунья снова оказалась беременной, огнетушительные таблетки не помогли. Тут тоже отступать было некуда — я встретил свой смертный приговор с полным самообладанием: ничего, поднимем. Наши же родители нас вырастили, и ничего, не хуже людей. Правда, они и не помышляли войти равными среди равных в сияющий храм науки, а заодно еще и обойти вокруг света…».
Зачаток жизни — смертный приговор? Да, тот самый, который повествователь с детства мечтал выслушать, не дрогнув. Память делает пике, где-то рядом всегда будет мальчик, отчаянно кричащий: «Гьязь, гьязь!!!» — возможно, этими словами повествователь впервые обнаружил свое существование.
Время нелинейно, оно покоится на параллельных путях, оно никуда не мчится, это мы шагаем по нему, как по шпалам (все поперек, все наперекор). Вот он, Ангел, еще малыш, Костик, который «относился к себе до крайности серьезно, зевал и чихал с самым ответственным видом», про которого говорили: «Другие дети просто разглядывают все подряд, а он смотрит прямо в душу! Это не ребенок, а ангел», да ведь и он сам собой дорожил, не путался в своих ощущения, не двоился! Но вот тоже он, хоть и спустя годы: «И он вдруг понял, что сейчас, в данную минуту, он хочет одного — чтобы его не стало»4. Так Ангел превращается в палача для своего отца.
Сверхтонкой душевной организации, болезненно чувствительный, ранимый, — когда же он свернул на этот путь, закупоривающий все каналы восприимчивости, сужающий и герметизирующий целый космос? Где тот момент, когда зацепилась и подделась, потянулась петля плотно, бесхалтурно связанного полотна? Кто насадил ему этот мрак? Что довело его до мысли сковырнуть себя с земной юдоли?
«…Он чувствовал себя на каком-то пепелище, где “больше ничего не покажут”»5.
Но наш прыжок во времени слишком длинен, меж тем, мы чуть не перемахнули через тот период, когда Ангел, пусть и с переменным успехом, старался жить. Диплом, женитьба, ребенок, английский язык, программирование, иммиграция в Израиль, пахота до изнеможения, возвращение в Россию — все это неимоверные усилия в жизни человека, отвергающего бога и все же только для него допускающего возможность собственного спасения: «Но все-таки есть кое-что, чего бы я у бога попросил. Это сильных и постоянных желаний. Меня сгубило именно отсутствие их»6.
Не так важно, во что, но он верил; надрывно, по-детски, вопреки своей природе верил и надеялся — чего стоят одни только эти строки, написанные по поводу обретенной в Израиле работы:
«Все прошло так, как он и мечтал. Это был триумф.
Наверное, никогда он не был так счастлив. Простым человеческим счастьем. Может быть, только после приемных экзаменов в университет, десять лет назад».
Да ведь он отчаянно хотел вписаться в социум, стать полезным элементом, ничем не выделяющимся из толпы, чувствующим то самое «простое счастье»! Он наперекор себе, своей экзальтированности, отвлеченности и, превозмогая самого себя, сколачивает «нормальную», среднестатистическую жизнь. Но «простое счастье» оказывается лишь формой опьянения, очередной эйфорией, симулякром, не выдерживающим череды вопросов «зачем?»7.
«Увы, увы, я не был безупречным.
Кровавая струна замерла, напряженно вслушиваясь в мои признания, и, когда они улеглись, ответила мне обличительным голосом подруги-аспирантки:
— Но таким тебя представлял твой несчастный сын. Ты никогда не представал перед ним слабым, жалким, смешным, испачканным, и он из-за этого всегда ощущал свою неполноценность в сравнении с тобой.
— Но я же хотел вселить в него уверенность, что при любых обстоятельствах можно сохранить достоинство?..
— А вселил неуверенность. Потому что невозможно сохранить достоинство, если понимать его как незапятнанность. И еще ты внушил ему презрение к обыденной жизни, к обычной работе. Сам пахал на семью как папа Карло, оттого и выжил. А ему внушил, что настоящая жизнь возможна только в башне из слоновой кости».
«Чувствуешь, что жить в этом мире невозможно. Ты изгнан из него, прекрасного, с самого момента твоего рождения. И когда ты это чувствуешь, ты не видишь ничего, кроме своих страданий. Ничего не было в жизни кроме них и ничего не будет кроме них. За что? Ни за что. Хоть кому-то, чему-то это поможет? Нет, никому, ничему. Есть в них хоть какой-то смысл? Никакого. И тогда тебе ничего не остается, как наделить само страдание высшим смыслом. Потому что если ты и можешь выносить страдания, ты не можешь выносить бессмысленные страдания»8.
Избитый вопрос: можно ли взвесить страдание? Но мы не верим в абсолют, нас интересуют отношения, мы невольно задумываемся: чье страдание — отца или сына — весит больше?
Легко ли понять родителя? Легко! Легко ли осудить ребенка, тем более взрослого, клеймить его лоботрясом и тунеядцем? Проще простого! Тот, кто не был во власти сплина, не сумеет понять того, кто им осенен. Того, на кого накатывают моменты отрешения от реальности, когда глаза, вперенные в монитор, в окно, в чужое лицо, застилает пелена, того, кто проваливается куда-то внутрь себя, пласт за пластом, все глубже и глубже. Вы так устроены, что для вас это ерунда, блажь, а для него — неподъемная ноша. И нет никакой определенной причины накрывающего душу затмения. Впрочем, сами поиски причины могут вызвать затмение.
«От этого постоянного вопрошания: счастлив ли я? Счастлив? — от этого постоянного мысленного принюхивания ничего яснее не становилось. Скорее наоборот»9.
Он вглядывается в себя как в зеркало, все пытаясь найти в себе что-то утраченное. В каждый момент существования сам у себя в фокусе внимания.
Отпавший от вымени жизни, в исступленных поисках оправдания себя самого прибегающий к разным способам изменения своего сознания, он все глубже и глубже увязает в трясине безысходности. Оправдания ли? Уж не утраченного ли ощущения волшебства из детства, которое превращало его в избранного? Того волшебства, в котором ощущал, как кто-то за тобой наблюдает, приглядывает, одаривает своим вниманием. Стараться жить, да просто хотеть жить, когда кто-то соглядатайствует, — разве это чего-нибудь да не значит, разве это просто не интересно? Едва ли возможно так тосковать и томиться по тому, чего не познал. Ангел чувствует себя не одиноким, но чем-то или кем-то покинутым. А может, в какой-то момент он понял, для чего за ним наблюдали? — чтобы истребить! И невыносимо было ожидание этого момента.
«Не слишком ли рано я ему открыл, что смерть — самое большое, что есть в жизни, только она и заставляет нас тянуться к великому и вечному, будь мы бессмертными, мы бы так и копошились в соре, как младенцы. Я открыл… А то бы он сам этого не понял».
Сам или не сам, но — понял, дошел, вспомнил. Что ни соотнеси со смертью, все рядом с ней, в ней теряет значение. Что можно противопоставить смерти? Возможно ли заниматься чем-то, кроме ее ожидания, да возможно ли заниматься чем-либо, кроме самой смерти? Какой бы ответ он себе ни дал, Ангел не ради вызова и бунта, но для усмирения собственного ужаса перед бренностью делает попытку приблизиться к разлучнице с жизнью раньше, чем она сдавит горло. Она страшна и нелепа до тех пор, покуда будущая жертва отстранена от нее, бежит и прячется, словно от чумы, но если только себя превозмочь, повернуться к ней лицом, установить связь, вступить с ней в отношения, то можно постичь новый уровень бытия — жизни с желанием успеть как можно больше, пока она не изошла вся. Проявиться, запечатлеть себя можно только через дело. И Ангел находит его — в чем-то более вневременном, чем он сам, — в языке, в деспотичном, эксплуатирующем, но вырывающем из тисков грубой реальности.
«Да, поступком, только поступком, спорным, необязательным, неубедительным, но существующим вне его, он может спастись. Иначе его растащат на части, измельчат, уничтожат эти его принюхивания, минутные предпочтеньица, мимолетные галлюцинации. Поступки — это наш внешний скелет. Без них мы бы просто растеклись по земле10.
Он постигает новую форму зависимости — от слова, но не впадает в нее: не может, ибо не умеет служить — ни человеку, ни иллюзии, ни абстракции. Оттого и слово ни от чего не спасает, не встает между автором и реальностью, не амортизирует наносимый ею удар.
«Он даже попытался сплести рассказец. Проковырялся дня три. Написал две страницы. Что-то такое: некто сидит дома, к нему заходит друг, и они идут куда-то вместе курить траву и слушать необыкновенную музыку. Но не важно, главное — ощущение, ощущение! Вот, что он хотел бы запечатлеть! Вот то единственное, что стоило запечатления! А тут… Ушел, пришел… Какая-то дурацкая опись событий, морд. Идиотский прейскурант.
А как же Толстой, Достоевский, Чехов? Что он запомнил у них? Ничего. То есть запомнил, конечно, — ощущение.
Общее ощущение, общий звук — вот и все. Все остальное — лишнее. Лица, поступки, события.
Да и этих-то, всяких там писателей, интересовали другие люди. А его? Только он сам. Свои ощущения. Или даже свое ощущение. Ничего другого он просто не знает. И это свое ощущение он не может никому передать»11.
Сложение двух миров — отцовского и сыновьего — не равно их сумме: над ними витает тот самый бесплотный, эфемерный главный герой, которого так стремился поймать и запечатлеть Ангел, — ощущение; оно, как искра, рождается в «Испепеленном» из соприкосновения, трения двух миров — отцовского и сыновьего. Ощущение, раскуриваемое на подогретых, снизошедших, разомлевших словах. Еще несколько итераций, еще чуть-чуть, и мы узнаем, чья душа сколько весит.
Кто умер, тот и прав.
«Не надо хоронить, сожгите меня и развейте пепел в маленьком дворике облупленного одноэтажного дома, перед дверью, из которой когда-то выходил я, перед серыми, опасно покосившимися от старости, грозящими рассыпаться от малейшего прикосновения сараями, перед деревянными сортирами»12.
Но не пора ли остановиться, не пора ли признать, что Ангел, — задача, которую стоит оставить нерешенной, вместо ответа оставить многоточие? Формула отчаяния выведена. Пора остановиться. Хотя бы за Ангела, который не смог этого в деле разрушения. Нам остается читать и перечитывать.
1 Александр Мелихов. «Весы для добра».
2 Татьяна Касаткина. «О творящей природе слова. Онтологичность слова в творчестве Ф.М. Достоевского как основа «реализма в высшем смысле»».
3 «Вот этим и занимается художественная литература — из хаоса и бессмыслицы она творит иллюзию смысла». А. Мелихов. «Иллюзия смысла».
4 Павел Мейлахс. «Избранник».
5 Павел Мейлахс. «Я пел бы в пламенном бреду…».
6 Павел Мейлахс. «Отступник».
7 Павел Мейлахс. «Беглец».
8 Павел Мейлахс. «Избранник».
9 Павел Мейлахс. «Беглец».
10 Павел Мейлахс. «Беглец».
11 Павел Мейлахс. «Избранник».
12 Павел Мейлахс. «Смерть в Израиле».