Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2024
Александр Козлов (1975) — родился в городке Заволжске Ивановской области. Автор повестей «Кот в мешке» («Урал», 2016, № 1), «Ясень» («Урал», 2019, № 2). Живет в Чебоксарах.
1
Раньше я неплохим художником был и писал на холсте. Теперь пишу на асфальте, на ощупь пишу. Мелом на асфальте на ощупь еще можно писать, на холсте не получится на ощупь, совсем слепой стал.
На набережной пишу. Народу на набережной много иной раз бывает. Публика доброжелательная по большей части. Но бывает и так, что кто-нибудь выскажет, дескать, грех непростительный, чтоб храмы, ангелов и лики святых со Спасителем цветным мелом на асфальте рисовать. Делаю вид, будто не слышу. Пишу то, что на сердечные мои очи нахлынет, точно морская вода на берег, так какой же тут грех, нет греха, если не плевать себе под ноги. Видите, как церкви горят, а лики светятся, — людям нравится. Я не делю по вере — мусульмане, иудеи, буддисты, христиане или индусы — Бог един. Говорят, будто бы Степаныч (это я — Степаныч) владеет ключом к сердцам людей, дескать, само мое появление на набережной, как и написанные храмы, смягчает сердца. Добрым словом и бездомный богат. А я бездомный и есть.
Впроголодь не живу, ючусь в сторожке при церкви Покрова Богородицы, настоятель позволил. Отец Илия, выяснив обстоятельства моей жизни, документы мне справил, в больницу водил (от операции на глаза я отказался, зато теперь у меня очки есть, от них немного толку, но все-таки), он же и на художества благословил. Вообще-то приюта для бездомных при церкви нет, это для меня отец Илия сделал исключение. Я дал обет, что капли в рот не возьму. Что буду посещать богослужения, оказывать должное почтение начальствующей братии и, конечно, порядок соблюдать и чистоту там, где живу.
У меня в сторожке хозяйственный инвентарь (подметаю церковное подворье, траву кошу, а зимой убираю снег), окошко есть, обогреватель, электрический чайник и топчан. Иногда беру книжки, которые с благоволения отца Илии мне дают в иконной лавке. Читаю жития святых, временами «Подсолнух» чудотворца Тобольского (через увеличительное стекло читаю), Феофан Затворник со своими мыслями на каждый день чего только стоит. Даров духовных достоин каждый из нас. Три года обретаюсь здесь.
Подчас возникает нестерпимое желание бросить все и надраться до беспамятства, да вот не могу — солнечные зайчики на куполах храмов и ликах икон не дозволяют. А подчас солнце нещадно палит. Ни дуновения ветерка, ни волглости. Жар от асфальта подымается такой, что харя становится красной, сердце в висках стучит и пот глаза застилает. Тяжело. Вздремнуть бы в тенечке, да не отпускает наитие. Уж и пальцы-то устали и болят. Спину ломит, спасу нет. Ноги затекли, и борода вся в меле (я порой руки-то прямо о бороду вытираю), а все пишу от колокола до колокола. Не то что бы кто-то моей рукой водит, но пишу, как дышу. То есть сам порой того не осознаю. И откуда только силы берутся. Откуда-то, значит, берутся.
Добрые люди думают, что юродивый я, чуть ли не святой. Напрасно они так думают. Я ведь в лесных муравейниках не купаюсь, голый не хожу, не держу за пазухой щепку от лестницы, которая приснилась Иакову, и пузырька с тьмой египетской в моей котомке нет. Есть только святая вода в бутылочке, да студеный родничок неподалеку бьет. Я такой, как и все, — сию минуту жив, а кто знает, буду ли жив в следующую, — по этой мысли и держу себя. Хотя, конечно, со своими я тараканами в голове. А кто нынче в голове без тараканов? Послушайте-ка, каждому из нас жизнь дана не по сущности самой жизни, а по причастию к Богу (так отец Илия говорит). И нет никакого сомнения в том, что так оно и есть. А в остальном пристало лишь благоговейно созерцать тайну.
Об этом и хочу вам рассказать.
Началось все с журналистки, она пришла на набережную. Несколько времени молча наблюдала за мной. Затем, поздоровавшись и назвав свое имя, сказала, что хотела бы написать обо мне статью, начала расспрашивать о прошлом… А я свое прошлое не то что не люблю вспоминать, но вспоминаю с содроганием, с омерзением, и душа болит. Довольно того, что отец Илия знает, какой я был, как в мутном пламени спиртного сгорело все и вся, что когда-то было мне дорого (несложно представить, как это бывает, как бездомными-то становятся)… Я про настоящее журналистке рассказал, пока выписывал разноцветные изразцы и купола собора Василия Блаженного (рассказывал и выписывал, а она смотрела и слушала).
Его преподобие отец Илия (так начал я) настоятель строгий, но справедливый. Он и поругает, и похвалит, и мел освятит. Как? А вот так: благословляет меня на художества, а мел я за пазухой держу; что благословенно, то и священно. А еще отец Илия большую книгу мне подарил, в этой книге много чудотворных икон, их значение и молитвы. Священнослужители в массе своей меня не жалуют, они люди занятые. Разве только батюшка из какой-то дальней церковки приезжал. Отец Тихон его зовут. Беседовал отец Тихон с отцом Илией. И со мной говорил отец Тихон. О чем? Зачем, спрашивал, на асфальте пишу. Служба у каждого своя, ответил я ему. А он мне про чистый лесной воздух начал говорить, про росу в долах, про пчелок. А я так рассудил: асфальта нет там, куда отец Тихон меня зовет, откуда там асфальту взяться. (И то сказать: ведь ничто не происходит попусту, если я здесь. И если уж я здесь, значит, так надо. А если так надо, выходит, что так тому и быть.) Короче, сказал не совсем то, что думаю на самом деле. Отец Тихон почувствовал мое лукавство. Отцу Тихону, вижу, от слов моих лишь раздражение, большое неудовольствие. Ну вот, думаю, глядя на него, сейчас, поди, в отместку скажет: рисуешь ты, дурак, храмы и церкви, а люди эти купола и кресты ногами попирают. Не тут-то было.
— Чем ты занимаешься, я видел, — сказал отец Тихон и буравит меня глазами (а глаза у него такие, словно ты в колодец заглянул). — Красиво, что тут скажешь, — продолжил он (а сам строгий такой, как «Квадрат» Малевича, и волосы на затылке в «пупочек» уложены, лоснятся), — да только послушай-ка, Семен Степаныч, Илию-то не сегодня, так завтра выведут за штат по состоянию здоровья, настоятель уже далеко не молод, да еще инсулин сам себе колет, таблетки горстями пьет. Другой на его место придет, что делать станешь тогда? Отец Илия тебя исключительно из милосердия под свое крыло взял. Где гарантия, что тот, кто займет его место, будет таким, как он. Как разные все люди, так разные и священники. А вот как даст от ворот поворот, куда пойдешь?
— Велика страна моя родная, — ответил ему и, перекрестившись, смиренно продолжил: — Забери, Господи, бремя мое тяжкое, греховное, даруй мне иго Твое благое, оно ж легкое как перышко, и душа обретет покой.
— Правильно рассуждаешь, — сказал отец Тихон, — да не во всем. Страна велика, и дело тут найдется для каждого, это так. Да вот только твои интересы — храмы там нарисованные, лики, мелом на асфальте писанные, — преобладают над пользой общему делу. Ушел ты, Степаныч, в мир фантазий. И тебя это вполне устраивает, удобно тебе так жить. Предпочитаешь ты, прохвост и шаромыжник, за своим пустосвятством прятаться. А вот как отрядит тебя отсюда другой настоятель, например, зимой, так вскоре и сгинешь. Либо бомжи прирежут, либо наркоманы забьют, либо сопьешься и сдохнешь под забором в лопухах. Пойдешь в мою обитель пасечником или еще кем? Хоть польза от тебя будет. А хочешь, так пиши в свободное время, пальцами на холсте пиши, коли зрение неважное…
— Отец Илия просил тебя, отче, говорить со мной, что ли?
— Так и есть.
— Почему же он сам мне об этом не скажет?
— Ты подумай на досуге. Ибо сказано: кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется и то, что думает иметь…
Складно сказал отец Тихон, а мне вдруг вспомнилось, как большой начальник однажды приехал на набережную. Вышел он из машины, присел на корточки и долго глядел через плечо, что пишу. А я в тот раз шестикрылого Михаила писал, это один из семи наивысших ангелов — служитель божественной славы, страж и защитник чести Божией (по преданию, архангел Михаил дал царю Соломону кольцо с печатью Бога). Большой начальник по спине меня похлопал, словно я старый приятель его. Он хотел, чтоб я ему что-нибудь этакое сказал. А что я могу сказать, если до меня все уже было сказано. «Что, — спросил он, — было сказано-то, Степаныч?» — «А то и сказано, — говорю, — что демон отбирал у работника половину заработка и половину еды, а работник, сося большой палец, страдал, и тело его становилось тоньше. Кольцо с божьей печатью было нужно Соломону, чтоб запереть демона, а ты капустки бы постной поел, а то, гляжу, вон ряху-то какую отъел и брюхо отрастил». — «Имею право, — говорит и посмеивается, — имею право. Оттого многие мне и завидуют. Слушай, а может, ты тоже завидуешь мне, Степаныч?» — «А как же, — говорю ему, — из чужой-то печи и хрен вкуснятина…»
— Колико внешний сей тлеет, толико внутренний обновляется по вся дни, отче, — сказал я отцу Тихону. Но обещал подумать.
(Вечером того же дня отец Илия позвал меня к себе. А у него глаза точь-в-точь увядшие подсолнухи Ван Гога. «Что, — спросил он, — надумал, Семен, поедешь к отцу Тихону? Будет тебе мое благословение. Он человек неплохой, хоть и рубит правду-матку, за что и страдает часто. Но с ним бы я в разведку пошел. Ну?» — «Позвольте остаться, отец Илия, не звенел еще погребальный колокол. — «По мне, — спросил он, — не звенел, что ли?» — «По тебе, — ответил я, — отец Илия, по тебе». А он: «Ладно, ступай, Бог с тобой…»)
Так вот обо всем этом я журналистке и рассказал, пока писал собор, а потом отправил ее восвояси. Несколько времени спустя она принесла газету. Статейка малюсенькая, читать не стал, лишь на свое фото взглянул. От серой вязаной шапочки до стоптанных башмаков — чудак человек; прокоптились на солнце морщины, облупился нос (на картофелину в мундире похож), высеребрили бродячие годы голову, а бороду — иных восторгов глубина, пучины гордого страданья, как сказал поэт (от прошлой жизни остались еще во мне поденки поэзии). И вообще на себя не был похож я на фотографии этой, скорей на «Пана» Врубеля, разве только без рогов. «Теперь вы, Степаныч, — сказала журналистка, — настоящая достопримечательность». — «Я не достопримечательность, — говорю, — я бродяга и грешная душа». А она мне: «Побольше бы таких грешных душ, Семен Степанович». — «Да уж куда больше-то, дурочка». — «А вы к отцу Тихону поедете?» — «А ну брысь!.. мне работать надо…»
2
Как закончу работу, так и успокоюсь. Но успокоюсь ненадолго. Потому что продолжительный роздых ведет к развлечению ума. Отсюда и страсти. А я ведь обет дал: нарушишь — пропал. Благодарности и вознаграждения за свой труд не ищу. Люди все равно спасибо порой говорят и денежку дают. А это любому художнику приятно и в подспорье. Хотя бывает порой и так: посмотрит кто-нибудь на мои художества, да и насупится, да и пойдет себе дальше, сгорбится от своих мыслей, будто б коромысло проглотил. Бывает так, что круизный теплоход в наш порт заглянет, туристы на берег сойдут. Забредают некоторые из них ко мне якобы случайно, смотрят, как работаю, просят, чтоб я с ними сфотографировался. Я-то что, мне не жалко. И они довольны, и я рад встрече. Вот только однажды (к моему превеликому стыду и сожалению) нехорошо вышло.
Дело в том, что с самого раннего утра отец Илия наорал на меня. Не с той ноги встал настоятель, да и болеет. Когда человек болеет, он либо раздражителен, либо плаксив. Это-то я понимаю. Тем не менее настроение у меня стало до того густопсовое, что решил я писать Святого Христофора. Но не как подобает, а на старообрядческий манер. И сглупа, и назло Илие я так задумал. После полудня образ воина-мученика, просившего Бога обезобразить его лицо, дабы не соблазнять женщин легкого поведения (ибо был статен и красив) и не соблазняться самому, был готов. Неподалеку прогуливалась группа туристов (они с теплохода сошли) и сразу ко мне. Обступили написанный образ и смотрят. А я в сторонке стою, вытираю пальцы о бороду и улыбаюсь — притерпелось мое огорчение на отца Илию.
— О, Господи, это что еще такое?..
— Икона… икона, нарисованная цветными мелками…
— Да какая же это икона, молодой человек, это сам дьявол…
— Нет, а в этом что-то есть, да, Любаша?
— Ну да, Макс, прикольно… типа стрит-арт…
— Чего тут прикольного, простите?.. какая мерзость.
— Экскурсовод вчера говорил, что в этом городке художник-оборванец живет и рисует на асфальте иконы. Вон тот старик, может, это он и есть, как думаешь?..
— Этот бомжик?..
— Ну да…
— Уважаемый! Эй, уважаемый…
— Слушаю вас внимательно, господа.
— Судя по тому, что ваша одежда, пальцы и борода в меле, это вы нарисовали?..
— Да, — ответил я, подходя к туристам (их было четверо: парень с девушкой и пожилая пара), — я написал. Это Святой Христофор, он Иисуса через речку нес.
— А почему у вашего Христофора тело — человечье, а голова — волчья?..
— Да что вы с ним разговариваете, Павел Борисович, он же одержимый, перевидала я этих хлыстов на своем веку, сейчас денег будет клянчить…
— Обождите, Виолетта Юрьевна, пусть скажет…
— Не волчья, — сказал я, — а собачья. Это Святой Христофор Песьеглавец. А вы полагаете, ему лошадиная голова больше пошла бы?
— Не знаю…
— Ну, тогда ступайте с миром, дались мне ваши деньги.
— Я ему, Паша, сейчас покажу святого Христофора…
И тут Виолетта эта Юрьевна достала из своего рюкзачка бутылку с водой, открыла крышку и начала лить воду на моего Христофора. Орошая образ святого, она приговаривала, что побывала во многих святых местах и прикасалась к мощам преподобных, почему и противно ей теперь все богомерзкое. Вне себя от негодования, я раскрошил, а затем растер в муку оставшиеся у меня мелки и бросил «паломнице» в лицо. Большой был скандал. Павел этот Борисович оплеушину мне зарядил, а парень толкнул так, что я упал, перевернулся через себя и головой ударился о бетонное заграждение (благо шапочка вязаная на мне была, иначе бы разбил башку-то в кровь). Но, видит Бог, могло быть еще хуже. Положение спас ихний экскурсовод. Появился ниоткуда и затараторил: «Граждане, успокойтесь, граждане, успокойтесь! вот этот художник, о котором я вам говорил, он немного ку-ку и плохо видит, зато работает в стиле стрит-арт, было б зрение и краски, ярче б было, но работает, видите, с мелом и лупой — неприхотливая душа и чудак, раньше его администрация гоняла, бомжи били, подростки обирали, а после поняли, что бедный художник — душа этой набережной и вообще славный старикан и в своем роде бренд этого городка, поглядеть на него приезжают все кому не лень, о нем даже в газете написали, и приход в церкви с его появлением умножился, у них еще икона плачет, туда и пойдем…»
Отец Илия, разумеется, прознал про инцидент в тот же день. Весь мел велел изъять из моей сторожки и ужина лишил. Я, конечно, повинился. А он сказал, что-де Бог простит. Но если, сказал, хоть еще раз что-либо подобное откаблучу, то выгонит меня к чертовой матери. Знаю, что не выгонит, но слово ему дал, что не стану больше писать неправильного Христофора и мелом кидаться, ни к чему доставлять людям огорчения и страсти. Жизнь и без того порой сущая бздэма, прости, Господи, и прокрустово ложе.
Среди туристов, кстати сказать, иностранцы есть. Калякают на своем языке, ажиотаж у них в глазах, когда мои храмы и иконы увидят. Я им говорю, что асфальт хороший, оттого и красиво выходит, и лупа хороша. Экскурсовод им переводит. Ну, они сразу за объективы, за кошельки. Подаяние принимаю с благодарностью и улыбкой, надо же на что-то мелки покупать, мыльно-рыльные принадлежности и прочее, карманов у меня немного, но кой-какие потребности есть, а это тоже требует расходов. Экскурсовод туристов после в церковь Покрова Богородицы ведет.
Вот и получается, чтоб именно так все и было: напишу, порадую людей — сам порадуюсь, а заставлю задуматься, так и сам задумаюсь о том и сем. Жизнь-то у всякого человека и вправду такая, что не соскучишься. Мне тоже скучать некогда. Был написан блаженный храм или евангелист Марк в окружении ангелов, Богородица или Христос, а прошел ливень — разноцветными ручейками изошли и превратились в радугу. Только мел успевай покупать. А порой детишки мелки цветные подарят: лисуй сибе, дедушка, на здоловье.
Порой Петруша в сторожку приходит (это дурачок папертный, калика перехожий). Ночевать Петруша домой ковыляет (он на костылях ходит, что-то у него там с ногами), у него сестра родная есть, она и приглядывает за ним (и за его пенсией). Но иногда сестра запьет, и тогда Петруша у меня остается (отец Илия знает об этом, не воспрещает и подкармливает). Я на топчане сплю, а Петруша на стуле бдит ночь напролет, бормочет что-то, не пойми что. Один глаз у него открыт и закатывается, а другой закрыт. Жутко во время февральской вьюги, особенно если вдруг собаки завоют. Бродячих собак в последнее время и вправду развелось. Бездомный пес быстро звереет, да и человек тоже. Отстреливать собак, говорят, нельзя — не гуманно, а отлавливают и в приют увозят либо усыпляют только тогда, когда кого-нибудь покусают. Однажды на Петрушу напали, покусали сильно. Меня не трогают, хотя псиной от меня не разит, при церкви банька есть, да и прачечная тоже.
Ох, беда с этим Петрушей. Как-то раз, зимой дело было, оставшись в моей сторожке бдеть свою ночь, такое, дурачок, учинил. Шандарахнул меня, спящего, костылем. Я вскочил, глаза на него таращу, ни черта не пойму спросонья, а он, брызжа слюной, несет околесицу вперемешку с текстами Священного Писания. Вот уж страху нагнал в тот раз. Придя в себя, взял я Петрушу за шкирку и выпер из сторожки, еще и пинка дал. Он растянулся на снегу и заплакал. Я, конечно, поднял его и на топчан уложил, а сам снег пошел чистить. Утром Петруша сидел на паперти и улыбался, будто б и не было ночного происшествия. Я подошел к нему, прощения попросил, но предупредил, чтоб впредь он больше не лупил меня, спящего, костылем и ахинею всякую не нес. Петруша тут же и скривился, сказал, что крыша у меня поехала, обозвал поганым словом. Потом задрожал, язык вывалил и невидимые нити собирать стал. Что оставалось мне? Махнул рукой, да и все. Паперть для него — доход и святое, и воскресение всякому.
В художествах промелькнет неделя, пролетит месяц, а там и лето кончится, наступит и пройдет осень. Долгую нашу зиму зимую в сторожке, тружусь, молюсь, читаю. А как только сойдет снег, растает лед и просохнет асфальт, снова иду на набережную.
Журналистка фотографирует мои художества с тех самых пор. Неплохая девчонка и наивное дите, ну так что ж. Зато хорошее знакомство у нас. Но порой как оса лезет в глаза. Еще и меня фотографирует, когда пишу, чем очень сильно нервирует. Дотошная, вопросы всякие задает, материал про вас собираю, говорит, Семен Степанович, большую статью хотелось бы написать.
— Отступись, — прикрикну на нее, — не мешай работать!
— Да ладно вам, — говорит она, — не капризничайте, пожалуйста. Дело, быть может, вообще не в вас как в художнике. Мне важна вспышка — яркий образ высшей реальности и глубокая связь с ней, понимаете? Я вижу настоящее искусство: содержание без примеси запаха денег, а форма — прекрасна и осознанна. Мало ли что вам отец Тихон сказал. Да что он вообще понимает! Вот смотрите: вы, асфальт, мел и сюжеты, и реакция людей на то, что вы делаете, — это и есть… это… это архитектура человеческих душ. Все здесь связано в единое и очень сложное целое. И мне все понятно, поскольку чувствую доброту, идущую от ваших работ. Я становлюсь словно ребенок… Послушайте, а ведь вы учились живописи, Степаныч. Учились, ведь так? От балды так не напишешь, тут знания необходимы помимо таланта. Признавайтесь, учились?
— Отстань.
— А вы не слышали, ну, быть может, случайно про Гваделупскую Деву Марию?.. Вряд ли, да? У вас же интернета нет. А телефон есть?
— Подарить хочешь?
— Ну, значит, нету, если так говорите.
— А что не так с Гваделупской Девой?
— А-а, заинтересовала я вас, — улыбнулась она.
— Поскольку-постольку.
— Ну, как знаете.
— И все-таки.
— В 2007 году в этой самой Гваделупе проходил фестиваль рисунков на асфальте, «Красивая улица» назывался фестиваль, кажется. Так вот там один чувак… в Мексике дело было…
— Я в курсе, где этот город находится, даже бывал там.
— Правда?.. врете же, не были?
— Конечно, был. Но ты рассказывай дальше, мармазетка.
— Это обезьянка такая, да?
— Да.
— Ладно. Короче, нарисовал чувак образ Девы Марии. Потом образ стерся, мел есть мел. Но спустя полтора десятка лет образ Девы Марии, когда-то нарисованный на асфальте, выступил на том же самом месте. Я видео смотрела. Стоит водой полить, как аккуратный красочный образ появляется. И это отнюдь не парейдолическая иллюзия на основе реального предмета, как, к примеру, Иисус на дне грязной сковороды, или сэндвич с образом Божьей Матери, или кусочек лаваша с образом ангела. Ну, это все в Америке дело было, а они меркантильные люди, им бы только бабки срубить. Поэтому и сковороду мыть не стали, и сэндвич не доели, и лаваш в полиэтилен упаковали, чтоб какой-нибудь фанатик купил. И ведь покупают. Наши, впрочем, ничуть не лучше. То в дереве отыщут образ, то на заборе, то на стене, а стена-то, оказывается, была попросту обоссана…
— Слушай, ты чего мне голову морочишь?
— А они на эту стену молились, идиоты. Ну, что вы на это скажете?
— А при чем тут Дева Мария?
— Понимаете, Семен Степанович, я никак не могу сопоставить поповского бога со своим внутренним ощущением бога. А вот ваши храмы, иконы, которые вы пишете мелом, сходятся с моим внутренним ощущением. И там, в Гваделупе этой, люди приносят цветы и зажигают свечи Деве Марии, образ которой появился на асфальте спустя столько лет, потому что именно такое явление близко их внутреннему ощущению божественного. Иными словами, чудо случилось не в кулуарах храма, а произошло под открытым небом. Прекрасный образ мамы Иисуса презрел зажравшихся, развратившихся представителей духовенства. Ее чудесный образ утешил народ и дал надежду. Потому что устали и измучились простые люди от войн, мозгомойки и куроцапов. И люди приходят к вам, и я к вам прихожу потому, что ваши рисунки честные, они задели нас за живое. При том Дева Мария, при чем и вы, Семен Степанович. Понимаете теперь?
— Ты хочешь, чтоб мне цветы несли и свечи зажигали?
— Да нет же… хотя… знаете, я могу так, чтоб никто не видел, фиксатором пройтись по вашим работам, тогда им даже дождь не страшен будет, а то и до следующего года сохранятся.
— Я тебе пройдусь, жемжурка ты этакая.
— Да ладно, это я так… а что такое жемжурка?
— Понятия не имею…
— А вот это хреново, Степаныч.
— Добрая ты и горячая, а все одно — дурочка. Одна извилина, да и та от шапки идет.
Она сняла бейсболку, повертела ее и сказала, что и тут извилин нет. Анюта ее зовут, журналистку эту. Бедовая девчонка, журфак окончила, говорит, в престижное столичное издание ее возьмут, если покажет себя. То ли по знакомству возьмут, то ли благодаря преподавателю, с которым у нее шуры-муры. Но это ее личное дело. Кстати сказать, она еще в тот раз принесла термос, ложку и булочки. В термосе горячий бульон с фрикадельками, я с аппетитом скушал.
— Подойди-ка поближе, кой-чего на ушко тебе прошепчет Степаныч, — сказал я.
— Да ладно вам, — отстранилась она и заерзала, — слух у меня отменный, так скажите.
— И все-таки поднеси ушко.
— Ну, хорошо…
— Когда меня другой настоятель попрет из сторожки, я к тебе приду жить.
— С какого перепугу, Степаныч?! — воскликнула она и усмехнулась.
— Не знаю, как ты пишешь, — сказал я, поглаживая свою меловую бороду, — но готовишь вкусно.
А потом Анюта исчезла, долго не приходила, полтора или два месяца. Пришла в августе. Целый день писал я тогда «Семистрельную», ее еще называют «Симеоново пророчение», добрая икона эта предназначена к примирению врагов, к избавлению от жестокосердия, облегчению от страданий, получению утешения Богородицы. Только закончил, как поднялся сильный ветер. Потом начало сверкать и громыхать. А после проливной дождь зарядил. Наскоро собрал мелки, поторопился в сторожку, не хотел вымокнуть до нитки. А все равно вымок, но мелки не раскисли. Придя, заварил чаёк. Чай я люблю. Да чтоб покрепче был да послаще. Петрушу, что на паперти сидит, просил от дождя спрятаться — чай позвал пить. Но он, чудак, не захотел. Что зайцу курево, ему погода иль непогода. Сверкает, громыхает, ливень избивает землю и Петрушу. И вот тут раздается стук в дверь. Открываю, а на пороге журналистка Анюта, мокрая как мышь, да еще и пьяненькая.
— Уже пронюхала, где живу, — ворчу я.
— Все знают, где вы живете… пустите, дядя Семен, до трусов промокла.
— Пустите, ишь, — ворчу, но запускаю незваную гостью. Гляжу, чего бы дать ей, чтоб переоделась. Дождь-то холодный, еще простудится.
Кое-что из вещей у меня есть, люди принесли. Не выбрасывать же, если от чистого сердца дарят. Часть в тумбочке лежит, часть в мешке. Полотенце тоже есть. Отец Илия подарил. Большое такое полотенце, махровое. Протягиваю Анюте полотенце, а она уж в одном исподнем стоит и сиськи не прячет. Беленькие такие, маленькие, словно мячики. Волнительно, впрочем.
— Окстись, — говорю, отворачиваюсь, — срамница.
— Давайте скорей, — говорит, — холодно же.
— Совсем стыд потеряли, — говорю и бросаю ей полотенце. Надо дать девчонке свитер… Этот свитер с себя снял и мне подарил один пьяный, когда я Спаса Нерукотворного писал, строгий взгляд, говорит, у Христа, как у нашего старшины… Свитер теплый. Девка наденет — согреется. Еще носки шерстяные дал и трико с начесом, коротковаты, впрочем, но сойдет.
— Кофе есть? — спрашивает она.
— Не держу.
— А плед?
— На вот, — говорю и бросаю ей вещи, — не бойся, чистые. Разве только бельевая вошь. Шучу. Хочешь, в одеяло завернись. А пледа нет. Фуфайку вон надень.
Переодевшись, усаживается на топчан и, суша полотенцем волосы, трясет головой. Похожа на кошку, которая выгрызает блох. Я завариваю для девчонки чай.
— Ничего, если футболка, джинсы и все остальное тут пока полежат?
— Ничего. Свитер с портками и носки можешь оставить себе.
— Спасибо. То есть нет, конечно, я верну потом. Сейчас ливень пройдет, я такси закажу…
— А куда ты денешься, конечно, закажешь.
— Давно я с вами не виделась, некогда было.
— Особо-то и я не скучал.
— То одно, то другое, третье-четвертое, пятое-десятое. Вот, думаю, надо зайти поглядеть, как живете. А ничего так, чистенько и уютненько. Хоть и сторожка, а жить можно. Ну, как у вас дела?
— Вашими молитвами, — отвечаю я.
И вдруг перед внутренним моим взором (чего раньше со мной никогда не случалось) словно вспышка молнии видение пронеслось, и я содрогнулся от ужаса. Лежала она, нагая по пояс, а я стоял в сторонке и глядел, как докторша разрушила и выскоблила в ней все подчистую. Но вот в этот холодный абортарий вошла какая-то кряжистая баба, вся в белом и с кастрюлей в руках. Она, морщась и матерясь, поднесла к лону Анюты проклятую тару и шмякнула в нее маленькое малиново-красное тельце со вспоротым животиком и пуповиной, затем ручки и ножки, а после и головку (плод почему-то был расчленен). Страшная баба с деловым здравомыслием собрала кровь и какие-то ошметки и вышла. Испугался я, дурно мне стало и холодно и уж так тоскливо. А Анечку, конечно, жалко до слез…
— А что сейчас пишете? — спрашивает она.
— Так ты… это самое, — говорю я, потерянный, так как едва пришел в себя от видения, — приходи и увидишь. Дождь как раз-таки все слизал.
— Вот!.. вот в этом-то и вся прелесть. Полезно лишний раз задуматься о краткости и шаткости этого мира. Знаете, Семен Степанович, — продолжает она умничать и берет чашку с горячим чаем, — я думаю, что многие люди, которые приходят к вам, даже не понимают, что свет рядом с ними. Что вот прямо перед их носом, на их глазах происходит настоящее чудо. А ведь вы… вы и есть этот свет, это чудо…
— Ты уже говорила давеча.
— Да вы, вижу, и сами не понимаете.
— Те же яйца, только в профиль, — вот что я понимаю.
— Я веду интернет-дневник, — продолжает она, пропуская мимо ушей мое ворчанье, — теперь про вас еще больше людей знают, во всех уголках страны. Я иногда тайком снимала, как вы работаете, сделала пару видеороликов и выложила в сеть. Многие просто в восторге от вас, от того, что вы делаете. И все сходятся во мнении, что сегодня, к сожалению, происходит так, что люди ведутся на всякую хренотень… Ай, какой горячий чай… Что люди думают и мечтают лишь о мелком и суетном, живут по устоявшемуся алгоритму. А ведь эти крысиные бега когда-нибудь закончатся. И что тогда?
— Не судите, да не судимы будете…
— Это понятно. Но ведь пока людей лицом в свет, в чудо не ткнешь, люди ни фига не понимают, что это свет, что это чудо.
— От меня-то тебе что нужно?
— В общем, подписчики следят за моими публикациями, хотят, чтобы вы рассказали о себе: кто вы и откуда пришли. Ждут от вас новых работ, а от меня — кулстори, бро. Может, все-таки расскажете про свою жизнь, Семен Степанович? А я…
— Смотри, какая икона, — говорю я, надеваю очки, беру увеличительное стекло и присаживаюсь рядом с большой книгой в руках, — особенная икона. Вот Богоматерь и Спаситель, и ангел, который протягивает ему младенца в пеленах, из которого струится кровь. А вот тут, видишь, внизу?..
— Ну, вижу…
— Целое море крови. Туда и стекает кровь младенца. Страшно?
— Почему мне должно быть страшно?
— Потому что не увидел он света божьего по вине собственной матери. А мог быть таким, как мы, а то и лучше нас.
— Я вас не понимаю, — говорит Анюта. Улыбка исчезла с лица. Несколько времени молчит, а потом бледнеет. — Да что вы такое, — говорит она и, поставив чашку с чаем на стол, не находит покоя рукам, — говорите, Семен Степанович? Я к вам по-доброму пришла, а вы… вы какую-то ерунду мелете.
— Я ли не по-доброму? Живое дите внутри тебя было, мымра полоротая, разве это не чудо? — Анюта молчит, глаза на меня таращит. Я захлопнул книгу и прикрикнул: — Чудо или нет, тебя спрашиваю?!
Несколько времени мы глядим друг другу в глаза. Зрение у меня, говорю, неважное, но тень, пробежавшую по лицу Анюты, дрожь и муку ее души я не мог не увидеть. А вслед за тем она спрятала лицо в ладони и разревелась. Говорила об обстоятельствах жизни, проблемах, почему и решила сделать аборт. Вижу, казнится. Так ведь и я не священник, чтоб мне исповедоваться. А после вдруг как с цепи сорвалась. Заорала на меня, чтоб не лез я не в свое дело…
— Не серчай на старого дурня, — сказал я, — приходи-ка ты лучше на службу завтра утром, помолимся. Ей же ей, искать-то надо не чудес, милая, а Бога. А Бог чем сможет, тем и поможет. А он много чего может. И чего хочет Бог, того и ты должна хотеть. А вот откуда я про тебя узнал, сам того не знаю.
— К черту молитвы. У тебя выпить есть, Степаныч?
— Не держу, — говорю я и погладил ее по голове.
— И чего же он хочет? — зло говорит она, хотя по лицу все еще текут слезы.
— Кому, как не тебе, должно быть ведомо, — отвечаю я, — сама же говорила о своем внутреннем ощущении бога… или опять что-то не сходится?
Она не смотрит на меня, лица на ней нет. Затем, взяв в охапку свое барахло, выходит вон, оставив после себя терпкий, сладкий запах коньячного перегара. Не прошло и минуты, как снова вернулась.
— Знаешь, Степаныч, — говорит она, стоя на пороге сторожки, — прав был Тихон. Ты скрываешь за своим поведением бессознательное упоение своей беспомощностью. Учишь, нравоучаешь, ляля-тополя, а сам поближе к церкви держишься, чтоб кормиться и жопу в тепле держать, сникерсы-памперсы и все такое… Да пошел ты на хер со своими рисунками, сторожкой и богом, чмо болотное.
Излив душу, она хлопнула дверью так, что у меня икона упала и стекла задрожали. Я поднял икону, вытер рукавом печальный лик и поставил на место.
Гляжу в оконце, Анюта стоит возле церковных ворот, переминается с ноги на ногу, заказала и теперь ждет такси. Рядышком с ней Петруша сидит на складном стульчике, от Петруши пар идет. В алюминиевой кружке мелочь и вода. Петруша положил свой костыль на асфальт, укрылся полиэтиленовой пленкой, улыбается Анюте карзубым ртом.
— Гы-гы-гы, — скалится он, — убежали анютины глазки от Степаныча, да? И чего?
— Много будешь знать, плохо будешь спать, — отвечает она ему.
Петруша делает задумчивую мину и протягивает кружку. Анюта достает из кармана джинсов, которые держит в руке, влажную пятидесятирублевую купюру. Петруша выливает воду из кружки вместе с монетами, монеты падают на асфальт.
— Мел, — говорит он, — ты ему мел принеси… гы-гы-гы, хороший свитер.
Анюта подбирает мелочь и бросает в кружку. А дождь все идет, но уже не такой сильный. Гроза уходит, сверкает где-то вдалеке. Подъехало такси, Анюта садится в салон и уезжает. Петруша провожает такси взглядом, высмаркивается и убирает в карман куртки бумажную денежку. Он долго смотрит на угрюмое небо, вздыхает, а потом опускает голову и вжимает ее в свои острые плечики.
— Эко ты, — ворчу я, глядя на чашку с остывающим чаем, — чмо болотное. От людей-то мы и не такое слышали.
3
Утром следующего дня отец Илия после литургии (тяжело было настоятелю, но отслужил) благословил меня и уехал на обследование, здоровье у него в последние недели значительно ухудшилось. Анюта так и не пришла на службу. Напрасно назвал ее мымрой полоротой. Что ж, слово не воробей. С этими мыслями и покушал. Потом взял цветные мелки (у меня еще одна непочатая баночка оставалась) и отправился на набережную.
«Семистрельная» от вчерашнего ведреного ливня лишь бледные разводы после себя оставила. На набережной мало народу — бегуны и бегуньи, пара-тройка рыбаков, одиночки на самокатах носятся как угорелые, старушки с лыжными палками частят. Чуть посвежело после вчерашней грозы, даже зябко. Впрочем, солнечно, в полдень значительно потеплеет, все еще лето как-никак. Шашлычник Ашот над мангалом колдует — нанизывает мясцо, подливает, подрумянивает. Ароматный дымок ноздри щекочет, слюнки текут. Ашот глядит на меня исподлобья, а по реке серое пятно движется — это баржа, наверное, идет. Гляжу на пятно-баржу через увеличительное стекло, и «Семистрельная» уже не «Семистрельная», а радужное пятно да блеклые разводы…
В прошлом году — вспомнилось мне исподволь — капельки елея на одной из икон в церкви Покрова Богородицы выступили. Даже опытный батюшка придет в смятение, если вдруг у него в храме начинает твориться что-то необычное. В смятении пребывал и отец Илия (тут и вправду не обошлось без вмешательства сверхъестественных сил), только виду не подавал. Доложил в епархию. После две комиссии по чудесам приезжали в церковь нашу. Анализ брали, осматривали и изучали, свидетелей опрашивали. Народ в храм повалил, чтобы икону видеть, много народу. Настоятель только и проворчал: «Аншлаг, мать их, прости Господи». Потом икону поставили в киот, запечатали и увезли куда-то. Прихожане роптали, просили вернуть им икону, жалобу даже написали. Отец Илия сильно ругался на одной из своих проповедей. А потом сказал: «Верно говорят, братья и сестры, будто бы чудо — это когда плоскости и сферы мира иного соприкасаются с нашим миром. Однако блаженны те, кто не видел чудес, но все равно уверовал. Ведь чудеса рождают веру не во всех, равно как и исцеляются не все. А родившуюся веру надо еще суметь сохранить. Так загляните же в себя. Посмотрите друг на друга. Вы — единение духа и плоти, вы — соприкосновение мира горнего и дольнего. Каждый из вас есть чудо. Само присутствие Бога в жизни человека есть чудо. Что вам еще-то нужно?»
Икону эту чудотворную — «Покров Пресвятой Богородицы» — потом, конечно, вернули, молебен служили. Народу тьма-тьмущая собралось, иголку воткнуть некуда. Духота такая образовалась, что одна женщина в обморок упала, а с одним парнем припадок стрясся эпилептический, на свежий воздух обоих вынесли и «неотложку» вызвали…
— Здравствуйте, — слышу я чистый и звонкий, как звук колокольчика или серебряного ручейка, голос. (Воспоминание о чудотворной иконе как ветром сдуло.) Оборачиваюсь и вижу маленькую девочку. Открытый взгляд, ни перед чем не робеющая душа. Улыбается мне, немного наклонив головку. На ней розовое платьице, за спиной крылышки, а над головкой нимб. Крылья и нимб не настоящие. — Рисуете?
— Надо бы, — говорю, а сам удивляюсь тому, как я, невишной, сумел разглядеть ее чистую, сияющую кожу, выражение и цвет глаз. Удивительный взгляд — лучащийся. Удивительный цвет глаз — бирюзовый. Откуда это на удивление прекрасное дитя вообще тут взялось. — Ты что, одна здесь? Где твои родители?
— Солнышко припекает, — говорит она и, склонив головку, накручивает на палец льняной локон, — асфальт просохнет, и рисовать будете, да?
— Наверное…
— Ну, что ж. Тогда вам надо найти местечко, где луж поменьше. Что рисовать будете?
— Не знаю… может, ангела? — Это первое, что легло на сердце и пришло на ум. — Ангела Гавриила.
— Почему?
— А он все тайны знает.
— Это не совсем так, — говорит она и смотрит так, что мне становится не по себе. — Знает только то, что папа ему откроет.
— Вот как? — говорю я и, убрав увеличительное стекло в карман пуховика, открываю коробку с мелом. — И сколько же крохе лет?
— Сколько есть — все мои.
— Эхе! Да ты уже совсем взрослая маленькая девочка. Послушай-ка, умничка ты моя, а тебе не холодно в платьице, не мерзнешь?
— А вот нисколечко.
— И как такое прекрасное создание зовут?
— Фимушка.
— Серафима… какое красивое имя тебе, Фимушка, дали папа и мама. А меня Степаныч зовут.
— Я знаю.
— Правда?
— Правда.
— Ну, вот и познакомились. Что еще твой папа говорит?
— Тетя, которая к вам вчера приходила, сегодня придет. Скажите, что ехать ей на Селигер.
— На Селигер?
— Там есть старинная обитель, прямо на берегу озера. За стенами настоящий рай: тишина, чудесный сад, цветы, дивный хор поет, детки находят приют. Там много хорошего происходит. Ей это необходимо. Чудесное, благословенное место, там душа обретает покой.
— Господи… кто ты?.. Ангеле святый, — перекрестился я (уронив банку с мелками) и в ужасе упал на колени. — Господи…
— Не бойся. Не говори ей о нашей встрече, а о житенном монастыре Богородицы скажи. Не сомневается в том, что ты пишешь, почему же не поверит тому, что скажешь? Ненадолго ей туда. Но только там утешится. Иначе погибнет. Тенью нерожденный станет за ней ходить. Ждут ее уже… Да вот же она идет.
Я оглянулся, но никого не увидел, лишь шашлычник Ашот ругался на угли. А Фимушки-ангела уж и след простыл. Будто б и вовсе не было тут ее, разговора нашего не было. А вот все как будто бы привиделось мне. Тем не менее полно и ясно ощущал я присутствие неведомой силы, которая была здесь, приняв облик ребенка, чувствовал мировый аромат. Я поднялся с колен. И по мере того, как растворялось миро в запахе подгоревшей баранины, нисколько не ослабевало во мне ощущение присутствия этой неведомой силы.
Анюта пришла на вечернюю службу. Она зажгла свечку и долго стояла у иконы Покрова Пресвятой Богородицы. Видел я и ангела Фимушку, она рядышком с Анютой стояла, еще на меня строго так поглядела и поднесла пальчик к губам, белоснежное платьице на ней было и крылышки точь-в-точь лебединые. Анюта по завершении службы ко мне в сторожку пришла. Более робкого стука в дверь в жизни не слышал и не видел глаз более кротких, как у Анюты. Она искренне попросила у меня прощения за вчерашнее. Я простил, куда ж я денусь, конечно, простил. И сам прощения у нее попросил. Потом Анюта сказала, что слышала шепот, когда стояла перед иконой: «Селигер… Селигер… Селигер». Вот тогда я и сказал про монашескую обитель, про Богородицкий Житенный монастырь, дескать, туда ей надо поехать, там побыть несколько времени.
— В монастырь? — спросила Анюта (она даже испугалась).
— Не бойся, дурочка, не навсегда же, — ответил я и улыбнулся. — Доброе местечко, там хор поет, благодать льется, душа обретает покой в чудесном саду.
— Вы-то, Степаныч, откуда знаете?
— Выходит, что знаю… может, как и тебе, — ангел нашептал.
— Поеду, — сказала она и прошептала название монастыря, чтоб уж запомнить наверняка, — обязательно поеду.
— Вот и умница. Вот и будет тебе, как ты там сказала давеча?.. кулстори, бро?
— Ага, кулстори, бро, — улыбается Анюта и спрашивает, знаю ли я, что это означает.
— Откуда я, чмо болотное, могу знать?
— Ну, прости, Степаныч, — говорит она и берет меня за руку. — Это мем такой, знаешь, не лишенный иронии мем, типа настало время охренительных историй. Другое значение — история, которая нагоняет тоску и зевоту, история, в которую никто не поверит. Вот что это значит. Хотя какая, на фиг, разница, что это значит, правда? Каждый день и каждый час, в принципе, тоже кулстори… А икона эта, Степаныч, она ведь и вправду плачет. Почему плачет-то?
— Кто знает?.. живая она, поди, вот и плачет.
***
Тело настоятеля омыли и обернули тканью. Потом натерли елеем. После одели в богослужебные одежды, положили в гроб и спрятали под воздухом — вышитый плат, который возлагается на священные дары, — лицо. В левую руку усопшего положили Евангелие, а в правую крест и свиток с разрешительной молитвой. Это было последним таинством отца Илии — переход в неизведанное и незримое место покоя и тишины. Когда звенели погребальные колокола, Петруша плакал. И я скорбел и дивился: вот ведь как, ей-богу, устроено — тело здесь, а душа там. Игра природы.
Анюта поехала на Селигер. Что среди всеобщего дебелого непонимания, насмешничанья, недоумения, губительного бездействия или же яростного противления небесные силы против всякого чаяния бросают лучи в чей-то ум и согревают чье-то заскорузшее и одубевшее сердце и озябшую душу — это, ей-богу, чудо из чудес.
«Отправимся вечным путем всех идущих на сон, стремящихся там отыскать осознанье себя. Не будем лишь только толпою слышавших звон, но не увидавших трудов и души звонаря…» Остались во мне, говорю, от прошлой жизни еще поденки поэзии. Пребывая под сильным впечатлением от представшего моим глазам ангела и беседы с ним — непостижим тонкий мир, оттого и страшными кажутся его тайны, — решил я несколько времени спустя пойти к отцу Тихону. Не монахом — трудником…
Да, вот еще что. Попробую-ка пальцами на холсте писать. Прав отец Тихон, когда сказал: «Кто имеет, тому дано будет, а кто не имеет, у того отнимется и то, что думает иметь».