Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2024
С точки зрения вечности тридцать лет — это лишь миг. Миг, но не безделица — лишь в ограниченной, краткой и уязвимой жизни есть что-то более или менее важное, а в вечности, вероятно, всё полностью уравновешено, одно соответствует другому, всё равно всему безо всякого остатка. Едва ли вечность высокомерна. Тридцать лет — число почти случайное, но за последние тридцать—сорок лет поэзия, кажется, растеряла свою привычку к бессмертию. Говорят, что раньше были фотографии, чтобы помнить, сейчас — чтобы общаться, коммуницировать, забывать, двигаться. В поэзии эта дистанция ещё более разительна. И всё же от жанрового бессознательного никуда не деться, нет-нет, да и проглядывает вечность, теперь уже маргинальная.
Видишь солнца алчный ноготь
На вчерашних небесах?
Дай ему лицо потрогать
Сквозь отверстие в глазах.
Нежный и бесчеловечный
Вкус изюма на язык.
Я с тобою к жизни вечной
И к бессмертию привык.
(Анна Горенко (Карпа))
Да, например, как у Горенко, она «подобрала» брошенную Ахматовой фамилию, хотя сама бросала и бросила, кажется, не меньше. Забронзовев, серебряный век окончательно превратился в мечту о невозможном будущем языка, космическую утопию востребованности и внятности поэзии. Если Мандельштам хотел «раскидать бы за стогом стог // Шапку воздуха, что томит», и всё ради беседы, чтобы нашлась «розовой крови связь // Этих сухоньких трав звон», то над Анной Горенко громоздится «шевелящееся сено // русской речи неродной» — тот же стог, с которым она уже ничего не может поделать.
В современной поэзии вечность всё чаще или отсутствует совсем, или напоминает катастрофу. А ведь будто совсем недавно стихи могли быть пропуском на пир предков, или билетом в светлое завтра, или что там ещё. Это неспецифическая черта, общее культурное разочарование? Или прав, например, был Джон Бергер, когда писал: «Русский человек не склонен верить в самодостаточность смысла своей жизни <…> Русские хотят, чтобы их художники были пророками, ибо они представляют себя — и всех людей — объектами пророчеств»?
Милый друг мой, друг бесценный,
будешь ли ты дальше слушать,
как доселе слушал? Вижу:
бродит нежное вниманье,
собирает глубину —
и высокими цветами
смотрит в низкое окно.
Нет стекла, в каком ушедший
не увидит нас, живущих,
нет небес, в каких отныне
не увижу я тебя.
(Ольга Седакова. «Сказка, в которой почти ничего не происходит».)
И всё же мне представляется, что дело не только в этом. Меняется и сам характер отношения ко времени: оно более не луч, не стрела, не пропуск в будущее. Вместе с разочарованием в прогрессе, полным или частичным, та же участь постигла и спрямлённое время больших городов. Накопленные сведения, положим, от экологии до квантовой механики подтачивают возможные персонализации зла, добра и вообще Другого, а время лишают направления, пропорций, определенности, количества, последовательности. Время рассыпается, живёт в пустяках, струится в мирах, дробится и прячется в норах и на островах, и только мгновение подчас демонстрирует прежнюю свежесть, парадоксальную человечность.
*
Двух точек опоры довольно,
чтобы провести прямую,
перечёркивающую весь мир.
*
Время
Мы называем
Смертью.
*
Нет времени, чтобы найти
Бесконечную грань
Листьев и воздуха,
Берега и реки,
Руки и ветра.
(Аркадий Тюрин)
Бывает знание как взгляд из формы на не-форму — таковы анализ, деконструкция. Бывает знание как взгляд из не-формы на форму, — его иррациональная примесь всегда одухотворяет искусство. Мне кажется, Аркадий Тюрин пытался уравновесить эти начала.
Вещество времени происходит будто из разрывов непрерывной сюжетной или графической композиции. Для мгновения её нет и подавно. Живая ограниченность мгновения замещает и вытесняет композицию. Или отражает её. Со стремительной утратой формы, пропорций и прочего в художественном высказывании забвение само становится переизобретением пространства. Открытием не новой суммы траекторий, не универсальной вместимости, но негативного пространства высвобождения. При всей своей условности и субъективности такой ракурс обнаруживает одну из конвенциональных особенностей современной поэзии. Эрозия действительности Другого, эрозия в форме нарциссизма или всевозможных горизонтальных инклюзий — отрицает не только непредсказуемые диалог, эрос, сторге, агапэ и т.д., но и время, и вечность. Вместе с тем от искусства и, в частности, поэзии негласно требуются новые стратегии самоактуализации.
Есть окно в ночи
с двумя тёмными спящими силуэтами
чёрными, словно птицы
чьи тела отступают перед небом.
Я пишу терпеливо
не верю в вечность
медлительность черпаю из тишины
и из свободы — невидимой —
которую Континент не знает
остров некоей мысли, что меня заставляет сжимать время
высвобождать для него пространство
создавая для этого языка его собственную
пустыню.
Слово раскалывается, как дерево
как кусок дерева потрескивает с угла
наполовину огонь
наполовину заброшенность
(Антонелла Анедда. Перевод Александры Петровой)
Разве такая заброшенность — не роскошь? В эпоху верлибра, когда не только метрическая структура, но и мнемоника, и смысловая компрессия, и биологическая память зачастую оказываются девальвированными, поэзия вновь и вновь озадачена самоопределением. В современном тексте, или, точнее, тексте конвенциональном, выходом убеждения на сцену всё чаще приходится считать саму сцену, саму тему. Считать ли это концом истории, смертью автора и т.д. — каждый решает по вкусу. Маловероятно, однако, чтобы первым предметом будущего стал последний предмет прошлого. Новая история оттого и нова, что неожиданна.
Кстати об авторах. Если писатели — другая жизнь в этом мире, то поэты — другой мир в этой жизни. Если от одной к другой, к новой банальности жизни ведёт идея — это интересно, если же с трудом догадываешься до банальности — это выглядит изъяном. Сами по себе затруднения речи и сознания, афазию и диссоциацию — трудно назвать художественной идеей. Впрочем, и здесь мнения драматически расходятся.
«Есть окно в ночи…» На моей кухне, скажем, пахнет иными мирами. Всего лишь из-за странной вытяжки, работает она в высотном здании совершенно случайным образом, как испорченный телефон, произвольно связывает помещения. Мир Пруста был прочен, как камень, его можно было вспомнить, его время — обрести вновь. А тут мир текуч и непредсказуем. И всё же удивляюсь своему удивлению. Через новое — мы видим привычку, через привычку — новое. Это равновесие жизни обладает исполинской, чудовищной инерцией, его повороты непредсказуемы. Случайные запахи на моей кухне меняют идею времени и пространства, а идей сна и памяти, например, не затрагивают. Что уж и говорить о поэзии! Если мгновения могут быть целыми мирами, похоже, что и миры могут быть всего мгновениями.
*
Тень коршуна
Перебирает
Золотистые стволы сосен…
Словно поэт
Ищет свои сказки.
*
Очертания гор изломаны,
Как фантастические причуды поэта.
В краегранных изломах
Трепетный свет.
В обломках света
Озарения поэта.
(Арсений Седугин)
«Свет — это время, размышляющее о себе» — это слова Октавио Паса из стихотворения, посвященного Бальтюсу. «Свет лепит ветер в занавеске // делает каждый миг живым телом»… Отныне все простые вещи — бесчисленны: чтобы день был светел, сотни дней сливаются в него, тысячи слов в каждом обещании, тысяча потенциальных озарений поэта в одном мгновенном пейзаже. Но однажды в каждой вещи замечаешь её саму, вернее, — свободное пространство между всеми её совместными мгновениями.
кокетство материи
вроде куртки о куртку
или расплавленной шоколадки,
создаёт умные складки времени.
в них для нас образуются
заначки вечности —
чтобы потом
таскать её по чуть-чуть.
так по чуть-чуть начинаешь
верить в ангелов.
у них из таких же складок
должны быть устроены крылья.
(Игорь Гулин)
Исторический и мифологический образ — интенсивная величина. Образ относится к целому и плохо поддаётся сложению и вычитанию. Постмодерн предлагает различные проекты арифметики образа, его коллажирования, диссеминации, дифракции и пр. Образ всё чаще толкуется количественно. По чуть-чуть таскаешь вечность, по чуть-чуть веришь в ангелов. Вместе с тем растёт и объём, и динамика таких мультипликаций всякого смысла. Если продолжить математическую аналогию, известно, что с ростом энергии некоторые количественные, экстенсивные величины вновь приобретают качественные свойства. Мне кажется, нечто похожее происходит и сегодня, когда новое поколение художников сформировалось в мире, где интернет был с самого начала, то есть был всегда (присутствует как идея). В этом может быть залог новых художественных открытий.
Есть тут и ещё кое-что. Если в древние времена тотемов шаг в сторону зверя или птицы ощутимо менял картину мира человека, то в общении с человеком, даже делая массу шагов, можно и не заметить, что идёшь и живёшь уже в другом мире. Прежде мне уже доводилось говорить о т.н. «тайнах поэзии», и эта, по моему мнению, также одна из них. Непостижимым в поэзии иногда становится именно возвращение или хотя бы устойчивость. В духе замечания Королевы из «Алисы в Зазеркалье»: «…здесь, знаешь ли, приходится бежать со всех ног, чтобы только остаться на том же месте». Коршун Арсения Седугина или «голубь мира» Анны Горенко, ангелы Игоря Гулина или ангелы Ольги Седаковой — все они крылаты, быстры, сильны и свободны, не менее быстр и свободен финист Михаила Гронаса:
Здравствуй, птица, большая, восьмикрылая, финист,
спасибо, что прилетела.
Возьми, милая, меня с собою, вынеси из этого тела.
По большому счёту не всё ли равно, с кем я связался,
какие напялил одежды?
Лишь бы сам от себя не отвязался, лишь бы верёвочки,
которые меня держат,
Не перетёрлись.
Любая темпоральность сродни жажде, а жажда — гибели. Жизнь и смерть, вероятно, родственники. И всё же для многих поэтов время скорее дом, а не вагон электрички. Дом, который лишается смысла, если не покидать его и не возвращаться.