Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2024
Александр Бронников (1976) — родился в г. Сургуте Тюменской области, ХМАО-Югра, где проживает по настоящее время. Образование высшее юридическое. Автор книги «Вкус жизни», изд. «Стеклограф», 2023 г. В городских и окружных изданиях и альманахах публиковались стихи. В «Урале» печатается впервые.
Публикация осуществляется в рамках проекта «Мастерские» Ассоциации союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Возвращение домой
В прозрачной серости короткого зимнего дня кружился невесомый снежный пух. Снежинки медленно парили, подставляя свои грани под тусклое, почти невидимое солнце, надеясь сверкнуть красотой, совершенством застывшей влаги. Они спорили за место под невидимым солнцем, они сцеплялись в скоротечной своей схватке, но, подобно неисправным шестерёнкам, заклинивались между собой и матово поблёскивающим комом падали на землю.
Нежная пухлость снежного покрывала, ещё не успевшая отяжелеть, занаститься, обрести глубину и вязкость непроходимых снежных заносов, только-только укрывала землю от ранних холодов долгого зимнего сумрака. Ещё не промёрзла земля, ещё не окостенели ледяными зубьями всклоченные комки грязи, то ли из-под копыт колхозного табуна, то ли из-под гусениц редкого трактора. Нога ступала свободно и даже приятно. Земля проминалась под тяжестью идущего. Белая пушистость весело хрустела, спрессовывалась в чёрно-белые следы, а снежинки всё также кружились в своём медленном падении и, касаясь впалых, давно небритых щёк, не спешили таять. Щекотали своими невесомыми гранями, заставляли улыбаться невпопад, задирать голову к небу и ловить их ртом, ловить, чтобы почувствовать этот волшебный вкус невесомой свободы и чистоты.
Вещевой мешок привычной тяжестью давил на плечи, но сейчас это была приятная, радостная ноша. В госпитале товарищи по бедам ранений дарили ему свой паёк, часть своих припасов. И всего было так много, что невозможно было унести в солдатском мешке. Даже рассовав некоторые угощения по карманам, он отдал большую часть продуктов назад. Это ничего, будут ещё выписывающиеся и отправляющиеся домой, им тоже нужно будет что-то подарить на добрую память, передать такие нужные в далёком тылу продукты.
В тягучем и полусонном путешествии на поезде, попутных машинах, телегах он почти не притронулся к запасам. Очень хотелось довести гостинцы домой, выложить сокровища перед детками и женой, увидеть их радость, счастливо загоревшиеся глаза. Хотелось всех сразу обнять, чтобы ни одной частички не оказалось снаружи — всё внутри, всё у сердца.
Вздохнув, солдат, улыбаясь, поправил сбившуюся на затылок пилотку и подтянул глубоко врезавшиеся в сукно шинели лямки вещевого мешка. Идти нужно было ещё долго, но если срезать по полю, вдоль леса, да там — через овраг, можно было успеть до темноты. На полустанке, где сошёл солдат, одноногий хмурый и безбровый дежурный сказал, что транспорт в деревню ходит нечасто и предложил ждать. Но почти два года тоски по родным местам и любимым людям, время в госпиталях, близость дома… Всё это не позволило солдату остаться у неприветливого дежурного по полустанку. Хотелось домой, в знакомый и незабываемый уют, в тепло и спокойствие родного места.
— Эй-ей-ей-ей-ей! — закричал солдат и с наслаждением прислушался, как отвечает, как вторит ему лес, как шумят вершинами вечнозелёные сосны, как дрожат от могучего его голоса облетевшие листвой берёзки да осины. Дома, он теперь дома! Как невероятно, как сладостно было чувство возвращения. Хотелось бежать. Бежать, как в детстве: пролететь эти оставшиеся вёрсты, взбежать на до трещинки знакомое крыльцо, приоткрыть тихо дверь в сени, пройти, таясь, по поскрипывающим половицам и заглянуть в дом. Тихо-тихо, чтобы посмотреть, как они, родные, любимые, живут без него, как скучают, как ждут. Увидеть жену, хлопочущую на кухне, услышать, как стукаются боками чугунки в горниле, как вязкой, тягучей дорожкой тянется аромат домашней еды.
Самые драгоценные, самые яркие мгновения встречи — это мгновения перед узнаванием. Когда поток времени ударяет, мгновение вздыбливается, вспыхивает на доли секунды яркостью, искренностью от взрыва чувств и воспоминаний.
Где-то в глубине леса заухало, застрекотало, лес ожил, словно бы только и ждал этого солдатского приветствия, возвращения знакомого голоса. Солдат пнул запорошённый белый камень, сбивая с сапогов налипший снег и бодро зашагал вперёд.
Выйдя на полосатое чёрно-белое от неровностей снежного покрывала поле, он остановился и стал внимательно вглядываться в окружающий его пейзаж. Как будто знакомая местность неуловимо изменилась: вроде бы всё как и положено, всё на месте, но что-то не так. Что-то ускользающее и незначительное и такое чужое было в этом окружении. Или поле стало больше, или лес надвинулся из-за пригорка, или речка, такая любимая в детстве, стала уже и поменяла своё течение. Сомнение поселилось в душе солдата, вспенилось волной, но осело, быстро откатилось назад. Узнаваемые черты родного края снова выступили вперёд, заполнили всё вокруг знакомостью, радостью возвращения, стёрли так внезапно появившуюся тревогу. Но не всю. Где-то теперь уже далеко в воспоминаниях тревога осталась, маячила приливной волной, невидимой, но ощущаемой почти на самой грани.
Идти по подстывшему полю было хорошо. Вот уже и знакомый пригорок остался позади. Вот пологий берег речки скрылся. Ах, как хорошо было бы искупаться здесь при летнем зное! В брызгах прозрачной воды нырнуть в прохладу и негу.
Заметно посерело — зимний день клубком катился к своему завершению. Невидимое солнце расплывшимся бесформенным пятном уже падало за чёрную изгородь леса. Нужно было торопиться, но поле всё не кончалось, оно длилось и длилось в своей неравномерной полосатости. А нужный выступ леса, словно бы и не приближался: далеко выдающийся вперёд, он врезался глубоко в поле и там за ним видна была бы родная деревня. Солдат уже не помнил, почему этот выступ не срезали, не выкорчевали, выровняв края пашни, но он отчётливо помнил, что там, за ним, был родной дом. Прибавив шагу, он почти побежал в несбыточной надежде успеть до надвигающейся темноты увидеть дом.
Подвернувшийся большой ком прокатился по подошве сапога, и солдат упал. Вжался на секунду в землю, ожидая очередного разрыва, свистящих щелчков пулемётных пуль. Не дождавшись, поднялся. Смущаясь сам себя, отряхнул шинель и пошёл было дальше спешить к такому близкому и такому странно далёкому дому, но остановился. Отступил назад, осмотрел внимательно следы на поле и похолодел. Вывороченные комья земли, на которые он так неудачно наступил, окаймляли глубоко врезавшиеся в землю следы гусеничной цепи. Он видел такие следы очень много раз… И видел, как они появляются, как они мнут, раздавливают бруствер и лязгают над головой, ужасая и вдавливая в самое дно окопа.
Танк проехал по полю не очень давно, может быть, даже утром. Широкий отчётливый след был больше и шире, чем обычный танковый след. Это должен был быть большой, очень большой танк и очень тяжёлый. Солдат присел и, взяв кусок вывороченной земли, размял его в руке, потом вытащил из кармана плоскую трофейную фляжку, отвинтил крышку и глотнул. Острый спиртовой жар прокатился по горлу, спустился ниже, оживляя застывшие в оцепенении органы. Страх отошёл, как бывало всегда перед боем, когда уже вырос в прицеле фашист, когда загрохотали орудия, когда, дымя выхлопами двинулись вперёд металлические коробки с ненавистными чёрными крестами.
Озираясь внимательно по сторонам, солдат двинулся вслед проехавшему танку. Он осторожно ступал между гусеничных следов, то и дело вытягивая шею, стараясь увидеть неподвижную махину. Следы вели к деревне, но за очередным пригорком повернули в сторону к лесу. Выйдя из-за трёх одиноко стоящих деревьев, солдат увидел дом. Этого дома здесь никогда не было, солдат отчётливо помнил, что дома здесь не было, только если его построили за те года, что он был на фронте. Но дом не выглядел новым, добротный дом для одной семьи, редкий забор, небольшой сарай. И вот он — танк.
Танк был отлично виден. Он стоял перед домом, перед самым забором и едва не загораживал калитку. Большой и непохожий на виденные ранее солдатом, но одновременно похожий на все — чёрный, без надписей и знаков. Танк вызывал чувство тревоги, даже отчаянья. Встретишься с такой махиной один на один в бою и не будешь знать, что делать, чем одолеть такое чудовище.
Снег у дома и машины не тронут. Никто не ходил здесь, никто не выходил из дома. Печь не топилась. В окнах темнота, нежилая, мёртвая темнота. Чувство из смеси обречённой тревоги и безнадёжности потянуло солдата назад, не приближаться, не идти туда, обойти эту странность и спешить домой. Но солдат был уже слишком близко, уже слишком близко к дому, чтобы оставить просто так стоять смертоносную машину почти у крыльца дома.
Краска на танке была необычной. Солдат, прикоснувшись к борту, ощутил холод и необычайную гладкость чёрного металла. Это было больше похоже на столярный лак, покрывающий толстым слоем всю броню. Обойдя вокруг, он решил для себя, что в машине никого нет, так всё было тихо, так холодно. Он даже попытался взобраться на борт, но сапоги всё время предательски скользили по лаковому покрытию, не позволяя зацепиться.
Оставив свои попытки, солдат направился в дом. Вытащив из колоды застрявший топор, он как мог тихо поднялся на скрипучее крыльцо и заглянул в сени, потом толкнул дверь в дом и вошёл. Глаза не сразу привыкли к темноте комнаты. Здесь ни движения, ни звука, кроме протяжного стона, давно не смазываемых петель. Тишина и мрак, свет в пыльных окнах уже почти угас, только серым ещё светился горизонт. Напряжение, сковывающее солдата, спало. Он выпрямился, поставил, прислонил к стене топор и шагнул внутрь комнаты. Половицы скрипнули, и на лавке, что стояла посреди комнаты, зашевелилась тень. Бесформенная масса распахнулась, уставилась на пришельца, заблестели в стремительно теряющем чёткость пространстве две пары детских глаз.
Отшатнувшись в сторону, но быстро справившись со своим страхом, солдат подошёл к лавке и рассмотрел двух детей. Мальчик постарше и маленькая девочка сидели, укутавшись в одно лоскутное одеяло. Неподвижные и, казалось, неживые, если бы не их блестящие испуганные глаза.
— Вы… — солдат не смог сразу подобрать нужные слова. — Не бойтесь! Меня Семён зовут, Алёхин, значит. Я из Верхов, из деревни — здесь недалеко.
Дети молчали, не двигались, только смотрели на солдата, не отрываясь.
— Вы одни? — Алёхин скинул вещмешок. Приятный холодок зимнего дня начал нарастать, превращаясь в стылую, ледяную ночь. — Мамка? Отец?
Не дожидаясь ответа, Алёхин осмотрел давно нетопленную печь, подобрал топор и вышел. Темнота во дворе ещё не зачернела до непроглядности. Ещё серел горизонт и на его фоне тёмная громада танка надвинулась, выросла, заслоняя собой всё пространство.
Опасливо поглядывая на неподвижную машину, солдат нарубил дров и спеша вернулся в дом. Через время комната уже озарялась весело прыгающими оранжевыми тенями ожившей печи. Загудел привычно дымоход, стылость, хозяйничавшая здесь безраздельно, отодвинулась, вжалась в углы, скорчилась в ожидании своего часа. Алёхин нашёл наполовину пустую керосиновую лампу, зажёг, осветив вечернюю темень, и стал раскладывать на столе продукты.
— А ну, давайте к столу! — весело позвал он детей и выжидательно посмотрел в их сторону.
Немного помешкав, дети спустились с лавки и побрели к столу. У Алёхина защемило сердце, дети были такими тоненькими, такими почти прозрачными, что казалось достаточно сквозняка, чтобы заставить их качаться, подобно колоскам на ветру. Подхватив их одного за другим, Алёхин усадил детей за стол и вручил каждому большой кусок хлеба с длинными белыми полосками сала. Не в силах смотреть, как обессиленные голодом дети медленно едят угощение, Алёхин отвернулся и стал искать чайник.
— А я сейчас чайку нам сделаю с сахарком вприкуску. Где у вас чайник?
— Там, у печки.
Услышав голос мальчика, Алёхин улыбнулся и, взяв посуду, сказал:
— Сейчас воды наберу и вернусь.
Выйдя на крыльцо, Алёхин остановился, сильно жгло глаза, а сердце стучало так, словно бы он долго-долго бежал, не останавливаясь. Всплыли лица собственных детей. Сейчас они уже недалеко. Но как они там? Тоже сидят в холодной комнате голодные и обессиленные?
Писем из дома он не получал уже давно, но всё уговаривал себя, объяснял, что после ранения много переезжал из одного госпиталя в другой, адреса менялись, и жена просто не знала, где он. Конечно, писала, конечно, слала весточки, но они терялись в этой шальной круговерти войны.
Ведро, гулко брякая, опустилось к воде и, разбив тонкую преграду льда, утонуло, набирая в себя колодезную воду. Быстро выкрутив цепь обратно, Алёхин наполнил чайник и сам напился чистой ледяной воды прямо из ведра, намочив гимнастёрку на груди. Оставив ведро с остатками воды на краю колодезного сруба, солдат зашагал к дому. На крыльце опять остановился и посмотрел на танк. Наверное, темнота играла с его воображением жутковатые шутки, но Алёхину показалось, что танк приблизился, что он стоит гораздо ближе, чем стоял раньше, и люк на башне, очень сложно было рассмотреть, но словно бы люк на башне был приоткрыт. Сейчас, в темноте и тревожном холоде зимней ночи, у солдата не было никакого желания подтверждать свои догадки, и Алёхин зашёл в дом, плотно закрыв на засов обе двери.
Когда чайник на плите весело запыхтел белым паром, приподнимая приветственно крышку, дети уже доели свои порции хлеба и наблюдали, как Алёхин достаёт из мешочка заварку, как колет ножом и раскладывает на блюдечке куски сахара.
— Налетайте, налетайте! Только дуйте, кипяток, — приговаривал Алёхин, разливая душистый напиток по приготовленным кружкам.
Усевшись рядом с детьми, он тоже взял кусок сахара и, помочив его в чае, отправил в рот. Комната прогрелась, а от чайника и парящих кружек на столе ближайшее окно стало запотевать, подёргиваться уютной домашней «занавеской».
— Давно вы одни? — спросил Алёхин, пытаясь разговорить своих молчаливых хозяев.
Мальчик вздрогнул, посмотрел на сестру, потом — пристально на солдата.
— У вас медали за что? — вопрос прозвучал неожиданно, но как-то по-будничному, будто между делом в долгом приятном разговоре.
— Так, это… — Алёхин тыльной стороной пальцев приподнял награды. — Вот «За отвагу» — это мы когда переправу делали. Это «За боевые заслуги», когда высоту одну брали. Это за город, который защищали.
— А эти? — мальчик показал на правую сторону гимнастёрки.
— Это ордена, — солдат стал показывать на каждый. — Орден Отечественной войны, орден Красной звезды.
— Красивая звезда, — мальчик протянул руку и дотронулся до одного из лучей ордена.
Усмехнувшись, Алёхин открутил крепление и, сняв, положил звезду перед мальчиком. Ребёнок, как заворожённый, протянул обе руки и стал кончиками пальцев скользить по рубиновой эмали. Подождав немного, Алёхин спросил ещё раз:
— Давно вы одни?
Мальчик оторвался от ордена и обхватил горячую кружку.
— Мы не одни.
— Как так? — удивился Алёхин, а где-то глубоко внутри уже проснулся, появился призрак тревоги — той самой, что родился при виде такого знакомого, но неузнаваемого поля. — Где же остальные?
Мальчик повёл плечами и нехотя ответил:
— Мы проснулись, а мамки не было.
За окном громыхнуло. И трое одновременно вздрогнули. Алёхин сразу узнал звук открывшегося люка, глухо ударившегося о броню танковой башни. Нагнувшись над столом, солдат погасил керосиновую лампу и зашептал в сторону мальчика:
— Кто это? Чей это танк?
Протянув руку, Алёхин схватил мальчика за плечо и сразу почувствовал, что ребёнок дрожит. Совершенно не таясь, словно бы не его бил сейчас озноб жуткого испуга, мальчик ответил почти тем же голосом, что говорил до этого:
— Потом вернулся отец.
Отпустив мальчика, Алёхин вскочил и прижавшись спиной к стене, стал вглядываться в темноту за окном. Ночь обещала быть морозной. Луна ярко светила в безоблачном, усыпанном сверкающими точками звёзд небе. Тёмный силуэт спрыгнул с высокого борта танка и подошёл к калитке. Немного помешкал, затем схватился за невысокий её край и открыл, не закрывая, словно он всего лишь на одну минутку забежал передать что-то, танкист пошёл к крыльцу.
Сначала Алёхину показалось, что от идущего живого человека в морозном воздухе поднимается пар, но почти сразу пришло понимание, что это не так. От чёрной робы танкиста, поднимаясь к неразличимо чёрному лицу под шлемофоном, шёл дым, и чем ближе подходил к двери дома человек, тем сильнее дымила его форма. Когда он был на полпути, из-под комбинезона вырвались языки пламени, но танкист не замечал этого, не хлестал себя по бокам в надежде сбить огонь, не бросался на землю.
Пламя на человеке разгоралось, охватывая всю фигуру, поднимаясь над ним огненным ореолом. Взошедший на крыльцо был одним живым факелом. Пламя било в навес и гудело натужно и дико. У Алёхина перехватило дыхание, он уже готов был выскочить из дома, оттолкнуть пылающую фигуру, не дать сжечь, спалить дотла дом, но его остановил всё такой же почти спокойный голос мальчика:
— Он не зайдёт. Он никогда не заходит.
Алёхин посмотрел на детей: мальчик сидел неестественно прямо и смотрел перед собой, словно бы боялся, что не справится и бросится к окну, а девочка вжала голову в плечи и сильно сжимала в кулачке большой кусок сахара.
Снова прильнув к окну, солдат увидел, что гудящее, озаряющее весь двор пламя ничего не касается: оно огибает, сторонится деревянного навеса крыльца, стен и двери. А деревянный дом словно и не замечает, что рядом бушует дикое пламя. Тонкий слой снега на пологих скатах навеса не тает растопленными каплями влаги, тонкие полоски льда на оконной раме не плавятся, не нагреваются от буйства огня перед ними.
Пылающий танкист постоял немного на крыльце. Алёхин видел, как неуверенно тот тянется к дверной ручке, как его пальцы несколько раз порываются сжать её, сжать и надавить, но в последнюю решающую секунду расслабляются и безвольно повисают. Танкист низко опустил голову и побрёл прочь. С каждым его шагом пламя стало гаснуть, пока над фигурой в чёрном комбинезоне не исчез последний неяркий язычок. Окутанная всё слабеющим дымом фигура аккуратно заперла за собой калитку и положила руки на чёрный, стальной борт.
Выскочив на улицу, Алёхин бросился к танку, к стоящей перед ним фигуре, но когда он добежал, танкист был уже наполовину в башне.
— Стой! — закричал солдат. — Стой!
На чёрном от копоти, почти неразличимом на фоне ночи лице блеснули неправдоподобно яркие белки глаз. Алёхин остановился, замер поражённый. На него смотрел человек, сжигаемый и сгорающий нескончаемое количество раз, в только обозначенных контурами лице его было столько лиц, столько образов, столько судеб, что у солдата закружилась голова. Схватившись за виски, Алёхин покачнулся, затопал неуверенно ногами по кружащейся и выскальзывающей из-под подошв земле.
На лобовой броне распахнулся люк водителя. Распахнулся почти беззвучно, сразу, только щёлкнуло что-то, то ли здесь, то ли в голове у Алёхина, и открылась бездна. Никогда ещё солдат не видел такой глубины чёрного, там — в провале люка — темнота жила собственной жизнью. Она была живая, сотканная из чего-то, что никогда не сможет быть понято, из того, что превращает жизнь в пустоту, небытие. Темнота тянула к себе, притягивала, стоило только шагнуть и навсегда раствориться там — в невыразимом. Но Алёхин отшатнулся, сделал шаг назад, и люк с грохотом захлопнулся.
Справа полыхнуло. Огромный язык пламени вырывался из сарая, озаряя собой всё вокруг. Дощатые двери сарая раскачивались и вздрагивали так, будто бы изнутри на них давила масса обезумевших людей. Упав на колени, Алёхин с ужасом смотрел, как двери трещат под напором сотен рук, как идёт трещинами балка в упорах засова. Уже, казалось последнее усилие, и двери распахнутся, но напор стал стихать. Пламя втягивалось в сарай, за ним втягивался белый дым начинающегося пожара. И через несколько мгновений видение исчезло, раскачивающаяся дверь замерла в неподвижности.
Развернувшись, Алёхин не увидел танка. Больше ничего не было у забора — только светлеющий горизонт за чёрной изгородью леса, только полосатое поле, да редкий дощатый забор с аккуратно прикрытой калиткой. Повалившись на спину, Алёхин часто задышал, выпуская изо рта длинные клубы белого пара. Успокоившееся было кружение завертелось с новой силой, звёзды, луна, вытянутые утренние облака, завели дикий неуправляемый хоровод, пытаясь сбросить солдата с поверхности терзаемого огнём земного шара.
Кто-то прикоснулся к груди Алёхина, кто-то — в чьих руках блеснула рубином Красная звезда. Мальчик в офицерской форме сказал:
— Ваш орден, старшина! Наконец-то нашёл вас, с сорок второго ищет.
Прикрепив орден к гимнастёрке Алёхина, офицер поднялся и поправил накинутый на плечи белый халат.
— Служу Советскому Союзу! — попытался сказать Алёхин, но не смог, слова повисли в пустоте гулкого эха.
Офицер, словно не замечая вытянувшегося перед ним солдата, повернул голову в сторону и что-то сказал — что-то, что Алёхин не услышал или не захотел услышать. И там, рядом с офицером, был ещё кто-то — кто-то, кого Алёхин не видел. И этот невидимый тоже говорил, и слова его странным образом оказывались вещами и запахами.
Алёхин замер, поражённый, когда плывущие неспешно слова стали выпячиваться, вырисовываться, пока не обрели знакомую, узнаваемую форму чего-то больничного и неприятного. И запах, запах тоже был знакомым — это запах боли и стерильности. А ещё цветы, пахло ранними весенними цветами.
Странное чувство разделённости, раздельности себя и всего вокруг нахлынуло было, захлестнуло, но тут же отступило, откатилось, обнажая надёжную, каменистую поверхность реальности.
Сильно защемило сердце. Воздух загустел и больше не проходил через нос, скапливался, бурлил, но не мог проникнуть в лёгкие. Тогда Алёхин открыл рот и стал ломтями хватать его и глотать. Глотать, наполняясь живительным газом, но воздух продолжал густеть, он потемнел и стал похож на перегоревший песок, который забил рот и нос, и больше не способен был дарить жизнь.
Алёхин заставил себя подняться, шатаясь, он добрёл до колодезного сруба. Схватившись за края оставленного ведра, опустил в него голову, вымывая ледяной колодезной водой застрявший, перегоревший в песок воздух.
Кто-то сильно дёрнул Алёхина вверх. Вода вымыла песок и солдат глубоко и часто задышал. Перед глазами плавало смутно знакомое лицо, но съехавшая на лоб каска не давала рассмотреть, до конца узнать спасителя. Вокруг ещё несколько человек, они что-то говорят, но в ушах у Алёхина только шум — шум, который слышишь, когда опустишь голову в ведро с водой. Почти знакомые люди заставляют солдата ползти, а вокруг вздымаются фонтаны из горелого песка и чёрной пережжённой земли. Эти фонтаны живые, они вздымаются и замирают, выжидают, когда кто-то подползёт к ним слишком близко, и тогда они хватают его и разрывают на части, отрывают конечности, выворачивают наизнанку тела.
Заледеневший край колодезного сруба холодит затылок, а в плечо тычется знакомая тяжесть пулемётного приклада. По полю бегут карлики, чёрные скомканные фигуры в забавных горшках вместо шлемов. Они машут руками, пытаясь позвать Алёхина к себе, пригласить на их собственный праздник. Но оттуда, куда они зовут, доносится до солдата запах горелого мяса. Он чувствует тошноту, тогда лица у карликов становятся злыми, глаза их щурятся, и в Алёхина летят деревянные палки, которые лопаются, как воздушные шары. И оттуда вылетает совсем маленький злобный карлик и нещадно лупит солдата по голове деревянной колотушкой. Но Алёхин счастлив, счастлив от того, что на нём каска, а в плечо тычется приклад, тычется всей своей непомерной тяжестью.
Чёрный бархат занавеса топит в своих мягких складках замершие в ожидании жертв земляные фонтаны и лепечущих гортанно карликов с горшками вместо шлемов, и лопающиеся палки.
Алёхин в солдатской шинели, перетянутой лямками тяжёлого вещмешка, стоит в дверях комнаты, вокруг холодный сумрак и пустота. В давно нетопленной комнате танцуют в бледном свете пылинки. Стол, пустая лавка и задёрнутые занавеской полати. За окном виден двор и запертые двери сарая. Простой запор, прочный брус между двух деревянных упоров легко сдвигается, даже для ребёнка, у которого больше нет отца. Колодезный сруб с ведром воды, оставленном на углу. Одна половица поскрипывает, когда Алёхин переминается с ноги на ногу, такой знакомый звук, наверное, все половицы мира звучат одинаково. Вторая ступенька на крыльце тоже скрипит, немного прогибается и скрипит.
Тишина в комнате начинает движение. Алёхин чувствует, как неподвижность собирается в клубок, как густеет и катится, катится от стены к стене, катится сквозь печь, сквозь лавку, сквозь стол. Ей осталось совсем немного, чтобы добраться до самого Алёхина, добраться и закружить, растворить его в себе, сделать тишиной. Дверная ручка оказывается в руке у солдата, и он толкает дверь, запирая тишину в комнате, закрывает плотно, выходит на крыльцо и толчком закрывает вторую дверь.
Он проходит под окнами, провожая, следя взглядом за покачивающимся под лёгким ветерком ведром на углу колодезного сруба, за неподвижным запором на дверях сарая.
Он выходит в калитку и стоит, не в силах закрыть её. Поворачивается, долго смотрит на светлеющую полосу леса, на поле, пытается, но не может разглядеть огромные следы чёрного танка.
Хлопает дверь, и Алёхин, резко, развернувшись испуганно, видит на крыльце мальчика, он стоит, открыв от удивления рот, и смотрит на человека в проёме калитки. А девочка уже бежит через двор, её платок развязался, и светло-русые локоны вырвались на свободу, они вытянулись, затрепетали, переплелись с развивающимся концом платка. Но девочка не замечает ничего, ничего, кроме фигуры в длинной солдатской шинели, которая делает большие стремительные шаги ей навстречу. А она бежит, смеясь и протягивая вперёд ручки:
— Папа!
О мужестве
Бело. Белесая пелена белизны. Неспешная метель поднимает клубы снега над чёрными трещинами кустов, над мохнатыми ветвями елей. Поднимает и опускает. Подкидывает и нежно катает по застывшим снеговым волнам сугробов. Глубокий снег, хороший. Умялся, заплотнел. Хорошо бежать по такому снегу среди деревьев, нырять в овраги, искать след добычи.
Тяжёлому плохо в таком снегу, проваливается, вязнет, устаёт быстро. А ему, напротив, ему хорошо, он лёгкий и быстрый. И спать на снегу хорошо. Заметёт сверху, а нос к брюху прижмёшь, и тепло. Мех густой, плотный, ветер не добирается до костей.
У неё тоже мех, ей тоже тепло под снегом. Только вот малыш дрожит иногда, но она его всегда лапами своими запутает, прижмёт к тёплому боку своему, и он согревается.
Только один враг у них. Вечный враг. Один на троих. Страшный и вечный — голод. У голода нет времени, у него нет привычек, нет желаний. Он всегда здесь. Кружится, подвывает снежной бархатной метели. А потом заурчит, заклокочет в брюхе и поднимет за ершистый загривок. Топчите снег, лапы-перелапы. Вынюхивай — ищи, того, кто мог бы задобрить твоего вечного врага.
Затихает метель, и тучи уходят, уступая место бельму солнечному. Светит, да не греет желтоликое. Повыть бы сейчас, покамлать удачу на охоте, да луна где-то среди сосен затерялась. Запряталась, не показывается, а пора бы уже. Что-то тоскливо стало. Отряхнуться, размять лапы да в путь. Она уже рядом. Ластится, тычется мокрым носом в ухо. Щекотно. Малыш уже между лап пробрался, смотрит снизу-вверх, даже пасть открыл от восхищения. Какой огромный отец, какой лохматый и зубастый, вот силища!
А она свою голову на шею его могучую положила и трётся, нежится. Но видно, голодная. Дрожит немного. На крайней охоте добыча небольшая была, она всё малышу отдала.
Надо идти. Идти снег месить да пыль снежную нюхать. Должна быть сегодня добыча, должна. Только тоскливо что-то, тоскливо и муторно на душе. Ещё луна эта, будь она неладна, пропала, хотя должна была быть, должна, точно.
Лес сегодня чёрный, тёмный лес. Скоро сумерки, нужно спешить. Метель совсем опала, снег искрится розовым. Хорошо бы мелочь ушастую погнать. Они сейчас не особо живые. Их тоже голод из нор вытащил, бегают плохо и недалеко.
Он вытянул шею и глубоко задышал, мощно втягивая ноздрями морозный воздух. Там. У старой ивы. Похоже, несколько ушастых кормятся. Нужно обойти слева, там овраг, даже не заметят.
Пошли вдоль берега у ледяного края озера. Он впереди, нос навострил, следит за белыми ушастыми силуэтами. За ним — малыш. Старается в следы попадать, запинается, оскальзывается. Следом — она. Мордой подталкивает пушистый зад со смешным лохматым хвостом. Вытаскивает за загривок из сугробов.
Так и идут, вереницей, троица вечных странников, так и будут идти, подгоняемые врагом своим. Не остановятся, не скажут «хватит», будут идти, пока силы не оставят. Будут идти и не думать, ради чего идут. Идут ради друг друга. Ради того, что тысячи лет так шли, а остановятся, и исчезнет всё, прекратится круговерть. И лес, и кусты, и ушастые — всё исчезнет.
Поднял морду, принюхался. Что-то постороннее, что-то странное там за высоким снежным берегом, что-то опасное. Хорошо, что стая недалеко, он их ещё вчера почуял, только ушёл в сторону. Ему уже не вернуться, не примут, а она с малышом сможет. Нужно было их раньше отправить, да всё не хотелось без теплоты их мохнатой остаться. Теперь поздно. Луна проклятая знала, всё знала.
Снегоход выскочил из-за косогора, слепя фарами. Быстро, слишком быстро. Нужно идти спокойно прямо, как шли, иначе беда. Рыкнул через плечо. Она покорно идёт, даже не повернётся с сторону грохочущей машины. И малыш не дрогнул, не забился под материнское брюхо. Хороший малыш. Было бы больше времени, сделал бы из него настоящего охотника-одиночку. И ушастых научил бы ловить, и сохатого загонять. Но времени больше нет. Осталось только выдержать, не дрогнуть, чтобы они живыми ушли. Там у большой звезды стая, они примут.
Мгновение — и снегоход рядом. Человек поднимается, вскидывает ружьё. Ну же, стреляй! Вот он я, большой, красивый! Какая добыча! А её и малыша потом можно будет, когда побегут.
Выстрел. Изумлён человек. Идёт мохнатый, даже не пошевелился, а ведь попал, нет, точно попал. Что же он идёт?
Больно. Никогда не было так больно, но нужно идти, спокойно, размеренно, идти так, как и шёл, словно нет ничего: ни боли, ни крови по следу, ни человека.
Выстрел. Да что ж такое, и второй раз же попал, а он идёт. Может, прицел сбился… но почему не боится, не бежит…
Воздух стал как огонь, режет глотку, правый глаз застилает красное, правой лапы словно нет, но нужно ещё немного пройти, вытерпеть. Скосил здоровый глаз, они уже у кустов, сейчас она повернётся, заскулит, посмотрит слезящимися голубыми своими глазами. Простится навсегда и растворится с малышом в чаще. Какая редкость эти её голубые глаза, как луна. Луна! Так вот же она где была, в глазах её спряталась, прощаться пришла с самого неба.
Выстрел. Остановился. Сейчас упадёт. Нет! Повернулся. Не может быть! Падай, падай, ты убит! Патроны закончились, нужно срочно перезарядить.
Теперь самое время. Они ушли, остались мы с тобой. Последние силы, яркий острый проблеск, последний. Рванулся вперёд так, как никогда не бегал, два прыжка, и вот он.
Удар страшной силы в лобовое стекло снегохода. Ружьё вылетает из рук далеко в сторону. Кровавый сгусток меха и ярости лежит на снегу. Человек, опомнившись, спрыгивает в снег, на ходу выхватывает нож, бежит. Вгоняет лезвие в ещё тёплое мохнатое тело. Поздно. Он уже мёртв. Давно мёртв. Он умер ещё там, на тропе, когда она с малышом побежала к лесу. В тот момент, когда малыш остановился, посмотрел блестящими бусинками глаз на отца. Не хотел уходить. Но послушался, даже рыкнуть не пришлось, просто посмотрел жёлтыми своими глазами. Хороший малыш. Хороший охотник будет.
Мёртвым он шёл дальше по тропе, мёртвым бежал, мёртвым прыгал.
Ещё удар ножом. Бессмысленно. Даже крови почти нет, вся она там, на тропе осталась. Вон она, красная дорожка жизни. Вороны к вечеру склюют, снегом заметёт, ничего не останется, словно и не было ничего.
Человек перетягивает петлёй мохнатую шею, привязывает к седлу. Вот так удача, какой здоровый попался. А где эта тощая со щенком? Надо же, совсем отвлёкся на это чудовище, удрали. Но ничего завтра приеду, может, снова выйдут сюда.
Снегоход ревёт, вспахивает снежную целину. Волочится по снегу когтистая лапа, бьётся по кочкам, словно из последних сил цепляется за белизну эту, за жизнь свою и чужую.
А вот и луна. Выпорхнула из-за крон елей, смотрит вслед. И там, у большой звезды, закинув голову, тонко, по-щенячьему, завыл малыш.