Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2023
Мария Райнер (1975) — родилась в Рубцовске Алтайского края. В 1992–1997 гг. училась в Барнаульском государственном педагогическом университете, факультет иностранных языков. Печаталась в журналах «Барнаул», «Культура Алтайского края», «Алтай» и др. В журнале «Урал» печатается впервые.
Возвращение отца
— Доченька, а зачем ты водку в компот наливаешь? — отстранённо спросил огромный человек с грубоватыми чертами лица, в рубашке защитного цвета, с большими натруженными руками, неподвижно лежащими на столе одна на другой.
— Мне врач прописал таблетку алкоголем запивать.
Я кивнула на пустую упаковку карбамазепина, скрючившуюся на подоконнике.
Сам подоконник был пылен и не по-житейски неуютен. Окно за ним запотело.
— Первый раз о таком слышу.
Человек продолжал говорить спокойно, чуточку равнодушно.
— Что тебе ответить? — я пожала плечами. — Ты, папа, за это время много о чём не слышал. Почти двадцать три года прошло, как ты от нас ушёл.
— Дать бы тебе ремня, — осудил отец.
Я усмехнулась, допивая компот. Таблетки давно закончились, надо было бы съездить в аптеку, но у меня не было денег. Я смешала новый коктейль.
— Поздно меня бить, — смакуя пьяный вкус яблока, запоздало ответила я. — Мне уже не шестнадцать. И потом, ситуацию не изменить. Давай лучше я и тебе налью.
— Налей, — не стал спорить отец.
Выпив, он пристально рассматривал рюмку на свет.
— Не узнаёшь? Это вам с мамашей на новоселье подарили, когда вы только поженились.
— А мать дома?
Отец пододвинул мне пустую посудину.
Наполнив её, я не обделила и себя. Немного помолчав, раздумывая, сказать ли правду или солгать, я выбрала первое.
— Нету матери, бросила она нас, как и ты, — я выразительно посмотрела в окно. — Вот такой же день был, как сегодня…
Начинался дождь. Капли воды складывались в гигантскую стену, за которой не было ничего хорошего, как, впрочем, и плохого.
— Умерла?
Отец произнёс это слово обыденно, будто спрашивал, сколько стоит один киловатт электроэнергии.
— Если бы, — рискнула сказать я. — Она из рода долгожителей, у неё бабка в сто лет, в свой день рождения, двадцатого мая, на тот свет отправилась.
— А брат твой с матерью теперь живёт? — продолжал интересоваться отец жизнью своей бывшей семьи.
— Ну, ты, папа, даёшь!
Я замерла, ошарашенно уставившись на ноготь большого пальца его правой руки, он был коротко и неровно подстрижен или обгрызен и чёрен наполовину. Возле моей рюмочки растеклась лужица.
— Вообще-то мой брат, он вроде как и твой сын, которого, ты, кстати, ждал. Я-то у вас так, для статистики росла.
Выпив, я становилась агрессивной.
— Придержи язык, — молвил отец, но удержать меня было невозможно.
— А ты мне рот не затыкай! — повысила я голос, одним глотком опрокидывая в себя бесовский напиток, подражая отцу, повторяя его движения. У меня даже ногти были неухожены и обкусаны, как у него. — У тебя нет права так со мной говорить, потому что ты меня бросил!
Отец молчал, вздыхал тяжело и пил. Бутылка быстро опустела.
Так как он не говорил ни слова, я, выпустив пар, немного успокоилась — в конце концов, это случилось давно — и, с досадой переворачивая вверх дном свою рюмку, сказала не о том, о чём хотела бы:
— Пьём мы быстро… Вот как в таком виде за добавкой идти? И Бамбинсона не пошлёшь, ей не продадут. Б…, что за жизнь!
Я швырнула пустую бутылку в угол. Она разлетелась на осколки.
— А кто такой Бамбинсон? — поинтересовался отец.
— Это внучка твоя … Сука крашеная! — вырвалось у меня.
— Я бы тебя ударил за такие слова, — укорил отец.
— Ударь, — презрительно отозвалась я. — Можешь убить, мне всё равно… Я знаю, что говорю. У неё жопа шире морды, она палец о палец ударить не хочет, всё на мне — дом, огород, а ещё с работы меня уволили, за растрату.
Отец сидел, нахмурив брови.
— Может, всыпать ей по первое число?
— Детей, папа, бить нельзя! За это семь лет тюрьмы могут дать. И за убийство семь лет. Вот пропью все деньги и сяду по статье. Пусть меня государство кормит. А дети — это наше будущее. Они теперь даже в школе полы не моют, потому что труд вреден для здоровья…
— А посмотреть на неё можно? — перебил меня отец.
— Бамбинсон!!! — закричала я так пронзительно, будто заблудилась в тёмном и сыром лесу.
Из недр дома показалась рослая девица с недовольным, заспанным лицом, в мятой футболке и модных джинсах.
— Ну, чё надо? — не стесняясь постороннего, буркнула дочь.
— Бамбинсон, — вежливо попросила я. — Сгоняй за бутылочкой. Я тебе записку дам.
— А ты мне на завтра справку напишешь, что я заболела, типа, встала, и голова у меня закружилась. Я в кино хочу сходить, на «Люси» Бессона. По утрам детям скидки.
— Вот и отлично!
Я вырвала из её школьной тетрадки по алгебре, валяющейся на микроволновке, листик и нацарапала знакомой продавщице писульку.
Бамбинсон накинула курточку, надела рэперку, взяла деньги и стала обуваться. На отца она не обратила ни капельки внимания.
— Кстати, Бамбинсон, — не выдержала я. — Познакомься, это твой дедушка.
Дочь с неподдельным удивлением воззрилась на стул, на котором восседал отец.
— Мам, — подойдя вплотную, она погладила меня по голове. — Может, тебе не надо больше пить? Хочешь, я на раскопки в Казахстан не поеду, а на эти деньги мы тебя закодируем? Я у папы ещё попрошу, если не хватит…
— Познакомься с дедом.
Я сделала вид, что не слышу дочери. Отец буравил нас тёмными глазами и молчал.
— С каким дедом?
Бамбинсон перестала меня жалеть.
— С твоим дедом. С моим отцом
Я погладила его по руке. Она была сухой и прохладной.
— Он умер, мам!
Дочь покрутила пальцем у виска.
— Ладно, иди, с тобой бессмысленно разговаривать, — сказала я дождливому стеклу. — И это, зонтик там открой.
С миной подростка, которого все достали, она вышла.
— А я тебя за пивом не гонял, сам ходил, — укоризненно заметил отец.
— Я же сказала, что я в таком виде не могу на улицу выйти. Я же пьяная, как сука. А ей продадут, меня тут все знают и уважают, между прочим.
— За что же тебя, доченька, уважают? — усомнился отец.
Окно совсем заволокло дождём, как мокрой и грязной пелёнкой.
— За то, что я людей уважаю не по их должности, а по их человечности. За то, что я вежливая и культурная. За то, что я всегда здороваюсь первая с этими старыми каракатицами и дверью не хлопаю, а закрываю аккуратно, как ты учил. Я только в транспорте место уступать перестала, мне ведь уже сорок, у меня косточка на ноге выросла, мне стоять тяжело. Я с десяти лет, как нам в школе долдонили, беременным и старикам место в троллейбусе уступала! Я своё отработала. Пусть малолетки встают, хотя они даже не шевелятся, уставятся в свои смартфоны, как бараны, типа, я за место плачу, значит, сижу, а ты там хоть сдохни. Внучка твоя, кстати, с тобой даже не поздоровалась. Сейчас поколение такое — наглое, хамское, ленивое.
— Дочка твоя на отца, кажется, похожа? Жаль, не довелось встретиться…
— Жаль, жаль, — подтвердила я. — Ты бы ему врезал пару раз, и, может, у меня жизнь по-другому бы сложилась. Защитить-то меня некому было.
— Он что, бил тебя?
У отца сжались кулаки.
— Да бить-то он меня не бил. Так, врезал как-то в ухо, я им теперь плохо слышу, когда нервничаю. Он меня за человека не считал. Всё супружество бубнил, что есть только одна женщина — Богородица, а все остальные проститутки. Они ему везде мерещились. Как-то мне куртку надо было на весну купить, а я очень сильно хотела кожаный плащ. Пришли на рынок, выбрали, деньги у нас были, а он меня в сторонку отвёл и серьёзно так говорит: «В кожаных плащах ходят только проститутки. Хочешь пополнить их число?»
А ещё как-то ужинать сели, а он меня приподнял над столом, держит за ворот халата и приговаривает: «А чего на столе не хватает?», а я уже не соображаю, хриплю только. Оказалось, вилки забыла положить. С тех пор я всегда про них забываю. Бамбинсон говорит, что это — моя фишка.
Отец слушал молча, сурово хмуря брови.
— Я тогда повеситься решила. У нас на кухне крюк был вбит для телевизора. Я верёвку скрутила, на табуретку встала, голову уже в петлю сунула, и вдруг Бамбинсон на кухню забежала, ей года три было, хлопает глазёнками, ничего не понимает. Я передумала тогда. Хотя временами жалею, что передумала.
— А чем твой муж занимался? Он секретарём райкома работал? — спросил отец.
— Нет, папа, он уважаемый человек, скульптор, ему недавно звание присвоили, народного мастера, что ли. Он на Аляску ездит, в Китай, в Прибалтику. Женился. Бабу себе нашёл нормальную, богатую, владелицу магазинов. Она ему машину купила, за границу возит его отдыхать, а мне он раньше твердил, что за границу отдыхать ездят только буржуи и недалёкие люди. А про богатство говорил, что это грех, и расстраивался, что у нас квартира трёхкомнатная и техника бытовая вся есть, жаловался, как же он перед богом будет за это отвечать, в катакомбы хотел уйти жить, когда я на развод подала. А родители его как довольны-то были! Они меня никогда не любили, потому что ты — обычный работяга, мамаша — счетовод, люди без связей, возможностей, короче, никто. И на мой диплом им плевать было, они за мной всегда проверяли, правильно ли я им документы заполняю.
— А ты училась? И какая у тебя профессия?
Я вышла, разыскала в серванте дипломы, принесла их на кухню и бросила на стол.
— Вот, можешь полюбоваться.
Папа развернул оба диплома — бакалавра филологии и преподавателя немецкого и английского языков — и посмотрел на меня с гордостью. Рассмотрел их внимательно, сложил, провёл грязным пальцем по корочкам и впервые улыбнулся.
— Молодец, дочка! Учитель — это очень почётная профессия.
— Сейчас не то время, папа. Сегодня ты учителя от базарной торговки не отличишь. Они детей учат говорить «лóжить» и «звóнит», жопы обтягивают так, что резинка от трусов просвечивает. Вот Бамбинсон говорит: «Наши пацаны на географию ходят, чтобы посмотреть, какой у географички лифан».
А я учителем не работаю, потому что дети — дебилы. На них орать надо или скакать перед ними, а я себя уважаю. Зря я вообще поехала в этот институт поступать. Был бы ты рядом, ты бы меня не отпустил, я уверена. Учиться-то было интересно, а в общаге я столько ужасов натерпелась… Всякое было. Иногда жрать было нечего. Как-то неделю на кофе и сале жила, стипендию задерживали. А как я одевалась? Как чмо. На выпускной не пошла, потому что платье не на что купить было. У меня тогда были джинсы чёрные, маечка и босоножки рваные. Их даже в ремонт не брали, я сама через день зашивала…
Хлопнула дверь. Вернулась дочь, промокшая и продрогшая. Оставляя грязные следы, она подошла к столу и поставила у меня перед носом бутылку водки.
— А ещё нам на первом курсе ночью какие-то подонки дверь выбили, я потом несколько лет стуков пугалась.
— Мам, хватит уже рассказывать, как тебе там было плохо. Слушать уже надоело. Хватит себя жалеть! — перебила меня Бамбинсон.
— Нет у неё совести, — пожаловалась я отцу.
Он грустно смотрел на нас, своих потомков.
— Конечно! — скептически отозвалась дочь. — Ты как-то всё время забываешь, что я еду готовлю, полы мою…
— Как ты их моешь! После тебя потом горы грязи остаются.
Бамбинсон засопела и затрясла чёлкой.
— Я поем у себя?
— Ешь, — разрешила я, отвинчивая пробку. — Только тарелку под диваном не оставляй, из неё потом твоя кошка ест.
Дочь разогрела в микроволновке какую-то снедь и ушла к себе. Вернулась она тотчас же.
— Мам, в моей комнате опять потолок протекает!
— Подставь таз, — ответила я, наливая неизвестно какую по счёту рюмку.
— Мам, тебе уже хватит, ты уже и так пьяная! — взмолилась дочка.
— Я не пьяная, — возразила я, — мне просто не повезло… Ох, опять эта крыша. Хоть ты бы починил, что ли?
Я дотронулась до руки отца. Она была горячей.
— Я починю, — он встал. — Где у тебя, дочка, инструменты?
— Да на веранде где-то, — озадачилась я. — Молоток есть точно, гвозди, пила циркулярная, доски под навесом… Да сейчас-то не ходи, ты же в одной рубашке, а у нас одежды мужской нет, ты промокнешь…
Не слушая, отец решительно направился к выходу. Открыв дверь, он обернулся и посмотрел на меня таким взглядом, от которого мне захотелось заплакать.
— Мама, — Бамбинсон обняла меня и прижала мою голову к животу. — Пожалуйста, не разговаривай с чайником. Ты меня пугаешь… Давай будем тебя лечить.
— Бамбинсон, ко мне отец вернулся! Теперь у меня всё будет хорошо.
Дочь заплакала.
— Мама, твой отец давно умер, а ты разговариваешь с чайником.
— Нет, доча, — не согласилась я. — Он вернулся. Он крышу пошёл ремонтировать. Слышишь, стучит?
— Это дождь…
— Нет, это он гвозди забивает.
— Пойдём спать, пожалуйста, — она отняла у меня бутылку. — Я очень тебя прошу. Я завтра приберусь и бельё постираю. Ну, пожалуйста!
Я обмякла и позволила ей увести себя в комнату. Я рухнула на незаправленную кровать и поджала под себя ноги. Бамбинсон набросила на меня одеяло и тихо вышла. В ноги прыгнула кошка и, урча, свернулась клубочком.
Я стала проваливаться в глубокий, счастливый сон. Ливень молотком бил по шиферу.
«Это папа чинит крышу. У нас теперь всё будет хорошо!» — успела подумать я, прежде чем тьма накрыла меня.
Гороховый суп
Катька сонно потянулась на кровати, едва разодрав глаза. Голос мужа, как окрик надсмотрщика, выстегнул её из мягкой, доверчивой реальности онлайн. Так Катька называла сны, вызванные действием антидепрессантов. Вместе с криком мужа звенел и плющился в мелкие блестяшки голосок пятилетней дочери Маши.
Они искали Машину ветровку. Муж орал на Катьку: «Где её ветровка?» Катька, с трудом соображая, где она и кто эти крикливые создания, с тем же трудом вспомнила, что ветровка может висеть на крючке на полке для одежды в коридоре. Она раскрыла рот и едва произнесла: «Посмотри там…» — она забыла, как сказать «на полке», и, пока вспоминала, муж наградил её новой серией окриков.
Самым обидным была его следующая фраза: «Мы уходим из-за тебя». — «Почему?» — глупо моргая длинными ресницами, удивилась Катька. «Потому что ты всё утро развлекалась», — голос мужа был похож на голос прокурора, который, вопреки свидетельским показаниям в пользу обвиняемого, решил во что бы ни то ни стало отправить его на электрический стул. «А теперь ты завалилась спать без зазрения совести, и я ВЫНУЖДЕН идти и работать, чтобы не видеть твоего наглого безделья». В предложении содержалась и ложка правды: Катька уснула, но при чём здесь совесть и вынужденность, она никак не могла взять в толк. Может, это реальность онлайн затормозила в ней быстроту соображения.
На Катькино счастье, Маша разыскала ветровку в ворохе брошенной верхней одежды на нижней полке стенного шкафа. Потом возникла новая проблема: где Машин берет… Муж, заглянув в спальню и увидев, что Катька тупо лежит на боку, как выброшенная динамитом на гладкую поверхность вод рыба, замахнулся кулаком и наугад опустил его в массу Катькиного тела. Но Катькина реакция оказалась быстрее, она увернулась и слетела с кровати в противоположную сторону. Упала боком, как дзюдоист, не испытав и грамма боли. Муж кричал тонким злым голосом, что ему хочется раскроить Катькину черепушку, и что его сдерживает, знает только бог.
В реальности онлайн Катьке приходилось бывать и не в таких переделках. Здесь всего лишь пообещали раскроить башку. Спасла положение пятилетняя Маша. Робко появившись в дверях спальни, она протянула отцу берет со словами: «Вот, папа. Он в грязном мешке лежал». Несколько мгновений Катька и муж смотрели друг на друга, как заклятые враги. Катька с ненавистью во взгляде, муж с яростью. Катька боялась пошевелиться.
Выручила Маша. Она крикнула из недр прихожей, что обулась и что не может завязать шнурки. Муж повернулся и вышел. Катька не спеша надёрнула на себя старый, штопанный вышитым свитером плед и вытянулась на полу, как покойник. Ей было всё равно, где лежать: на мягкой кровати или на твёрдом полу. Звуки в прихожей заставляли её сжиматься, как дрессируемый зверек. В голове вертелись трудные пассажи какого-то вальса Шопена.
Прежде чем звякнул в замке ключ, муж одарил Катьку последним приказом: «Чтобы к нашему приходу сварила суп… И так ничего не делаешь целыми днями». Это было правдой. Год назад Катька заболела неврозом и потеряла интерес ко всему происходящему. Мужа бесила её болезнь, её равнодушие ко всем и вся, и в первую очередь — к себе, любимому.
Катька несколько минут, не мигая, смотрела в потолок, не найдя ничего предосудительного в прошлогодних пятнах от убитых комаров. Она готовилась к тому, чтобы встать и идти варить суп, как парашютист готовится выпрыгнуть в пустое пространство неба впервые в жизни. Телефонный звонок вытолкнул её из кабины самолёта неожиданно и грубо. Мёртвым голосом Катька сообщила незнакомому мужчине, что муж вышел. Ей никто не звонил вот уже пять лет.
Катька пришла на кухню, тоскливо оглядела остатки ужина, бесившие её хлебные крошки; обилие чайных чашек на столе рисовало картину ужинавшей в этой кухне многодетной семьи. Катька сдвинула сковороду с тарелками в угол стола, достала топорик и огромную голенную коровью кость для супа. Подложила доску и с ожесточением принялась делить кость на две половины. То ли сил у Катьки совсем не осталось, то ли корова была при жизни крепкой, но дело продвигалось тяжело.
Катька быстро вспотела. Теранув пальцы о белоснежную марлечку, которой Катька вытирала стол и за смену которой раз в неделю ей постоянно доставалось от мужа как за расточительность, Катька включила кассету, записанную днём раньше с любимой радиостанции. Полились зажигательные аккорды «Come with me to Pasadena». Катька представила себя в цыганском платье с пышной, метров на шесть в обхвате, юбкой, отбивающей ритм тонкими умопомрачительными каблуками. Обязательно чёрными и с ремешком вокруг лодыжек.
Представление помогло разделаться с костью без осложнений для пальцев. Пока Катька добивала кость, кружки сбились в кучу вместе и при каждом ударе топора подпрыгивали, как накачанные травой, молодостью и дискотечной атмосферой подростки. Катька убрала половину кости обратно в морозилку, другую окатила холодной водой и бросила в кастрюлю. Почистила лук. Порылась в шкафчике с крупами, вынула мешочек с горохом и целую песню из «Армии любовников» промывала его в старой, с выщербленным дном, эмалированной миске.
Начистила картофель, потёрла морковь. Катька любила сразу приготовить ингредиенты для любого кулинарного блюда, хотя изыском и разнообразием её кухня не отличалась. Убрав очистки в мусорное ведро, пакетик в котором пах клубникой, Катька уселась на любимое место на кухонном полу возле плиты на коричневый матрасик, который когда-то подкладывали Маше в коляску.
Десять лет назад Катьку от всего на свете спасала музыка. Десять лет спустя Катьку от всего на свете спасали «колёса», а музыка была отголоском из прошлого, странным и ненужным в сложившейся ситуации. Когда заиграла песня «Brothers in arms», Катька не выдержала и заплакала. Десять лет назад она плакала, уткнувшись головой в подушку, как страус, стыдясь своих слёз и коря себя за слабость. Десять лет спустя Катька плакала открыто, повиснув в окне лоджии их последнего этажа.
Катька плакала, потому что закат бывал красивым, золотым, как сусальный петушок на палочке в далёком, бедном, но счастливом детстве; слёзы лились, когда до их этажа долетали белые бабочки капустницы, которых Катькина свекровь травила в саду химикатами. Для Катьки капустницы были не просто красивыми бабочками.
«Когда бабочка пролетает мимо меня, это ТВОЯ мысль обо мне. Когда дождь касается ТВОЕГО лица, это плачет о ТЕБЕ моё сердце», — вывела Катька аксиому два года назад. И верила в бабочек, как дети верят в Санту.
Последний год Катька мало разговаривала. С окружающими, с мужем, с собой, даже с Машей. Суп закипел, и гороховая пена вылилась на плиту, свободная и независимая, как морская волна. Катька равнодушно поднялась, убавила накал, вытерла потёки губкой, мечтая по ходу, чтобы в их подъезде поселился убийца-маньяк, и чтобы она, Катька, с ним рассорилась, и чтобы он взял и отомстил. Долгие мучения, при условии, что они закончатся смертью, Катьку не пугали.
Пугала тишина квартиры, пугало молчание телефона. Ей надоело пять лет подряд вздрагивать от каждого телефонного звонка и отвечать хрипнувшим голосом, что «мужа нет», или диктовать номер его мобильника.
В минуты самобичевания Катька обзывала себя «шизанутым романтиком», включала уровень шума выше допустимого и слушала что-нибудь угнетающее сознание, например «Нирвану». «Нирвана» помогала Катьке оплёвывать свои светлые, чистые мечты о высокой платонической любви.
Через час Катька решила, что горох сварился достаточно, закинула в кипящую воду толсто нарезанные ломти картошки, морковь и подумала, что если она вдруг внезапно умрёт, то муж после смерти легко прочитает её компьютерный дневник, немногие рассказы и редкие стихи. И тогда будет о ней ещё более худшего мнения, чем при жизни. И вообще, кому нужны её глупые рассказы, кроме неё самой?
Когда Катькой овладевала жажда самоуничтожения, она рвала свои дневники и черновики стихов. В последний приступ она изорвала в клочья фотографию человека, звонка которого ждала вот уже пять лет, и, как старая Роза из «Титаника», с некоторой гордостью иногда говорила себе в моменты просветлённой грусти: «А у меня даже нет его фотографии».
Катька включила компьютер и, не особенно раздумывая, сразу удалила папку «Мои документы». Потом открыла корзину и очистила её. Из наушников шаркнуло движением воображаемой метлы. Компьютер потерял индивидуальность. Катька ещё немного подумала и поменяла фоновый рисунок рабочего стола: вместо серой и безжизненной лунной поверхности поставила преувеличенно яркие кувшинки. Пусть думают, что компьютер ей служил только для игр, и что она любила не безжизненные планеты, а обывательские цветы.
Выключив компьютер, Катька полезла в шкаф с одеждой, где под сногсшибательными платьями в старой коробке из-под печенья лежали её старые дневники. Тех времён, когда она ещё не изучила машинопись. Дневников осталось три. «Если их рвать, — уйдёт часа три, а потом я расплачусь и раздумаю», — сказала себе Катька. Не найдя тапочек, босиком выскочила на лестничную клетку и отправила дневники в мусоропровод. «Пусть читают бомжи на помойке, может, развлекутся», — мстительно и гадко думала она.
Вернувшись в квартиру, Катька попробовала суп на соль и погасила плиту. В коридоре между детской и спальней валялась упавшая с крючков бельевая верёвка. Катька схватила свои портновские ножницы с гладилки и отрезала достаточный, по её мнению, кусок. Намылила. То, что у неё после смерти посинеет лицо и вывалится язык, её не пугало, как и то, что после повешения самопроизвольно опорожняется кишечник.
Фотографии повешенных из учебника по судебной медицине не действовали на Катьку, она не считала себя при жизни особенной красавицей, и ей было совершенно наплевать, что смерть обезобразит её ещё больше. В эту квартиру они переехали два года назад. И не Катькина вина, что у предыдущих соседей на кухне, на специально вбитом в потолок крюке, висел маленький телевизор. Два года крюк пустовал, бездельничал.
Как смогла, Катька скрутила петлю, подвесила её и расчистила пространство внизу: перекинула в другой угол кухни большую коробку из-под лука, перекатила ногой бутылки, мышеловку пихнула ещё глубже за холодильник. Чтобы не быть последней сволочью, Катька подстелила вниз на пол огромный пластиковый пакет для испражнений, чтобы облегчить уборку родственникам.
Катька решила, что переодеваться в красивое платье глупо и ни к чему. Сойдёт и старый, разорванный, вылинявший розовый халатик, который она надевала в минуты особенно острой тоски. Зазвонил телефон. Из принципа она даже не вздрогнула. И, естественно, подходить к трубке не стала. Телефон звонил долго и настойчиво. Его настойчивость подвигла Катьку на написание предсмертной записки. Писать набившее оскомину «В моей смерти прошу никого не винить» не то что не хотелось, а вызывало гадливое чувство, будто расчёсываешь чисто вымытые волосы чужой, откровенно грязной расчёской.
Катька думала. В кухне пахло сваренным горохом. Катька для вдохновения и веселья приложилась к распочатой бутылке красного вина, которое пилось быстро и вкусно, как сок в общественной столовой. Строки сложились сами собой. И, недолго раздумывая над этической стороной предсмертной записки, она огрызком карандаша набросала на завтрашней программе первого канала: «Суп на плите. ЖРИТЕ».
Больше ничего не осталось. Снова затрезвонил телефон. И снова Катька не стала снимать трубку. ЗАЧЕМ? Ей уже не хотелось ворочать языком. Язык готовился к смерти вместе с Катькой. Кассета закончилась и оборвала неинтересную песню, в которой певец, похожий на Бутусова, повторял одно и то же: «Гибралтар… Лабрадор…» Катька поняла, что может повеситься и в тишине.
Она подставила табуретку, влезла на неё, набросила на шею петлю, подкручивая верёвку в разных направлениях, как будто это способствовало безболезненности. Взгляд её упал на девятиэтажку напротив. На восьмом этаже, в залитой светом стоваттной лампы комнате, на широком столе лежал младенчик и смешно дёргал ножками и ручками.
Закат в просвете между девятиэтажками был обычным, будничным, без волшебства уходящего солнца, без окрашенных в розовый цвет облаков и без чёрных силуэтов хищных птиц. Катька закрыла глаза и оттолкнула табуретку.
***
Игорь весь вечер набирал Катькин номер. Он собирался сделать это каждый день в течение пяти лет. Но сначала была жена, потом орущий сын, потом попрёки тёщи; потом было молчание Катькиного телефона, иногда трубку брал муж, и никогда Катька. Тогда Игорь вежливо спрашивал какого-нибудь Петю, так же вежливо извинялся, и больше полугода не подходил к телефону.
Неделю назад жена собрала вещи и ушла к матери, потому что проживала в квартире Игоря. Игорь позвонил Катьке, но трубку взяла маленькая девочка и сказала, что «мама ушла на почту». Когда, по мнению Игоря, «мама пришла с почты», он допивал остатки спиртного, не тронутые спешно собравшейся и исчезнувшей женой. Пьяных Катька не любила.
Пил Игорь и на следующий день, и ещё на следующий, и ещё… Вскоре счёт дням был потерян. В пьяных снах ему снилась весёлая, довольная Катька в белом платье, невестой бежавшая ему навстречу. Игорь заглядывался на развевающуюся Катькину фату, которая постепенно превращалась в туман, а Катька пробегала мимо и исчезала в шлейфе белого, как каление, платья, и откуда-то издалека доносился её смех, презрительный и гордый, как будто она скрывала за ним горечь и тоску.
В тот вечер, когда Катька, уставшая от утреннего шопинга, уснула на свою беду, вместо того чтобы посвятить себя семье, Игорь решился. Пока Катька рубила говяжью кость, видя себя в широченной юбке с оборками и воланами, Игорь словно родился заново. Он тщательно и долго брился, чтобы не осталось порезов от дрожащих рук, потом наскоро вымыл полы, оделся в новую рубашку, подаренную матерью и не одобренною женой, отчего рубашка лежала с фабричной этикеткой на его полке с одеждой много лет.
Новых джинсов у Игоря давно не было, и он, морщась, натянул свои старые, когда-то синие, с обремкавшимися краями. Он надеялся, что Катька, любившая длинноволосых мужчин, ослепится его роскошными, спускающимися уже ниже лопаток волосами, которые она никогда у него не видела и которые были вечным поводом для раздражения тёщи, а потом, со временем, и жены.
Игорь набрал Катькин номер с гулко бьющимся сердцем, будто от ответа зависело будущее целой нации.
Телефон не ответил. «Наверное, вышли на прогулку», — без обиды подумал Игорь. Покурил, подставив ветру свои длинные, ничем не скреплённые волосы. Снова позвонил. Долго держал трубку возле уха. «Если сейчас ответит её муж, спрошу не Петю, а КАТЮ», — внушал себе Игорь.
Катькин номер не отвечал. Игорь порылся в ворохе видеокассет. Жена забрала мелодрамы и боевики. Слава богу, оставила «Оно». Катькин любимый фильм, про который она упорно говорила, что это фильм не про ужасы, а про дружбу.
Цифры Катькиного телефона стали для Игоря как номер на руке узника из Освенцима или Бухенвальда. Эти шесть цифр были вырезаны в сердце Игоря мучительным, реальным НАСТОЯЩИМ. Но цифры подвели и в третий раз. Наверное, Катька уехала с семьей на дачу или ушла в гости.
Игорь вставил кассету в видик, начался фильм «Оно» по роману Стивена Кинга. Фильм оживил все воспоминания, связанные с Катькой — непредсказуемой, неуправляемой, бунтарской, взрывной и непонятной. И целых три часа Игорь был счастлив, как никогда в жизни.
История моего убийства
Если хотите, я расскажу вам историю моего убийства. Но сначала вам придётся послушать о человеке, которого я люблю.
Человек, которого я люблю, всегда находится рядом со мной.
Он поселился во мне, как в обветшалом готическом особняке, доставшемся в наследство от дальнего родственника. Он безвылазно проводит время за высокими стенами дома в безнадёжном полумраке. Он не сорит, не бьёт посуду, всегда моет за собой тарелки, и ещё он любит свой дом, за что я ему благодарна.
Я часто видела его во сне: мы всегда оказывались вдвоём в запертом подземелье.
У него был вид человека, который сдался судьбе, и он любил меня с покорностью, с которой средних лет женщина — ne pas jolie, ne pas jeune — замазывает дешёвым тональным кремом ссадины на скулах, а потом как ни в чём не бывало становится у плиты и готовит ужин.
Ей даже не приходит в голову мысль, что она может собрать свои вещи в течение получаса и уйти, чтобы попытаться снова быть счастливой. Проблема лишь в том, что идти ей некуда.
Вы, кажется, собираетесь возразить мне, что так не бывает, что эта фраза — «Мне совершенно некуда пойти» — является частью тщательно продуманного плана, целью которого является вызвать жалость к своей ничтожной персоне. Я тоже раньше так думала, пока сама не оказалась в этом глупом положении. А в том, что оно глупое и к тому же ещё и смешное, я не усомнилась ни разу.
Вы, конечно, не знаете, что говорили обо мне люди. Что я стерва, доводящая своими подлыми штучками до умопомрачения даже тех, кто этого не заслуживает, что я нонконформистка, скандалистка, злючка; что я наглая и бессовестная.
Что, я довольна мила? Знаете, фоном любого комплимента всегда служит ложь, уж поверьте мне. Нет, милой я никогда не была. И только потому, что я сижу вот тут перед вами и говорю всякие глупости, это ещё не значит, что я мила.
Меня никогда не волновало, что думали обо мне другие и что думаете вы. Вы не поверите, как я устала доказывать обратное. Наверное, вы также не поверите, если я скажу, что в глубине души я благожелательный человек, который верит в людскую доброту с упорностью скалолаза, штурмующего Эверест. И вы точно не поверите мне, когда я скажу вам, что только он — человек, которого я люблю, — способен сделать из меня кроткую овечку.
Так случилось однажды.
Он был профессором в моём университете.
На церемонию вручения дипломов я сшила роскошное платье из тафты цвета блёклой розы. Я училась на отлично, ведь только так он мог вообще заметить меня.
Казалось, я должна была радоваться тому, что именно мне поручили открыть церемонию торжественной речью, но, когда я увидела, что он встал со своего кресла и покинул аудиторию, я вышла из себя.
Я орала на умных профессоров в черных квадратных шапочках, как сумасшедшая, обуреваемая порывом нечеловеческой ярости. Я швырнула в профессора философии свою любимую ручку, продолговатую, как веретено, с которой я не расставалась больше десяти лет, но только у него хватило ума объяснить мою истерику тем, что, как лучшая ученица курса, я перезанималась и просто устала. Он смотрел на меня так, как будто это не я минутой ранее закатила отвратительную истерику с ругательствами и параноидальными обвинениями.
И вы не поверите, но дальше случилось вот что: он поднял мою ручку, скатившуюся с центра стола к ногам учёной дамы в золотом пенсне, которую пригласили из академии античных искусств. Человек, которого я люблю, приблизился ко мне, и уже само его приближение подействовало на меня как успокоительное.
Я почувствовала, как в моей груди поднимается новая волна, волна искренней доброты, и как злость постепенно выкатывается из меня, подобно тому, как из прогрызенного мышами пакета не спеша высыпаются горошины.
Он ничего не сделал, он протянул мне мою ручку и вернулся в своё кресло. Я прочла вступительную речь, и в глазах у меня блестели слёзы, мне аплодировали стоя.
А потом начался банкет, и я пригласила его на танец, и если вы думаете, что я была счастлива, то вы ещё не так основательно изучили психологию таких людей, как я. Я хоть и одинока, но уверена, что не единственная на земле, кто расстраивается и впадает в тотальное безумие от вечера, похожего на рождественскую сказку.
Хотите знать, в чём выразилось моё безумие? Ни в чём особенном оно не выразилось, и если вы всё ещё считаете, что выражения безумия могут быть интересными, то вы явно зря протирали штаны на лекциях в своём институте.
Когда мы танцевали, я хотела сказать ему, что люблю его, но так и не решилась. Я разглядела его глаза: они в точности повторяли цвета моих глаз. У меня были глаза двух цветов — зрачок окутывал глубокий коричневый слой с прожилками, которые встретишь иногда на обратной стороне грибной шляпки. А крайний слой был зелёным и резным.
У него были очень грустные глаза. В университете болтали, что много лет назад у него умер ребёнок, а потом его жена ушла от него. А я наивно полагала, что займу её место…
На другой день я едва притронулась к завтраку, выпив лошадиную дозу безвкусного кофе с тремя ложками сахара, уткнувшись в Клиффорда Саймака, как в уютную вязаную жилетку все понимающей матери.
После завтрака — мне просто удобно называть это действие завтраком, я сидела в позе лотоса на своей кровати и читала вчерашнюю газету. Помню, там была интересная статья о мобильных телефонах, в которой упоминалось о том, что эти чёртовы телефоны воздействуют на область мозга на уровне висков, где с внутренней стороны полушарий расположен отдел коры, отвечающий за память. Как я поняла, если травмировать этот участок, то мозговая деятельность человека приведёт к тому, что он, зная все слова в отдельности, не сможет понять смысл фразы, сложенной из этих слов. Забавно, правда?
Я ещё подумала, что если бы решила потратить свои драгоценные усилия на то, чтобы обезопасить общество от здоровых и думающих его членов, то трудно было бы найти более выгодный и действенный способ. Вы не верите, что это возможно? Кстати, у вас есть сотовый телефон во внутреннем кармане или в дипломате? Да? Вы не могли бы удалить его от меня не меньше чем на десять метров? Спасибо.
Да, я понимаю ваше недоумение, ведь я уже мертва, и по логике событий мобильник, болтающийся на вашей шее, не может причинить мне вреда. Но раз я мыслю, поверьте, как бы плохо мне ни приходилось, я не хочу потерять остатки своего разума. Я не хочу видеть своё прошлое как рассыпанные по столу кусочки пазлов. Яркие собранные картины былого — всё, что у меня есть, и я прошу вас об элементарной жалости, хотя всю жизнь была уверена, что жалость — это самое дорогое из всех чувств, которые человек может подарить человеку.
Вы спрашиваете, раз я могу так спокойно сидеть на краешке вашего стола и, когда мне вздумается, вылететь в форточку, то уж наверняка я много раз посещала человека, которого я люблю. Да, вы правы, я не отхожу от него ни на шаг.
Что? Почему я решила его покинуть и поболтать с вами? Знаете, захотелось перекинуться парой слов с кем-то, а вы, на беду, можете меня слышать и даже видеть. Как я вам? Хотя мне всё равно. Но я знаю, что у меня красивое платье. Это моё любимое. Мне повезло, что меня убили в моём любимом платье цвета блёклой розы.
Вы думаете: почему я так спокойно разгуливаю по улицам, вместо того чтобы лежать в могиле и ждать часа страшного суда? Не догадываетесь? У меня нет могилы, а моё тело надёжно укрыто от постороннего взгляда и надёжно упрятано. И я не думаю, что его отыщут в ближайшие сто лет. Нет, я не скажу вам, где оно лежит. Я пока не готова отправляться на тот свет. Меня и этот вполне устраивает.
Зачем вам вообще это надо: копаться в моём прошлом? Неужели интересно? Нет, я не скажу вам своего имени. При жизни оно никогда мне не нравилось. Ну, если уж вам так хочется звать меня по имени, извольте, придумайте его себе сами. Аурелия? Любите медуз? Нет-нет, мне совершенно всё равно, как вас там зовут. Может, мы больше никогда не увидимся в материальном мире.
Почему он меня не видит? Что-то вы задаёте слишком много вопросов… Откуда я знаю, почему вы контактируете со мной, а он нет. Наверное, у вас есть способности. Почему вы не видите других духов? Да откуда же я знаю? Может, у нас с вами волны одной длины, а вообще я в этом ничего не смыслю.
Как это случилось? Что, убийство? Так я же вам и начала про это рассказывать. Да, я позавтракала, прочитала газету, а потом всё пошло не так. У вас бывает такое чувство, что внешне всё хорошо, а внутри вас сидит наглый маленький червячок по имени страх и гложет вас, истачивает стенки вашего организма, проедает ваши ткани, а причин для страха нет? Не бывало? Считайте, вы просто счастливчик.
А меня этот гадкий червячок прогрыз настолько, что ему уже мало было моего тела, и он взялся за мою душу. Да, пожалуй, вы правы. Причина всегда есть. Это я просто хотела поговорить красиво, блеснуть образностью мышления. А вы молодец, мне нравится, что вы не слушаете меня, раскрыв рот и веря каждому моему слову.
Да, причина у моего страха была. Знаете, что самое ужасное, что может произойти с человеком? Конечно, у каждого есть свой ответ на этот вопрос. А у вас какой? Боязнь одиночества? Нет, больше всего на свете я боялась, что он — человек, которого я люблю, — не полюбит меня никогда. Да, именно так всё и случилось.
Вы говорите, любовь — это высокое чувство? Я вам даже завидую… Для меня это обернулось кошмаром. Каким? А разве не кошмар — ненавидеть всё вокруг себя потому, что кто-то не влюбился в тебя? Смешно.
Спасибо, что вы не находите это смешным.
Пыталась ли я хоть пальцем ударить для того, чтобы он меня полюбил? Ха-ха. Да я горы свернула. Маячила у него перед глазами, как реклама, бегала за ним, как шаровая молния, попробовала все средства в мою пользу. Нет, у меня ничего не вышло. Вам жаль? Мне раньше тоже было жаль. Намекала ли я о своей любви? И да и нет. Знаете, я создавала столько ситуаций, что он мог, пожалуй, сотню раз положить начало взаимному чувству.
Я из породы женщин, которые никогда не скажут о своей любви мужчине, даже если будут умирать. Я считаю, что это унижение. Я сказала и «да» тоже? Если есть много способов обойти закон, так почему же нет хотя бы одного, чтобы обойти чувство унижения?
Как мне удалось? Я узнала его электронный адрес и писала ему длинные, полные чувства письма, он их получал. Что? А ничего. Я ни разу не получила ни одного ответного письма. Наверное, ему нравилось такое внимание к своей скромной персоне. Вот мне бы явно польстило, если бы я получала каждодневно письма, исполненные высокого слога, повествующие о любви ко мне. Вы бы ответили? Но, вам, наверное, таких писем не пишут. А так всегда бывает, поверьте мне.
Почему я разговариваю с вами, будто вы ребёнок? Ну, выглядите вы чуть постарше меня. Вы с какого года? С 19..? Я на два года старше вас. Да откуда вы этот бред взяли, что женщины считают ниже своего достоинства сообщать год своего рождения? Жаль, что вам такие попадались. Уж поверьте мне, достоинства при жизни у меня было на троих, но я никогда не скрывала, сколько мне лет. И это вы называете оригинальностью?
Мне было двадцать три, когда меня убили, официально я числюсь пропавшей пять лет. Бываю ли я у себя дома? Бываю, но редко. И знаете, меня радует, что моя комната стоит такой же, какой я её покинула в тот день, когда всё пошло не так. Моя мать считает, что раз тела не нашли, то я могу объявиться в любое время, и она знает, что мне бы не понравились изменения в ящиках моего стола или на полках моего бельевого шкафа.
Мне приятно знать, что моя одежда — выстиранная и тщательно выглаженная — весит на плечиках, что моя обувь всегда начищена, что мои книги не покидают своих полок. Моя мать даже купила специальный спрей для очистки от пыли монитора моего компьютера. И если бы она знала, как я это ценю!..
Мне тяжело находиться рядом с матерью. Мне её жаль, после моей смерти она осталась совсем одна. Хоть бы собаку завела. Но она знает, что я не люблю собак. Почему? Мне не нравится, как от них пахнет, когда они возвращаются в квартиру после прогулки под снегом или дождём. Как? Ну… Это трудно описать, принюхайтесь как-нибудь сами, если вам так интересно это узнать.
Давайте я вам всё-таки расскажу ещё кое-то. Про тот день, когда всё пошло не так. Я уже говорила, что я прочла в газете о вреде сотовых телефонов. У меня всегда они вызывали неприятные эмоции, и, конечно же, я не страдала манией носить эту чёртову трубку на шлевке джинсов или в специальном кармашке своей сумочки.
Потом я вышла в интернет, в сотый раз прочитала сообщение в своём почтовом ящике, что «У вас 0 входящих сообщений». А может, оно и к лучшему, что он не отвечал на этот глупый интернетный интерес. Может, я бы тоже не отвечала. Я его выгораживаю? А как ещё? Ведь я же люблю его.
Так вы хотите услышать дальше? Тогда не перебивайте, мне трудно об этом говорить. Я вообще не понимаю, зачем я вам всё это рассказываю. Вам тоже не с кем общаться? Мне жаль. Нет, мне правда искреннее вас жаль.
Потом я неожиданно для себя написала ему прощальное письмо. У меня хватило ума понять однажды, что раз он не отвечает на мои послания, то я ему не нужна ни в каком виде: ни в живом, ни в виртуальном.
Что? А, в мёртвом виде я ему тоже не нужна. Он даже не знает, что я пропала без вести.
Ну, так я хотела перестать ему писать. Просто перестать писать. Но в тот день на меня нашло, злость выпирала из меня, как иголки из куклы вуду. И я подумала, почему бы не заставить его почувствовать себя виноватым в смерти незнакомой ему девушки?
Вы говорите, что это жестоко? А я вам уже сказала, что у меня всегда был скверный характер, и друзей у меня не было, и вообще, когда меня настигали порывы злости, я делала людям гадости. Какие? Ну, как-нибудь расскажу.
Почему? Я думала об этом и пришла к выводу, что это была самозащита организма на уровне инстинктов. То есть я хочу сказать, когда меня злость распирала, как мокрый горох распирает узкие бальные туфли, то мне самой было от этого ужасно плохо, больно, тоскливо… А когда я выплёскивала часть своей злости наружу, то мне становилось легче. Это такая терапия.
Ну, так вот. Я написала ему прощальное письмо, в котором уже без излишней помпезности сообщила, что я больше не в силах выносить его молчание и собираюсь после отправления письма свести счёты с жизнью. Что? Да, он читал мои письма. И последнее тоже прочёл. Он теперь вообще мало что делает без того, чтобы я не присутствовала рядом. А вы, однако, циник! Нет, когда он принимает душ, я нахожусь за дверью.
Чувствует ли он моё присутствие? По-моему, он уже не способен что-то почувствовать. Он же не меня любит. Он любит другую женщину. Вот, кстати, скажу вам по секрету: я собираюсь её убить.
Зачем? Из принципа. Пока она жива, у него есть надежда, что она вернётся к нему когда-нибудь. А с её смертью надежд больше не будет. Ну и что, что ему будет очень больно? Да, я понимаю и осознаю, что мы находимся в равном положении, хотя я доподлинно знаю, что он всё бы отдал, чтобы находиться рядом с нею в качестве духа.
Нет, мысли я не читаю. Я просто читаю. Стою за его спиной и читаю, когда он ведёт дневниковые записи. И я его, уж поверьте мне, оберегаю и от несчастных случаев, и от хулиганов, и даже от суицидальных попыток.
Что я могу сделать? Я могу двигать предметы, могу нагнать страху, могу сделать свой шаг слышным. Мне пройтись? Нет, в вашем случае ничего не выйдет. Видите ли, я обладаю способностью материализовываться только в том случае, если мной владеет злость. А вы не причинили мне ничего дурного. Ну, если только вы свой мобильник обратно принесёте…
Эй, эй, я пошутила. Я же его просто уничтожу. Вам придётся новый покупать. Что будет? Да я тресну им хотя бы вот об угол книжного шкафа, и поверьте моему опыту, что, когда вы принесёте его в ремонт, то окажется, что повреждена его чёртова микросхема, которой в продаже нет. Нет, давайте не будем экспериментировать.
Вы это хорошо сказали про смену темы.
Что у меня на компьютере? Я вела дневник, записывала события, случающиеся со мной, в литературном ключе. Пыталась, по крайней мере. У меня всегда была склонность к письму, с детства. Нет, я не боюсь, что кто-то прочтёт мой дневник. У меня на этой папке стоит пароль, и я больше чем уверена, что никто никогда не догадается, какой именно. Я же не настолько глупа, чтобы использовать в качестве пароля кличку любимого попугая или университетское прозвище человека, которого я люблю.
Вы хотите знать, как его зовут? Не понимаю, зачем. Вы с ним познакомитесь? Могу я спросить, для чего? Ах, вы расскажете ему обо мне. А потом будете вместе ломать головы над паролем? Вы мне симпатичны, поэтому, прошу вас, не заставляйте меня играть главную роль в дешёвом мистическом сериале.
Что? Вы пытаетесь меня разозлить, чтобы я что-нибудь тут сломала? Вам разве недостаточно того, что вы меня видите и понимаете? Я вам настоятельно не рекомендую меня злить.
Я принимаю ваши извинения. Надеюсь, что вы были искренни, когда говорили эти слова. Да, мы и правда крутимся вокруг этого чёртова дня, когда всё пошло не так. Давайте я вам вкратце расскажу, как это случилось, но вы не задавайте вопросов, а то я собьюсь и чего доброго не захочу продолжить.
Значит, я отправила ему фальшивую предсмертную записку, потом позвонила своей знакомой, которая накануне приглашала меня на дачу к своим новым друзьям.
Вначале я отказала, но, попрощавшись с иллюзорной возможностью того, что человек, которого я люблю, сможет полюбить меня посредством интернета, я набрала её номер и сообщила, что передумала. Маме я оставила записку, что проведу выходные на даче родителей своей знакомой. Когда я вышла из подъезда, то кожей ног почувствовала, что что-то не так. Вытащить бы это «что-то» из своих предмыслей… Но я даже не предприняла такую попытку.
Внешне не было поводов для беспокойства, абсолютно никаких; это теперь я понимаю, что когда внешне всё воспринимается вырезанной без изъянов скульптурой, то именно это внешнее отсутствие несовершенств и должно подозрительно бросаться в глаза. Увы, меня погубило то, что я была наивной Серой Шейкой.
А с того момента, как я села в машину, то я вообще не сказала ни одного слова и не сделала ни одного жеста, по которому можно было бы предположить, что в машину садилась именно я, а не другая девушка. За рулём сидела Света, моя институтская знакомая. В своё время мы были одноклассницами, потом учились на одном курсе, и до дня моей смерти мы встречались иногда, но не в силу общности наших интересов, а в силу привычки и, думаю, одиночества.
Я села на переднее сиденье, и первое, что сказала, было:
— Какая классная музыка!
Из Светкиного плеера звучала тупая иностранная попса. На заднем сиденье охали и ахали два придурка, типа, какая у Светки клёвая подружка, с талией, как у Барби. Я промолчала, и это было моей ошибкой, но уже не первой за этот день: я не была её подружкой, и я не была клёвой в их понимании этого слова.
Это был последний раз, когда меня видели живой.
Что было потом? Не совсем то, что вы подумали. На самом деле это убийство было несчастным случаем. Я написала в записке, что проведу выходные на даче у Светки, но мы там так и не появились. Мы поехали на дачу к Вове, кажется, так его звали. Я не буду описывать вам это лишенное смысла времяпровождение. Единственное, что мне грозило, так это очнуться пьяной в постели с малознакомым парнем. Но до этого даже не дошло.
Светка нашла под диванной подушкой в гостиной пистолет и стала дурачиться, наставляя его то на меня, то на второго парня. Я даже имени его не помню. На тот момент, когда я потягивала через соломинку абсолютно невкусный алкогольный коктейль, мне было тотально всё равно, как зовут этих гостеприимных придурков.
Пока Вова приготовлял на кухне затейливый ужин, мы трое по очереди подержали в руках пистолет, и каждый выбрал себе живую мишень. Вова, хозяин дачи, клятвенно уверил нас, что пистолет не заряжен.
— Ну, стрельни в меня, — предложила Света в тот момент, когда Вова целился ей в голову. Я равнодушно пила коктейль, и это тоже было моей ошибкой. Если бы я соображала трезво, то не сидела сейчас бы перед вами в полупрозрачном виде.
Но я открыла рот и сказала свою самую последнюю в жизни фразу, умную, но презрительную:
— Да ему слабо в муху попасть, не то что в тебя.
Вовин друг перевёл пистолет на меня и нажал на курок. Пистолет выстрелил так оглушительно, что я сначала почувствовала боль в ушах, а потом уже в груди. Пуля пробила мне грудь и засела в позвоночнике. Я умерла почти мгновенно.
То есть я хочу сказать, что на самом деле я всё слышала и видела, но не могла шевельнуть даже кончиком пальца, мой язык намертво прилип к гортани, а веки перестали моргать. Вслед за выстрелом дико завизжала Светка, в дверях гостиной в кухонном фартуке появился испуганный Вова. Испуганным он выглядел ровно столько, сколько нужно умному и холодному уму, чтобы оценить чрезвычайную ситуацию и мгновенно найти из неё выход.
Вова осторожно приблизился к моему сползшему со спинки дивана телу. Бокал я так и продолжала сжимать в руке, но содержимое его вылилось на бледно-жёлтую обивку. Кстати, мне этот цвет никогда не нравился. Светка орала, что нужно вызвать «скорую», и судорожно рылась в своей сумочке, пытаясь вытащить розовую мобилу-«раскладушку».
Вова потрогал мой пульс, потом приложил ухо к груди, и, как только он коснулся ухом моей простреленной груди, Светка замолчала и перестала копаться в сумке. Она так и застыла в ней руками, вцепившись в пачку увлажняющих салфеток, а Вовин друг бессмысленно стоял с опущенным пистолетом, раскачиваясь, как маятник.
Вова убрал ухо с моей груди и сказал тем двоим:
— Не надо никуда звонить. Ей уже ничем не поможешь.
Голос у него был тихий и ожесточённый, как будто я своей смертью изгадила ему не только остаток дня, но и остаток дней. Хотя, похоже, так и было. Убийство по неосторожности, незаконное хранение оружия — мне кажется, что они трое это очень хорошо понимали; как и понимали то, что даже если им удастся отмазаться от тюрьмы, то в любом случае, моя смерть стала бы пятном на репутации будущих юристов.
Мне кажется, что Вовин друг понял, что не высказал Вова. Но Светка не поняла. Она вытащила мобильник и, собираясь набрать самый простой и короткий номер в мире, тихо сказала:
— Надо вызвать милицию.
— И что ты ей скажешь? — ожесточился Вова ещё сильнее.
— Дай сюда пистолет, — обратился он к моему невольному убийце. Тот отдал. Вова засунул его в карман фартука и сказал двум оставшимся в живых:
— Берите её за ноги.
Сам Вова взял меня за подмышки, немного приподнял.
— Тяжёлая, сука, — констатировал он. Я разозлилась, но уже никак не могла выразить своё негодование.
Светка рванулась к двери вместе с сумочкой. Вова бросил меня обратно на диван, и я больно ударилась затылком о деревянный подлокотник. Вовин друг тупо стоял у меня в ногах и хранил молчание. Я пыталась донести до его одурманенного ума, что я ещё жива, и что ещё не поздно изменить принятое решение, но я ошибалась. Я была мертва, и умерла мгновенно, как я уже говорила. Это я поняла позже.
Вова вернулся в комнату без Светки.
— Бери её, и потащили в подвал, — коротко приказал он.
Парни взяли моё обмякшее тело и, не особенно церемонясь, потащили на выход. И тут я поняла, что и после смерти всё развивается не так, как должно. Я осталась лежать на диване, в то время как моё тело, болтаясь и задевая за мебель откинутой правой рукой, плыло к дверям. В левой руке оно всё ещё сжимало бокал. Я потянулась и потрогала затылок. Болело, хотя я не ощутила ни припухлости, ни боли.
И тут поняла, что меня стало две. Одна я лежала в обмороке, и меня тащили двое хилых парней вниз по лестнице, а другая я — совершенно живая и невредима — села на диване, коснувшись ладонью винного пятна. Надо было что-то делать. Я побежала вслед за ними и, не особенно раздумывая, размахнулась и ударила Вову обеими руками в спину. По логике вещей Вова должен был упасть, но он удержался на ногах и даже не пошатнулся. Упала я, споткнувшись о Вовину спину как о каменную ограду.
Они вынесли меня во двор. Во дворе лицом вниз лежала Светка, чуть поодаль валялась её расплющенная сумочка. Я подошла и попробовала её поднять, но она словно налилась свинцом, и я чуть не надорвала мышцы. Вовин друг уставился на меня с таким видом, что мне подумалось, что он сейчас завизжит тонко и пронзительно, как женщина. Вова спустил меня на землю и очень медленно произнёс:
— Мы их не видели, понял? Мы приехали на автобусе, потому что я куда-то засунул свои права, а ты напился. Мы поели, посмотрели телевизор, выпили ещё, потом легли спать. И вообще мы с ними даже знакомы не были. ТЫ понял?
Его друг кивнул. Они быстро занесли моё тело в подвал, бросив его на цементный пол.
Я шла за ними след в след, но они оказались быстрее и, кинув меня на пол, захлопнули дверь прямо перед моим носом. Я бы, может, осталась в этом подвале наедине с собой, но там было холодно и темно, как в моих снах. Я рванулась вперёд и прошла через дверь. И этот факт помог мне окончательно убедиться в том, что я мертва.
Они затащили Светкин труп в машину, потом Вова сел на переднее сиденье и завёл мотор. Машина спокойно выехала в ворота. Вовин друг закрыл их и сел рядом с водителем. Мне не улыбалось бежать за ними по лесу, и я удобно расположилась между ними.
Мне было страшно садиться рядом с мёртвой Светкой. И вот, возможно, вы можете подумать, почему я не видела её так же, как и себя. Но я не знаю. Я осталась после смерти, а Светка, может, тоже осталась и переживала то же самое, но я её не видела. Ребята подогнали машину к обрыву реки и дальше работали как профессионалы: пересадили Светку за руль, закрыли дверь и спихнули машину вниз. Мы втроём наблюдали, как машина медленно погружается в воду.
Я слетела с обрыва и встала на капот, уже скрытый в тёмных волнах реки. И тут же перебралась на крышу. Машина уходила на дно всё быстрее, а вместе с ней и я. Знаете, я очень боюсь воды, до сих пор боюсь, хотя мне уже не грозит смерть от утопления. Но я решила опуститься на дно вместе со своей несостоявшейся подругой, чтобы определить, как глубока река в этом месте. Меня скрыло с головой, а машина всё ещё не достигла дна. Я стала медленно считать, и, когда насчитала до десяти, мы приземлились.
Наверное, метров пять здесь было точно. А если учитывать, что на этом участке реки нет пляжа, и здесь никто не купается, и по этому притоку не ходят катера, то шанс, что Светкину машину найдут, равнялся один к миллиону. Вечерело, и я больше никого не заметила.
Свидетелей не было. Под водой было темно как в могиле. И вот, пожалуй, первый раз после смерти меня разобрал смех. Я беззвучно тряслась, присев на корточки и держась за верх.
Потом мне пришла в голову оригинальная идея, я спустилась с верха машины и запустила руку в открытое окно со стороны водителя. Моя рука нащупала Светкину голову, она лежала откинутой на спинку. Я нашла её ухо, потом её серёжку, я осторожно вынула её из уха, зажала в кулаке и, подпрыгнув, медленно полетела вверх.
Я вынырнула так бесшумно, что даже не поколебала восстановившееся течение волн: плавное и неспешное. Серёжка всё ещё была в моём кулаке, но по мере того, как я поднималась по обрыву, серёжка наливалась тяжестью и тянула меня вниз, к хозяйке.
Эти двое всё ещё стояли у обрыва, и я догадывалась почему. На даче их ждал ещё один труп, хотя мне было совершенно непонятно, почему они не посадили рядом со Светкой меня? Это было бы проще и быстрее. Оказалось, что Вове эта мысль тоже пришла в голову, и он высказал её вслух, выругав себя неприличным словом. Я едва доползла до обрыва и всё-таки смогла положить серёжку у ног убийц. Но они её не заметили, может, потому, что солнце закатывалось за горизонт быстрее обычного.
Шутка не удалась, и я старалась напугать их, пока они шли по тёмному лесу обратно на дачу. Увы, в первый день моей жизни после смерти я ещё ничего не умела. Это сейчас я могу производить звуки, ронять предметы, разжигать газ в отключённой плите, а тогда я не могла даже дышать им в затылок и не могла создать вокруг них тягостную, жуткую атмосферу. Они ничего не боялись.
Вернувшись, они сразу спустились в подвал. К моему неподдельному ужасу, я обнаружила, что он толком ещё не отстроен. Вова спихнул меня в небольшое углубление и замесил в тазике цемент. Они работали чуть ли не до зари. Оба молчали, когда замешивали цемент, когда откидывали со лба потные волосы, когда мастерком выравнивали пол. Эта часть подвала, куда они зацементировали меня, представляла собой неровную поверхность с небольшими ямками.
Когда от меня осталось только воспоминание, они продолжали упорно разводить цемент и, заложив углубления старыми досками, каким-то тряпьём и старым барахлом, продолжали работать, как будто торопились отделать подвал к приезду хозяина. Рядом со мной зацементировали ящик старых игрушек — похожими я играла в детстве. И именно это соседство подействовало на меня печальным образом. Я вернулась в гостиную и просидела там до тех пор, пока солнце не вернулась к нам в виде рассвета.
Я не знала, что мне делать. Я поняла, что невидима, что я могу летать, что я не могу спать и не хочу есть. Оставаться в этом мрачном подвале мне не хотелось вообще, и, когда эти двое вернулись в дом, голодные и обессиленные, я выплыла в окно и отправилась в город. Всё, извините, но я больше не могу говорить об этом. Когда это вспоминаешь, то это совсем другое, чем когда ты это рассказываешь. Мне снова стало грустно. Вы молчите? Ошеломлены? Хотите знать, что было потом? С ними?
Я точно знаю, что дача была продана в конце лета, то есть через полтора месяца после совершённого убийства. Меня и Светку объявили в розыск, но на нашу беду в тот день никого из соседей Вовы на даче не было, а машина у Светки была с тонированными задними стёклами, и бабки, которые покидают лавочку возле подъезда только с наступлением холодов, не могли сказать точно, сидел ли кто-то на заднем сиденье, когда я садилась в машину.
Такова история моего убийства. Жалею ли я? Нет, точно не жалею. Я ведь много времени размышляла над тем, почему я осталась жить в качестве духа, и пришла только к одному выводу: я так долго просила бога о том, что хочу быть рядом с человеком, которого я люблю, быть рядом всегда, без устали, без своих желаний и капризов, что, по-моему, он нашёл лучший и единственный в сложившейся ситуации выход. Чего мне не хватает? Вы не поверите, но мне не хватает снов. Я ведь больше не имею возможности спать…
Знаете, пожалуй я полечу. Мне кажется, я впервые за три года так надолго оставила его. Только не говорите мне, что это первый признак того, что я перестала любить его так сильно, как любила во время жизни. Не говорите мне этого, пожалуйста, хотя бы из простого человеколюбия. Не убивайте меня ещё раз, я пока не готова разлюбить его. Спасибо.
Вы будете обо мне скучать?..
Я не обещаю, что появлюсь у вас снова. Но всё может случиться. Сомнительно, что новые владельцы дачи решат расцементировать пол в подвале, да и у них там в углу свалено уже столько барахла, что для того, чтобы пройти по мне, надо отодвинуть старинный кухонный шкаф.
Я мирно покоюсь в углу, но, пока меня не похоронят по-христиански, я буду жить на земле как дух.
Когда он умрёт? А вы смелый, если отважились задать мне такой вопрос. Пожалуй, к тому времени я научусь проникать в сознания людей в виде навязчивого образа. Разве я не смогу явиться какому-нибудь одержимому с заявлением о том, кто я и где меня искать?
Что? Вы будете меня ждать?..