Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2023
Где-то между лестницей, простой и будничной, и лестницей из сна Иакова, среди эволюционных и социальных лестниц, лестниц пожарных, нарисованных, кинематографических и лестниц знакомого подъезда, располагаются и всевозможные пёстрые лесенки стихов, а уже среди них то и дело встречаются лестницы поэтических обобщений. Лестницы обыкновенно ведут куда-то, но лестницы, состоящие из живых слов, непременно ведут навстречу. Чему? Смыслу, узнаванию, новому развитию пространства. «…Люди переходят из одного мира в другой, карабкаясь вверх по центральному дереву, потому что различные миры представляются как ряд наложенных друг на друга пещер…» — так начинает свой пассаж Рене Генон, говоря о символике лестниц. Но вот, скажем, Теодор Рётке, уже от лица поэтов, легко подхватывает и воплощает схему в жизнь: «Свет дерево укрыл. Как? Кто поймёт вполне? // По лестнице крутой ползёт червяк, // Проснувшись в сон, я мыслил в этом сне…» В отличие от башни Нимрода, здесь воплощение схемы не разобщает язык, не разрушает порядок, а восстанавливает его, наделяет сознанием. Добиваясь общечеловеческого смысла, поэзия сама выступает субъектом, но не является пресловутым Другим по отношению к автору, это особенный случай «неальтернативного» субъекта. А потому шаги поэтических обобщений могут вести навстречу собственной поэзии, вернее, являться её собственностью. В стихотворении «Клоун, а за ним океан» Винсент О’Салливан, поэт из Новой Зеландии, так описывает эту драматическую ситуацию: «… Сначала расчёт и чертёж, а после строится башня, // где утром прячется Солнце. Смотрите! Его повороты — // ступени той лестницы, которая вьётся вокруг // и башни и неба». Стихи выламываются из времени мнемоникой и смыслом, как человек, и, в частности, поэт выламывается из времени подлинным узнаванием (себя или чего угодно), в этом человек и стихи действительно похожи, но всё же нечасто конкурируют. Рафинированный продукт осмысления жизни так же оказывается живым, как следующий либо иной её порядок.
Движения души
порой необъяснимы:
она бросается куда-то в сторону,
она делает зигзаги,
она выписывает петли
и долго кружится на одном месте.
Можно подумать,
что душа пьяна,
но она не выносит спиртного.
Можно предположить,
что душа что-то ищет,
но она ничего не потеряла.
Можно допустить,
что душа слегка помешалась,
но это маловероятно.
Порою кажется,
что душа просто играет,
играет в игру,
которую сама придумала,
играет,
как играют дети.
Быть может,
она ещё ребёнок,
наша душа?
(Геннадий Алексеев, 1932–1987)
Не претендуя на заоблачные выси поэтического обобщения, в этот раз я предлагаю лишь вслушаться в его шаги, там, где это особенно легко. Убедиться, например, что и простой перечень, и повтор конструкции, подобно башне, могут сообщить нашему взгляду удивительный ракурс или широту. Как в энергичных верлибрах Геннадия Алексеева или трогательных интуициях Рафаэля Альберти…
Вечности очень подходит
быть всего лишь рекою,
быть лошадью, в поле забытой,
и воркованьем
заблудившейся где-то голубки.
Стоит уйти человеку
от людей, и приходит ветер,
говорит с ним уже о другом,
открывает ему
и глаза и слух на другое.
Я сегодня ушёл от людей,
и, один среди этих оврагов,
стал смотреть я на реку,
и увидел я только лошадь,
и услышал я только вдали
воркованье
заблудившейся где-то голубки.
И ветер ко мне подошёл,
как случайный прохожий, как путник,
и сказал:
«Вечности очень подходит
быть всего лишь рекою,
быть лошадью, в поле забытой,
и воркованьем
заблудившейся где-то голубки».
(Рафаэль Альберти, 1902–1999,
«Баллада о том, что сказал ветер»,
перевод О. Савича)
Вкусы могут быть самые разные, и всё же замечательными чаще всего кажутся те стихи, которые интересно и возможно помнить, или хотя бы перечитывать. При сохранении семантической компрессии и общей суггестии, какие обеспечивает мнемоника, перечень и повтор зачастую выступают в качестве компенсации прочих утраченных в свободном стихе организующих симметрий. Этим объясняется их заметное притяжение и удивительная жизнеспособность в современной истории и географии верлибра. Однако обнаруженный единственный паттерн привёл бы нас лишь на следующий этаж, так как в любую классификацию вторгается время, оно же связывает намертво нашу индукцию её обстоятельствами. В подобных обобщениях мало поэзии, её бы там не было совсем, если бы не её свобода. Одна ступень это скорее стена, чем восхождение, двусмысленность не многозначность, перенося такое обобщение на человека, а не наоборот, и говоря словами Жоэ Буске: «этот человек одноэтажен: подвал у него на чердаке». Попытка же стряхнуть навязчивую прагматику перечня и вовсе оборачивается абсурдом, шуточным каталогом животных «китайской энциклопедии» Борхеса, где «принадлежащие императору» соседствуют с «похожими издалека на мух», «только что разбившие кувшин» с «и так далее». Впрочем, и этот путь оказался предсказуемо востребованным в поэтических экспериментах недавнего прошлого.
К радости поэта и читателя, стихи, даже основанные на паттерне, стихи, идущие по лестнице или шагающие «навстречу», способны раскрепостить наше обобщение, хотя бы и подталкивая его. Ведь «определение смысла — всегда тождественно новизне суждения», по меткому замечанию Делёза. Поэзия вопрос такого «определения смысла» оставляет открытым, не скатываясь при этом в бессмыслицу. Её открытость оказывается вневременной, что само по себе является практикой смысла. В нескольких шагах умещается великое множество шагов и даже то, куда «пешком» не дойти.
Ранним утром она проснулась.
Я — травинка,
полная влаги.
Я — травинка. Когда я вырасту,
стану махровым венчиком.
Я — травинка. А если подпрыгну,
превращусь в шелестенье дерева.
Я крикну — и птицей сделаюсь.
А если взлечу…
(Дрожанью слабой травинки
в эту ночь откликалось небо.)
(Рафаэль Альберти, перевод М. Донского)
В своей маленькой книге «Просто пространства» Жорж Перек вспоминает о лестницах: «О лестницах мало думают. В старых домах не было ничего красивее лестниц. В современных зданиях нет ничего более уродливого, холодного, враждебного, мелочного. Нам следовало бы учиться жить на лестницах почаще. Но как?» Мне кажется, ответ на этот вопрос хорошо известен мастерам поэтического шага. В нём их бытовая, повседневная речь и наблюдательность обретают метафизическое измерение.
Её не поймёшь.
То она прогуливается поодаль
с чёрной сумочкой,
в чёрных чулках
и с белыми волосами до пояса.
То лежит в беспамятстве
на операционном столе,
и видно, как пульсирует её сердце
в кровавом отверстии.
То она пляшет до упаду
на чьей-то свадьбе,
и парни пожирают её глазами.
А то просто стоит передо мной
спокойно и прямо,
и в руке у неё
красный пион.
Но всегда чуть-чуть печальная —
радость человеческая.
(Геннадий Алексеев)
В подобных стихах абстракция и эмоция сближаются и отождествляются. Эмоция становится чище, абстракция — живее. А вот мысль, превратившаяся в сюжет, может научить и наш сюжет превращаться в мысль.
О, дурочка жизнь!
Как она старается
мне понравиться!
Она катает меня
на реактивных самолётах,
она водит меня
на концерты органной музыки,
она поит меня
цейлонским чаем
и на каждом шагу
подсовывает мне красивых женщин —
пусть, мол, полюбуется!
О, дурочка жизнь!
Она думает,
что я совсем не люблю её
и живу
из вежливости.
(Геннадий Алексеев, «Дурочка жизнь»)
Здесь нет равноправия фаз комикса или барельефа, волшебный интервал оказывается слитным жестом абстракции, позволяющей остаться собой или остаться здесь, но видеть больше, ощутить включение собственных качеств в новой целостности. Джангиров писал, что «верлибр — это иная скорость молчания». Не имея в виду как-то полемизировать с этим интересным высказыванием, хочу предложить и следующий вариант: «верлибр — это та же скорость молчания». «Та же» — в смысле присутствия и сопутствия «во всём», как чувственная правда, «та же» как узнавание, «та же» как постоянство, осознавшее себя, и, наконец, «та же» как синоним или определение.
Та же скорость молчания — это длящийся миг обретения речи. «Пречеловеченье», которое, по словам Данте, «вместить в слова нельзя», оказывается можно выместить и заметить. Среди множества недоказуемых, но интригующих теорий возникновения языка есть и предполагающие этап т.н. «фрагментарных условных выражений». Своеобразный холизм, способный вообразить состоявшуюся фразу постепенно распадающейся на менее совершенные, прежде не существовавшие слова. Идея, которая в наше время многим может показаться надуманной, имеет, однако, массу ярких вариантов в древности. Некоторые из них далеко превосходят её скромный современный масштаб и выглядят образцовым поэтическим озарением. Так, скажем, в Китае четвёртого века распространилось представление о небесных книгах. Не только слова или фразы, но целые книги родились сами из «Великого предела» и оформились где-то под звёздами «Северного ковша». Их рождение непрерывно и на разных духовных уровнях проявляется с неизбежным падением качества, вплоть до земных вариантов, переведенных творческими усилиями медиумов и визионеров, вариантов, допускающих неизбежные разночтения, но всё ещё наполненных сокровенной жизнью бессмертного своего жеста.
На этой, несколько патетической, ноте я предлагаю вернуться к жизнерадостной тайне шагающих верлибров, к их скорости молчания, — подобно чистой воде, оно может и не догадываться о немых порогах, которые облекает.
всего-то
только и было —
Большая Медведица над лесом
большое солнце над морем
и высокие горы где-то на юге
всего-то
только и есть —
глубокая чаша
налитая до краёв
старинная красивая чаша
всего-то
только и надо —
взять эту чашу
и выпить
ибо и тебя
не миновала чаша сия
и тебя
как видишь
(Геннадий Алексеев, «Чаша»)
Шаг за шагом прозрачная поэзия, например стихи Алексеева или Альберти, предлагает свой странный рецепт вечности. Она одолевает перечень своим живым временем, а солипсизм — внятным обобщением. Она отступает на шаг и перепрыгивает глубокую расщелину, перемахивает глухую стену. Правдивая печаль и естественное окончание (текста или жизни), возвращаясь в первичную свою фразу, обретают достаточно пластики для озарения, игры и свободы.