Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2023
Ульяна Меньшикова — родилась в Барнауле, окончила Томскую духовную семинарию (регент, дирижер церковного хора) и Новосибирскую государственную консерваторию. Печаталась в электронных изданиях «Правмир», «Милосердие.ру» и др. В «Урале» публикуется впервые.
Публикация осуществляется в рамках проекта «Мастерские» Ассоциации союзов писателей и издателей России (АСПИР).
Васса
Наша легендарная барнаульская коммуналка на улице Никитина была населена совершенно потрясающими людьми. Кого ни возьми, всяк по-своему прекрасен. Не было тусклых и пыльных. Все как на подбор были людьми яркими, с потрясающе нелёгкими судьбами, как, впрочем, почти у всех, кто родился в начале двадцатого века.
Нелёгкость бытия не сделала их злыднями. Не стонали, на судьбу не жаловались. Напротив, это были невероятно жизнелюбивые стариканы и… нет, не старухи — дамы потрясающей бодрости. Причём бодрость их была не только состоянием души, но и тела.
И сейчас я, ещё даже не пятидесятилетняя, но уже уставшая во всех смыслах, вспоминая их всех, думаю — откуда они черпали такие силы? Как их на всё хватало? Не помню, чтобы лежали, обсуждали болезни или слонялись без дела.
Вот взять хотя бы Вассу Прокопьевну, одну из наших соседок, которая самозабвенно со мной дружила, несмотря на колоссальную разницу в возрасте. Мне было пять, а Вассе семьдесят четыре. Было велено называть её только по имени и никак иначе. Вассу я обожала, и было за что.
Она не казалась бабкой, боже упаси. Это была пылающая жар-птица. У неё всему было два определения — шик или не шик. И, само-собой, всё, что делала сама Васса, было — шик, а все прочие — так себе. До шика не дотягивали.
Такой потрясающей природной самоуверенности и абсолютной любви к себе я в жизни больше так и не встретила, но рада, что была свидетелем такого яркого явления.
Несмотря на разменянный восьмой десяток, Васса дома не сидела и по поликлиникам не моталась. Она работала. Естественно, в театре оперетты. Смотрителем зала. Где ещё сыщешь столько шика, сколько требовалось моей роскошной подруге? Только там. Среди Мариц, Сильв, Баядер и цыганских баронов. Не среди же плебеев в очереди в собес разменивать жизнь?
Как она готовилась к спектаклям, оооо… Если не знать, кем Васса числилась в Музкомедии, можно было бы подумать, что это прима отправляется из дома в полном гриме.
Мне дозволялось присутствовать при сборах. Времена тогда были попроще, и Васса частенько брала меня с собой на спектакли, проводя зайцем в зал, «чтобы девочка понимала настоящее искусство».
Да что там театр, она на общую кухню выходила уже в образе.
Утренний образ включал в себя трофейный шёлковый халат огненно-алого цвета в огромных георгинах цвета бордо, малиновые бархатные туфли на каблуке-рюмочке и лиловую газовую косынку с тонкими нитками люрекса, какие в то время носили цыганки и женщины-баптистки.
Под платком, на всех десяти Вассиных волосинах, тщательнейшим образом были накручены самодельные папильотки. Причёска моей роскошной соседки — это, конечно, тема для отдельного повествования, но постараюсь изложить кратко.
Васса Прокопьевна страдала алопецией. А говоря попросту, она была практически лысой. Что-то там пухообразное колосилось, конечно, но назвать это волосом не поворачивался язык. Скорее это был эфирный такой нимб. И да, я совершенно неправильно выразила мысль об алопеции Вассы. Она от неё не страдала. Совсем. Ни минуты, ни секунды, ни капельки. Она не носила париков и никак не старалась прикрыть этот свой изъян. Напротив. Она, в силу своих представлений о настоящей красоте и шике с блеском, накудоливала из этого волосяного пуха космические причёски.
Но причёски — это ещё полбеды. К ним можно было привыкнуть почти сразу. А вот с закрашиванием седины были проблемы. Опять же у окружающих, не у Вассы Прокопьевны.
Ассортимент красок для волос в те времена разнообразием не отличался, а что имелось, можно было приобрести только «по случаю». На моей памяти это были бутыли либо с жидкой краской «Рубин», дающей всё оттенки красного, либо «Ирида», окрашивающая всё в радикальный сиреневый цвет.
Васса щедро смазывала голову одной из имеющихся на тот момент субстанций, утепляла всё сначала целлофановым мешком, а поверх него надевала шерстяной платок, чтобы реакция была термоядерной.
Ну, вы понимаете, что там из-под этого мешка в результате появлялось. Идеально окрашенный череп. И, что характерно, каждый раз он имел совершенно разные оттенки. От трагически красного до великопостного фиолетового. Причём волос окрашивался гораздо хуже кожи, и в первые дни после наведения красоты создавалось впечатление, что на голове у бесподобной нашей Вассы была постоянно надета яркая резиновая шапочка для купания с бледным пуховым начёсом поверху.
Мы все как-то попривыкли, а кто видел впервые результат цирюльнических потуг, был несколько фраппирован, конечно. Но абсолютная невозмутимость Вассы, гордо несущей себя, быстро приводила фраппированных в чувства, и ситуация не накалялась.
К концу дня наша богиня преображалась ещё больше. Для вечернего выхода на кухню полагался тёплый велюровый халат цвета электрик, отороченный скатертной золотой бахромой, чёрные с золотой пряжкой туфли всё на том же каблучке-рюмочке. Пух на голове взбивался в полупрозрачное безе и фиксировался насмерть лаком «Прелесть». Кожа на голове соответственно тоже залачивалась полностью, и всё это сияло и сверкало, как самое дорогое яйцо Фаберже.
Лицо, в противовес сияющей голове, посыпалось неимоверным количеством рассыпчатой пудры. То розовой, то желтоватого оттенка «рашель», карандашные брови летели тонкими нитями от переносицы прямо в безе на висках. Причём к каждому новому цвету головы полагался свой цвет бровей. От антрацита до молочного шоколада.
По будням ресницы красились тушью, в праздничные дни — наклеивались. Где-то в театре эта красота добывалась регулярно.
Губы были накрашены всегда.
Отдельным счастьем было попасть к Вассе в тот момент, когда она «создавала красоту». Когда доставались все картонные коробочки с пудрой, то «Красная Москва», то «Маскарад», то «Кармен», кажется, ещё была пудра «Ландыш». «Ленинградская» тушь, бесконечные тюбики с помадой, рейсфедер, лаки для ногтей.
А духи! Каких только не было. В коробках с шёлковой подкладкой покоились наборы, названия которых я уже и не вспомню.
Один такой набор с тремя ограненными на манер драгоценных камней флаконами помню очень хорошо — темно-синяя коробка с золотой каймой, внутри светлый шёлк, на нём три флакона — «Алмаз», «Аметист», а вот как назывался третий — запамятовала.
А ещё — духи ли, одеколон ли, точно не скажу, — «Спутник», во флаконе в форме глобуса. Парфюмерный набор «Самарканд»… Сказка, чистая сказка и самый настоящий шик.
Васса любила миксовать запахи, нанося за мочки ушей один, на запястья другой, а на ключицы третий. Плюс лак «Прелесть». Но, странное дело, несмотря на тяжесть ароматов, на ней они не звучали вызывающе, а может быть, у нас с ней просто совпадали вкусы, хотя, похоже, она мне их и сформировала в какой-то степени.
Для меня она не жалела своих богатств и щедро орошала всем тем, чем пользовалась сама. «Женщина должна источать флюиды беззаботности, а не пролетарской удали, детка!»
А ещё мы с ней пели. Она знала наизусть партии из всех оперетт, невероятное количество старинных романсов и распевала их везде. В своей комнате, на общей кухне, в туалете.
Голос у неё был не сильный, тремолирующий и очень-очень высокий. Спокойно брала всю вторую половину второй и первую — третьей октавы. Для меня это было невыносимо высоко, и я ей подпевала всегда на октаву ниже.
Любимой нашей с ней арией была, конечно же, ария мистера Икс из «Принцессы цирка». Благо выучить её не составляло никакого труда потому, что Георг Отс звучал постоянно и на Всесоюзном радио, и в «Музыкальном киоске» по воскресеньям, и в театре, куда мы ходили с Вассой «зайцами по блату».
Для наилучшего звучания мы исполняли её в коридоре между кухней и туалетом, где на стенах висели цинковые ванны, тазы и стиральные доски и там был «р¬зонанс». Старались это делать исключительно днём, пока большая часть обитателей коммунального дома была на работе, но угадывали не всегда, и было дело, сосед Вася или его жена Клавд‰я стучали шваброй в потолок с криком: «Васса! Хорош там выть, участкового вызовем!»
На что Васса стучала в ответ по полу каблуком-рюмочкой, складывала руки у рта рупором и кричала им в ответ: «Когда вас всех уже пересажают за спекуляцию и пьянство, дегенератов?! Когда мне будет покой в этом аду?!» Прения прекращались, и мы продолжали петь про то, как трудно жить в маске, грусть свою затая…
Осень, прозрачное утро,
Небо как будто в тумане,
Даль из тонов перламутра,
Солнце холодное, дальнее.
Где наша первая встреча,
Яркая, острая, тайная.
Тот летний памятный вечер,
Милая, словно случайная?
Не уходи, тебя я умоляю…
Это был первый мной выученный романс, и первым же я его смогла сама подобрать на фортепиано под сильнейшим педагогическим нажимом Вассы. О, как она была счастлива, что с этого момента мы могли уже петь, пусть и с очень посредственным, но сопровождением, а не а капелла.
А ещё у нашей жар-птицы случались жгучие романы разной степени страстности, но жить Васса категорически ни с кем не собиралась, потому что «дружить в нашем возрасте, детка, — это одно, а лечить их да хоронить — совсем другой коленкор. От мужчин мне нужен только праздник!» И мужчины ей этот праздник дарили.
Кстати, там у всех возрастных соседей личная жизнь бурлила, как на хорошем курорте. Умели люди жить, любить, петь, работать и наряжаться. И воевать умели.
Васса осталась без волос на войне, при каких обстоятельствах — не знаю. При детях об этом разговоров не вели. Знаю только, что родом Васса Прокопьевна была со Смоленщины, потеряла там всю семью во время войны, а в шестидесятых приехала на Алтай с целинным движением да так и осталась у нас в Барнауле, на улице Никитина. Навсегда.
Страшная сказка
Давным-давно в далёком-далёком, где-то на границе Алтая и Казахстана, селе тёмным-тёмным зимним вечером у окна сидела девочка. Совсем маленькая девочка, лет пяти. Золотушная до страсти, бритая наголо, чтобы корки на её вечно расчёсанной в кровь голове было удобно смазывать целебной мазью. Худющая той некрасивой худобой, когда нет изящества и все кругом острое, неказистое — локти, коленки, вечно сбитые до костей и добротно смазанные зелёнкой. С огромными синяками под глазами. Не ребёнок, а «страх божий», как ласково называла её бабушка.
Страшненькая девочка ждала свою ласковую бабушку с работы. Одна в маленьком и невозможно тёплом и уютном домике на краю села. Домик был последним в деревне и стоял чуть на отшибе. Хотя… Почему последним? Если ехать из Казахстана на Алтай, то первым, а если с Алтая в Казахстан, то последним. С одной стороны вьётся реликтовый ленточный бор, с другой, за шоссейкой, подо льдом прячется речка, а за огромным огородом — дубрава берёзовая. Сугробы кругом, как барханы, волнами поднимаются чуть ли не выше крыши маленького домика. Зима. На улице холодно, а дома тепло, бабушка перед уходом истопила печку. Дрова почти прогорели, но одна самая толстая дровина ещё «шает» и светит красными огоньками-мигунами.
В домике темно, зимой рано темнеет, и можно бы включить свет, но девочка боится отойти от окна к выключателю. Нет, она не трусишка совсем, она смело остаётся дома одна. Почти всегда. Страшно было только два раза — первый, когда девочка прочитала у Герберта Уэллса про человека-невидимку и потом долго боялась шкафа. В нём жили пальто и костюмы на плечиках, и девочке казалось, что они могут ожить и выйти из шкафа. Но обошлось.
А второй раз было очень страшно, когда бабушка рассказала историю, как злые люди умучили очень доброго Иисуса Христа, который всем помогал, и девочка боялась, что её бабушку за доброту и за помощь ближним тоже умучают. Но и тут обошлось. Бабушку никто не тронул.
В этот раз было ещё страшнее, чем в те, предыдущие. По радио читали сказку. Детскую сказку «Медведь на липовой ноге». И читали так, что не нужно было никакого телевизора, чтобы смотреть. Голоса из динамика рисовали такие образы, что девочка стояла столбом и боялась пошевелиться.
Вот они, бабка с дедом, пожалевшие репы для медведя, сидят договариваются, как от репного вора избавиться, вот дед берёт топор, вот медведь сидит на грядке, репу таскает. А дед — хвать его топором по ноге, да и отрубил! Хвать эту ногу — и к бабке бегом! А бабка-хозяюшка ногу ощипала, кожу содрала (Господи, да кто ж эти живодёрские сказки насочинял?!), шерсть прядёт, а мясо мишкино в чугунке варит…
А медведю ногу свою жалко, ему больно-пребольно, кровь хлещет! И он, бедненький, какую-то палку липовую схватил, приделал себе деревянную ножку, берёзовую палку вместо костылика-батожка схватил и идёт стариков жадных убивать… И страшным таким голосом причитает:
Скырлы, скырлы, скырлы,
На липовой ноге,
На берёзовой клюке.
Все по сёлам спят,
По деревням спят,
Одна баба не спит —
На моей коже сидит,
Мою шерсть прядёт,
Моё мясо варит.
А там, в радио, там же не только голоса! Там же ещё музыка, скрип этот страшный, нога-то скрипит, клюка потрескивает! Бабке страшно, деду ещё страшнее! (А девочка, та и вовсе от страха умирает уже…)
Скырлы, скырлы, скырлы,
На липовой ноге,
На берёзовой клюке.
Все по сёлам спят,
По деревням спят,
Одна баба не спит —
На моей коже сидит,
Мою шерсть прядёт,
Моё мясо варит.
Во дворе маленького домика на длинный, из двух палок, шест прикручен фонарь, который освещает двор. Палки плохо скреплены и даже при самом тихом ветре скрипят так, что в доме всё слышно: «Скырлы, скырлы, скырлы…»
Девочка стоит у окна, смотрит на дорогу, по которой с работы должна прийти бабушка, и боится, боится тем детским вселенским страхом, ужаснее которого ничего нет на белом свете. Одна-одинёшенька в тёмном домике на отшибе, где вокруг только бор, речка, дубрава да горбатые сугробы. А бабушки нет и нет. За спиной в печи трещит несгораемое полено, на улице скрипит фонарь, и весь дом наполнен этими живыми голосами, жуткой музыкой и медведем, идущим мстить на кровавой культе…
Плакать нельзя. Из-за слёз не будет виден краешек дороги, откуда появится любимая, родненькая, единственная спасительница — бабушка.
Скырлы, скырлы, скырлы…
Все по сёлам спят, по деревням спят…
— Гуля! Доню моя! Ты где, детка?! Гуля! Господи, да что ж ты на голом-то полу спишь?! Ты плакала?! Ну что ты, маленькая моя, я ж ненадолго задержалась! Господи, кости все ледяные, когда же ты у нас поправишься, хвороба ты моя жалкая?! Ну, всё-всё, не плачь, баба твоя пришла… какой медведь?! Где?! В подполе?! Да нет там никого, дурочка ты моя маленькая…
Бабушка в пальто, не раздеваясь, обнимает и качает свою лысую исплаканную внучку, целует, тоже плачет.
Бабушка Эдуарда
— Послушайте, ну как ей вообще могло такое в голову прийти?! Ну как?! Это же простая, от сохи, бабушка-старушка?! Она всю жизнь, кроме завода и огорода, ничего не видела!
— Очевидно, вы плохо знали свою бабушку.
— Да это сюр! Иллюзия, господи ты боже мой… «Мосты округа Мэдисон» какие-то во Владимирской губернии! Ей девяносто шесть лет, с ума она, что ли, сошла за один месяц, что меня не было?!
— Нет, не сошла. В последний её визит, пару недель назад, она была бодра и в абсолютно ясном рассудке. У нас с этим строго.
— Это… Оно?
— Зачем вы так? Оно… Это она. Вернее — он. Прах вашей бабушки.
На офисном столе в кабинете нотариуса стояло что-то отдалённо напоминавшее одновременно утятницу, супницу, самовар и версальскую ночную вазу цвета «шоколад с 70-процентным содержанием какао». Огромные ручки в виде пудовых кренделей залихватски топорщились из боковин глиняного монстра-урны. («Руки в боки и пошла», — не к месту вспомнилось одно из бабушкиных выражений.)
— Господи, паноптикум какой-то… Где она это чудовище взяла?
— Местный умелец исполнил на заказ. У нас тут гончары питерские обосновались, на всё лето приезжают. В прошлом году еще сваяли. Вам не нравится? По-моему, симпатично. Кстати, это, так сказать, обрамление. Сама капсула с прахом металлическая, она внутри.
Нотариус с жалостью посмотрел на взъерошенного пятидесятилетнего «мнука» Анны Харитоновны.
— Вы не расстраивайтесь так, Эдуард Борисович, всё хорошо. Анна Харитоновна знала, что вам будет непросто прилететь на похороны, поэтому сама позаботилась обо всём заранее. Вам осталась самая малость. При ваших возможностях это же не трудно — исполнить последнюю волю любимой бабушки?
— Да не трудно мне ничего… В другом дело. Вы поймите, она при жизни никогда не оригинальничала, и тут вот такое…
— И прекрасно. Все детали мы с вами обсудили, вот вам весь пакет документов на наследство, если будут вопросы — звоните, всегда рад помочь. Кстати, если надумаете продавать дом, обращайтесь, сосватаю вам хороших покупателей, многие сейчас интересуются жильём в глубинке.
— Гончарам из Питера?
— Да.
— Подумаю, спасибо. У вас случайно нет никакой коробки? Гм… Для бабушки.
— О, как хорошо, что спросили, есть, всё есть для перевозки. И об этом Анна Харитоновна позаботилась. Вот, держите.
И тут Эдуард Борисович расплакался. Не по-мужски, не скупую слезу обронив, а навзрыд, спрятав лицо в ладони и тряся по-бабьи плечами.
Сумка, которую подал ему нотариус, была сшита из старого стёганого одеяла, которым бабушка укрывала маленького Эдика в детстве и которое, как он думал, давно уже истлело за давностью лет. Невероятно тёплое, покрытое сплошь разноцветными, изрядно выцветшими латками.
— Эдуард Борисович, вот вода, возьмите, — нотариус протянул стакан, — соболезную вам. Необыкновенным человеком была Анна Харитоновна, мы все о ней скорбим.
— Извините…
Упаковав урну-монстра в одеяльную сумку, Эдуард попрощался с нотариусом и направился к машине. Долго размышлял, где поставить сумку с бабушкой, в конце концов пристроил на переднее сиденье, пристегнув кое-как ремнем безопасности.
— Сюр… Ба, чего тебе это всё в голову-то взбрело, ну, скажи на милость?! — обратился Эдуард к сумке.
Сумка предсказуемо промолчала.
Нужно было срочно возвращаться в Москву, но «мнук Эдик» решил ещё раз заехать в бабушкин дом. Нет, всё было хорошо заперто. И двери, и ставни. Внука бабушка воспитала человеком основательным и серьёзным, не шалопаем, положиться можно. Такой всё проверит перед выходом, ни форточку открытой не оставит, ни двери нараспашку и с печной заслонкой, знает, как управиться, даром что совсем городской стал.
Вернулся Эдуард совсем за другим.
В конце послания с посмертными распоряжениями, которое оставила ему бабушка, была написана странная фраза, которая изрядно озадачила Эдуарда: «Не забудь забрать деда, он стоит за ларём с пшеницей в сенях, нечего ему одному в дому оставаться». Воображение нарисовало ещё одну страхолюдную, всю в пыли и паутине вазу, в которую был бережно упакован прах деда. «Хотя какой прах? Дед же похоронен на сельском кладбище, куда они с Анной Харитоновной регулярно наведывались… Ладно, на месте разберусь», — решил исполнительный «мнук».
На место Эдуард добрался быстро. Уже подъезжая, увидел в бабушкином дворе женскую фигуру.
— Я же вроде бы на замок калитку закрыл, как она во двор пробралась, а главное — зачем?
— Анна наша Харитоновна прибралась быстро да ловко, а мне велела яблоки собрать, да посушить, да варенья наварить. — Вечная бабушкина соседка Дамиля Батырхановна вышла навстречу Эдуарду со двора с двумя вёдрами антоновки. — Иди обниму тебя, сирота…. Иди… Хороший ты мой, жалко-то как тебя, как ты без неё теперь? И мы как? Семьдесят лет ведь бок о бок тут тёрлись, и вот…
— Теть Дамиля, ну хоть вы не рвите мне душу.
— Всё, не буду, не буду. А ты чего вернулся-то, немере?
— Да забыл кое-что, ата.
— Давай забирай, что тебе нужно, и приходи ко мне, я тебя накормлю, нельзя в дорогу голодным отправляться
— Я тороплюсь, аже.
— Ничего. Успеешь. Приходи, я жду.
— Хорошо, аже, зайду.
— Вот и хорошо… Слушай, — тётушка Дамиля немного замешкалась, — Анна-то с тобой?
— Со мной, да, в машине.
Тётушка Дамиля покачала головой и шустро почимчиковала (тоже бабушкино выражение) в сторону своего дома.
Эдуард вошёл в дом, всё ещё наполненный запахами той прежней жизни, когда бабушка была жива, — чабреца, сухих яблок и пижмы, которой Анна Харитоновна лечила деревню от всех недугов — от несварения желудка до инфаркта. Братьев же меньших нещадно ею глистогонила и избавляла от блох.
Всё было так, да не так в родном для Эда доме. Молчали ходики, опустив свою цепь с шишкой на конце до полу, не шумело рекламой и новостями «Радио России», которое бабушка слушала с утра до ночи на всю громкость, при этом категорически отказываясь от ношения слухового аппарата, оправдывая это тем, что «орган должен сам работать, пока может, иначе откажет совсем».
Что-то глухо ударилось об пол в соседней комнате, и не успевший ни удивиться, ни испугаться Эдуард увидел чинно, по-архиерейски, входящего кота Мартына — любимца Анны Харитоновны, который после её смерти куда-то запропал из дома, а тут, совершенно некстати, объявился.
Мартыном кота нарекли не по святцам, Мартын, по меткому бабушкиному определению, было именем нарицательным, производным от «мартышки». Мартыном она называла и маленького Эдика за невероятную шустрость и любовь висеть вниз головой везде, где можно было зацепиться ногами. Кота же она нарекла так за то, что тот был большим любителем высоко забираться на деревья и подолгу там сидеть, высматривая что-то вдалеке. То ли свою кошачью мечту, то ли просто от безделья, что в бабушкиной картине мира было одним и тем же.
Мартын категорически не считал Эдуарда членом семьи, во все его приезды демонстративно не заходил в дом («Ревнует», — поясняла бабушка), проводя свой досуг в сарае и на яблонях. И сегодня он, не изменяя себе, со всем возможным презрением прошествовал к дырке в подполе, ловко в неё нырнул и был таков.
Судьба Мартына мало волновала Эда. Кот сельский, где-нибудь да пристроится. Особых чувств к презирающему его животному Эд не испытывал, взаимно считая того хитрым проходимцем, ловко манипулирующим чувствами бабушки. Такой не пропадёт, устроится со всем комфортом при чьём-нибудь дворе, тем более что все знали, чей кот, и любимцу уважаемой и любимой всеми Анны Харитоновны в миске молока не откажут, а мяса он себе и сам наловит — охотник знатный. Все восемь лет, что он жил у бабушки, баловал её приношениями каждый день — то свежеудушенной крысой, то полуживой мышью, то птичкой.
Однако надо было торопиться, ностальгировать времени категорически не было. Нужно было «забрать деда», как велела в подробном письме бабушка. Дед, по её словам, «стоит в присенках, за ларём с пшеницей». За ларём, отодвинуть который удалось лишь с третьей попытки, к счастью, не оказалось ни урны с прахом, ни саркофага с забальзамированным телом, чего так боялся Эдуард после бабушкиных неожиданных распоряжений. Там стоял старый кожаный портфель красно-коричневого цвета с двумя металлическими застёжками, изрядно потёртый, но крепкий. Задвинув ларь обратно, Эдуард не без опаски открыл его. Внутри лежали четыре конверта из плотной орехового цвета бумаги, перевязанных бечевой, и кожаный футляр с тусклой гравировкой «В воздаяние и награждение одним за верность, храбрость и разные нам и отечеству оказанные заслуги».
— Хозяин дома?! Войти можно?! — неожиданно проорал кто-то со двора.
— Да что б вас… — тихо выругался Эдуард. Футляр, который Эд достал из портфеля, чтобы получше рассмотреть, выскользнул из рук и со звоном ударился об пол.
— Напугал вас? Извините, не хотел. — На пороге возник мощный детина со шкиперской бородой — Ого, у вас тут никак расстрел дворянского собрания состоялся?! — Детина, многозначительно присвистнув, поднял с пола выпавшие из футляра награды и подал их Эдуарду. — Извините ещё раз за неожиданный визит. — Георгий. — Неожиданный визитёр протянул Эду руку молотобойца. — Мне Дамиля Батырхановна сказала, что вы здесь.
— Эдуард. — Эд ответил на рукопожатие, кивнул на футляр. — Разбираетесь?
— Немного. Высокие награды. Дворянские. Это кто-то из родных Анны Харитоновны был удостоен, простите за любопытство?
— Да. По всей видимости, да. А вы, прошу прощения, с каким вопросом ко мне? Я тороплюсь, мне сегодня нужно быть в Москве, вы меня случайно застали.
— Дело у меня к вам есть, точнее, просьба. Не могли бы вы мне продать кое-что из хозяйства Анны Харитоновны? Она как-то просила меня помочь ей ящики с чердака спустить, я там у неё видел старый ткацкий станок. Он неисправен, им давно не пользовались, но я мог бы его починить. Не для продажи, нет, у меня жена умеет таким пользоваться, будет ткать на нём. Всё же лучше, чем пропадёт. Послужит ещё. Я понимаю, что не вовремя и неуместно, может быть, сейчас всё это, но когда вы теперь приедете…
— А почему у бабушки не купили, пока она жива была? Обращались?
— Она сказала, что как мнук приедет, так и распорядится, продавать или нет. — Георгий широко улыбнулся на слове «мнук».
— Вы гончар? Из Санкт-Петербурга?
— Нет, я кузнец. Из Москвы. Бывший аудитор. Из гончаров здесь Сергей Сергеич.
— Однако разброс мощный. Кузнец-аудитор. Но раз вы не гончар, забирайте так. «На помин души», — как бабушка говорила. Сколько стоит этот станок, я не знаю, да и не планировал я ничего пока продавать. А раз вещь послужит ещё в работе, забирайте.
— А вы не любите гончаров? — Георгий снова разулыбался — Чем они вам так насолили?
— Не то чтобы не люблю. Так. Личное. Извините ещё раз, тороплюсь. Второй комплект ключей есть у тётушки Дамили, я ей скажу, что отдаю вам станок, вы с ней сговоритесь, когда сможете забрать. По рукам?
— По рукам. Спасибо вам, Эдуард. Не думал, что такой царский подарок получу. А Анну Харитоновну буду поминать, пока живой. Царствие ей небесное.
Эд застегнул таинственный портфель, запер дом, попрощался с кузнецом-аудитором и только направился в соседний двор, как краем глаза заметил на крыше автомобиля неподвижно сидящего и мечтательно смотрящего вдаль Мартына. У ног, точнее, у лап мохнатого проходимца лежала свежезадушенная крыса.
— Мартын… Хоть ты мне душу не рви… Нет больше бабушки. Не нужно ей больше крыс таскать. Иди к тёте Дамиле, с ней не пропадешь. Иди. Не могу я тебя с собой взять. Некуда.
Кот, не шелохнувшись, выслушал Эдуарда. Даже голову не соизволил повернуть в его сторону. С минуту ещё посидел, после чего ловко спрыгнул на землю и скрылся в палисаднике, оставив мёртвую крысу на крыше автомобиля.
Эдуард, чертыхнувшись, достал из багажника скребок для снега, скинул им удушенного грызуна на дорогу и только собрался сесть в машину, как его окликнула бабушкина соседка.
— Эдик! Эдуард! Ну что же ты не зашёл? Накормить тебя хотела… Жду-пожду, а ты всё не идёшь!
— Тётя Дамиля, дорогая, прости, тороплюсь очень. Да и не голоден я.
— Всё вы бежите, всё торопитесь… Ладно. Езжай с богом. На, я тебе тут в дорогу собрала кое-что. Не отказывайся, не обижай старушку. Дорога вещь непредсказуемая, мало ли как добираться придётся, без еды и воды нельзя в путь отправляться.
— Спасибо, дорогая моя…
Эд подошёл к тётушке Дамиле, обнял.
— Конечно, я всё возьму. Кто меня ещё накормит настоящими шельпеками и самсой? Только ты.
— Сирота ты мой, сирота, приезжай, не забывай старушку Дамилю. Я всегда тебя накормлю…
— Конечно, приеду. Как все наказы бабушкины выполню, так сразу и приеду.
Уже отъезжая, Эдуард посмотрел в зеркало заднего вида. Тетушка Дамиля стояла у калитки их дома, глядя ему вслед. Так же, как когда-то стояла его бабушка, провожая своего мнука. К горлу подступил ком. Эд выдохнул, посмотрел на сумку из лоскутного одеяла.
— Ну что, ба, поехали!