Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2023
Константин Абаев — советский и российский журналист, режиссёр, сценарист, художник и продюсер. Родился в 1965 году в Тбилиси. Окончил факультет журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова. Работал на «Первом канале» корреспондентом, комментатором и ведущим c 1987 по 2000 год. Автор и режиссер фильмов «Черная кошка» (1990), «Горячие дни в октябре» (1993), «Спиридон» (2016) и «Соло» (2018).
Атрофия воли
…В первое своё утро в Нью-Йорке — где-то около восьми — я неверными шагами направляюсь из номера к лифту отеля и ощущаю, как глаза чуть-чуть не успевают за поворотами головы, потрескивающей от восьми коктейлей «Кровавая Мэри», выпитых накануне в компании коллег — журналистов в культовом стейкхаусе «Smith & Wollensky», что на углу Третьей авеню и 49-й улицы.
В лифте, почти упираясь коротко стриженной головой в потолок, стоит здоровенный негр в сиреневой униформе, словно брат-близнец актёра Фореста Уитакера, успевшего на тот момент сыграть и во «Взводе», и в «Кровавом спорте», и в «Дневнике наёмного убийцы», и, само собой, в байопике «Птица» — о гениальном джазовом саксофонисте Чарли Паркере.
Мой взгляд не без усилий фокусируется на матовом лице служащего отеля, я вежливо киваю.
— Господь в помощь! — по-русски приветствует меня «Уитакер», расплывается в добродушной, ожидаемо белозубой улыбке и с достоинством отвешивает полупоклон.
— Благодарю… — бормочу я, вытаращив глаза. — So, it turns out, that you speak Russian? (Выходит, вы говорите по-русски?)
— Чут-чут, — он хитро прищуривается и продолжает уже по-английски: — And let me tell you something, sir! И вот что я вам скажу, сэр! Так вышло, что меня, можно сказать, воспитала пожилая добрая русская женщина, её звали Полина Петровна. Она была дочерью офицера русской царской армии, так-то! — Он со значением причмокивает губами, взгляд становится мягким, веко как-то тяжело нависает над левым глазом, делая его ещё более похожим на актёра Уитакера.
Мы выходим из лифта в холл.
— Ваш английский хорош, вы говорите без акцента.
— С раннего детства слушал радиопередачи о джазе на английском…
— Вы ребёнком интересовались джазом?! Ничего себе!
— Так вышло, с лёгкой руки маминого дяди…
— Он был музыкантом? Был одержим джазом?
— В каком-то смысле. Я хотел сказать, и джазом тоже. Он был, знаете ли… сумасшедшим. Натурально.
…В молодости Боря был жгучим брюнетом: стильно, на пробор, зачёсанные волосы, аристократические черты лица, «греческий» нос. Бабушка Лиза, старшая сестра моего деда Григола, не упускала случая с видимым удовольствием провозгласить:
— Мы, Парастаевы, красивая фамилия!
— А Абаевы? Абаевы что, некрасивые?! — неизменно встревал я лет до семи.
— Абаевы — они разные бывают: и красивые, и не очень… Как и любые другие фамилии. Другое дело — мы, Парастаевы, — гордо возвышала голос бабушка Лиза. — Парастаевы хороши собой все без исключения!
— Зато мах уæздан мыггагæй ‘стæм!, — не сдавался я. — Зато Абаевы — благородная фамилия!
— Ну, а что вам ещё остаётся, кроме как быть благородными? — снисходительно пожимала она плечами.
Ну, так вот, Боря был средним братом: он был младше дедушки Григола на двенадцать лет, но на пару лет старше Шуры, Александра.
Впрочем, у них были ещё сестры-близняшки Тамара и Дина, но… Но они грудничками погибли в 1920-м от голода и холода и были похоронены прямо на перевале, когда тысячи осетин-южан, старики, женщины и дети, спасаясь от резни и погромов, учинённых грузинскими меньшевиками, уходили на север… Моему деду тогда было восемь лет, бабушке Лизе — тринадцать.
Когда Советская власть победила, семья моего деда покинула родное разорённое Кашиата в поисках лучшей доли, за сутки добравшись до Тифлиса на повозке, запряженной парой быков.
Позже мой прадед Алекси устроится стрелочником на железной дороге и получит тесную двухкомнатную квартирку в кирпичном трёхэтажном бывшем доходном доме на Потийской улице в Дидубе. Там они и будут жить все вместе, пока в 1938-м круглый отличник и надежда семьи Боря не заболеет: учёба в русской школе, влюбленность в красавицу-одноклассницу Ирину Кобзеву, которую он будет вспоминать до конца своих дней, останутся в прошлой жизни навсегда, а он с мамой, моей прабабушкой Джиоевой Нино, переедут в Дзау.
От колхоза ей дадут участок на равнине, откуда в ясную погоду будет виден покинутое Кашиата, стоящее на горе с вековыми священными дубами над каменными надгробьями родового кладбища…
Если честно, в детстве я считал Борю самым нормальным из всех знакомых мне взрослых: с ним можно было разговаривать о чём угодно на понятном мне языке.
Ну, например, с кем, как не с ним, в Дзау можно было поговорить о вампирах и нечистой силе, которыми с наступлением темноты кишмя кишели окрестные леса и огороды?
— Кося, — начинал Боря, лёжа в тени грецкого ореха в летних, персикового цвета, штанах и белых парусиновых туфлях. — Вот ты читал «Вия» и Проспера Мериме о вампиризме — это похвально. Но всё это — детский сад по сравнению с рассказом «Семья вурдалака» графа Алексея Константиновича Толстого! Вот это правда страшно, послушай…
И он по памяти, покачивая ногой в туфле на босу ногу, читал отрывок, от которого у меня шевелились волосы на макушке:
— «Тысячи безумных и ужасных образов, кривляющихся личин преследовали меня. Сперва Георгий и брат его Пётр неслись по краям дороги и пытались перерезать мне путь… Горча, опираясь на свой кол, делал прыжки, подобно тирольцам, что у себя в горах таким путём переносятся через пропасть…»
— Боря, — цепенел я от сладкого ужаса, — а кто такие тирольцы? Тоже вурдалаки?
— Ну, наверняка среди них и вурдалаки встречаются, куда же без них? — веселился Боря. — Это народ такой есть, живут в Италии, говорят по-немецки…
— Боря, а у нас, в Джаве, — есть вурдалаки?
— Конечно, есть, — Боря принимал серьезный вид.
— Кто?
Он выдерживал долгую паузу, делал мне знак приблизиться и шептал на ухо, оглянувшись по сторонам:
— Писыра жену-старуху знаешь?
— Кто же её не знает? Но она же грузинская княжна… — У меня перехватывало дыхание от страшной тайны.
— А что, разве княжна не может быть вурдалачкой? — деловито осведомлялся книгочей Боря. — Ну, а если честно, дела обстоят совсем плохо, — ты удивишься, когда узнаешь, сколько у нас вампиров и упырей…
— Сколько, сколько, Борь?
— Каждый второй! — Он хохотал так, что поднимали лай все соседские собаки.
Приступы случались трижды-четырежды за год. Им предшествовали периоды активности и эмоционального подъёма: Боря живо общался, много гулял, бродил в окрестных лесах, ходил к родственникам в Хвце, ездил в Цхинвал, в Тбилиси.
Мама вспоминала, что как-то раз, когда ей было лет 12, он заявился к ним на Потийскую с утра пораньше и разбудил весь дом, исполнив во дворе под окнами неаполитанскую песню «Скажите, девушки, подружке вашей…». Пел он очень красиво, обладая лирическим тенором.
Спустя год-другой, уже в Дзау, Боря познакомился с весьма привлекательной пионервожатой в лагере 31-го Тбилисского авиационного завода имени Г. Димитрова и пригласил на танцы в санатории, что располагался неподалёку. Случилось так, что красивая пионервожатая, очарованная брюнетом, читавшим ей стихи безостановочно в течение многих вдохновенных минут, поделилась этим с пионеркой, моей мамой…
— Кажется, я знаю молодого человека, назначившего тебе свидание, — догадалась мама. — Не ходите, Валя… Это мой дядя…
— Но почему, Жанна?!
— Он очень хороший, добрый, красивый, начитанный и умный… Он может произвести впечатление. Но он болен, Валя…
Бедное сердце пионервожатой было разбито. Весь вечер она просидела в палате, украдкой наблюдая из-за занавески за волейбольной площадкой, где её ждал и курил папиросу за папиросой жгучий брюнет, как всегда, одетый с иголочки…
Дни подъёма неизбежно сменяли две-три недели глубокой депрессии: Борис сутками лежал неподвижно на своей железной кровати, не произнося ни слова, как правило, с закрытыми глазами. А когда он изредка вдруг распахивал их, в них, медовых, отражались то нестерпимая душевная боль, то ему одному ведомый ужас…
Как-то раз, незадолго до очередного приступа, путешествуя, Борис оказался в Тбилиси и на Мейдане познакомился с армянином Гариком, студентом Тбилисской консерватории. Пропустив по стаканчику вина в хинкальной, отправились к Гарику в Сололаки в гости.
У Гарика дома был раритетный альт-саксофон 22-й модели Henry Selmer Paris, и владел им студент весьма недурно.
— Как называется эта вещь, что ты сыграл?
— «Autumn in New York», «Осень в Нью-Йорке»… Слышал бы ты, Борик-джан, как её играет Чарли «Птица» Паркер, э-э-э…
— А где ты мог слышать, как он играет, Гарик?
— Почти каждую ночь слушаю «Голос Америки», «The Jazz Hour», «Час джаза», с Уиллисом Коновером, там у него — весь джазовый мир, ахпер… Давай сегодня послушаем, оставайся.
— Слушай… А трудно научиться играть на саксофоне?
Борис зачастил в Тбилиси. Он учился очень быстро. Но после каждого нового приступа приходилось начинать чуть ли не сначала: играя разученную было «Осень в Нью-Йорке», он вдруг как бы спотыкался, а то и вовсе впадал в ступор, понимая, что навык за время обострения словно стирается в памяти. Это было невыносимо…
Боря сапожничал, зарабатывая не великие, но какие-то деньги. Помогал дед. Появился радиоприёмник, и теперь шесть раз в неделю в маленькой комнатке с белеными стенами поздним вечером раздавались позывные, неизменная «Take The «A» Train» Билли Стрейхорна, и неповторимый голос Уиллиса Коновера: «Time for Jazz! Willis Conover in Washington, DC, with «The Voice of America», Jazz Hour…»
Помню, как весной, кажется, в апреле, к нам пришла бабушка Лиза, угостилась мамиными пирогами и цъади, чуреком из кукурузной муки, по обыкновению своему обещая в следующий раз уж точно принести цъади с сыром («Без сыра суховато получается, Жанна»), и сообщила, что Боре сделали операцию на мочевом пузыре, но не слишком удачно вырезали опухоль.
Спустя какое-то время пришёл и Борис, осунувшийся и какой-то… маленький, что ли. Долго о чём-то беседовал с мамой, сидя за столом на веранде. Потом, когда она вышла ненадолго, вдруг сказал мне:
— Жалко всё-таки, Кося, что мне не пришлось побывать в Нью-Йорке. Я бы прогулялся по Центральному парку. Осенью. Осенью там, должно быть, живописно. Посидел бы на скамейке, посмотрел бы на красивых женщин. Особенно на мулаток и чёрных! Кося, тебе нравятся мулатки и чёрные? И очень жаль, что давно закрылся «Бёрдлэнд». Клуб был такой на Манхэттене джазовый, знаешь? Нет? Его так назвали в честь Чарли Паркера. Ну, так он закрылся в год твоего рождения, да… А я толком не смог выучить даже одну вещь на саксофоне. И знаешь почему? Я недавно узнал, как это называется. Атрофия воли. Атрофия воли, Кося…
Он стал прощаться, и я точно помню его последнюю фразу: «Ну, до нового прибытия в Джаву! Будем с тобой слушать джаз по ночам!»
На стуле, где он сидел, в самом его центре, в углублении, осталась маленькая лужица мочи. Последствия неудачной операции, знаете ли. Мама сказала, мол, надо бы, наверное, вынести стул. Но я вызвался отмыть его во дворе под краном. Я мыл этот чёртов стул, и почему-то щипало в носу.
…Я вернулся в отель глубокой ночью.
У лифта меня встретил «Уитакер».
— Как провели время, сэр? Насыщенно?
— Прогулялся по Центральному парку. Сидел на скамье и глазел на красивых женщин. На чёрных и на мулаток — в особенности.
— Вам нравятся чёрные женщины?
— Очень. А потом отправился в джаз-клуб «Birdland». Сумасшедший мамин дядя, которого я упомянул утром, сокрушался, что его закрыли в 1965-м. Он умер в 77-ом и не мог знать, что в 1986-м клуб откроют снова… Слушайте, я тоже сейчас умру, если не скажу этого: вы так похожи…
— О, да! На Фореста Уитакера, сэр! Я устал отнекиваться и теперь всем говорю, что он мой брат-близнец…
Параллельный монтаж
— Как ты узнал меня?
— Сначала — по голосу. Потом — по родинке…
— Но ведь столько лет прошло!
— Пять лет.
— Ты же был совсем ребёнком! Тебе и теперь-то семнадцать, пацан совсем…
— Я тогда, на сеновале, пялился на звёздное небо, когда вы туда с Хасиком завалились…
— Что?! Ты всё видел?!
— Слышал. И музыку помню из магнитофона твоего, из «Филипса».
— Слышал он, ёлы-палы… И что же? Что потом?
— Потом вы ушли спать, а я…
— Ну?
— Ну, это… произошло впервые. Как землетрясение.
— Где-то я уже встречала эту метафору. Примни, пожалуйста, подушку, я не вижу твоего лица…
— У Маркеса, наверно, читала, в «Сто лет одиночества». Только там — о реальном сексе, а не о первой подростковой мастурбации.
— Точно! Диалог Аурелиано и Хосе Аркадио! Слушай, анекдот вспомнила. Пожилая дама — подростку: «— И сколько тебе, Ваня, годков-то? — Двенадцать. — Хм-м… И что же ты, Ваня, дрочишь? — Угу. — Ну, да, трахаться тебе, Вань, пока рановато!» Что, не смешно?
— Так, не очень.
— Да, хорошо там было тогда, в Джаве, красиво: горы, речка прозрачная с форелью, кукуруза жареная на берегу, ночи тёмные-тёмные! И светлячки… Джа-ва… Джа-ва… Джава! Костя!
— Что?
— Поцелуй меня…
…В трамвае я задремал и проехал не только свою, но и следующие три остановки. Или даже четыре?.. Словом, проснулся, когда объявили психбольницу имени Кащенко. Выскочил, и — повезло, пошёл колючий осенний дождик, — успел запрыгнуть в 26-й, идущий от Шаболовки в обратную сторону, к ДАСу. Дом аспиранта и стажёра МГУ на улице Шверника — это наш дом родной, двухкорпусный «катамаран», соединенный культурно-развлекательным блоком: кинозал, «тренажёрка», бассейн, столовая, кофейня, в общем, экспериментальный проект, жильё светлого будущего — уже сегодня лучшая общага в Европе! И, кстати, каждому зайцу в лесу известно, что как раз мимо нашего ДАСа проходит похмельный Мягков — Лукашин в «Иронии судьбы…», читая за кадром «Балладу о прокуренном вагоне». Ну, это — «…с любимыми не расставайтесь…» и всё такое.
В вагоне по рыжей гриве сразу замечаю красотку то ли с факультета почвоведения, то ли с биофака: сидит всем физическим законам вопреки, лианами переплела свои точёные длиннющие ноги под короткой чёрной кожаной юбкой. У неё нынче не слишком свойственное ей затяжное — аж двухмесячное — увлечение ревнивым шкафоподобным аспирантом-сибиряком. Время от времени у них случаются бурные выяснения отношений, которые завершаются ещё более бурными ночными примирениями. Наутро она появляется в кофейне в огромных солнцезащитных очках и остаётся в них на людях при любой погоде в течение нескольких дней. Затем очки теряют свою актуальность — до очередной ночной сцены после дискотеки, и всё повторяется снова…
На следующей остановке в вагон заходят мои сокурсники — высоченный добряк Серёга Лукьяненко, он же — Балтика, следом Крупа — Олежек Крупица с Вовой Кирсановым. Все трое в мрачном подпитии.
— Здравствуй. Из пивняка мы, Константин, — сдержанно сообщает Крупа.
— Ты чего это схуднул так? — озабоченно оглядывает меня Кирсан. — Как велосипед… Круги под глазами, опять же.
— Это бабы всё, — театрально изгибает бровь Крупа.
— Лёху мы поминали, Кость, — почти шепчет обычно шумный и весёлый Балтика. — Лёху Герасимова. Сожрал его рак все-таки.
— Как это, поминали? — не сразу доходит до меня. — Мы же на днях его навещали дома, на Рафовых «Жигулях», все вместе. Он ничего так, весёлый был. Бледный очень только…
Мы выходим под дождь и почему-то молча стоим какое-то время и мокнем, пока Крупа наконец не предлагает, словно очнувшись, произнося «т» как «ц», на белорусский манер:
— Ну, пошли уже, что ли? Приехали, ё…ная цёця…
— Алло, привет!
— Привет, дружок! Слу-у-ушай, помнишь, ты всё спрашивал про музыку? Ну, ту, на которую ты в Джаве так запал в своём глубоком детстве.
— Ты вспомнила?! Ты вспомнила её?!
— Мало того, я нашла их, эти две кассеты. Мне тогда их Миша, брат мой, привёз из Австралии, он на торговом судне боцманом ходил! Сейчас уже не ходит, в Москве сидит. Чувака того, музыканта, зовут Родригес.
— Как?
— Сиксто Родригес, он о-очень клёвый! Там вся Австралия от него фанатела, Мишка рассказывал!
— Не слышал ни разу. Когда увидимся?
— Давай на будущей неделе? Я тут материал один сняла, вот смонтирую, а в эфире вместе посмотрим, ладно? Мне важно, что ты скажешь: я хочу параллельным монтажом очерк решить, так драматичнее будет… Только ты звони мне, ладно?
— Когда?
— Завтра и каждый день!
…Этой ночью я сплю плохо. Около трёх проваливаюсь-таки в причудливый сон, в котором вижу Джаву. Как ловим с Русланом форель на Чъимасе, потом там же, спустившись вниз по руслу речки, накуриваюсь до рвоты сигарет «Мзиури», потом переходим через наш висячий мост, и я долго стою на нём, глядя на бурный поток, и кажется, что это мы с мостом несёмся вдоль реки, разбегаемся и вот-вот взлетим… Потом вдруг появляется мамин двоюродный брат Хасик с незнакомой девушкой. У неё огромные голубые глаза и родинка над верхней губой слева.
— Знакомьтесь, — говорит Хасик. — Это — наша гостья.
Она протягивает руку, насмешливо улыбается и что-то говорит.
— Кот, ты что, оглох? — хохочет Хасик, и я чувствую, как краснеют мои уши.
— Здорово, Кот! — У неё неожиданно хрипловатый голос. Она наклоняется ко мне и целует меня в лоб. У неё сухие горячие губы, очень-очень горячие…
…Я просыпаюсь в начале шести и понимаю, что у меня жар. Ребята, ясен пень, спят. Встаю, подхожу к окну и чуть приоткрываю его, душно. Вижу, как кто-то высовывается по пояс в окне первого корпуса, что напротив, и радостно орёт:
— Лю-у-уди-и!!! Ско-о-олько вре-е-мя-а-а?
— А не пошё-о-ол бы ты на-а-а х…? — резонно вопрошает кто-то из нашего, второго корпуса, но пару мгновений спустя всё-таки смягчается: — Полови-и-ина шесто-о-ого!
— Благодарю-у-у!
Всё-таки приятно жить среди интеллигентных людей, особенно когда заболеешь, думаю я, закутываясь в одеяло…
— Орэзе, детка, — констатирует похожая на большую добрую пчелу участковый доктор Ступникова. — Лечись, через три дня — в поликлинику.
К обеду я сбиваю температуру таблетками до 37 и спускаюсь в столовую. О! Как же это пленительно — болеть в ДАСе! Почти как детстве, а возможно, даже приятней: все девчонки немедленно узнают об этом и несут тебе лечебные варенье, блинчики и котлетки с жареной картошкой. Но всё это будет вечером, когда народ вернётся с факультета, а пока, по дороге в столовую, я встречаю лишь однокурсницу Лену и ловлю себя на мысли, что никогда не видел её в каком-нибудь домашнем халатике и тапочках, что позволяют себе практически все девчонки. Не-ет, не такова Лена! Дико похожая внешне на валлийскую певицу Бонни Тайлер, всегда выглядит элегантно, comme il faut, вытянута как струна, и эта походка танцовщицы, силы небесные! И эта манера смеяться, оценив удачную твою шутку, прерывисто, на три такта: «Ах! — Ах! — Ах!» Богиня. Или полубогиня, что, в принципе, одно и то же.
В столовой встречаю Нодара с бутылочкой домашнего ткемали, присланного мамой. Мы с ним не только из одного города — мы оба учились во 2-й школе, только, когда я пошёл в первый класс, он заканчивал десятый. Но я его запомнил: он был обладателем заметной, невероятно густой шевелюры, как у Пьера Ришара времён «Игрушки». Теперь от шевелюры мало что осталось, но это его не портит: мой земляк харизматичен, практичен и мудр.
— Не торопись, надо подождать пару минут, — шепчет Нодар перед раздачей. — Скоро вынесут отличные отбивные…
— А жареные цыплята как же?
— Цыплята будут завтра!
И точно, минут через пять мы уже уминаем отбивные с ткемали.
— Завтра дискотека, — сообщает старший товарищ. — Как там однокурсницы твои? Симпатичные есть?
— Ты их всех уже знаешь.
— Пойдёшь?
— Вряд ли, чувствую себя неважно. К тому же у меня девушка.
— Да ты что?! Кто такая? Почему не знаю?
— Она не из наших. Познакомлю.
— Москвичка?
— Ну, да. Ей 27 лет, она работает на телевидении.
— Ничего себе, она моя ровесница, ты не слишком молод для неё? — веселеет Нодар от обеда и моей новости. — Пойдём отлакируем отбивную кофейком, расскажешь о своей пассии!
Вечером выхожу звонить в холл на этаже каждые полчаса. Не дозвонился, автомат при этом проглотил две двушки. К ночи поднимается температура и першит в горле. Опять снится Джава. И во сне явственно звучат песни из её магнитофона «Филипс», как тогда, целую вечность назад. Готов поклясться, что это именно те песни. Правда, наутро не могу вспомнить ни ноты, как ни пытаюсь.
Весь день читаю «Игру в классики» Кортасара, потом, ближе к вечеру, с Лёнчиком Махкамовым идём в кинозал на «Андрея Рублёва».
— Давай кино снимем, Кость, — вдруг предлагает Лёнчик, прервав молчание после просмотра.
— Шутишь? — улыбаюсь я.
— Нет, не шучу.
К восьми приходит однокурсница N.
— Салют, аульный мужчина, — приветствует она, передавая баночку малинового варенья.
— Я не аульный, мы христиане, у нас сёла, знаешь ли.
— А-а, — тянет N. — Температура есть?
— Нет.
— Пойдём тогда прогуляемся к пруду за Кащенко. Подышим свежим воздухом.
— Давай подышим.
Через полтора часа возвращаемся. На N. красивое сиреневое платье.
— Пойдём потанцуем?
— Пойдём. Позвонить только сначала надо.
Длинные гудки.
На первом этаже, где дискотека, почти нечем дышать. Все потные и возбуждённые.
— А сейча-а-ас, — вступает диджей, — ваша любимая Lipps, Inc.! «Designer Music»!!!!
Через полчаса мы выходим с N. подышать, совершенно мокрые.
— У нас с девчонками осталось немного винища в комнате, давай добьём?
Мы пьем «Рислинг» и идём в холл покурить.
— Сейчас покурим, и мне надо позвонить, — затягиваюсь я сигаретой.
— Как скажешь, первый парень на селе.
Мы плюхаемся в кресла.
— Хорошо пахнешь.
— Это «Анаис-Анаис», — говорит N., берёт мою руку и заводит себе под платье…
Когда ко мне возвращается способность соображать, удивляет какое-то незнакомое ощущение пустоты внутри.
— У тебя очень красивое платье, — слышу я свой голос, заправляя в джинсы ремень.
— Мне его папа подарил, — как-то смущённо и беззащитно улыбается N. Отчего-то от этой её фразы становится невыносимо неловко, почти стыдно за себя, за этот чёртов холл в общаге, лучшей, бл…дь, в Европе — с казёнными креслами и телефоном-автоматом.
«Позвонить», — вспыхивает и тут же гаснет мысль. Уже поздно, завтра.
— Как ты себя чувствуешь? — задаёт N. спасительный вопрос, и я с готовностью жалуюсь на болезненный упадок сил…
Во сне опять приходит та самая музыка.
Едва дождавшись девяти, я бросаюсь в холл к телефону. Трубку берут почти сразу, и я начинаю говорить, что чуть с ума не сошёл, что соскучился, что приеду сейчас же. Молчание в трубке заставляет заткнуться и меня.
— Это Костя? — слышу я низкий спокойный мужской голос. — Костя, это Миша, её брат. Всё произошло мгновенно, когда она монтировала материал. Врачи говорят, что лопнул сосуд в голове. Приезжайте, на столе лежат две аудиокассеты для вас. С Родригесом…
…Прошло сорок лет. А память, безжалостная и бесстрастная сука, продолжает монтировать события давно минувшие с нынешними, сплетая новые смыслы, лишая сна, заставляя искать оправдания и презирать себя. И не давая стареть…