Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2023
Виталий Аширов (1982) — родился в Перми. Окончил Литературный институт им. А.М. Горького, семинар С.П. Толкачева. Работал копирайтером и журналистом. Публиковался в журналах «Нева», «Юность», «Урал», «Крещатик», «Вещь» и др. В 2019 г. в издательстве «Кабинетный ученый» вышла дебютная книга. Лауреат премии журнала «Урал» и премии им. Людмилы Пачепской за роман «Пока жив, пока бьется сердце» («Урал», 2020, № 1).
Часть первая
1
«Кто я? Что я? Только лишь мечтатель, синь очей утративший во мгле», — пришли мне внезапно в голову поэтические строки. Я небольшой охотник до поэзии, честно скажу. И даже автора не знаю. Но возникли как будто из ниоткуда. Будто их ветром надуло. И ведь как точно описывают моё нынешнее состояние! Кто я, что я? Мечтатель.
Ещё неделю назад мечтал на Ленке Черепахиной жениться, да что-то не получается. Ерепенится она, отдаляется от меня. Эх, мечтатель ты, Володька, мечтатель!
Экзамены на носу. А разве я что знаю? Ничего не знаю. Ну, может, заглядывал в учебник пару раз. Так ведь разве успеешь все вызубрить за неделю.
В школе надо было учиться, говорил брат. Зачем тебе этот институт нужен? Что в нём? Иди к нам на завод. А я уж и собрался к ним на завод, да Ленка против была. Нечего, говорит, там делать. Все люди как люди, в институт поступают, карьеру строят. А ты? А я что? Польстился на глаза её карие — так и сказал брату: не нужен завод мне! Грязь, пыль, да вонь, да шум, да гам. Инженером пойду, в чистом кабинете сидеть стану, с циркулем. Бланки подписывать, чертежи рисовать. А он посмеялся только: дурак ты, Володька, дурак. И ничего не сказал больше.
Ведь и правда дурак я. Хожу на эти курсы подготовительные, а толку, кажется, никакого нет. Завалю экзамен, ой завалю. И Ленка тогда от меня совсем отвернётся. А что ж мне, как без неё? Люблю её, бледную, худую. Выше меня на полголовы и всё растёт куда-то, тянется к небу, знаниям. Зачем ей все это? Она-то точно поступит. А если я не смогу — бросит.
Я ведь её люблю… Или нет? Интересный вопрос. Вроде бы привязан к ней. А любовь? Что такое любовь — не знаю. Может быть, это и есть любовь. А если даже нет, то пусть уж лучше видимость любви будет, чем совсем без любви.
Эх, вот куда меня занесло, в дебри какие немыслимые. Думаю, думаю, а на часах-то, мать честная, девять без пяти. Поторапливаться надо. Хотя, может, лучше с ребятней кораблики позапускать?
— Эй, малыши! Неправильно делаете. Кто же так кораблики-то пускает?
Два угрюмых карапуза уставились на меня с недоверием. Думают: да мы побольше твоего знаем!
Шиш они чего знают. Знали бы, как следует запустили бы. А то построить из газеты построили. А внутрь сор всякий напихали. Палочек, галек. Вот он и переворачивается у них все время. Не так надо. Вот я покажу вам сейчас как.
И только я хотел продемонстрировать малышам свое искусство, как оступился, скользнул по асфальту, угодил в лужу и чуть не упал. А кораблик на глубокое место вырулил, на бок завалился от ветра и на дно пошёл, с этаким грузом-то.
Несчастные дети завыли во весь голос. Вот они стоят, ревут и на меня пальцами показывают, якобы я ещё и виноват. А что я? Кто я?
Махнул рукой и дальше побежал, будто ничего не случилось. Всё-таки человек я взрослый, семнадцать мне. Достоинство должен сохранять при любых ситуациях.
Что бы ни произошло с тобой, Володька Бурмин, стой прямо, дыши ровно, полной грудью дыши как ни в чем не бывало, и иди вперёд! Али я не стреляный воробей и не трепала меня жизнь? Ещё как трепала! И в детском доме был, и в милицию попадал. Чуть было на дно бытие преступное не затянуло, да выкрутился, не пропал, сохранил себя. Пусть и не с золотой медалью школу закончил, а четвёрок в аттестате немало. А от подленьких приятелей ещё четыре года назад открестился. Нечего мне с вами делать. У вас дорога своя, у меня своя, честная.
Через полчаса лекции, а я тут хожу, рассуждаю. Да бежать надо! А бежать совершенно не хочется. Осень какая-то серенькая. Красок никаких нет, как будто весь мир в одночасье стал чёрно-белым. Даже небо и то равномерно серое. Стены бетонные, грязные лужи и листва, прогнившая до картонный серости, — всё это навевает уныние. Даже жить в такие дни не хочется, ей-богу. Куда ни взглянешь — слякоть и грязь, и люди идут серенькие, с тусклыми озабоченными лицами. И вот я, что называется, стою на перепутье.
Картина маслом: юноша, обдумывающий житьё. Наверно, мне просто все равно, куда идти, поэтому я так легко согласился на Ленкино предложение. Инженер, разглагольствовала она, — это благородная профессия, с чертежами, с циркулем, в белом халате, бланки подписывать, все уважают, боятся. Премии опять же ежемесячные.
Всё это, конечно, заманчиво, но гожусь ли я? Голова у меня средняя, обыкновенная, много знаний в неё не влезет.
Может, всё-таки проскочу как-нибудь? Пусть не стану выдающимся инженером, но ведь и от простого инженера тоже польза. Стараться ведь я буду.
***
А вот уже институт показался. Старейший в городе. Собранный из красного кирпича, с островерхой башенкой. Без единого гвоздя построен, как шутят студенты. Внутри целый лабиринт, много переходов, проходов, входов и выходов, и лестниц, и внутренний дворик есть.
Первый раз, когда я сюда попал, даже заблудился немного, так все запутано. И как это студенты ориентируются? В общем, хватит ныть, как девчонка сопливая. Как они могут, так и я смогу. Что я — не человек, что ли? Да у меня смекалки на десять студентов найдётся.
Вон они, столпились на крылечке. Покуривают, смеются. Что-то Ленки не видно. Опять с этим Мишиным убежала? Всегда его недолюбливал. Подозрительный тип, и в школе вечно выскочкой был. А в последних классах совсем испортился. Ты ему слово, а он тебе и десять, и двадцать, и сто слов в ответ. Тьфу! Тоже мне нашелся интеллигентишка. Подумаешь, ну прочитал он книгу-другую. Главное — это вообще не голова, а руки.
Вот смотрю сейчас на свои руки и вижу, какие они крепкие. Кожа заскорузлая, жёсткая, никакой работы не боятся. А Мишин что? Языком трепать умеет, больше ничего. Задать бы ему как следует, да не по-людски это. Что я — зверь?
Постою немного, покурю, подожду. Минут пять у меня ещё точно есть.
Студенты все прибывают и прибывают. Весёлые, румяные, к знаниям спешат, к знаниям стремятся. Из рук книги не выпускают, прямо на ходу читают. Одному мне как-то скучновато. Институт — это ведь вторая школа. В школе было скучно, и здесь будет. Такая же зубрежка и экзамены, экзамены и зубрежка.
И вообще непонятно, зачем будущим инженерам сдавать философию. Философия! Ну что за предмет такой. Одна болтовня, а смысла никакого.
И преподаватель под стать, низенький, толстенький, с залысинами. Все суетится, бегает вдоль рядов, объясняет что-то. Ишь как старается! А смысла от его объяснений — ноль. Потому что сдадим мы эту философию и забудем про неё сейчас же. Никак она в инженерном деле пригодиться не может. Там сопромат знать нужно, механику, геометрию начертательную. Теорию Маркса и Энгельса, труды Ленина изучать нужно. А про этих мудрецов так называемых, которые в бочках сидели и в чем мать родила по городу бегали, знать вовсе не обязательно. Ну, разве только в качестве курьеза.
Знания, если их невозможно применить на практике, это не знания, а запудривание башки ерундой. Надо быть проще.
А вот и Мишин. Философия у него, сказывают, любимый предмет. Подлизывается, подхалимничает, вопросики задаёт разные, интересуется всяким. А сам, между прочим, прозвал Владимира Владимировича обидным и смешным прозвищем за то, что философ, обращаясь к аудитории, постоянно говорит: ну-с, ну-с, ну-с. Гнусом прозвал!
Не трогают тебя люди, и ты их не трогай. Вот и всё. Ох уж этот мерзкий интеллигентный подход: в глаза улыбаться, а за глаза гадости говорить и козни плести.
И как с ним только Ленка общий язык нашла! С этим выпендрежником общаться нельзя. Гнилая личность. Одно радует, поступает он на какой-то филологический. А Ленка со мной на инженерный. Значит, не будет лишний раз Эдик мешаться.
***
А вот и она. Рядом Мишин со своей компанией. Идут, словечками перебрасываются, посмеиваются. Лицо-то у неё какое счастливое. Со мной она вечно угрюмая. Что её так радует? Штаны у него вон какие широкие, такими только улицы мести. И пиджачок франтоватый, как будто в театр собрался, а не на экзамен. Даже платок из кармашка торчит. Врезать бы ему! Ох, и зудят у меня кулаки. Не удержусь когда-нибудь, наподдам. Да ведь жалко, я ж его в мокрое место с одного удара превращу, мне же боком и выйдет.
— Ой, Володя, привет! — говорит она немного оробело.
Не ожидала меня увидеть?
— Привет, — цежу сквозь зубы.
— Салют представителю народа, — усмехается Эдик.
Молчу. На него внимание сегодня обращать не стану.
— Пойдём, Лена, — говорю девушке и беру её за руку.
Она внезапно отстраняется от меня и делает шаг назад, к Мишину.
— Куда же мы пойдём? — говорит.
— Туда, — зло отвечаю я, — на экзамен.
— Так у нас разные экзамены.
— Как разные?
— Да так, я решила на филологический поступать.
Вот тебе раз. Меня как будто молнией ударило или оглушило чем-то. Стою и слова не могу сказать.
— Как на филологический? — выдавливаю через силу.
— Понимаешь, я ведь всё-таки девушка, а заводы, стройки — материи слишком для меня, как бы сказать, грубые. Ты только подумай, что со мной будет на стройке через пять лет. Я же состарюсь раньше времени. Ты ведь не желаешь мне плохого?
— Не желаю.
А сам на Мишина смотрю. Его рук дело. Он её обработал. Хотел я сказать что-то, в спор вступить, да плюнул.
— Иди куда хочешь.
— Значит, не сердишься? — радуется Ленка.
— Нет, не сержусь, — отвечаю я, — да и с чего мне на тебя сердиться. У нас что, с тобой какие-то отношения были?
Говорю, а сам чувствую: вот-вот разревусь.
Она ещё пуще обрадовалась.
— Конечно, ничего у нас не было. Это ты хорошо заметил. Ты слишком простоват, грубоват. Ренуара от Пикассо не отличишь.
И взяла Мишина за руку.
— Ещё бы у нас что-то было, — зло прошипел я, — не вожусь с такими.
— Но-но! — произнёс Мишин. — С какими же такими девушками ты не водишься, уважаемый Владимир?
А я набычился и не знаю, что ответить.
И тут зашептались вокруг: экзамены начинаются, экзамены начинаются.
И все студенты стайками и струйками принялись проникать мимо нас в открытые двери. Их было так много, что они совершенно оттеснили меня от Мишина с Ленкой. Когда толпа рассеялась, Черепахина исчезла. Видимо, тоже улизнула под шумок с компанией.
***
Я поплёлся в коридор.
Выяснилось, что первый экзамен у нас все равно будет общий. В одном кабинете. Хотя сдавать совершенно не хотелось. Особенно после такого признания. На филологический она собралась! Со мной, значит, не хочет, а с Мишиным хочет. Что она в нём нашла?! Маменькин сынок и все время умничает. Надо всё-таки начистить ему морду.
Все вокруг страшно волновались и на ходу зубрили. Одна тоненькая, бледненькая первокурсница от переживаний даже в обморок упала на руки подружек. Зато взад-вперёд ходили дежурные старшекурсники и проверяли, чтобы никто чужой не проник в институт. Подозрительных прямо так и спрашивали: ваш пропуск!
Меня не спросили, значит, не такой уж я и подозрительный.
Владимир Владимирович ещё не пришел. В кабинете стояла шумная атмосфера. Молодые люди скрипели партами, чихали, смеялись, кто-то даже запел. И, умудряясь производить все эти шумные звуки, они продолжали зубрить, как будто не прочитали учебник дома уже раз двадцать, а то и сорок.
Уж я-то наверняка знаю. Это я прочитал полтора раза. И не понял ничего. Аристотель, Платон… Ну какое мне дело до них?! Тогда же строй был рабовладельческий, попирались святые права людей. А мы учить, а мы зубрить! Да сжечь нужно всю эту философию! И никакие категории и константы не помогут мыслителям.
А где же Черепахина? А вон она, у окна с Мишиным устроилась. Неужели между ними есть что-то? Или так просто, развлечение нашла? А если вправду не нужен я ей? Тогда даже не знаю что… Вот говорят, свою девушку нужно отстаивать. А я не знаю, нужно её отстаивать или не нужно, потому что не уверен в том, что люблю её. Странная она, ветреная. Сегодня здесь, завтра там. Сегодня инженер, завтра филолог. Сегодня с рабочим, завтра с философом. А послезавтра с актёром укатит. И все-таки красивая…
И тут мне подумалось: а ведь красота её приторная. Будто бриллиант в меду. Вроде бы и красиво. Но один раз посмотришь — и навсегда хватит. Вот смотрю сейчас на неё. Сидит с Мишиным. Он ей руку на плечо положил, похохатывает, историю рассказывает. Вот её профиль идеальный, греческий. Локоны опять же сдувает со лба. Брови подкрасила. Манерная, жеманная, нарядная, как новогодняя ёлка.
Фу, что я в ней раньше только видел! Заморочила меня, обдурила и чувствами моими играет. И все равно ей, что у меня на душе происходит.
Взять бы этого Мишина в охапку и об пол шандарахнуть. Впрочем, пусть уж лучше он с Ленкой, раз прельстился на красоту. Вот и получай на орехи. Поматросит, как поётся, и бросит. Рожки да ножки от нашего Мишина останутся. Но красива, красива… Вот бы фотоаппарат. Щелк, щелк. Хоть на память оставить, что ли.
Да нет, так я совсем с ума сойду: развешаю портреты по комнате и любоваться буду. Если все время на оболочку пустую смотреть, то и забыть можно, что пустая она. Недаром говорят поэты… Почему мне сегодня в голову все стихи лезут? Не читал ведь их сроду, а лезут и лезут. Недаром размышляют о красоте. Что она такое? Сосуд, в котором пустота, или огонь, мерцающий в сосуде. Так вот Ленка — пустой сосуд. Но красива!
Может, у нас всё ещё наладится. Переменится она, дурь филологическая из неё выйдет. И мы… Эту важную мысль я, к сожалению, не успеваю додумать до конца.
В кабинет входит низенький, тучный, одышливый человечек с голубой папкой. Студенты, как по команде, замолкают. Воцаряется гробовая тишина.
— Ну-с, ну-с, ну-с, — говорит Владимир Владимирович.
Мишин, не сдерживаясь, хихикает.
— Берите билетики.
Тишина прерывается снова. Все вскакивают, и каждый норовит прибежать первым. Толпятся вокруг стола, выхватывают друг у друга полоски нарезанной бумаги.
А я последним подойду. Не люблю вести себя как животное. У человека должно достоинство быть, иначе совсем плохо.
Столпились вокруг Гнуса, кудахчут озабоченно. А он доволен. Смотрит на всех поверх очков, улыбается.
Ладно, моя очередь.
Тяну наугад, комкаю в ладони и плетусь к парте. Так, что там: Парменид. Смутно знакомое слово. Судя по произношению, наверно, кто-то из этих, из древнегреческих рабовладельцев. Да уж, на что рассчитывал, если толком и не готовился? Экзамен, можно сказать, провален.
Зенит, Парменид… — мучительно размышляю, уставив глаза на потолок.
С его белоснежности свисают четыре ослепительно ярких лампы. Может быть, отчаянно думаю я, в имени скрыта суть учения. Пар… Может быть, всё пар? Или Армения… Армения, армия, милитаризм… Что за идиотизм! — прерываю я поток сумбурных мыслей и хочу немедленно идти. Хоть что-нибудь скажу. А подглядывать в учебник, как делает, например, рыжеволосая девушка, соседка моя по парте, подлость. Для советского человека неприемлемо.
Главное — правда, а хитрости, извороты для бедных духом.
Я решительно поднимаюсь и следую по направлению к профессору. Владимир Владимирович слегка удивляется:
— Так быстро? Ну-с, ну-с, ну-с, молодой человек, извольте порадовать меня вашими знаниями.
Я сажусь, закидываю ногу на ногу и замечаю, что Мишин с Черепановой внимательно наблюдают за мной. То-то им будет потеха.
Откашлявшись, вытягиваю билет перед собой и громко читаю:
— Парменид.
— Очень хорошо, — говорит преподаватель, — продолжайте.
— Парменид, — говорю я снова и уже не столь уверенно, — это древнегреческий философ.
— Так! — радуется Владимир Владимирович.
— Он разработал чрезвычайно сложную для понимания теорию.
— Верно. Но подождите с теорией. Когда он жил?
— В 15-м веке до нашей эры, — говорю наобум и понимаю, что не угадал.
У профессора вопросительно поднимаются брови. Мишин начинает хихикать, и Ленка тоже прыскает от смеха.
Меня все это неимоверно раздражает. Я самоуверенно продолжаю:
— Возвращаясь к теории, хочу отметить, что основными понятиями Парменида были две константы: пар и армия. Пар — это орнитологическая константа. Она имеет отношение к устройству вселенной. Греческий мудрец считал, что вселенная сделана из пара, потому что это вещество не имеет формы и четко определяемой структуры и при определённых условиях может выступить из любого объекта.
Не зная, что ещё ляпнуть, я замолчал.
— Очень интересно! — вытаращился на меня преподаватель. — Вы продолжайте, продолжайте. У вас крайне глубокие познания предмета.
— Армия, — вздохнул я, — это политическая константа. Она имеет непосредственное отношение к сущности рабовладельческого строя. А Парменид, как известно, был сторонником этого ужасного государственного устройства. За малейшую провинность он жестоко наказывал своих рабов. Сажал в клетки, морил голодом, ставил на горох.
В кабинете уже давно звучали быстрые перешептывания, а на последних моих словах студенты и вовсе грохнули от хохота. Громче всех смеялся и показывал на меня пальцем Эдик. Ленка хохотала, откинувшись ему на плечо.
— Удивительно! — отмигивался преподаватель. — Вот уж не подозревал, что в таком невзрачном на вид абитуриенте скрыта такая бездна знаний. Жаль только, не философских, а каких-то других. Попробуйте себя где-нибудь ещё, — грустно закончил он и развёл руками.
Я отодвинул скрипучий стул и поплёлся к выходу.
— Или приходите на следующий год, — воодушевленно прокричал он вслед.
***
И вот я снова на крыльце. В моих дрожащих пальцах зажата сигарета. Унылый ветер уныло гоняет по унылому двору унылую серую листву. Глупая рыжая кошка трётся о мои ботинки. Кто я? Что я?
Вот и провален экзамен. Ну и правильно, что провален. Я ведь и не готовился. Парменид, Парменид. Какое мне, молодому, здоровому, рукастому парню, может быть дело до этого унылого рабовладельца. Все прогрессивные люди новое общество строят, а философы нас в прошлое тянут. Ещё и полным идиотом себя выставил, вот ведь как. И прямо перед Ленкой, перед Ленкой…
А как она смеялась, уничижительно, как будто я больной какой-то или слабоумный. А я ещё с такой девушкой дружить хотел! Хорошо, что теперь все кончено. Я свободный, не обременён никакими задачами и знаниями, гулянками, свиданками и могу… Что, собственно, могу?
И тут я вдруг с потрясающий отчётливостью понял, что мне нужно сделать: забыть, забыть, навсегда выбросить из головы сегодняшний день, унылый, серый, неуклюжий, неправильный. И — на завод. Пусть не инженером, а простым рабочим, но хоть какая-то польза государству от меня будет. Не то что эта философия-шмилософия.
Да и Ленке бы не мешало на заводе поработать годик-другой. Все мы родились в Советском Союзе, жизнь у нас светлая в общем-то. И родине нужно трудовой долг отдать. Работать у станка — не филологию читать на диванчике, это по-настоящему тяжко и оттого радостно. Радостно оттого, что ты не себе принадлежишь, а народу, коллективу — да всей стране. А философ, обложившийся книжками, кому нужен? Себе только и парочке таких же ботаников.
Они же совсем ее испортят. Вобьют в неокрепший мозг умствования бессмысленные. И кто из нее вырастет? Уж не предатель, уж не шпион ли? Что же я-то все о ней да о ней. Неужели тем больше нет других хороших? О ней вспоминаешь — настроение портится. Ведь не любил её, пустой сосуд. Но красива. Красива!
Не знаю, сколько стою на крыльце. Может быть, пять минут, может быть, полчаса. Стою, курю, проваливаюсь в свои мысли.
— Бурмин, — раздается знакомый голос.
Оглядываюсь — Мишин.
— «Онтологическая» с «орнитологическая» перепутать!.. Эх ты, Парменид! Ну и представление устроил. После того как тебя выгнали, мы ещё целый час смеялись.
— Во-первых, меня не выгнали, — резко отвечаю я, — во-вторых, часа ещё не прошло. А в-третьих, вали отсюда подобру-поздорову.
— Володя, ну что ты наделал, — откуда ни возьмись, возникла Ленка, — мы так готовились, а ты всех насмешил и с толку сбил.
— А что это вы, — говорю, — так быстро. Уже всё?
— Всё, — подтверждает Ленка, — Эдик сразу после тебя вышел.
— И вот что удивительно, — встревает Мишин, — вопрос мне попался про Аристотеля. А ежели говорить более конкретно — о принципе первопричины в его метафизической системе. Тебе знаком этот принцип? — насмешливо спрашивает у меня.
— Ещё как, — так же насмешливо отвечаю.
— А мне что-то подсказывает, наш Володя блефует, — усмехается Эдик, обращаясь к Ленке, — ну да не имеет значения. Так вот, друзья, первый принцип есть некая мировая душа, которая называется по-гречески очень ёмко и точно.
— Как же? — спрашивает Ленка.
— Нус! — он поднял указательный палец. — И с этого дня наш Гнус больше не Гнус, а кто? Правильно, Нус.
Весьма довольный собой, Эдик хохочет и глядит на меня, думая, что я оценю его жалкую шуточку.
— Полная чушь, — бормочу, — юмор уровня школьной уборщицы тёти Клавы.
— Твой юмор, Володя, — безапелляционно отрезает Эдик, — мы уже имели честь оценить. Спасибо, хватит.
И, снова засмеявшись (как же ненавижу их отчаянный, ничем не сдерживаемый смех), товарищи собрались ретироваться.
— Стойте, — окликаю, — как сдали?
— Пятёрки, — кричат, не оборачиваясь, и медленно удаляются.
Меня не позвали, почему-то подумалось с новой злостью. А ведь они подходят друг другу: напыщенный, напомаженный петух и пустая внутри кокетка с кукольным лицом. Сдали они! И я бы сдал, если бы захотел. Но не хочу с ними в одной аудитории находиться, одним воздухом дышать. На завод, скорее на завод. Завтра же документы отнесу. Хоть уборщиком, а если брат похлопочет, то и токарем возьмут. Начну пользу приносить Родине.
Всё-таки немного обидно, и даже не немного, а сильно. Бросаю окурок в тяжелую бетонную урну и, заложив руки за спину, неспешным шагом иду домой.
***
Где-то вдалеке брешет собака, пищат дети, гудят механизмы и проносятся автомобили. Старый город сменяется новым, а новый опять старым. Я печально пинаю опавшую листву, бездумно наступаю в лужу. Посвистываю и морщусь. Такой у меня вид, что лучше ко мне не подходить — схлопотать можно.
Пересекаю мост через Нежданку, останавливаюсь и, взявшись за чугунные перила, гляжу вниз. Водная гладь совершенно пуста. Ни корабля, ни захудалой лодчонки. Волны катятся равномерно, с шипением бьются о берег.
А может, сброситься? — мелькает шальная мысль. Вокруг никого. Ну, уж нет, тут же одергиваю себя, если сброшусь, то подумать только, какое неимоверное удовольствие доставлю Эдику Мишину. Да и она вздохнет с облегчением. Будут вместе смеяться над неудачником. А я не неудачник. Если захочу — все смогу. Все, что Мишин даже представить не сумеет.
Плюю в серую муть, ветер уносит плевок. Не знаю, добрался он до воды или нет. Домой, скорее домой. Дождаться брата, расспросить обо всём. О приеме, о премиях, о плане.
И, чтобы сбросить тяжесть сегодняшнего дня каким-нибудь нелепым действием, раскидываю руки, как в детстве, и, будто большой самолёт, бегу вперёд, яростно гудя. Толстая старушка в чёрном платке, заводящая на мост тележку, набитую макулатурой, недоумённо отшатывается.
Проношусь мимо, дальше и дальше. Спускаюсь вниз, в знакомый лог, где текут грязные ручьи и стоят подгнившие сараи. В детстве мы играли там в прятки, и мне даже удалось забраться в кроличью нору. Ума не приложу, как я это сделал, но всё-таки сделал, залез почти целиком, голова торчала. И как Димка не наступил! И хорошо было внутри, уютно, словно под очень плотным одеялом.
Выбираюсь из лога. Передо мной жилой массив. Детская площадка с грибками, песочницей и всем, что полагается. Неспешно пересекаю её. Там и сям знакомые лица, приходится со всеми здороваться.
— Здравствуйте, тётя Даша! Здравствуйте, тётя Клава! Здравствуйте, дядя Женя! Здравствуйте, баба Нюра!
Вечно эти пенсионеры чем-то недовольны. Губы поджаты, брови насуплены. А чего злиться-то, чего кукситься? Забот никаких нету — сплошная малина, живи да радуйся. Ан нет, ворчат, бормочут, провожают неодобрительными взглядами, словно я украл у них что-то. А ведь знают меня лет десять, а то и больше. Неужели я таким же стариком стану? Даже вообразить не могу, как я с палочкой на лавке…
А вообще жизнь бесконечной кажется. День тянется и тянется, будто в нем не двадцать четыре часа, а миллион лет. И сколько таких миллионов лет пройдёт, прежде чем я состарюсь? Лучше не думать об этом. Все равно ни до чего толкового не додумаюсь.
Скорее домой. Там с головой заберусь под одеяло и буду переживать провал на экзаменах, а может, не буду — ещё не решил, переживать или не переживать. Это пусть Мишин по пустякам переживает. Мне-то что.
Открываю тяжелую дверь миниатюрным ключиком и вдыхаю запах родного жилища. Пахнет воблой и пивом.
Брат с друзьями, видимо, праздновал что-то утром. Постоянно празднуют. Все у них праздники. А как по мне, так праздников не должно быть много. Потому что они отвлекают от дела, от работы, от служения Родине. Плакаты везде развешаны: «Пьянству бой!», «Больше ни капли!», «Рюмка — враг!». Да им хоть кол на голове теши, будут пить. А пить надо в меру, говорил покойный дядя.
И чего я его вдруг вспомнил. Неприятная была история с дядей. Не советским человеком оказался, сволочью, шпионом. А как разоблачили его делишки, пулю в лоб себе пустил. Я забыл о нем совсем, но иногда всплывают со дна памяти словечки, советы, наставления.
Черт ведь знает что у человека внутри. С одной стороны, вроде нормальный, обыкновенный и даже приятный. А если копнуть — такое всплывёт, что лучше бы этого типа и вовсе не было.
Если бы не раскрыли дядю, сколько бы он гадостей еще совершил, сколько советских судеб искалечил.
На кухне бардак. Рыбьи косточки, завёрнутые в газету «Правда», лежат на подоконнике. На столе стеклянные пивные кружки, просвечивающие жёлтой мутью.
И почему они пьют? Неужели я тоже на заводе пить начну? Эх, завод, завод. Скорее бы пройти через проходную, разобраться со всеми формальностями и окунуться в свежую, интересную, новую жизнь.
А пить не буду! У меня своя голова на плечах и сила воли есть. Трезвость и правда — вот мой девиз.
По ассоциации перевожу взгляд на подоконник. Как им не стыдно в такую газету заворачивать жалкую рыбину. Брезгливо беру газетный свёрток и вытряхиваю его содержимое в мусорное ведро. Бережно разглаживаю и кладу перед собой. Вот сейчас остатки мусора счищу — и в подшивку.
Да ведь сначала прочитать нужно, прежде чем подшивать. Газета передовая. Статьи необыкновенно интересные. Начнёшь читать — не заметишь, как все издание до последней страницы прочитал.
Знакомясь с содержанием «Правды», чувствую себя частью чего-то великого, важного для всех советских людей. Да и темы-то какие, не оторвёшься! О вредителях, о шпионах, о врагах партии. Об упущениях и недоработках в отдельно взятом колхозе, о халатности во внедрении цикличности. А вот здесь… и тут меня пот прошиб. Газета говорила со мной, обращалась не к кому-нибудь, а совершенно точно ко мне:
Здравствуй, гражданин Советского Союза! Ты живёшь на всём готовом, спишь в тёпленькой постельке. Твой дом высок и благоустроен. Знаешь ли ты, что в безграничных просторах советской страны затерялось местечко, где люди живут в диких, первобытных условиях, в хлипких бараках, без водопровода и электричества? Тёмные и невежественные, они до сих пор молятся каменным идолам, едят сырое мясо и не гнушаются, стыдно сказать, промискуитета. Советская власть заботится обо всех без исключения гражданах Союза. Мудрые вожди на всенародном пленуме ЦК КПСС приняли решение помочь жителям дикого края и построить там источник электрической энергии, гидроэлектростанцию. И теперь они обращаются прямо к тебе. Если тебе от семнадцати до сорока пяти лет, ты полон кипучей энергии, ты горишь безграничным энтузиазмом, ты горячо, искренне любишь Родину и не желаешь терпеть на её прекрасном лице уродливые явления, а мертвящему однообразию предпочитаешь романтику и приключения, приходи, мы тебя ждём!
Далее указывался адрес: Алтайская республика, Чемальский район, поселение Чемал. И авторство указывалось: старший инженер Андрей Михайлович Вяткин.
Один раз перечитал. Другой раз перечитал. Потом третий перечитал. Да это что же, это же прямо ко мне обращаются! Это же я гражданин, я Родину люблю и не желаю терпеть уродливые явления на её прекрасном лице! Гидроэлектростанция — дело благородное. Может, взять и уехать? Алтай, горы, равнины, поля… Красиво, должно быть.
Действительно, чего тут киснуть, как красна девица в четырёх стенах. На всём готовеньком, одет, обеспечен, сыт. Жизнь райская, так сказать. А где-то люди страдают, выживают, природу побеждают. Да и нужен я разве кому-то здесь? Завод и без меня справится. Тем более есть немаленькая вероятность, что затянет пивная трясина, как затянула этих лоботрясов. Жизнь тут невыносимая, затхлая, душная, однообразная, примитивная какая-то. Парни вялые, инертные, а девушки пустые внутри. Только таким здесь и жить.
Уверен на сто, на тысячу, на миллион процентов, что Эдик Мишин ни за что бы в Алтай не поехал. Калачом его туда не заманишь, кишка тонка. А я поехать обязан, ничто меня не держит.
А Черепахина? Спросил самого себя. Ведь существует крошечная надежда, что она бросит Эдичку и вернётся ко мне. Да только не приму ее, лживую, переменчивую. И любят ведь душу, а не внешность. Внешность у неё в порядке, а душа?
Ну вот, снова до поповских материй додумался. Вытряхни ты, Володя, из ума ерунду всякую, собирайся сейчас же, немедленно. А что, соберусь. Чемоданы упакую и завтра же утренним поездом в Алтай махну. И ждёт меня там новая, удивительная и непременно счастливая жизнь.
2
Читаю негромко и отчётливо. Голос мой, который звучал недавно столь неуверенно, звучит все твёрже и крепче: «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель, синь очей утративший во мгле. Эту жизнь прожил я, словно кстати, заодно с другими на земле».
Ребенок затих. Не вопит, не ёрзает, не кричит. Смотрит на меня большими голубыми глазами, как будто что-то понимает в этих стихах великого русского поэта Сергея Александровича Есенина.
Кто я? Что я? Мне часто хочется задать эти вопросы самой себе. Кто я? Что я? Ответа нет.
За окном завывает ветер. Уже не по-осеннему завывает — по-зимнему. И мне от этого так тоскливо и грустно. Малыш притих. Смотрит на меня из кроватки. Когда же он заснёт, чтобы я осталась полностью наедине сама с собой, со своими грустными, тоскливыми мыслями. Ведь он, ребёнок, косвенная причина того, что я не пошла сегодня на экзамены. Готовилась целый месяц, зубрила, делала шпаргалки, заучивала формулы. Казалось, все испытания одолею быстро и непринуждённо.
А почему ты собралась быть инженером? — иногда задаю себе вопрос. Это не совсем женская профессия. Женщина должна быть более женственной, что ли. Работать с людьми, а не с проклятыми чертежами. Должна, в конце концов, радовать всех красотой. Разве на шумном, грязном заводе можно сохранить красоту? Тем более что в спецодежде её никто не увидит, как говорили мне некоторые знакомые, не особенно умные.
А я считаю, красота, она ведь не только внешняя. Есть ещё и внутренняя. Красивы должны быть дела, поступки, тогда и лицо будет красиво. Очевидные вещи, а люди не понимают.
Я стараюсь жить так, чтобы мне было не стыдно за то, что я делаю. Значит, в каком-то смысле стремлюсь жить красиво, женственно.
Мне совершенно не грустно и не печально от того, что я пропустила экзамен. Ведь я помогла человеку. Утром накануне сдачи, когда я уже складывала сумку, пришла соседка: так и так, ребёнок заболел, не могу я посидеть, пока она бегает за лекарствами.
Любой бы на моем месте поступил так, как я поступила. Отложила сумку, с готовностью сказала:
— Конечно, посижу!
И вот уже одиннадцать. Соседки всё нет и нет. А мои подружки, наверно, уже сдали экзамены. Мне совсем не грустно и не печально…
Зачем я себя обманываю? И грустно мне, и печально! Как начался экзамен, каждые пять минут на часы глядела, думала, ну скорей бы вернулась!
А теперь что, теперь уж всё. Шанс упущен, и будущее моё как в тумане.
Одно хорошо — ребёнок заснул. И кажется, все-таки нет. У него один глаз открылся, второй открылся. Он заревел.
Наказание моё! Беру малыша, он лёгкий, как котёнок. Шепчу что-то и качаю. Кричит, вырывается.
— Тише, тише, я так больше не выдержу. Я сама сейчас заплачу.
Повернулся ключ в дверях. Неужели соседка?
— Извини, Машенька.
Входит она, толстая, румяная с холодка.
— Опоздала я немного. То в одной очереди постою, то в другой. Лекарства, сама знаешь, достать трудно.
— Ничего страшного, Нина Васильевна, — говорю и протягиваю малыша.
На руках у мамы мальчик, как по волшебству, перестаёт плакать.
— Ты ведь на экзамен не опоздала, детонька? — спохватывается вдруг Нина Васильевна.
— Нет, — говорю я грустно, — не опоздала.
— Ну, беги, беги скорей.
***
Я прощаюсь с соседкой и выбредаю в коридор, на лестницу, в какое-то особое, ни на что не похожее гулкое таинственное пространство.
В оконную щель тихой сапой пробирается ветер и насвистывает. За закрытыми дверями бормотание, шорохи, вздохи, всхлипы. А ведь большинство жильцов на работе. Неужели хозяйничают привидения?
Ох, и лезет на ум всякая чушь! Немедленно соберись, Маша Сорокина, поднимайся на свой этаж, открывай ключом квартиру, с головой залезай под одеяло и плачь, жалея себя, вспоминая сегодняшнее утро. Одно утешает: мама и папа в командировку укатили и не станут свидетелями позора.
А потом? Как посмотреть маме в глаза? Что я скажу? Не пошла на экзамен, провалила институт?
Куда податься теперь? Пересдача в следующем году. Целых двенадцать месяцев, триста шестьдесят пять дней и бесчисленное количество часов. Эх ты, добрая душа! Зато помогла соседке…
Ложусь. Кладу подушку на голову и беззвучно плачу. Настенные часы с кукушкой назойливо и громко отбивают двенадцать.
Что делать? Жизнь ведь не остановилась, успокаиваю себя. Пойду на завод помощником токаря. Приобрету полезный практический опыт. Да и деньги в семье будут не лишние.
Не так все плохо, даже, наверно, совсем всё хорошо, но почему же тогда так жалко себя и так хочется плакать?
Любопытно, как Черепахина сдала. Только подумала о Ленке, как тут же она, легка на помине, трезвонит в телефон. Кто же ещё это может быть, кроме неё.
Снимаю трубку, слышу взволнованный говорок:
— Где пропадаешь, Сорокина?
Стараюсь придать голосу как можно больше бодрости и объясняю ситуацию. Так и так, пришлось отложить поступление ради героического поступка.
— Ну, ты даешь, Сорокина, — кричит Ленка, — хотя что-то такое я от тебя ожидала. Ты можешь иногда выкинуть финт. Ну, в любом случае бросай своих младенцев и немедленно лети ко мне. Собирается потрясная компания.
— А по какому поводу?
— По поводу успешной сдачи философии. Срочно вызываю тебя, будут все главные стиляги района. Может, понравится кто-нибудь.
Засмеявшись, подруга кладёт трубку.
Стиляги! Как же ненавижу это модное словечко.
Постоянно у нее кто-нибудь собирается. А я как-то не люблю крупные скопления людей. Вдвоём или втроем ещё посидеть можно, а когда десять или двадцать человек, и не пообщаешься толком, так, разве что парой фраз перекинешься. Но пойти, конечно, надо. Ещё обидится. Обидчивая она у меня, Черепахина.
Надеваю простую белую блузку и строгие чёрные брюки. Прихватываю чёрный зонт с деревянной ручкой. Небо хмурое, дождь хлынет с минуты на минуту.
Предчувствие не обмануло. Мелкий дождик припустил сразу, едва я покинула подъезд. В лужах образовывались пузыри, намёк на то, что дождь будет долгим.
Ветер захлестнул меня со всех сторон. Особенно сильно цепляется к зонту, пытаясь его выхватить.
Ускорила шаги. Чуть ли не бегом направляюсь к мосту и там, схватившись за чугунные перила, замираю, снова не в силах сдержать восхищение перед прекрасной водной гладью. Точнее, не гладью, а стремниной, потоком. Нежданка брызжет, плещет и сверкает.
А может, кинуться и покончить со всем? Ну, вот ещё глупость какая. Недостойно ты себя ведёшь, Сорокина, ох и недостойно. Ты и на заводе всем покажешь. Но в глубине души я знаю наверняка: на завод не очень-то и хочется. Работа там монотонная, грязная, скучная. А меня тянет к свершениям, к чему-то серьезному, великому.
Конечно, и на заводе я принесу пользу родине, но маленькую. Не пользу, а пользочку.
И ведь столько готовилась, готовилась… Да судьба вертит человеком как угодно, как ей заблагорассудится. Не нужно судьбе перечить — себе дороже выйдет.
Довольная такой мыслью, схожу с моста и уже вижу Ленкин двухэтажный дом с островерхой красной крышей.
Раньше там жили важные господа, да после революции их всех отправили в места не столь отдалённые, а огромные комнаты передали в пользование простым людям.
Коммунальные квартиры не лучшее изобретение современности, однако плюсов в них больше, чем минусов. Правильно говорит пословица: в тесноте, да не в обиде. Общаешься, узнаешь людей со всех сторон, проникаешься общественной жизнью.
***
Подходя к Ленкиной квартире, я уже слышу, что оттуда играет весёлая танцевальная музыка. Морщусь. Им-то есть чему радоваться. А мне чему? Глупая, глупая, доверчивая Сорокина.
Звоню несколько раз, никто не открывает. И неудивительно — при таком-то шуме. Вот на пороге возникает тучная тётя Шура с недовольно поджатыми губами. Бедненькая, как мне её жалко. Не первый раз уже громкие посиделки у Лены. А ей все выслушивать приходится. Вот, наверное, самый значительный минус коммунальных квартир.
— Проходи, — шамкает она.
Я оказываюсь в знакомой прихожей, где бывала, пожалуй, тысячу раз.
О мои ноги с грозным мурлыканьем трётся тёти-Шурина рыжая кошка. И убегает за хозяйкой.
Следую по узкому коридорчику, и чем ближе подхожу, тем громче музыка. Навязчивый саксофон какофонически гудит и бубнит. Ох уж эти модные музыканты! Вряд ли они даже в ноты попадают. Любую обезьяну из зоопарка возьми, дай саксофон в руки, она так сыграет — никакой Дюк Эллингтон не повторит.
И вообще не нравится мне звук саксофона, пустой, развязный.
Да ведь им самим, думаю, тоже не нравится. Просто мода, и всё. А против моды не попрешь.
Ленка встречает меня на пороге и тащит за руку. На ней неприятно яркое красное платье в белый горошек.
В комнате помимо Ленки трое молодых людей и две девушки. Выглядят они, как бы помягче выразиться, франтовато. Одного я знаю — это Эдик. У него взбитый налакированный кок и тонкие ухоженные усики. Сидит, развалившись в кресле, качает ногой, обутой в ботинки на немыслимо толстой подошве. Сами ноги кажутся тонкими как спички, потому что на них сильно зауженные брюки-дудочки.
Разоделись, как петухи, смотреть противно.
На старом патефоне крутится необычная пластинка — подрезанный рентгеновский снимок, на который подпольно записана какая-то новомодная американская чушь. Эдик достает такие пластинки через знакомых. И чрезвычайно гордится ими.
— Бонжур, Мишель, — кричит он через всю комнату.
— Хеллоу, Эдвард, — с сарказмом говорю я и низко кланяюсь.
Он не слышит иронии в моих словах. Ещё бы! Он настолько самовлюблён, что ему хоть прямым текстом все выложи, ничего не поймёт.
— Как тебе новая запись на костях?
— И где же она? — говорю я. — Выключи звук примуса и поставь музыку. Хочу оценить.
Он похохатывает.
— Звук примуса, как ты изволила выразиться, вовсе не звук примуса, а новая запись совершенно гениальной модернистской бэнды Телониус Монк.
— И что же здесь гениального? — с отвращением говорю я.
— Тебе не понять. Нужно жить этим, дышать, нужно думать, как Монк.
— А ты думай, как советский человек! — огрызаюсь я.
— Мишель, Мишель, твоя наивность зашкаливает.
— Хватит вам, гайзы, ссориться, — подбегает Ленка, — давайте танцевать, у меня чудесное настроение.
— Что-то не хочется, — вздыхаю.
— Ну, за компанию, — уговаривает подруга.
Нехотя встаю. Гости собираются в кружок посередине комнаты и начинают отвратительно дрыгаться, изгибаясь всем телом, пытаясь закинуть колени за голову и вращая локтями.
Не в первый раз я смотрю на такое непотребство. Сперва было интересно, и даже хотелось принять участие, но я быстро поняла, что подобные танцы ни к чему хорошему не приведут.
— Ленор, она не хочет танцевать! — кричит Эдик.
— Её право, — весело отвечает Ленка.
Я смотрю на компанию стиляг отрешённым суровым взглядом. Иногда кажется, что я старше их на несколько тысячелетий. А ведь мне недавно исполнилось семнадцать. Непонятно, что я делаю с ними.
Ленка, Эдик… Ещё совсем недавно мы вместе ходили в школу, сидели за партами, готовили домашнее задание. У нас была нормальная, ничем не примечательная жизнь. А потом пришло западное веяние, и они изменились. Я даже помню тот момент, когда произошла порча в душе моих товарищей.
В городском киноклубе показывали американский фильм «Серенада солнечной долины». С кривлянием, джазом, нелепыми нарядами. И они, посмотрев его, почему-то решили, что это настоящая жизнь. Что у нас здесь, дескать, не настоящая, а у них там, за бугром, настоящая. И принялись копировать её внешние признаки. Походку, одежду, словечки.
Сколько я стыдила Ленку, сколько ругала Эдика. С них как с гусей вода. Называют меня отсталой, примитивной, старомодной. А я уверена, стиляжничество ни к чему хорошему не приведёт. У нас свой путь, свои песни, свои танцы. Разве сравнится нелепый буги-вуги с роскошной «Барыней»?
На мысли и чувства это действует разлагающе. Неделю назад Ленка ходила с другим, сейчас положила глаз на Эдика, послезавтра ещё кем-нибудь заинтересуется. Так ведь нельзя! Любить — значит, на всю жизнь.
Вот я никогда не любила и вряд ли полюблю. Нынешние молодые люди копии Эдика, напыщенные, самовлюблённые, хитрые, изворотливые. В нашем городе не на кого положиться. Всех испортила пропаганда.
Выхожу на балкон и, облокотившись на массивные перила, гляжу на площадь. Дождь перестал, но там и сям ещё падают отдельные редкие капли. То листва шелохнётся, то лужа вздрогнет.
Они продолжают кривляться и дёргаться. Вот бы улететь от них далеко-далеко, на другой край земли. Но это невозможно. Приходится жить рядом с такими неудобными людьми.
Девочка (по плечам болтаются две жиденькие косички) в мокром красном плаще бежит, держа на поводке большую чёрную собаку.
Как она похожа на меня в детстве! Я тоже беспечно бегала, ни о чем серьезном не думала, ничего не знала, а теперь стоит только о чем-то задуматься — мысли растут как снежный ком. К незначительной мысли прибавляется ещё одна маленькая, ещё и ещё, пока связка мыслей не становится огромной и не давит меня. Может быть, это оттого, что я слишком поздно начала задумываться?
Ветер налетает порывами, становится холодно. Я уже собираюсь возвратиться, как вдруг входит один из приятелей Эдика. Клетчатая рубашка, узкий галстук-сарделька, волосы дыбом.
Нет, говорить я с ним не буду.
— Пусти, — шепчу я и пробую протолкнуться.
Но он усмехается и держит дверь запертой, а сам смотрит каким-то неприятным лягушечьим взглядом.
— Симпатичная гирла, — говорит он, — не будете ли вы любезны, не уделите ли чуточку вашего времени моему бытию?
Качаю головой. Тут же поясняю:
— Нет настроения.
Он наклоняется надо мной. Пахнет дешёвым вином.
— Почему же у такой притти вуман нет настроения? — осклабясь, произносит парень.
— Потому что осень, — зло отвечаю я.
Он кладет руку мне на плечо и поднимает указательный палец.
— Только один поцелуй, — лепечет.
Отталкиваю его. Мужчина смеется. Прижимает меня к себе так сильно, будто железными клешнями. Становится страшно. Я вижу, как его губы приближаются к моим. Отчаянно кричу, ругаюсь, отталкиваю его и наотмашь бью по щеке. Всхлипывая, открываю дверь, пробегаю через шумную дымную комнату, нахожу в тёмном коридоре туфельки и пулей вылетаю в коридор. Ленка и Эдик кричат что-то вслед. А я их не слушаю.
***
Сердце колотится быстро, словно стремится вырваться из груди. А перед глазами стоит глумливое лицо. Бегу по влажной улице, плачу.
Я всегда знала, что поклонение Западу ни к чему, кроме моральной деградации, не приведёт. Эти люди обречены.
А я? Что делать мне? Как жить с ними? Как я снова увижусь с Ленкой, как посмотрю ей в лицо? Других близких подруг у меня нет. Да близкая ли она, раз мы с ней движемся в диаметрально противоположных направлениях?
Это значит, что у меня совсем-совсем никого нет. Никого, никого. Слёзы текут неостановимым потоком. Прячу лицо от случайных прохожих. Забегаю в подъезд собственного дома и достаю платок.
Ещё соседи увидят, сердобольные бабульки, спрашивать начнут, интересоваться.
Так и есть. Сверху спускается тётя Зина.
— Машенька, что с тобой? — удивляется она.
— Ничего, — говорю я, стараясь придать голосу бодрость, — палец прищемила.
И пробегаю мимо, пока она не начала задавать кучу дополнительных вопросов. Щелкаю замком. Закрываюсь в своей комнате и не сдерживаюсь, плачу. Каков мерзавец!
Слезы внезапно пропадают. Меня переполняют ярость и злость. Ноги моей больше не будет в той гнилой компании. Даже если на коленях приползут извиняться, ни за что не прощу, пусть и дальше поклоняются трухлявым идолам.
Остаток дня проходит скучно. За окном светло-серые краски меняются на тёмно-серые. Телефон периодически трезвонит, но я не снимаю трубку, потому что знаю наверняка: это Ленка. Извиняется, переживает.
Ну и пусть, мне на неё все равно наплевать. Хожу по комнатам, злая и взвинченная, пока наконец не включаю телевизор. И тогда постепенно успокаиваюсь. Погружаюсь в знакомую атмосферу душевности и теплоты, словно кто-то близкий протянул руку и гладит меня по волосам, как в детстве.
Идёт передача о войне. Показывают героев-ветеранов. Подумать только, такие простые люди сделали для страны так много! И с первого взгляда не поймёшь, что этот простоватый мужчина летал на истребителе, защищая Родину от бандитов. Эта весёлая женщина с круглым румяным лицом, похожая на продавщицу в универмаге, в суровые годы войны спасла множество детей, переправляя их из осаждённого города в партизанский отряд.
Вот бы меня к ним! Я бы тоже что-нибудь полезное сделала. Да не повезло родиться в мирное время. Точнее, конечно, повезло. А с другой стороны, я чувствую, что рождена для большого и важного дела. А не просто так, как некоторые.
В семь — звонок. На пороге почтальонша. Протягивает письмо от родителей и новенькую хрустящую «Правду». Письмо открываю при ней, не терпится получить весточку.
Знакомый мамин голос поздравляет со сдачей экзамена, желает дальнейших успехов и так далее.
Руки опускаются, голова никнет. Прощаюсь и снова рыдаю, запершись в комнате. Хватит уже, перестань, Сорокина. Что ты — завод по производству слез?
Отрываю щеку от подушки и озираюсь в поисках чего-нибудь, что может отвлечь меня. И тут замечаю газету.
«Здравствуй, гражданин Советского Союза!» — обращаются ко мне чёрные буквы передовицы.
После прочтения этого пронзительного текста я становлюсь иной. Все мои мысли, чувства и желания устремляются к единой цели. Теперь я знаю, чего хочу по-настоящему. Теперь я понимаю, что не жила, а существовала среди глупых эгоистов, стиляг и серой однообразности развитого города.
Завтра, завтра же в Алтай утренним поездом!
А мама? А папа? Они поймут. Я буду писать, я…
Меня обуревают столь сильные эмоции, что я в восторге кружусь, как балерина. Пришло время Машке Сорокиной доказать самой себе, что у неё есть стержень. Что она не амёба, не бесхребетное создание, плывущее по воле рока, а человек созидающий.
Я вот-вот приближусь к чему-то огромному и значительному. Сейчас я благодарна Нине Васильевне. Если бы не она, жизнь моя потекла бы по иному руслу, без романтики, приключений и свершений.
Часть вторая
1
В поезде я лежал на верхней полке. Мерно и неторопливо стучали колеса. В запылённом окошке пропадал родной город. Тучная проводница, улыбаясь, ходила по вагонам и предлагала чаю. Рядом со мной ехали трое: неразговорчивый старичок и две женщины в пестрых платках, с тяжелыми баулами.
Когда я покупал билеты, стоя в длинной очереди, мне на какой-то миг показалось, что я увидел Машку Сорокину. Тут же отогнал от себя её образ. Конечно, померещилось. Последний раз мы пересекались на выпускном вечере. А потом не встречались и не общались.
В школе мы шли по двум разным, можно сказать, параллельным дорогам. Она ходила с Эдиком и компанией. Я сразу, как только образовалась эта шпана, понял, что они подозрительные. Сделалось неприятно с ними общаться. Тем более с Машкой. Слишком уж она всегда живая, энергичная.
Что ей делать в такую рань на вокзале, ума не приложу. Значит, не она. Тоже, наверно, поступает, экзамены сдает, готовится. Оценки-то у неё не чета моим — пятёрки одни и четвёрки.
Ехать долго, трое суток. Заняться нечем — буду скучать, спать, письмо напишу брату. Он и не знает ничего, так и не появлялся утром.
Здравствуй, Женя. Прости, что я так неожиданно собрался и уехал. Сейчас я в поезде, скоро буду в Алтае. Ждёт меня великое дело — Гидроэлектростанция.
Комкаю бумагу и бросаю в приоткрытое окно. Лучше позвоню, как приеду. Если телефона нет — телеграмму дам.
Время в поезде тягучее, медленное. Как будто оно не идёт даже, а на месте стоит. Одно радует — пейзаж за окном постоянно меняется. То рощи берёзовые с золотистыми листьями, то нивы бескрайние, то нарядные деревеньки.
Красива наша Русь какой-то особенной, негромкой красотой. Вроде бы ничего такого уж яркого и нет, а душу всё-таки бередит.
Скоро я утомился, не замечал уже ничего, погрузился в вялое безразличие. Читал книгу, дремал, перекусывал, перебрасывался редкими словами с соседями. Удалось узнать у них кое-что. Старик ехал на поминки сына. Вёз лучок, чесночок, чёрную икру. Разодетые женщины ехали по торговому делу.
Всё это было далеко от меня. Я в основном читал и скучал. Но перед приездом все более оживлялся. Местность становилась интереснее. И деревья какие-то чудные, и горы, покрытые снеговыми шапками, и узкие речушки, и жёлтые степи.
Жизнь там будто замерла. Люди за вагонным стеклом попадались редко, и если попадались, то вид у них был такой, словно они прибыли из иного времени.
Меня переполняла радость, что вот наконец прибываю. Я иногда высовывал ладонь в окно и приветственно махал всему этому новому великолепию.
Соседи смотрели неодобрительно.
Приехали мы неожиданно. Вдруг закончилось поле — и сразу за ним железнодорожная станция. В поезде что-то вздрогнуло, он захрипел, как раненый зверь, и мало-помалу замер.
Я схватил чемодан. Мельком кивнул старичку (соседки вышли ещё два дня назад) и буквально побежал к выходу. До того мне надоел душный, тряский, шумный вагон.
И только ступил на землю, сразу понял: не зря приехал.
***
В густом осеннем воздухе словно была разлита благодать. В синем небе ни облачка, точно стояло лето, а не близилась к своему разгару золотистая осень.
Я шел практически налегке. В чёрном пальто, с маленьким чемоданом, где лежала сменная одежда, мыло, зубная щетка, полотенце и прочие мелочи.
С трепетом я представлял, как появлюсь сейчас у директора, представлюсь ему. Что, если не найду слов, не сумею произвести нужное впечатление?
Но в глубине души был уверен, что и слова найдутся, и впечатление сумею произвести обязательно. Скорее бы, скорее увидеться с ним.
Над хлипким дощатым вокзалом развевался советский флаг. Полноватая женщина-маляр мешала краску в жестяном ведре. Я осведомился, где располагается строительство гидроэлектростанции.
Она ответила:
— Недалеко, — и, немного запнувшись, чего-то смутившись, сказала точный маршрут.
Я последовал её совету. Пошел через ложбину, через лог и вышел на широкий пустырь, в конце которого находился низенький, неприметный домишко. Его, впрочем, украшал яркий красный плакат, видимый издалека: «Всю волю социалистическому соревнованию!»
На самодельной скамье возле домишки сидел дед лет семидесяти и улыбался. У его ног валялась на спине дворовая псина.
Заметив чужого, то есть меня, она вскочила и, оскалив пасть, медленно пошла в мою сторону.
— Дружок, фу! — укоризненно сказал хозяин.
Потом встал мне навстречу.
— Здравствуйте, дедушка.
— Ну, здравствуй, сынок. Зачем пожаловал в наши далёкие края?
— А я вот на работу устраиваться пришел. Директор мне нужен, директор.
— Ну, это будет трудненько. Понимаешь ли, молодой человек, — начал сгибать он пальцы, — во-первых, сегодня не самый удачный день. Директор на совещании. Планерка, можно сказать. А вот когда освободится, я даже не знаю. Может, в пять, может, в шесть, может, и до утра протрещат. Во-вторых, такие дела не только с директором решать надо, а и с бухгалтером, и с кухаркой…
Он продолжал сгибать пальцы.
Я рассмеялся:
— И c кухаркой?
— И с ней тоже, — потупился старик, — на всё воля Матвея Тихоновича.
— А кто же такой Матвей Тихонович?
— Это и есть директор. Савельев его фамилия. Человек он суровый и порядки установил строгие. Отступать от них не имеем права.
— Так что мне делать? — в растерянности я развёл руками. — Обратно уезжать, что ли?
— Обожди, — сжалился старик, — я доложу.
Он ушел в продолговатый сарай. Я остался на улице и все гадал: набросится на меня Дружок или не набросится. А он, похоже, собирался сделать именно первое. Глядел серьезно, даже мрачно. Вот-вот кинется.
Не желая долго испытывать этот взгляд, я шагнул на крыльцо и юркнул за дверь.
Внутри здание казалось больше, чем снаружи. Длинный коридор, развилка, пролёт лестницы. Множество кабинетов, бесконечные плакаты и газеты на стенах: «За ударный труд!», «О борьбе с пьянством и разгильдяйством среди молодёжи»… Имелся список передовиков производства. Среди них на самом видном месте — Матвей Тихонович Савельев.
Я увидел его портрет. Тучный мужчина с залысинами, похожий на актёра Леонова. Смотрит брюзгливо, недоверчиво.
Вот какой директор, подумал я, ну и типа подобрали.
Издалека закричал старик:
— Поднимайся!
Я поспешил за ним. По пути провожатый радостно рассказал:
— Повезло тебе. У Матвея Тихоновича настроение хорошее.
Мы поднялись на второй этаж и подошли к зеленой двери. Краска местами облупилась. Старик приоткрыл дверь, хихикнул и подтолкнул меня.
Я принял торжественный вид, сильнее стиснул ручку чемодана и смело шагнул в комнату, наполненную людьми.
Посередине стоял длинный стол. Вокруг него расположились солидные мужчины за сорок. На столе было несколько светильников с десятком зажженных свечей. Я сразу догадался: электричества тут пока нет.
Они глядели испытующе. Матвей Тихонович (его немедленно узнал) сидел во главе стола. Он недовольно поинтересовался:
— Представьтесь, юноша.
— Владимир Бурмин, — громко и отчётливо произнёс я, — прибыл помогать в строительстве.
— Романтики захотел? — спросил один из сидящих слева.
— Какая уж тут романтика, — смутился я, — просто хочется принять участие в важной социалистической стройке.
— А без тебя, думаешь, не управимся? — прищурился директор.
На это я не знал, что ответить.
— Думаю, управитесь, — растерянно произнёс я.
— А чего же тогда приехал? — спросил кто-то справа.
Я понял, что если сейчас же не начну отстаивать и защищать свою позицию, то меня могут развернуть назад.
— Товарищи! Я приехал сюда, не спросив брата, сбежал из города, как последний каторжник. Пусть я немного ещё умею, немного знаю, но, поверьте, в моих руках будет спориться любое дело. Поставьте меня хоть на станок, хоть на вышку. В два счёта изучу все премудрости и буду выполнять и перевыполнять нормы. Я приехал сюда не молоть языком, а трудиться. Потому что… Да вы сами написали в газете, что не хватает рабочих рук…
Я замялся.
— Молодец! — воскликнул Матвей Тихонович и подошел, — хвалю.
Он хлопнул меня по спине короткой пухлой ручонкой.
— Такие энергичные работники нам нужны. А направим мы тебя, дай подумать…
Он задрал голову и поскреб в лысине.
— А вот не знаю пока что. Завтра приходи, я тебе назначу.
Я поклонился и собрался уже выйти.
— А чемодан? — вдруг раздался голосок справа.
Чемодан я поставил на пол. И забыл о нем, пока ораторствовал.
Я снова взял багаж, снова неловко поклонился и побрел к выходу.
— Постой, постой, — закричал Матвей Тихонович, — куда ж ты пошел?
— Не знаю, — пробормотал я.
— В общежитие заселяйся. Комендант в шестом кабинете, все расскажет.
Спустился на первый этаж, нашел нужный кабинет и нерешительно постучал.
— Да-да, — бодро откликнулся комендант.
Я вошёл в кабинет со своим злосчастным чемоданом. Тут уже больше проволочек никаких не было. Одышливый толстенький человечек с красноватым лицом передал комплект постельного белья, ключи. И сообщил, где находится общежитие.
Уже вечерело. Небо на горизонте окрасилось в багровые оттенки. Я остановился полюбоваться. Красиво всё-таки. Раньше я не замечал, что природа может быть столь красивый. Чем дальше на север — тем красивее. За полярным кругом вообще северное сияние. Вот бы увидеть его хоть одним глазком.
А ещё мне очень хотелось, чтобы в этой местности зажглись наконец фонари. Темнело. Дорога становилась трудной. Осветительные приборы не помешали бы. И как я буду вечерами со свечой? Ложиться пораньше стану, вот весь сказ, решил я.
По дороге всё осматривался: где же, собственно, строительство? Вокруг были пустые пространства, низкорослые лески. Из одного донёсся пронзительный вой. Меня передёрнуло, уж не волки ли.
Пройти мне нужно, как объяснил комендант, через местную деревушку. Скоро её снесут, место расчистят для стройки. Чемальцы временно живут в общежитии.
Так называемые национальные жилища местных обитателей были похожи на шалаши, сделанные мальчишками. Там и сям щели, заложенные тряпками. Гнилые доски, крыши соломенные. Неприглядные и неуютные хижины, следы костров. Кое-где даже рваное белье на верёвках развешено.
К тому времени, как я добрался до общежития, на небо уже выскользнул жёлтый месяц.
Я бухнул в тяжелые двери деревянного барака и на хмурую просьбу вахтера показал ключи. Угрюмый старик пропустил меня. Я прошел по скрипучим половицам в дальний тёмный угол. Вставил ключ в замочную скважину. Комнатенка у меня была маленькая, передвигался я в ней почти на ощупь. Ни зги не видно. Добрался до постели, не раздеваясь, упал на неё и моментально заснул. До того устал за день.
***
А утром концерт под окном весёлый. Пташки щебетали. Одна:
— Цок-цок-цок!
А другая:
— Фью-фью.
Замолчат — и снова. И уже одновременно:
— Цок-фью, цок-фью.
Да того мне это понравилось, что я даже вставать не хотел. Лежал, закинув руки за голову, и слушал.
А потом, когда наконец поднялся, окно распахнул. Всех птиц распугал.
Дерево прямо передо мной было, низенькая берёзка. Ветви голые, влажные, блестящие от ночного дождя. А наверху, на вершине, гнездо брошенное.
Не стал я дела в долгий ящик откладывать и отправился к директору за назначением.
Ждали меня непредвиденные осложнения. Поздоровался со мной старик, встреченный давеча, и сказал, что Матвей Тихонович на совещание уехал.
— Опять совещание? — махнул я руками. — Что у него все время совещания одни! А про меня он забыл?
— Забыл, не забыл, — понурился старик, — а делать теперь нечего. Ждать нужно.
— Опять ждать.
Я сел на лавку и вздохнул.
Ждать не хотелось. Хотелось немедленно, прямо сейчас же, заняться общественно полезным трудом. Помогать родине, далёкому краю. Но приходилось бесцельно тратить время. Сидеть на лавке, покачивать ногой, думать о чем-то смутном.
Старик присел рядом и рассказал про своего непутёвого сына Валентина.
— Лодырничает. От работы отлынивает. Полнормы от силы выполняет. Все мечтает уехать отсюда. Да зачем же отсюда уезжать. У нас, оглянись вокруг, красотища какая! Горы, реки, степи. Разве увидишь где ещё такую прелесть.
— Пусть уезжает, — перебил я собеседника, — зачем человека насиловать. Если не лежит его душа.
— Эх, — недовольно поморщился старик и нетвёрдой походкой удалился.
Через полтора часа подъехала директорская «Чайка». Я немедленно подбежал. Матвей Тихонович поглядел на меня недоумённо, будто впервые увидел.
— Мы вчера беседовали, — начал я объяснять ситуацию. — Меня зовут Владимир Бурмин.
— Что-то такое припоминаю, — пробормотал директор, — ну и что ты от меня хочешь? Ах да, работу. Будешь токарем. Какой у тебя разряд?
Я стал объяснять, что никакого разряда не имею, а он лишь отмахнулся.
— Ещё лучше, меньше своевольничать станешь. Андрей Михайлович тебе все покажет. Михалыч, Михалыч! — закричал он кому-то.
Из припаркованной рядом машины вышел мужчина лет пятидесяти, толстенький, как арбуз.
— Доброго здоровьичка, Тихонович, — сказал он.
Директор пожал ему руку и представил меня.
— Вот, товарищ Бурмин, твое непосредственное начальство. Все вопросы с ним обсудишь. Мне спешить надо.
И торопливо пошёл к крыльцу.
— Я, что ли, твое непосредственное начальство? — усмехнулся Андрей Михайлович. — Ну-ну. Давай рассказывай.
— Что рассказывать? — не понял я.
— Кто ты, откуда, какую должность занимать собрался.
Тут я ему все и рассказал, со всеми подробностями. Давно, видимо, с хорошим человеком не общался. И про Машку, и про Эдика, и про осточертевший город, и про горячее желание помочь Родине. Он слушал внимательно, чуть прищурившись, а потом похлопал по плечу, сказал, что я неплохой парень, нравлюсь ему. И повел меня в производственный блок, расположенный рядом, по пути рассказывая о грандиозном строительстве.
— Понимаешь, тут дело такое. Это же ведь я заметку в газету написал. Я как чувствовал, что есть много парней и девушек, которым в городе развернуться негде. Вот их просто распирает, понимаешь, неистовое желание выразиться. Дело в том, что у вас все мелкое. Мелкие склоки, мелкие нужды. Город, он как сахар рафинированный. Вроде вкусно, да в большом количестве приторно. Все настоящее здесь происходит, у нас, на дикой земле. Вот электрифицируем тут всё, потом дальше отправимся, расширять цивилизацию будем. Нести, так сказать, свет отсталым народам.
— А скоро?
— Стройку закончим? — переспросил он. — Полгода или год. Уже сбежать торопишься?
— Да нет, что вы. Так, интересуюсь.
— Любознательный ты парень, это хорошо. А что делать умеешь? Токарный станок знаешь?
Я растерялся.
— В школе точили детали.
— Так то в школе, — засмеялся он, — там дело другое. Там, понимаешь, если ты брак сделал, тебя по головке погладят. Скажут: и так сойдёт. Просто оценку снизят. А тут по-другому, тут брак не сойдёт, не пройдёт! — Голос его окреп. — Мы с браком знаешь как боремся!
— А разве бывает?
— Бывает, ничего не попишешь. Так ведь работать надо, выкладываться на полную.
— А я буду выкладываться, я буду работать. Лишь бы мне только что-нибудь дали.
— Вот прямо сейчас и дадим, — усмехнулся инженер, — но больно ты прыткий. На словах одно обычно получается, на практике совсем иначе.
По узкой дорожке мы вышли в просторную степь, где стоял огромный ангар и высились разные непонятные металлические сооружения, которые немедленно привели меня в восторг.
В самом цеху оказалось ещё интереснее. Раздавался гром, гам, треск, но меня всё это не пугало, а казалось величайшей музыкой.
Подойдя к станку, я любовно погладил его металлический бок. Он сразу мне сделался как родной.
— Тут буду работать, да?
— Неплохой станочек?
— Ещё бы! Постойте, — внезапно нахмурился я, — как же все это функционирует, если электричества пока нет.
— А ты башковитый парень, — улыбнулся инженер. — У завода свой собственный генератор. Скоро и в общежитие поставим, а то ты, чай, с непривычки лоб в темноте расшиб.
Мы обговорили ещё пару незначительных деталей (распорядок, столовая и тому подобное), и он удалился, оставив меня пристреливаться к станку.
Я с нетерпением принялся за работу. Несложная деталь получалась быстро. Резец работал, мотор шумел, железная стружка стекала в ведро. Работа шла на удивление споро. Легче, чем на школьных уроках труда. Все потому, что над душой никто не стоял. Я был сам себе хозяин.
***
Я перестал поглядывать на часы. Даже не заметил, как прошел час, потом другой, и, только когда двое крепких парней в синих комбинезонах позвали меня в столовую, остановился и стёр со лба пот.
Удовольствие, которые я испытывал по пути в заводскую столовую, было бесконечным. А все потому, что не впустую время потратил, а пользу принёс стране.
Я и раньше догадывался, что такое может быть, но только сейчас глубоко и мощно прочувствовал.
Прежде я много времени уделял себе — книжки почитывал, на диване валялся. Но теперь понял: мелкий эгоизм ни к чему не может привести хорошему. Общее дело — совсем другое.
Продолжая размышлять на эту тему, я ел вкусный борщ. Вот она, сила коллектива. Написано про неё много, но пока сам не ощутишь, все эти слова — ерунда.
Столовая была небольшая, но уютная. На стене висела репродукция картины Ивана Шишкина «Утро в сосновом лесу».
Не знаю почему, однако очень люблю простую, незатейливую живопись Шишкина. Иной художник так нарисует, что ничего не понятно — где верх, где низ… Мазня настоящая. А тут всё совершенно ясно. Вот лес, вот лучики солнца, вот дерево, сломанное бурей, вот весёлые медвежата играют. Есть в этом что-то трогательное, русское, родное.
И вдруг прямо под картиной я увидел такое, что моментально остолбенел. За столиком с тремя девчатами сидела Машка Сорокина. Толстая русая коса лежала у неё на плече.
Сперва я, конечно, глазам не поверил. Нечего ей здесь делать, на краю земли.
Но вообще-то Машку я знал плохо. Неизвестно, что у неё на уме. А когда же она приехала? Тоже вчера? Или раньше?
Сорокина меня не замечала. Весело переговаривалась с подружками.
Со всеми успела перезнакомиться, с завистью подумал я. А вот мне сходиться с людьми не всегда легко бывает.
Я как будто глядел на неё в первый раз. Моя бывшая одноклассница превратилась в красивую девушку. Отчего-то смутившись, перевёл взгляд в тарелку и постарался быстрей дохлебать.
— Бурмин? — раздался рядом ее мелодичный голос. — Здравствуй!
Я пробормотал что-то невнятное и кивнул, так и не решаясь поднять голову, встретиться с ней глазами.
— И что же ты тут делаешь? — она села рядом.
Волей-неволей пришлось вступить в беседу. Узнав мотивы, побудившие ее совершить поездку, я испытал к Машке огромное уважение. Надо же, какая романтичная натура! Сумела все бросить и приехать сюда, чтобы помочь партии сделать страну лучше. Столько уверенности было в ее словах, что я сам загорелся и сказал:
— Жизнь дается лишь раз. Ты совершенно правильно утверждаешь, что прожить её нужно достойно. Самый достойный способ прожить жизнь — принести пользу людям. А где мы можем принести пользу, как не здесь?!
— Зачем же ты повторяешь мои слова? — спросила она с улыбкой и встала. — Ладно, пора. Увидимся как-нибудь.
Действительно, что со мной такое?! Почему я почти дословно повторил ее речь. Вот дурак, остолоп.
Всячески себя кляня, я побрел в цех. Но теперь уже не мог работать так продуктивно, как утром. На ум лезли навязчивые мысли о Машке.
Гордая какая! И как изменилась.
Отправился на почту. Письмо написал брату. Попросил не винить, не ругать. Так и так, мол, тружусь во благо Родины.
Выходя из серого, приземистого, пахнущего свежей краской здания, встретил Сорокину. Увидев меня, она стушевалась, неловко поздоровалась, глаза в пол опустила и на почту побежала, извинившись, что дела срочные.
С тех пор и потекла моя новая жизнь. Порой равномерная, размеренная, а подчас и чреватая неожиданностями.
***
Андрей Михайлович оказался человеком дельным, толковым, энергичным. Часто давал полезные советы и помогал в затруднительных ситуациях. Работалось легко, с огоньком. Скоро я почувствовал близость к станку. Сроднился с ним, что ли. Как родной он стал.
Иногда даже вечером лежу в постели и с улыбкой представляю завтрашний день. Как войду в гремящий ангар, оботру тряпочкой станок и начну кропотливо и неустанно точить детали. И всё мне думалось, как сделать побольше за один раз, чтобы не просто выполнить план, а ещё его и перевыполнить. И дважды перевыполнить, и трижды перевыполнить.
Силы мои были всё-таки ограничены возможностями человеческого организма. Ни в два и тем более ни в три раза не мог я перевыполнить план. Максимум в полтора. Но не зря же у нас голова на плечах есть. Вот пришлось её включить и поразмышлять.
И пришел я к такой идее: а что, если форму резца немного изменить? Там подкрутить, тут ослабить.
Наскоро набросав чертеж, побежал к Андрею Михалычу.
Любые идеи он обычно встречал приветливо. А тут помрачнел.
— Дело, — говорит, — ты придумал хорошее. Но трудновыполнимое.
— Да почему же трудновыполнимое, Андрей Михалыч? Сами поглядите. Тут подкрутить, там ослабить. И все!
— Нет, не все, — жестко сказал инженер. — Вот, понимаешь, согласовывать придётся с Матвеем Тихоновичем. А он человек такой, что всякие новшества на дух не переносит. Поперёк горла они ему.
— Да почему же, Андрей Михайлович? Ведь от них столько пользы может быть!
— Я-то понимаю. Не ты первый нашелся такой рационализатор. Много вас было.
— Да если это пользу приносит… — начал я опять.
А он только отмахнулся и сказал:
— К директору с этим идти не советую, может быть только хуже.
— А вот и пойду, — заупрямился я, — обязательно пойду.
И в обеденный перерыв я решительной походкой направился к начальству.
Секретарша долго не хотела пускать, все уговаривала, дескать, не стоит отвлекать директора по пустякам.
— А у меня не пустяки вовсе! — потрясал я чертежом.
— Для вас не пустяки, а для него пустяки, — увещевала она.
И всё-таки, услышав шум, Матвей Тихонович громко произнёс из-за закрытой двери:
— Кто там, Ниночка?
Я бесстрашно вошёл в кабинет.
— А, это ты, — заметив меня, он хмуро кивнул, — Бармин?
— Бурмин, — поправил я.
— Ну и что тебя принесло ко мне?
Хозяин кабинета сидел, вальяжно раскинувшись в кресле. Перед ним на массивном столе — стопка бумаг. Он изучал меня исподлобья маленькими глазками.
— Вот это.
Я потряс чертежом и начал быстро, захлёбываясь словами, описывать преимущества новой модели резца. Он слушал внимательно, сложив на груди руки. Когда я закончил, хмыкнул и спросил:
— Ещё что-нибудь?
— Нет, — ответил я.
— Свободен.
— Матвей Тихонович, мне бы хотелось узнать ваше мнение.
— Моё мнение, — он вздохнул, — это всё чушь. Вам, молодым, нужно поменьше романов читать на производственную тему. И побольше работать.
— Как же чушь?!
— А вот так. То, что для вас внезапное озарение и некая гипотетическая польза, — для меня реальная головная боль. Вы не представляете, сколько нужно инстанций пройти, чтобы это принять, сколько бумаг подписать. А проверки? Набегут из министерства, и начнется: то неправильно, это неправильно. А мне оно нужно? Нет.
— Да у вас же все правильно — сказал я.
— Может, правильно. А может, и нет. У них, у этих людей, мозги по-своему устроены. Уйди, пожалуйста, Бурмин, и без тебя есть чем заняться.
Опечаленный, вышел я из кабинета. Однако решил не сдаваться. Как-нибудь улучить минутку, сделать новый резец и попробовать самостоятельно поставить. Никто не заметит, убеждал я себя, раз — и всё.
Опыт получился удачным. Новый резец в два раза быстрее обрабатывал деталь. Так что в тот день я смог выполнить три с половиной нормы. Чрезвычайно довольный собой я вернулся в общежитие и предался мечтам о том, как завтра буду продолжать начатое.
Однако утром не обнаружил резца на прежнем месте. Там стоял старый, медленный. Отправился разбираться к Михалычу.
А тут сразу замахал на меня.
— Иди, — говорит, — потом с тобой разберёмся, новатор.
По тому, как презрительно он произнёс это слово «новатор», мне стало понятно, что моё самовольство не пришлось по нраву инженеру.
Со злостью завёл деталь и давай греметь, обтачивать. Ни с кем не хотел разговаривать, никого не хотел видеть. Я ощутил себя ужасно одиноким. Никто меня не понимает, никто. Что я, вор, что ли, убийца? Хотел как лучше, а им, оказывается, нужно как хуже.
Все равно добьюсь своего. Настою на своем. В город поеду, к руководству. Никто меня не остановит. Если можно поднять производительность, значит, её необходимо поднять!
И тут инженер подошел.
— Ты уж прости, сынок, но выговор тебе дать придется. Матвей Тихонович приходил. Кто-то ему сболтнул, что ты себе лишнее позволяешь. Кричал, меня стыдил. Не работаю, понимаешь, с тобой. А как с тобой работать? Ты уже вон какой самостоятельный.
— Да что дурного в новом резце?! — вскричал я.
— У директора свои принципы, я же говорил. С ними нужно считаться.
— А что, если эти принципы, — не помня себя, забормотал я, — антипартийные и антинародные!
— Чего ты мелешь, — рассердился инженер, — Матвей Тихонович — золотой человек, в заводе души не чает. Ты пойми, он тут главный. Как будто отец всем нам. И его решения выполнять нужно. Я-то тебя понимаю, ещё как понимаю. Но ведь я и его понимаю. У него свои принципы.
— Боится нового. Консерватор он и бюрократ, — в сердцах произнёс я.
— Прекрати, — зашептал инженер, — не боится, а знает, что новое вот так, с бухты-барахты, нельзя ввести в производство. Ты мальчишка, у тебя в мозгах ветер шумит. Он человек опытный, знает, где нужно ускориться, а где поровнее идти.
Потом, обдумывая его слова, я решил, что, наверно, инженер всё-таки прав. Ведь есть такая пословица: в чужой монастырь со своим уставом не ходи.
А я пришел.
Ну и черт с вами! Плюнуть и забыть, работать как прежде. Даже резец хотел выбросить и чертежи порвать, да рука не поднялась.
Недельку проработал в обычном режиме и понял: не могу больше. Зудит и свербит рационализаторская идейка. Дай, думаю, съезжу в управление. Собрался и поехал.
Долго ждал, когда примут, а уж как вошёл в строгий кабинет с портретом Сталина и бюстом Ленина, так ноги и подкосились. Дрожащими губами пролепетал:
— Имею определённое предложение.
И — чертеж на стол.
Начальник долго его рассматривал, а потом говорит:
— Ответ получишь в установленные сроки.
Через два дня сменили все резцы на всех токарно-винторезных станках на новые, по моим чертежам сработанные.
Был я счастлив. И сверкал, и горел, и сиял. Раньше неприметным был новичком, а теперь имя моё прогремело. Премию получил, квалификацию повысили. Матвей Тихонович личную благодарность от всей стройки выдал.
Хотя, я это совершенно точно знал, возненавидел он меня. И раньше-то недолюбливал, а теперь и вовсе. Премию дарит, улыбается, ладонь жмёт, а в презрительном взгляде чувствуется: ишь выскочка.
И Андрей Михалыч сочувственно произнёс:
— Не позавидуешь тебе, братец.
Действительно, работу с тех пор стали давать сложную, а спрос с меня сделался как с высококлассного специалиста. Кем я, конечно, не являлся. Вот и посыпался брак.
Матвей Тихонович в восторг пришел, когда увидел, сколько я деталей испортил.
— Ага, — говорит, — так и знал. Гонору много, а работать по-нормальному не умеем. Что теперь прикажешь с тобой делать? Уволить?
Я, насупившись, молчал.
— А, Бурмин? Ты не справляешься с обязанностями. Может, тебя уволить? Или перевести в дворники?
Меня распирало от негодования, но я молчал.
— Все оттого, — говорил директор, — что мыслей лишних у тебя много. Задумываешься. Предложения какие-то, чертежи… Зачем тебе это? Вот норма — вот и выполняй свою норму. Тогда у тебя все начнёт получаться. Тут ведь нужно смотреть дальнозорко, а ты близоруко смотришь. Только один свой кусочек видишь. Умный человек всю картину видит и на основании увиденного делает нужные выводы. Ладно, Бурмин, — директор казался очень довольным своей речью и моим раздавленным видом, — на первый раз прощаю. Работай и впредь не высовывайся. А если в управление опять поедешь на меня жаловаться, знай, тебе же хуже будет. Бракоделов там не любят.
Злой, взбешенный, я вылетел из кабинета. Да уж, попался мне начальничек.
Так с тех пор и не съездил в управление. Всё откладывал и откладывал. Ну что я скажу? Фактов у меня нет.
Вернулся к работе. Только более бдительным стал и всё следил, не допускает ли Матвей Тихонович проколов по-крупному. Но ничего подозрительного не замечал и так мало-помалу вошёл в привычную колею.
Мысли о рационализаторстве забросил. Но не на дальнюю полку, а на среднюю, так сказать. Иногда они, мыслишки эти, возникали. И весьма примечательные. Записывал, зарисовывал кое-что. И все надеялся, что когда-нибудь удастся хотя бы часть из них реализовать.
***
Сначала я один жил в общежитской комнате. А потом подселили мне товарища, Валентина. Это был бледненький хрупкий юноша с вытянутым недовольным лицом. Примерно моих лет, может, на год-другой постарше. На губах его всегда змеилась хищная усмешка, а глаза никогда не смотрели прямо на собеседника. Либо в пол глядят, либо стену буравят. А то и прямо сквозь собеседника смотрят, как будто перед ним не человек, а призрак.
Одевался по самой последней зарубежной моде, как наши стиляги. На шее надушенный платок носил, что меня уж совсем выбивало из колеи. Я поражался тому, что он здесь делает, как сюда попал, как очутился на стройке.
Контрастировал он с местными, ещё как контрастировал. Работать не любил и не умел. Зато был хитрым, изворотливым и умело перекладывал свои обязанности на других. Все больше покуривал да прохлаждался.
Излюбленным его занятием было ухаживание за девицами. То за одной приударит, то за другой. А те, дурехи, и отвечали ему взаимностью. Нравился им его внешний лоск. Имелось в нём что-то от Эдика Мишина. Конечно, образования и начитанности ему не хватало (по-моему, он книг вообще не читал и не признавал их), но наглости, напыщенности и щегольства было не занимать.
И я, твёрдо убеждённый, что в таком возрасте, как наш, с девушками ещё рано заводить отношения, потому что это очень ответственный шаг (и тем более нужно найти не просто девушку, а единственную, ту, с которой захочешь навсегда связать судьбу), часто спорил с ним на эту тему.
Если он приводил поклонниц в комнату, я немедленно шёл гулять. Говорить с ним мне было неинтересно. Споры у нас получались вялые и скучные. Он упрямо стоял на своем, посмеивался и на все мои доводы говорил одну фразу:
— Не любят тебя девки, вот и бесишься.
— О работе думать надо, о Родине! — вскрикивал я.
А он, сделав кислое лицо, бросал:
— Не любят тебя девки, Володя.
Однажды я не выдержал и огрызнулся:
— Твое понятие любви слишком примитивно.
— А твое в корне неверно, — парировал он.
Я бы тут же, не задумываясь, врезал ему, если бы в комнате не было одной из его подружек, толстой румяной бухгалтерши. Она, услышав наш разговор, откинулась на кушетку и залилась смехом. То ли надо мной смеялась, то ли ей было беспричинно весело.
Работал Валентин в соседнем цехе сварщиком, и работал спустя рукава. Постоянно получал замечания и выговоры, дерзил всем, кому мог, а со старшими, наоборот, любезничал, лебезил перед ними.
Андрей Михайлович дал ему меткую характеристику: «лентяй», несмотря на то что тот пытался выслуживаться перед начальником.
— Я тебя, брат, насквозь вижу, — говаривал Михалыч, — либо ты прямо сейчас за работу берёшься, либо я поставлю вопрос ребром на ближайшем собрании.
А Валентину что в лоб, что по лбу. Он таким приятным человеком, душкой, выставил себя перед Матвеем Тихоновичем, что директор выгораживал подлеца, покровительствовал ему.
Я предпочёл бы не общаться с Валентином совсем, но бывать в его компании приходилось часто. Он ведь жил со мной и каждый вечер затягивал одну и ту же волынку: как ему опостылел завод.
— Хочется убраться отсюда! В цивилизацию, к людям. Как оскотинился и поглупел я в этом ужасном месте.
— Да уж, оскотинился ты изрядно, — многозначительно замечал я, — но что же тебе уехать мешает?
Отмалчивался, не отвечал. Но однажды, будучи сильно подшофе, проговорился: попался в городе на карманной краже. Добрый судья, приняв во внимание возраст и отсутствие судимости, предложил такой расклад — два года на Алтае или год в колонии. Выбирать, как говорится, не пришлось.
— Так ты ещё и карманник? Тьфу.
Я и раньше-то его не уважал, а после этого разговора презирать и ненавидеть начал.
Особо близких отношений я ни с кем не завёл, но в приятельстве состоял со многими. Нравился мне Олег Орлов. Тихий невысокого роста тридцатилетний мужчина. Немногословный и вечно задумчивый.
— О чем ты думаешь, Орлов? — спрашивал я.
А он отвечал:
— О том, как жизнь сделать лучше.
— Хорошие у тебя думки, правильные!
Больше всего он ценил чистоту. Со своего станка даже пылинки сдувал и тряпочкой его ежедневно протирал.
Другим товарищем был некто Еремеев. Имени его я не помню, потому что все звали этого двадцатилетнего парня по фамилии. Еремеев, иди сюда. Еремеев, подай ключ. До того он был неприметным.
Мне нравились его простота, наивность и доверчивость.
Мы втроем часто вместе возвращались после смены и расходились по разным концам общежития. Еремееву нужно было в один корпус, а мне с Орловым в другой.
Мечты и мысли у них были простые, близкие моим. Еремеев собирался сдавать на права и по окончании возведения ГЭС рвануть ещё куда-нибудь на великое строительство в качестве водителя экскаватора. Он обожал эти шумные неповоротливые машины.
Орлов говорил:
— А я домой вернусь, к жене, к сыну. Ждут меня родные не дождутся. Часто весточки пишут.
Лично я не задумался над тем, что делать дальше. Стройка казалась бесконечной. Время словно застыло.
Вот наступит будущее, жизнь и прояснится. Может, в институт, а может, по примеру Еремеева, на следующую стройку. В принципе, меня все устраивает. Профессия интересная, душевная. А негодяи типа Валентина, которые мешают и настроение портят, сами отсеются.
О друзьях я сказал достаточно, что касается остальных — это был народ со всех концов страны. Грубоватый, деликатный, весёлый, угрюмый — иначе говоря, разный.
Жизнь катилась плавно, по единожды заведённому распорядку. Работа, работа, работа. Она и утомляла, и давала новые силы.
Среди скудных развлечений могу выделить вылазки с друзьями в лес, ежемесячные вечера народной самодеятельности и бесконечные собрания. На них то пропесочивали, то объявляли выговор или торжественно зачитывали директивы руководства. Цикличность, планирование… На скуку жаловаться не приходилось.
Единственное, что меня смущало в то время (я только сейчас отдаю себе в этом полный отчёт), — отсутствие женского внимания.
Орлов часто показывал фотографию жены, вздыхал: вот она какая у меня, моя Настенька. Тихоня Еремеев сошелся с буфетчицей Аней, весёлой, пухлой хохотушкой лет двадцати восьми. И ведь неизвестно, что свело их вместе. Видимо, правду говорят: противоположности притягиваются.
А я? Чем дольше я думал о заводских девчонках, тем больше понимал — если бы мне и захотелось с кем-то из них завести отношения, то только с Машкой Сорокиной. Несмотря на то что мы бывшие одноклассники, общаться нам часто не довелось. Она свободное время проводила с подружками.
А работать Машу направили монтировщицей. Деятельность её носила выездной характер.
Много времени она проводила возле реки, где двигались огромные лопасти, загребая году, и в полях, где уже вздымались электрические столбы.
Мы пересекались в столовой, на лестничных пролётах, на собраниях и концертах. Нам как-то нечего особо было друг другу сказать. Она тепло улыбалась мне как старому знакомому и моргала длинными ресницами.
Мы перебрасывались короткими фразами. «Привет, как боевая жизнь?» — «До скорого».
А меня она почему-то интересовала все больше и больше. В школе её едва замечал. Дела тогда меня интересовали более важные. Стенгазета, учёба, марксизм-ленинизм, спорт. Здесь, на краю света, ее образ все больше стал прокрадывался в мои мысли. Иногда я безотчетно думал: как бы мы с Машкой смотрелись вот в этой аллейке… Или: любопытно, какое у неё сейчас настроение? Что она чувствует?
И тут же гнал эти образы от себя. Какой же я, к черту, комсомолец, если голова у меня пустяками забита?! Не расклеивайся, мысли глобально, высоко, не разменивайся на пустяки. Иногда получалось, иногда нет.
В какой-то момент я даже спросил себя: уж не втюрился ли я, как последний осел, в эту девицу?
Надо, в конце концов, такой вопрос решить. Срочно и безотлагательно! Вот прямо сегодня зайду в девичью комнату и поговорю с ней о чем-нибудь, о чем угодно. А сам тем временем понять попробую, действительно ли в ней что-то такое есть, или просто блажь у меня.
***
Спустился к девочкам, постучал. Открыла Машка собственной персоной и недовольно спрашивает:
— Ну чего тебе?
Я потоптался у порога, отвечаю:
— Поговорить нужно, впусти.
Она и впустила. Красиво у них в комнатке, чистенько, прибрано. Не то что у нас, у мужиков. На окнах шторы в цветочек, на стене ковёр самотканый.
Сел я на край дивана и неловко себя почувствовал, как у директора в кабинете или у доктора.
Она улыбается. Говорит:
— Ты обожди немного, чай принесу.
И приносит через пять минут горячий чай.
— Ну, — спрашивает, — какое у тебя дело?
Я и забыл, о чем хотел порассуждать с ней. Увидел Машку, и все из головы вылетело. От безысходности спросил:
— А соседки где?
— В поле, — ответила, — в поле, скоро будут.
— А ты что, влюбился? — задала она прямой вопрос и посмотрела испытующе. — В кого? В Таньку? В Лидку?
— Ты это брось, — пробормотал я, не поднимая глаз, — вот ещё, какие глупости.
— А зачем же пришел?
Нашлась спасительная идея.
— Я, понимаешь (неосознанно перенял это словечко у инженера), по старым временам ностальгирую. Решил составить классный журнал с портретами одноклассников. Не дашь ли, Сорокина, свою фотографию?
— Фотографию? — она задумалась, закусила губу. — Можно. Идея неплохая. Только что-то рано ты ностальгировать начал, Бурмин. Обычно это годам к сорока начинается. А ты ведь ещё вовсе не старик.
— Телом не старик, а душой уже состарился на производстве, — угрюмо сострил я.
Она уютно опустилась на колени перед комодом, тяжело отодвинула нижний ящик, принялась искать. Я смотрел на покатую спину, тонкую шею, на длинную русую косу и не мог наглядеться. Раньше я часто слышал слово «любовь» в глупых фильмах до шестнадцати, читал о ней в длинных романах с продолжениями. Тогда оно казалась нелепым сотрясением воздуха, набором букв на типографской бумаге, пошлостью.
А теперь я вдруг, в одно мгновение, глубоко осознал, что, может быть, ради одной-то любви и стоит жить на свете.
Я попрощался и на ватных ногах вышел в коридор.
Спрятал фотографию между страницами «Капитала», моей настольной книги, которую я читал уже несколько лет и всё никак не мог дочитать, настолько она была трудной, хотя многие мудрые максимы выписывал оттуда.
Бережно спрятал и не показывал никому из ребят. Доставал редко, ночью. При свете свечи рассматривал Машкины черты и поражался тому, что раньше не замечал столь элементарный факт: она удивительно, до безумия, до умопомрачения красива.
Что теперь делать, как жить, совершенно не знал. Мы с ней и так раньше в отношениях были довольно прохладных. А теперь я и вовсе её побаиваться начал. Старался лишний раз не глядеть в ее сторону в столовой и в зале совещаний.
И всё во мне билась странная, смутная и смешная мысль: признаться. Авось поймёт и не оттолкнёт. Я действовал, как буйнопомешанный. Подготавливал план. Вот, например, она выходит из столовой одна. Я пристраиваюсь сзади и начинаю спонтанный разговор. Она смеется моим шуткам. И тут я как бы походя замечаю: «Я тебя люблю, Машка». Или иначе: «Я ведь влюбился». — «В кого?» — спросит она. «В тебя».
Я настраивал себя воображаемыми разговорами, а когда доходило до того, чтобы претворить их в реальность, все забывал: и что хотел сказать, и для чего вообще надумал признаться.
Когда видел её, впадал в какой-то странный ступор, заторможенное состояние. Мог только глуповато улыбаться и вяло отвечать на вопросы собеседников.
Но ведь нельзя, невозможно, немыслимо было, чтобы так продолжалось вечно.
Я и план перестал перевыполнять, и похудел. Даже вахтёр допытывался: уж не заболел ли я часом.
Через две недели я всё-таки собрал волю в кулак и принял твёрдое решение подойти и объясниться. Я почему-то думал, что вполне могу ей нравиться. Чай, не урод, и в плечах широк, и лицом чист. Она одна-одинешенька. Тяжко ведь без мужской поддержки.
Быть или не быть, пан или пропал — вот такая у меня была философия.
Одно беспокоило: а не струхну ли в нужный момент? Найду ли силы произнести заветные слова?
Наступил час икс. Перед этим я полночи не спал, боролся с собой, поэтому в столовой сидел с красными, воспалёнными глазами. Сидел как на иголках.
Вот она встала и быстрым шагом направилась к выходу. Я за ней шел, немного отставая. Понимал, если сейчас заговорю, отступать будет некуда.
Машка шла без подруг, торопилась. Не оборачивалась, не смотрела по сторонам. В узком коридоре она заспешила ещё сильнее. Я не выдержал и тоже ускорил шаги.
Коридор кончился, и прямо из проходной к ней шагнул какой-то человек. Я услышал развязное:
— А вот и моя лапусечка!
Незнакомец обнял её. Подходя ближе, я увидел, что это был не кто иной, как Валентин. И вне себя от ярости, содрогаясь от какой-то страшной внутренней муки, пробежал мимо, с огромной скоростью вылетел из двери и продолжал бездумно нестись вперёд.
Так плохо мне не было, наверно, ещё никогда в жизни. Я чувствовал себя обманутым. И обман оттого был страшным, что совершила его та, о который все мои помыслы. «Лапусечка!» А я-то, я-то чего себе навыдумывал!
Как там у поэта: «гений чистой красоты». Оказалось — обычная Валентинова девка, подруга на пару дней или даже на одну ночь.
Я продолжал бежать. Пробежал несколько километров, остановился в голом поле. Сегодня же домой уеду, мелькнула идея. Но когда я вернулся в общежитие и трезво все обмозговал, стал укорять себя за малодушие. Я ведь тут, в конце концов, не ради русой косы, а ради чего? Родины ради, ради счастья отсталых народов Алтая! Дадим свет в прямом и в переносном смысле. Вот задача, достойная коммуниста. А за юбками пускай Валентин волочится.
Впрочем, жить с ним в одной комнате я более не хотел и пришел к коменданту с ультимативным требованием расселить нас. Он-де хулиган и негодяй. Тот заметил, что я нахожусь на грани истерики, как мог, успокоил меня и пообещал сегодня же расселить нас.
Сказавшись больным, я несколько дней пролежал в постели. Усилием воли я хотел заставить себя перестать мечтать о Сорокиной, но не смог. И чтобы сократить мысли о ней, целиком погрузился в работу.
2
Больше всего я боялась, что мама, узнав, куда я пропала, первым же поездом примчится на Алтай, отругает меня и заберёт обратно. Поэтому в письме постаралась как можно лучше и красочнее описать мою новую жизнь.
Дорогая мама, ты даже не представляешь, как мне здесь хорошо, какие тут все добрые, милые. А зарплата просто огромная. Несмотря на то что стоит поздняя осень, в Чемале тепло. А ещё тут потрясающе красиво. Скоро пришлю тебе парочку фотографий. Золотые аллеи, бескрайние степи, крутые горы с нахлобученными шапками искристого снега.
И действительно, через неделю правдами и неправдами раздобыла фотоаппарат и отослала домой отснятую катушку. Мама, впрочем, отнеслась к моему бегству гораздо спокойнее, чем я предполагала. Пожурила и простила.
Прощаю, ничего не поделаешь. В твоем возрасте я была такой же бесшабашной и глупой. Раз уж так решила, трудись во благо Родины. Но и про нас не забывай, пиши. Я тебе уже посылочку собираю. А через пару месяцев в гости приеду.
Меня даже несколько обидело такое лёгкое согласие мамы. А потом я снова перечитала её строки и поняла: да она же видит меня насквозь. Она сама была такой же и знает что-то про жизнь, чего я ещё не знаю. О чем лишь догадываюсь. Значит, тем более жизнь на новом месте пойдёт мне на пользу.
Я должна стать опытной, иначе грош мне цена.
Но когда я только сошла с поезда, в голове у меня был сплошной сумбур. Я восторгалась всем, что вижу вокруг, и готова была сейчас же взяться за любую работу.
Я так спешила, что чуть не заблудилась в глуши. Зашла в какое-то странное место, где стояли маленькие домики, сделанные из досок и веток. Попетляв, поблудив, я вышла к серому приземистому зданию строительного корпуса.
Начала улаживать дела с документами и прочие мелкие формальности. Это удалось сделать довольно быстро. Директор Матвей Тихонович, едва увидел меня, коротко сказал:
— Обождите.
И вышел.
Я сидела, подогнув под стул ноги, и разглядывала портрет вождя на стене. Чувствовала себя неловко и скованно.
Вернувшись, директор попросил паспорт и, бегло пролистав мой документ, произнёс:
— Скажи-ка, Сорокина, ты электричества не боишься?
— А чего его боятся? Оно же не кусается.
— Ещё как кусается, — вздохнул он. — Ну ладно. Вверяю тебя в руки Петра Семёновича, инженера по электрической части. Инструктаж у него пройдёшь, а потом экзамен сдашь по технике безопасности.
— Экзамен? — удивилась я. — И тут экзамен сдавать?
— Конечно. И тут экзамены. Они везде. Вся наша жизнь — огромный экзамен.
В кабинет заглянул мужчина лет сорока, пухлый, румяный, наголо стриженный. Это и был Пётр Семёнович.
Я отправилась с ним. Он оказался обходительным и добрым. Забежал к коменданту, выдал ключи от общежитской комнаты и белье постельное.
— На инструктаж завтра приходи с утра пораньше. Все тебе покажу, везде проведу.
— А кем меня работать назначили? — робко спросила я.
— Разве он тебе не сказал? — нахмурился Пётр Семёнович. — Монтировщицей. Работа не сложная, разберёшься.
Все следующее утро я провела в большом ангаре, где стояли разные механизмы и приборы.
Инженер рассказывал долго и обстоятельно. Туда не приближаться, к этому не прикасаться, это безопасно в такие-то часы.
В голове образовалась каша. Я думала, будет легко, а вышло вон как.
Перед обедом Пётр Семёнович провел мне экзамен и, видимо, остался недоволен ответами, потому что морщился и хмурился.
Он сердито выдавил:
— Тут все написано. К завтрашнему дню чтобы от зубов отскакивало.
И протянул тоненькую брошюрку.
Пропала у меня изрядная доля былой уверенности. И впервые я подумала — ну зачем в это ввязалась? А вдруг сделаю что-то неправильно, вдруг испорчу что-нибудь.
Пётр Семёнович увидел мой потускневшей взор и приободрил глупую студентку:
— Ты, девчуля, не унывай. И не такие сдавали.
***
По дороге в столовую, в коридоре, я познакомилась с тремя весёлыми девушками из моего цеха. Они и прежде поглядывали на меня, но подходить не решались. Побаивались, наверно, строгого Петра Семеновича.
В коридоре налетели, окружили и давай спрашивать:
— Как зовут? Кто ты? Откуда? Ничего не бойся. Все покажем, всему научим. Петра Семеновича не пугайся. Он добрый, хоть и строгим притворяется.
Я как будто вернулась в школу, в десятый «А». У нас такие же были трещотки-балаболки.
— Ой, девочки, — сказала я, — прежде всего нужно пообедать. Я так проголодалась. А поговорить обо всём мы ещё успеем.
Но болтушек невозможно угомонить. Они продолжали задавать вопросы даже за столом. И хохотали.
В столовой было полно народу. В основном смуглые, крепкие люди. Очень важные и загадочные. Я с интересом смотрела в лица и неожиданно среди незнакомых и скуластых увидела весьма знакомую физиономию. Да это же Володя Бурмин, если глаза не обманывают. А они точно не обманывают, зрение у меня как у орлицы. Вместе с Володькой закончили десятый класс. Сейчас он должен поступать в институт. Почему оказался здесь — совершенно непонятно.
Он неторопливо жевал и никого не замечал вокруг. Я хотела, чтобы земляк взглянул прямо на меня. Тогда бы я помахала, и мы бы непринужденно разговорились. Но парень был сильно увлечён пищей и своими мыслями.
Я извинилась перед девочками: нужно отойти на минутку.
Нельзя же делать вид, что не замечаю его. Подошла. Мы разговорились. Он обрадовался и удивился.
Мне понравилось, что мотивы, побудившие Володьку приехать на край света, почти совпадают с моими. Но вслух, конечно, восторга не выразила, постеснялась. И ведь в душе знала, что если у кого из наших мальчиков и хватит сил отважиться на такое дело, то только у Бурмина. Ни Эдик, ни Лёнька… Нет, они не способны. В Бурмине всегда что-то такое было. Готовность к подвигу, что ли. Звучит пафосно, но не знаю, как ещё назвать.
Неужели он тоже в городе страдал от искусственности жизни на всём готовеньком и от друзей по расчёту?
Надо бы с ним хорошо поговорить, мечтала я. И делалось странно от того, что раньше я Бурмина совершенно не замечала. Мы существовали в разных плоскостях, а получается, у нас много схожего.
***
Жизнь началась новая и совершенно замечательная. Мне нравилось всё: и уютное общежитие, и мрачные заводские цеха, и весёлый народ, и местные жители, соседи по комнате, неразговорчивый Пётр Семёнович и словоохотливый вахтер.
Все эти люди словно светились изнутри. Я думаю, оттого что у них была великая цель: принести пользу Родине. Горожане какие-то одномерные, что ли.
Я ещё много провела таких сравнений, и каждый раз сравнение было не в пользу города. Например, подруги. Разве были у меня там такие подружки, как Танька с Лидкой? Бесшабашные, открытые и готовые на всё ради товарища. И не за что-нибудь, а просто так, по велению собственной светлой души.
Танька, Лидка и Гюльбаниз. Те самые девчата, которые окружали меня тогда в коридоре. В тот день мы вдоволь успели наговориться, а после смены шли вместе. Девушки решили — переедут в мою комнату. Места там на всех хватит, и мне не скучно будет.
Подруг описать несложно. Все как на подбор румяные хохотушки.
Гюльбаниз самая старшая. Обладала длинной непроизносимой фамилией. Тридцать два года. Огромные чёрные глаза, нос чуть с горбинкой, чёрная коса. Смуглая, низенькая, с легкой полнотой. Приехала с Кавказа. Несмотря на солидный довольно возраст, она в резвости и веселье могла фору дать молодым. Могла хоть мёртвого разговорить и самому отчаявшемуся поднять настроение.
Танька. Таня Кузнецова. Худенькая, бледненькая. Двадцать четыре года. Выше меня на полголовы. Честная, наивная, простая. Хорошо умеет слушать. Ей можно доверить все, что угодно. Приехала с Урала по зову долга. Там у неё остался маленький брат. По нему сильно скучала.
Девятнадцатилетняя Лидка Казанцева. Рыжая, остроглазая, лицо в пятнышках веснушек. Была заводилой, моторчиком нашей компании. Постоянно придумывала что-нибудь новенькое, озорное и легко убеждала остальных принять в этом участие. Родилась и выросла на Украине. Проделала длинный и сложный путь до Алтайского края, чтобы принести счастье незнакомым отсталым народам.
По легенде, которую она со смешными ужимками рассказывала всем и каждому, родители, узнав о желании дочери, заперли девушку в комнате, чтобы она никуда не сбежала. Однако предприимчивая Лидка сделала из шторы и простыни верёвку и спустилась из окна второго этажа. Без документов и денег, с помощью добрых людей, добралась до Чемала.
Я общалась с ними всего несколько дней, но чувствовала, будто они знакомы мне тысячу лет.
Наша бригада занималась важнейшим делом на гидроэлектростанции. Мы монтировали оборудование, ставили блоки и катушки. Проводили кабели.
И Пётр Семёнович был прав, заставляя меня учить технику безопасности. Одна ошибка — и человека нет.
Я чрезвычайно гордилась тем, что мне досталось такое ответственное дело. И сразу полюбила свою работу, сжилась с ней. И поняла: вот оно, мое призвание. Многие люди всю жизнь его ищут, размениваются на пустяки, а найти не могут. А я быстро нашла.
Утром работала в цехе, вечером ездила на линии. Осознала, что трудовой коллектив — идеально слаженный механизм. Все его части плотно пригнаны друг к другу. Если какая-то шестерёнка прокручивается или ломается, страдает целое. Тогда мне казалось, что в нашем цехе нет сломанных шестерёнок. Вскоре стало ясно — ошибаюсь.
***
В то время я упивалась свободой, счастьем, неудержимой внутренней энергией. Я буквально бежала на смену. Предстояли свершения, открытия. Я старалась не отставать от других и даже работать лучше, чтобы как можно быстрее подарить людям праздник света.
Но был человек, который постоянно ставил палки в колеса и совсем не радовался моим достижениям. Хотя, если судить по статусу, он должен был первым пожать мне руку.
Звали его Матвей Тихонович, директор производства.
Однажды, увидев, что я в очередной раз перевыполнила план, Савельев вызвал меня в кабинет. Велел садиться. Сам сморщился, будто съел что-то кислое.
— Ну что тебе, Сорокина, больше всех надо, что ли? Почему у тебя такой огромный процент выходит?
Я опешила.
— То есть как это — почему огромный процент? Матвей Тихонович, я же стараюсь ради общего дела.
— Ты ничего не понимаешь, девчонка! — он стукнул по столу кулаком. — Не все у нас ударники, твой ударный труд картину только портит.
— Как портит?!
— Да так! Вот ты, например, переработала, а другой не успевает под твой ритм подстроиться. Тратит сил больше, а делает меньше, чем обычно. И страдает вся цепочка. Мы торопимся, чтобы точно в срок сдать объект, а твои выкрутасы помешать могут. Поняла?
Я растеряно покачала головой. И действительно почти ничего не поняла. Перевыполнение плана может замедлить рост производства? О таком нам в школе не говорили.
— Значит, просто выполняй мои команды. Поймёшь потом, — сердито отозвался директор.
Я вышла разочарованная. Ничего не попишешь. Ослушаться нельзя. Но куда девать бурную энергию, клокочущую внутри?
Несмотря на то что я пыталась быть весёлой, девочки стали спрашивать, что у меня случилось. Я рассказала. Они принялись утешать.
— Лучше с ним не спорь. Он ведь старенький уже. Вот и не в себе немного.
— Неужели сумасшедший управляет производством? — возмутилась я.
— Все думают, он нормальный, — мрачно заявила Танька.
— Доказать мы ничего не сможем, — сказала Лида, — лучше помалкивать и спокойно делать свое дело.
Доводы подружек показались мне разумными. Я поумерила свой пыл и стала как все.
***
Завод сделался родным домом. Я полюбила железный ангар с огромным куполом, грохот машин, запах озона. И боялась, что когда-нибудь это все прекратится. Стройка плавно подойдёт к своему завершению, и мне придётся уехать в город. Все городское казалось чужим, не моим.
Я жила тихой, скромной жизнью. Выступала на совещаниях, докладывая об успехах нашей бригады, записалась в кружок народной самодеятельности, пела частушки на вечерах отдыха. Ежедневно читала. В местной библиотеке были стопки книг о Великой Отечественной войне. Как будто в тяжелый страшный сон, погружалась я в реалии того времени, поражаясь, как много геройства в простом человеке.
Пыталась и подружек приохотить к чтению. Да где там! Им было не до этого. Досуг они посвящали романтическим приключениям и флирту.
Я тогда думала, что выше их в моральном плане. Ведь я посвятила себя беззаветному служению Родине, и меня никогда не коснётся зараза по имени Любовь. Стыдно признаться, но, видимо, глубоко внутри я тоже ждала сильного чувства. Потому что, несмотря на общую удовлетворённость работой, природой и друзьями, иногда хотелось чего-то ещё. А чего именно, я не знала.
Заводские парни были слишком угловатыми, неуклюжими, смешными. И помыслить не могла себя рядом с ними.
Однако нашелся среди них негодяй, который принялся грязно и недвусмысленно предлагать отношения. Вспоминать о нём неприятно. Даже имя слащавое, мерзкое — Валентин. Я отказала хаму один раз, он пришел во второй. Отказала во второй и предупредила, что, если ещё раз сунется, таких пощёчин отвешу — мало не покажется. Он на время притих и перестал меня терроризировать.
И вот тогда я впервые подумала о Володе. Прежде — и в школе, и тут, на заводе, — он мои мысли не занимал совершенно. Жил отдельной жизнью. Был активистом, комсомольцем, агитатором. Про него говорили: трудный. Воспитывался в интернате, в детстве считался отпетым хулиганом. Наверно, поэтому наши отношения были мимолетными. Прошлое Бурмина внушало мне страх.
Но здесь, на Алтае, поговорив с ним по душам несколько раз в столовой и в проходной, я поняла: слухи про его хулиганскую молодость сильно преувеличены. Не может такой искренний, честный человек, с такими твёрдыми убеждениями и сильными поступками быть хулиганом. Ведь хулиган это кто? Мятущаяся душа! Не нашел себя, не осознал своего места в обществе. Воли не хватает, вот и идёт за тем, кто громче других кричит. Идет, не различая добра и зла, чёрного и белого.
Как-то помимо моего желания он проник ко мне в голову и занял там существенное место. Я часто представляла его широкие плечи, массивный подбородок, чёрные волосы ёжиком. И делалось странно. Хотелось смеяться и плакать. Как-то даже становилось чудно: будто я прикасаюсь к некой сокровенной тайне, к которой ещё ни один человек не был допущен. А ведь я всего лишь воображала товарища по работе.
Но не я могла просто так признаться себе: да, Маша, ты влюбилась. Раньше я никогда не влюблялась и не знала, на что похоже это чувство.
Мечтала встретиться с ним и поговорить как следует с глазу на глаз, чтобы разобраться в этой неожиданно свалившийся на меня любви.
Но возможностей для такого разговора не появлялось. Володя допоздна работал. Брал дополнительные смены, возвращался уставшим, проходил по коридорам, не глядя на девчонок, в том числе на меня. И, видимо, сразу засыпал в комнате.
Поэтому я крайне удивилась, когда в один прекрасный день он появился на пороге моего жилища.
Сердце билось необычайно сильно. Прямо сейчас все расскажи, прямо сейчас признайся! — кричал внутренний голос.
Я настолько оробела, что даже не сумела взглянуть ему в глаза и от невероятной робости повела себя как полная идиотка. Нагло, развязно, иронично. Предложила сесть и принесла чаю. Забралась с ногами на кушетку и спросила:
— Зачем же ты пожаловал?
Он покраснел и что-то невнятное пробурчал.
Я нервно рассмеялась и вдруг, сама не желая этого, выдохнула заветное:
— А может, ты влюбился? В Таньку? В Лидку?
Он смутился ещё сильней.
«Или в меня?» — хотелось произнести бодро, весело и непринуждённо. Но не смогла.
Володя рассказал о цели своего посещения. Товарищу всего лишь была нужна моя фотокарточка для альбома. Я полезла в шкаф. Порылась немного, перебирая старые фото, которые захватила с собой. Везде некрасивая. Выбрала наугад мутный снимок.
Ну, Сорокина, вопил внутренний голос, брось ты эту карточку и признайся ему, пока Бурмин не ушел. Признайся, что ты медлишь! Но не могла и просто глотала слёзы. И чтобы он ничего не заметил, быстрее его выпроводила.
Как только Володя вышел, бросилась на кушетку и громко, не скрываясь, заплакала.
В тот момент я поняла, что не могу без него жить. Созрело твёрдое решение поговорить с Володей. Трудность заключалась в том, чтобы выбрать подходящий момент.
Я стала за ним наблюдать и определила, что чаще всего он в одиночестве возвращается из столовой. Осталось набраться решимости и подойти. Конечно, я ему не нужна, но, если я хотя бы не попытаюсь сделать этот шаг, провести этот разговор, буду укорять себя всю жизнь. Это не страшно, Сорокина. Он не кусается.
Я проводила дни в мучительных раздумьях и самоуговорах. И вот решилась.
В столовой было как всегда многолюдно. Я специально буровила Бурмина глазами, делала ему знаки. А потом поднялась и вышла, долгим взглядом через плечо на него посмотрев. Он, кажется, понял, что я хочу поговорить. Поднялся и пошёл следом. Я двигалась в пустом длинном коридоре и слышала его гулкие шаги. Я остановилась и начала смущенно оборачиваться, как вдруг откуда-то возник Валентин. Грубо схватил меня за руки и притянул к себе.
— Лапусечка! — прозвучало мерзко и манерно.
И тут же мимо нас стрелой промчался Бурмин.
Я отпихнула наглеца и, хорошенько размахнувшись, вмазала ему по скуле ладошкой. Валентин охнул и пробормотал:
— Шуток не понимаешь?
Я уже бежала по коридору. Распахнула тяжелые входные двери и крикнула:
— Володя, Володя!
Но Бурмина нигде не было.
***
После такого позора и речи не могло быть о том, чтобы попытаться снова с ним объясниться. Даже представить страшно, что он обо мне подумал. Я долго переживала и много плакала. И чтобы отвлечься, ушла с головой в работу. Выполнение плана, грандиозные задачи, великие совершения — вот что отныне меня интересовало. Докучные мелочи я постаралась выбросить из мыслей.
Поначалу удавалось с трудом. Нет-нет, да и возникал в воображении образ Владимира. Но я боролась изо всех сил и в конце концов загнала в отдалённый уголок души тревожащее и непонятное чувство — любовь.
Пётр Семёнович меня хвалил и ставил в пример другим девчатам.
— Вот как нужно работать! Молодец, Сорокина. Всегда на дело настроена, по пустякам не разбрасывается.
Матвей Тихонович тоже был доволен. Велел вывесить мой портрет на доску почёта.
Но сперва вызвал меня. Отечески потрепал по щеке и сказал:
— Вот таких и ценю. Всё поняла. Стала работать, как надо. И результаты соответствующие.
Девчонки расхваливали.
— Настоящая ты у нас стахановка! Трудишься не покладая рук. А мы так не можем. Хотя и пытаемся на тебя равняться. Все нас что-то отвлекает. Мелочи всякие, ерунда.
Но мне почему-то было не радостно и не весело. Я пожимала плечами и отмалчивалась. К чему такие успехи, если в главном успеха нет.
Стоп! — тут же останавливала себя. Что-то совсем запуталась ты, Сорокина. Ведь главное и есть в служении Родине, а ты его смешиваешь с мелочными бытовыми интересами.
Все это я прекрасно понимала, однако даже самой себе не могла сознаться: что-то гнетёт, гложет и тревожит. И скорее всего, то самое, связанное с Бурминым.
В цеху меня полюбили и часто стали давать ответственные задания. Проконтролировать участок, проследить за установкой, распределить задачи.
Иногда я ездила в соседние ангары за деталями. Самое неприятное из всех моих поручений. Потому что водителем служил Валентин. Правдами и неправдами ему удалось занять шоферское место. Видимо, оно показалось лёгким, не требующим особых физических затрат. Пару раз в день съездить на заказ по поручению директора. В остальное свободное время можно валандаться по цехам, покуривать или дрыхнуть. И мне приходилось с этим низким, отвратительным человеком сидеть в одной кабине.
Сначала он пробовал извиняться, заговаривал со мной. А потом понял, что я его раскусила, и резко изменил поведение. Сделался грубым, эгоистичным. Однажды уехал без меня, потому что я, по его словам, слишком долго задержалась. В общем, таких мерзавцев я ещё никогда не встречала.
В тот важный день, последний день моей обычной жизни, Пётр Семёнович попросил меня привезти новые предохранители взамен отработанных.
Валентин покуривал, выставив локоть в окно грузовичка. Увидев меня, он брезгливо скривился и щелчком отбросил папиросу.
— Что там? — недовольно спросил Валентин.
Я, не глядя на него, протянула распоряжение.
Мы поехали. Он гнал нарочито быстро, так, что я даже подскакивала на кочках. А шофер посмеивался. Так, дескать, тебе и нужно, нечего отвлекать от более важных занятий.
Под расписку мне выдали тяжелый ящик новых предохранителей. Валентин не соизволил помочь. Он холодными маленькими глазками смотрел, как я его волоку.
Завхоз прикрикнул на него:
— А ты чего, шалопай, смотришь, как хрупкая девушка эдакую махину тащит?! А ну живо помог!
И только тогда он нехотя, расслабленной походкой подошел и легко уволок ящик в кабину. Ещё и произнёс пару грязных слов в сторону завхоза. К счастью, тот не услышал.
Предохранители очень хрупкие, поэтому я попросила ехать помедленнее. Но он, словно не разобрав мои слова, помчал ещё с большей скоростью, чем мы ехали вперёд. Я навалилась на ящик, прижала его и не отпускала, пока мотор не заглох.
Тут я взялась было отнести предохранители, но Валентин вдруг резко осадил меня.
— Сам донесу, ты же слабенькая. Иди доложи: детали доставлены.
Я отчиталась перед руководством и с удвоенной силой взялась за работу. Все во мне кипело и бурлило от ненависти к хаму. В следующий раз ни в какую с ним не поеду, хоть режьте. Пускай лучше меня уволят, чем ещё раз с ним в одной кабине сидеть.
***
Поздно вечером на пороге комнатки показался Пётр Семёнович. И был он мрачнее тучи. Я очень удивилась, увидев его. Начальник жил в другом месте, в деревянном домике за речкой, и тут появлялся лишь в самых экстренных случаях.
— Ну что же ты нас так подвела? — с ходу начал он.
— Как подвела?
— Да вот так, подвела, — зло произнёс инженер. — За предохранителями ездила?
— Ну, ездила.
— Привезла?
— Ну, привезла.
— Вот и не привезла. Весь узел осмотрел, нет никаких предохранителей. Куда их дела? Украла? — наседал он.
От возмущения я даже задохнулась.
— Украла?! Разве я воровка?
— Почём знаю. Только нет никаких предохранителей.
И тут вспомнила.
— Валентин должен был отнести детали к узлу. С него и спрашивать нужно.
— С него, — протянул Пётр Семёнович, — а докладная на кого подписана?
— На меня, — неуверенно произнесла я.
— С тебя и спрашивать будем! — рявкнул Пётр Семёнович. — Немедленно иди найди этого Валентина. Чтоб предохранители вернули.
— Пойдёмте вместе, — взмолилась я, с ужасом представив, что предстоит снова общаться с нахалом.
— У меня и без тебя дел куча. Авария на втором перекрёстке. Слыхала?
— Авария? — я обомлела. — Вот тебе раз.
— В общем, действуй, девочка, — голос инженера смягчился. — Ошибки надо исправлять вовремя.
Он попрощался и ушел. Я в панике принялась собираться. Натянула плащ, повязала поверх косы белый платок. И побежала на первый этаж спросить у ребят, где живёт Валентин. Мне быстро подсказали.
Я робко постучала в дверь, но так как ответа не последовало, застучала сильнее, а потом и вовсе заколотила изо всех сил. Никто не отвечал.
У меня потемнело в глазах. Где же он может быть? Задержался в ангаре? Ребята сказали, что давно Валентина не видели, а долговязый Мишка Коноплёв, наморщив лоб, вспомнил, что последний раз встречал Валю на заводе. Тот околачивался возле столовой.
Я побежала туда. Уже стемнело. Огромное звёздное небо было раскинуто как черный в горошек платок.
Ветер выл, толкал в спину. Я чувствовала себя маленькой девочкой в тёмном лесу. А вдруг тут волки водятся или медведи? Всхлипывала, бежала через поле и перелески. Время тянулось так медленно, что я думала, никогда не добегу.
А едва добежала, меня окрикнул сердитый сторож:
— А ну стой, кто идёт.
— Это я, дядя Женя, Машка Сорокина.
— А по какой надобности?
Я всплеснула руками и всё выложила, как есть.
Он понимающе кивнул:
— Да, всякие ситуации бывают. Ну, иди, поищи своего товарища.
— Да не товарищ он мне, не товарищ. Эх!..
Я отмахнулась и бросилась бежать дальше. У столовой никого не встретила. И помчалась к ангарам. Иногда останавливалась, кричала в темноту:
— Валентин!
Пустой ангар поразил меня огромностью. Я и раньше знала, что это немаленькое строение, но именно теперь поняла, как он огромен. Внутри было гулко, страшно. Стоял полумрак. Бледно мерцали жёлтые ночные лампы. Вокруг одной из них порхал большой мотылёк. По станкам скользили длинные тени от крыльев.
Снова сделалось страшно. Где-то под ногами зашуршала крыса. Чтобы развеять ужас, я закричала:
— Валентин, Валентин!
Далеко в глубине что-то зашевелилась. Послышался быстрый топот. И опять затихло. Отступать было поздно. Я решительно пошла вперёд.
Добралась до центрального узла и увидела: предохранители уже закреплены в пазах. Это показалось странным, ведь Пётр Семёнович утверждал, что предохранителей ещё нет. А тут вот они, поблёскивают в лунном свете.
Ступила на мостик и сразу заметила: горят синие реле. А ведь должны быть выключены. Наверное, кто-то забыл. Разгильдяй! Надо вычислить, сделать ему выговор как следует. Но потом. Сейчас нужно отключить механизмы, мелькнула в уме ясная мысль. Требовалось вытащить из паза крайний левый предохранитель.
Колбочка светилась слишком ярко, необычно ярко. Может быть, особенность новых деталей, подумала я.
И без колебаний схватилась правой рукой (отчетливо помню, что именно правой) за предохранитель. И с силой потянула вверх.
Руку резко обожгло. Меня будто подбросило и мощно ударило в грудь, голову. Уже слабея, теряя сознание, я увидела, что вся объята голубым пламенем, или разрядом. Вдруг совсем рядом прозвучал голос Володи:
— Не надо, бросай!
И я провалилась в бесконечную пустоту.
Часть третья
1
«Кто мы? Что мы? Только лишь мечтатели, синь очей утратившие во мгле». Снова крутится в сознании эта фраза. Веки невозможно разлепить. Руки тяжелые. Голова болит.
Кто я? И где я нахожусь?
А я кто?
Кажется, кто-то сказал: «а я кто?». Странно.
Прежде всего нужно открыть глаза. Итак, Володя, заставь себя это сделать.
С неимоверным трудом всё-таки получается.
Ослепительно белая палата со множеством пустых коек. Впереди крашеная дверь. Лежу и недоумеваю — каким образом сюда попал?
Ещё вчера я, Владимир Бурмин, работала над реализацией новой партии деталей. Смена была продуктивной, насыщенной. А вечером…
Вечером на пороге комнаты появился Пётр Семёнович. Заставил возвращать предохранители на место.
Какие предохранители? Почему я вдруг о них подумал? При чем тут Пётр Семёнович? Он над девчатами начальник. А мой начальник — степенный, вальяжный инженер Михалыч.
Вовсе нет. Не Михалыч, а Пётр Семёнович.
Да какой же Пётр Семёнович, пугаюсь я голоса в собственной голове, не Пётр Семёнович, а Михалыч.
И вовсе не Михалыч.
Ничего не понимаю. Нужно успокоиться, позвать медсестру, чтобы принесла воды.
Открываю рот, пробую кричать. Голос слишком слаб, никто не услышит. Необходимо прийти в себя, набраться сил.
Найти и наказать Валентина.
Какого Валентина? За что наказать?
Болит голова. Интересно, что всё-таки произошло? Возьми себя в руки, Сорокина, подумай о Володе. Ведь его голос прозвучал в последний момент.
Какой еще последний момент?
Схожу с ума. Неужели так помешался на Сорокиной, что сам себя стал называть её именем? Маша Сорокина. Как же всё-таки красиво звучит — Сорокина…
Да, в общем, ничего особенного. Ничем не примечательное имя. Назвали в честь прабабушки. Конечно, оно мне нравится. Гораздо хуже, если бы меня назвали Элеонора или Жозефина, как делают некоторые мамочки, помешанные на Западе. Называют детей непонятно как. А те потом мучаются до старости.
Нет, нет, постой. Я доволен своим именем, Владимир. Маша — моя бывшая одноклассница.
Ты путаешь. Маша — я. Владимир — мой бывший одноклассник.
Что же происходит у меня в голове? Почему столько мыслей про Сорокину? Любовь вернулась с новой силой? Или просто меня как следует долбануло — и я сумасшедший?!
Но я вовсе не сумасшедшая. Однако кажется, что в голове поселился кто-то. Наверно, последствие травмы.
А что же всё-таки произошло? Медсестра поможет. Буду кричать, пока не докричусь.
Шаги в коридоре. Кто-то в белом халате.
Нет никаких шагов, тебе мерещится.
И вовсе не мерещится.
Вот она, сестра. Высокая, стройная, золотистые косы. Кладёт руку на лоб. Ласково спрашивает:
— Как вы себя чувствуете, больной?
Никто не спрашивает. Никто не кладёт. На соседней койке лежит женщина. Видимо, спит. Вижу тонкое ухо и клок седых волос. Остальное скрыто одеялом.
Перестань, Владимир, разговаривать с самим собой. Ты абсолютно нормален. Просто временное помешательство. Сейчас сестричка расскажет.
Прикладывает ко лбу полотенце, пропитанное холодный водой. Становится легче.
— Что со мной случилось?
— А вы не помните?
— Совершенно ничего не помню.
Она начинает неторопливо рассказывать:
— Вы, Владимир, настоящий счастливчик. Вчера на центральном узле в главном ангаре произошла серьезная авария. Подробностей, к сожалению, не знаю. Да мне и не положено их знать, я человек маленький. Но привезли вас вместе с Сорокиной неделю назад в ужасном состоянии. Током вас ударило капитально. Врачи хором пророчили смерть, потому что мозг в результате разряда был повреждён основательно. И у Марии, и у вас, Володя.
Как все забегали, как заволновались. На директора, говорят, было смотреть страшно. Он ночами не спал и через связи пробил для вас профессора из Москвы, специалиста по электроожогам и черепно-мозговым травмам. Тот провёл предварительное лечение, а потом, когда сделали снимки, глазам поверить не мог: повреждения будто сами собой ушли. «Вот на что способны молодые растущие организмы», — сказал он.
Медсестра ушла. С каждой минутой мне все лучше и лучше. Исчезла головная боль. Как рукой сняло пелену перед глазами.
Я встал. Сделал гимнастические упражнения, размял затёкшие мышцы.
Всё-таки невозможно поверить, что целую неделю я провалялся в постели. Как будто вчера было. Кое-что и вспоминается теперь. Задержались мы с Еремеевым допоздна. Для сложного агрегата вытачивали детали. Потом его буквально насильно оторвала от дела буфетчица Аня и забрала. Хватит, заявила, работать. Чай, внеурочных не платят.
А я остался. Не привык бросать начатое. Тем более закончить нужно было всего ничего. Доделал положенное и с чистым сердцем домой пошла. То есть пошёл. А на пропускном пункте вспомнил: томик Маркса на рабочем месте оставил. Непорядок, думаю. И назад почесал.
К ангару подхожу, а из него кто-то выбегает. В темноте не разобрал. Никак ворьё завелось, — пронеслось в уме. Но за чужаком не побежал. Вдруг честный человек, а я побеспокою понапрасну. Сначала проверить нужно, всё ли в цехе в порядке.
И вот зашёл в ангар, томик свой в карман спрятал и для проформы пройтись решил. Слышу шаги в электрическом цеху. Ну и я туда. Да это же Сорокина у центрального узла! Почему так поздно? Женская смена давно кончилась.
И тут обомлел: кто-то воткнул в пазы старые предохранители. А ещё электричество к ним подключил от генератора. Это строго запрещено. Вероятность аварии огромная в таком случае.
Сорокина схватилась за крайний предохранитель и вынула его. Грохнуло, вспыхнуло. Машка озарилась голубым пламенем, точно превратилась в живой костер.
Мне стало страшно. Я побежал к ней, крича: «Не надо, бросай!»
Не соображая, что делаю, выхватил у девчули опасный предмет. Отшвырнул куда подальше. Потом меня накрыла темнота.
Нас ударило одним разрядом.
Ничего не понимаю. Что значит, нас? Вообще-то я Володя Бурмин. Это моя голова. Никому в неё влезать не позволю.
Ты не прав. Я — Мария Сорокина, и ты, непрошеный гость, явился в мою голову. Уходи подобру-поздорову.
Сейчас же отправлюсь к профессору. Пусть выпишет самые сильные таблетки и порошки, чтобы моя голова сделалась чистой. Я — это я, Володя. Вот мои узловатые колени, стриженый затылок. Шрам на левом бедре. Упал в детстве с велосипеда. Я — только я, и никто другой.
Ошибаешься. Нас слишком сильно контузило. Я — Маша. Вот толстая коса, за которой я ежедневно ухаживаю. Вот родинка на ключице. Вот длинные ногти. Обычно их подстригаю, но за неделю, пока лежала в беспамятстве, отросли до неприличия.
И всё-таки я Бурмин.
Нет, Сорокина.
Нет, Бурмин.
Нет, Сорокина.
Бурмин.
Сорокина.
Бурмин.
Сорокина.
Да что же такое — я уже не знаю, кто я.
Что со мной происходит?
Какой навязчивый голос. Как называется эта болезнь? Раздвоение личности, шизофрения. Значит, вот что со мной произошло.
Меня нужно лечить.
Я ещё такая молодая, а уже сумасшедшая. Мама, если бы она знала… Прекрати ныть, Сорокина!
Я прямо сейчас же иду к доктору. Пусть выпишет лекарства.
Невыносимо. Почему голос в голове диктует, командует. Не нужны никакие лекарства, я совершенно здорова.
Нет, я болен.
Здорова, здорова. Наверно, что-то временное. Побочный эффект лечения.
Болен. Сейчас же иду. Нужно прекратить чужие мысли.
А может быть, сначала навестить Сорокину? Вдруг у ней тоже побочные эффекты?
А что, замечательная идея. Схожу, навещу Бурмина, поблагодарю за помощь. Заодно проверю, правда ли это он лежит тут. Не свихнулась ли я окончательно.
Доктору будет интересно услышать побольше конкретики о голосах. Так что говори, говори, Сорокина. Да и вообще почему именно Машка?
Почему именно Володя? Может быть, потому, что я до сих пор испытываю к нему сильное чувство?
Как испытываешь сильное чувство? Не может быть. Я убеждён, что Сорокина равнодушна ко мне. А вот я, наоборот, все бы отдал за один только её ласковый взгляд. Не смотрит, в работу погружена. Ну и правильно. Больше пользы принесёт стране, чем я.
Голос Володи, какой ты смешной и глупый. Ты так самоуверенно судишь о том, о чем совершенно ничего не знаешь.
Вот ещё, не знаю! Я столько страдал и терпел, что знаю обо всём досконально. Это ты ничего не понимаешь, голос Сорокиной. Тебе хорошо, ты взялся из ниоткуда и скоро под воздействием лекарств уйдёшь в никуда. А мне жить и думать о ней.
Да ведь я — Сорокина.
Я, я, я. Мы, кажется, пошли на второй круг. Хватит. Отказываюсь обсуждать тему «кто из нас реален», пока доктор не выпишет лекарства. Тогда будет ясно наверняка. Понимаешь, призрак, дым, туман?
Скорее к Сорокиной, убедиться, что её нет.
Это не временное помешательство, я определённо сошла с ума. Да лучше бы умерла. Не хочу жить полоумной.
Перестань, замолчи. Ты действуешь мне на нервы, голос.
Ты сам — голос.
Всё, иду к Бурмину.
Всё, иду к Сорокиной.
Быстро выхожу из палаты, начинаю искать женское отделение. И тут понимаю — больница огромная, и шансов попасть туда у меня немного. Кто же пустит больного, да ещё на женскую половину.
На мужскую.
Нет, на женскую.
Ладно, потом, сперва к доктору. Коридоры пустуют. Я уже отчаялся встретить хоть одного живого человека. Брожу по лестницам минут пятнадцать.
И вдруг табличка зелёная: «женское отделение». У меня будто крылья вырастают. Распахиваю двери.
И чуть с ног не сшибает Сорокина. Бежала, судя по запыхавшимся виду.
Она удивлённо смотрит.
Он удивлённо смотрит.
Она.
Нет, он. Он, он стоит напротив меня.
Она смотрит, она. Вот прямо сейчас вижу её лицо. Похудела-то как. Надо сказать что-то, поздороваться хотя бы. Да не могу, оробел чего-то.
Прекрати надо мной издеваться, голос, не оробел, а оробела. И правда оробела. Вижу его до боли знакомые глаза, такие родные, такие красивые. И с места не могу сдвинуться. Володя, Володенька…
Ну почему она так странно смотрит. Я ведь, можно сказать, не самый плохой. Пытался помочь, когда Сорокина предохранитель держала. Выхватил, выбросил.
Прекрати, пожалуйста.
— Маша…
— Володя…
Произносим мы одновременно.
И как же дальше… Что ему сказать, как бы начать, какими словами?
— Рад, что ты в порядке!
Он рад, вот хорошо.
Затихни, голос. Что теперь… поинтересоваться, как она себя чувствует.
— Как твое здоровье, Маша?
Почему он повторяет за голосом в моей голове? Мне это не нравится. Скорей к доктору.
— Здоровье моё отличное, спасибо. А сам ты как?
— И я ничего. Но что же с нами произошло? Мы, кажется, попали в аварию.
Рискну спросить про странности.
— Маша, не замечаешь ли ты что-то странное?
Снова повторил. Невыносимо. Я сумасшедшая, сумасшедшая. Такого не может быть в душе советского человека. Как же хочется просто лечь, заснуть и не слышать голос.
Вот-вот, голос, я бы тоже хотел тебя не слышать. Таблетку, скорее таблетку.
— А что же странного я должна заметить?
— Ну, например…
Если уж говорить — так начистоту, бросаться — так в омут.
— Меня после аварии — стыдно сказать, вот прямо сейчас — мучают голоса в голове. Один голос мой. А второй, Машенька, вроде бы твой. Странно и страшно. Я тронулся умом?
Почему она побледнела?
Почему он это сказал? Что происходит? Наверно, сон, сон. Сплю и не просыпаюсь. Такого не может быть на самом деле.
— Представь себе, Володя, у меня тоже в голове постоянно звучит чей-то голос. И, скорее всего, твой. Правда смешно?
— Ничего смешного тут нет. Нужно не поддаваться панике, а трезво и последовательно во всём разобраться. Что с нами произошло, мы знаем. Нас ударило высоковольтным током. Врачи считают, что мы выздоравливаем, уже практически выздоровели, хотя поначалу находились в крайне плохом состоянии. Однако разряд всё-таки повлиял на наши мыслительные способности. Мы слышим голоса. И самое странное, что мы слышим голоса друг друга, а не чужих людей. Нужно как можно быстрее обратиться к профессору. Он назначит лечение.
— Я боюсь.
Маша Сорокина внезапно кладёт голову мне на плечо и плачет.
Не надо бояться, наша медицина лучшая в мире.
— Наша медицина лучшая в мире.
— Володя, мне страшно. Вот ты сейчас про медицину сказал, а перед этим голос в моей голове то же самое повторил.
— Странно, — хмурюсь я. — Давай проведём опыт. Я сейчас что-нибудь подумаю, а ты произнесёшь вслух мысль, которую думал голос.
«Допустим… О чем бы мне подумать? Ничего не приходит на ум. В Голландии голодают дети».
— Я всё.
— Так, Володенька. Сперва голос посетовал, что ему ничего не приходит на ум, а потом неожиданно произнёс: «В Голландии голодают дети».
Подскакиваю в ужасе.
— Верно! А ну-ка ещё раз.
«Столица день ото дня краше и краше».
— Столица день ото дня краше и краше.
«Руки прочь от народного достояния».
— Руки прочь от народного достояние.
«К борьбе за дело Ленина–Сталина будь готов».
— К борьбе за дело Ленина–Сталина будь готов.
«Голосуйте за мир и счастье, завоеванные в Октябре».
— Голосуйте за мир и счастье, завоеванные в Октябре.
— Ну и ну! Полное совпадение. А если наоборот? Давай, Машка, думай ты, а я буду угадывать.
«Мир, труд, май».
— Мир, труд, май.
«Слава КПСС».
— Слава КПСС.
«Родина-мать зовёт».
— Родина-мать зовёт.
— Как это происходит, Володенька? Почему? Ты умный, ты знаешь разгадку.
— Нет, не знаю. Да и кто может знать? Это выше человеческого разумения. Могу лишь предположить, что в результате удара током наши сознания объединились. Звучит дико, но иного объяснения, иного разумного объяснения найти не могу.
Маша плачет. А я закрываю глаза. «Теперь, понимаешь, мы с тобой как бы один человек. Все, что думаю я, тут же слышишь ты. И наоборот».
«Мне страшно», — звучит в голове голос Маши.
«Не бойся, — успокаиваю я товарища. — Эффект, конечно, очень странный, но уверен — для учёных нет ничего непонятного. Они сумеют выяснить, почему так произошло, и дадут логичное объяснение связи умов».
— Нет, — вдруг решительно говорит Маша, — ни к каким учёным я не пойду!
— Почему? — удивляюсь я.
— Не хочу быть подопытной свинкой. У нас в школе в седьмом классе был живой уголок с кроликом, морскими свинками, хомячками и белыми мышами. И мою любимую свинку забрали в медицинский кружок для опытов. Я тогда ничего не понимала и радостно позволила её взять. Она не вернулась.
— Да, Сорокина, я представляю, что ты пережила, однако советской науке и медицине нужно доверять.
— Я доверяю, но понимаешь… А если мы не больны? Я вовсе не чувствую себя больной. Напротив, мне легко, как никогда.
— А голоса?
— Твой голос, Володя, меня не беспокоит. Просто немного необычно.
Странно, страшно.
— Если это не отклонение, а вариация нормального состояния? Возможности мозга до сих пор не изучены. Кто знает, на что способно серое вещество?
— Ты говоришь, как ученая. Мне нравятся твои слова. Определённая доля истины в них есть. Однако не сообщать докторам о нашей проблеме было бы опасно и даже преступно. Давай сделаем так. Понаблюдаем. Подождём день-два. Через неделю посмотрим, не проявится ли ещё каких-нибудь изменений. И тогда со всеми подробностями сообщим профессору. Я буду вести тетрадь наблюдений.
— Отличная идея! Я тоже буду вести такую тетрадь. А может быть, Володенька, это и есть настоящий коммунизм, когда мысли сливаются, когда нет тайн друг от друга?
— В таком случае, — замялся я, — Должен тебе сказать… давно хотел признаться…
— Ну не томи, говори.
Я отворачиваюсь и глухим голосом медленно произношу:
— Знаю, что теперь отношения между нами испортятся, но за твою неукротимую волю к жизни, за твою пытливость, за то, что сверкает в тебе, не угасая, огонь любви к Родине, за твою искренность и простоту полюбил я тебя. Прости.
Голос в голове как будто исчезает, а потом с жаром шепчет:
«Не за что извиняться! Неужели я кажусь такой злой? — Она смеется. — Такой неприступной и холодной? Неужели в моих глазах ты видишь лёд? Посмотри на меня, Володенька».
Я смотрю в ее красивые русские глаза.
«Нет, ты совершенно не прав. Я давно уже тебя полюбила за доброту, за силу, за пытливый ум. Я искала с тобой встречи, хотела признаться. И когда настало время откровенного разговора, все испортил негодяй Валентин».
— Как? — вскрикиваю.
— Это произошло в коридоре столовой. Он набросился на меня из-за угла.
— Вот гад!
— Ты пронесся мимо. Стало ясно — все кончено, ты думаешь, будто я хожу с ним. От обиды и горя я закатила Валентину такую оплеуху, что надолго запомнит, и выбежала во двор. Тебя нигде не было.
— Да, Маша, признаться, я почувствовал сильную досаду. Спать не мог в тот день, так переживал. А потом просто ушел в работу.
— И я тоже нашла в работе удовлетворение. Однако не до конца. Верила, когда-нибудь судьба нас столкнет, потому что мы…
— Созданы друг для друга. Звучит банально, но в нашем-то случае получилось так, что мы созданы друг для друга в прямом смысле. Наши сознания стали единым. И ты правильно заметила про коммунизм. Ведь что такое коммунизм? Равенство. Равенство всех людей. Как бы такая, понимаешь, константа, то есть изменяющаяся величина, некая принципиально недостигаемая вершина, которая потому является константой, что постоянно двигается, ускользает, поэтому она становится мерилом всех вещей. Я не слишком заумно говорю?
— Нет, Володенька, продолжай.
— Думаю, ты права. Коммунизма достичь очень трудно. Несмотря на то что наша страна идёт к нему семимильными шагами, путь ещё очень и очень долог. Мы с тобой, получается, преодолели этот запредельно долгий путь за долю секунды, когда нас ударило током. И наши раздельные сознания образовали единство. Такой и должна быть любовь. Таким и должен быть коммунизм.
— Рано делать столь серьезные выводы. Давай подождём. Я чувствую, не могу сказать, почему, но определённо чувствую, что изменения не полностью закончились. Твоя идея о самонаблюдениях представляется наиболее важной и необходимой сейчас.
— Ты права. Извини, я заволновался, и меня занесло в философские дебри.
— Ну что ты! Все предельно чётко и ясно, мы близки к константе. Может быть, и уже являемся ею. Время покажет.
— Время покажет.
В дальнем конце коридора звучат гулкие шаги. К нам подходит массивная фигура в медицинском халате. Одышливый и тучный доктор.
— Вот вы где! — строго говорит он. — Вас уже весь персонал потерял. Почему из палат убежали?
— Хотел убедиться, что с Машей все в порядке.
— Похвальная заботливость, — кивает доктор. — Живо ко мне в кабинет. Многое нужно вам рассказать.
Поднимаемся на два этажа и попадаем в стерильно чистый кабинет. Белые стены, белый потолок, белая кушетка. Только стол черный. Тяжелый, старинный. И на нём стопка документов. Профессор предлагает садиться на кушетку. Достает рентгеновские снимки, внимательно разглядывает. Потрясённо разводит руками и снова разглядывает.
Начинает задавать вопросы. Как самочувствие, как голова, не болит ли.
Мы мысленно переговариваемся с Машей. Обсуждаем, как бы половчее ответить. Это так весело, что я изо всех сил стараюсь не рассмеяться.
Доктор меряет давление, щупает пульс. И наконец в полном восторге откидывается на стуле.
— Ну, ребята, чудо подтвердилась. Повреждений нет. А те, что были, куда-то пропали. Когда вас привезли неделю назад, врачи, признаться, думали уже вскрытие делать. Понимаете? Но нашёлся умный человек. Вызвали меня. А я на консилиуме был. Дело, говорят, интересное с точки зрения нейрохирургии.
Все бросил и поехал. Приезжаю, сразу снимочки приносят. И точно: лобные доли повреждены полностью. И у девушки, и у юноши. Задеты оба полушария, а также средний мозг и мозжечок. Тут, как говорится, не до жиру — были бы живы. Что удивительно, вы были живы. И даже не в коме, а как будто в тяжелом сне. Я ввел вам простейший препарат, какой обычно используется в таких случаях. И буквально на следующий день снимки радикально изменились. Вот посмотрите. Старая рентгенография и новая.
Он протягивает два снимка.
— Видите чёрные точки? Это тотальные, необратимые по мнению медицины изменения. А вот тут никаких точек нет, чистый, целиком восстановившийся мозг. Как это произошло, нам предстоит выяснить.
— Нет, — вскрикивает Маша, — не надо выяснений. Мы не подопытные свинки. У нас нет ни времени, ни желания участвовать в ваших опытах. Единственное, что нам сейчас нужно, — работа. Мы хотим работать во благо Родины, во благо отсталого народа. Помогать возводить гидроэлектростанцию.
Доктор вздыхает.
— Вы же ещё ничего не знаете. Строительство ГЭС будет свёрнуто в кратчайшие сроки.
— Как свёрнуто?! — одновременно спрашиваем мы с Машкой.
— Могу поделиться слухами. На стройке произошли две серьезные аварии. В центральном узле и на втором перекрёстке. Строительству нанесён серьезный урон. Матвея Тихоновича будут увольнять с поста руководителя. А кандидатуры на его место нету.
— Как увольнять? Почему нету? — снова принимаемся мы задавать вопросы.
— А я откуда знаю? — недовольно отвечает доктор, затем перевёл взгляд на будильник. — Через полтора часа заседание в комитете. Там проблемы и решатся.
— Бежим туда! — восклицаю я.
— Вы ещё не вполне здоровы, — произносит профессор.
— Да вы же только что говорили — мы в прекрасном состоянии.
— После болезни нужно восстанавливаться. Организм ослаблен.
— Нет, мы пойдём прямо сейчас, — твёрдо произнёс я.
— Хорошо, — понурился доктор, — задерживать вас не имею права. Однако прошу, не откажите в просьбе. Право, незначительной. После того как разберетесь со всеми рабочими делами, приходите сюда. Ещё пару снимочков сделаем.
У него на лице появляется такое униженно-просительное выражение, что мы с Машкой хохочем.
— Ладно, — говорит Сорокина, — два снимка, и не больше.
***
Зал заседания полон. Тут и начальники, и простые рабочие, и важные лица из министерства за длинным столом сидят в комиссии. Матвей Тихонович внизу, в зале. Смотреть на него страшно: мрачный, желваки поигрывают. В глазах явное переутомление. Наверное, не спал всю ночь. Никогда в таком виде не приходилось мне встречать нашего директора, ироничного, степенного, всезнающего, осторожного. А тут — на тебе! — сидит не шелохнётся.
Мы опоздали. Обсуждение в полном разгаре. Садимся на свободные места в конце кресельных рядов и слушаем. Ответственные работники выступают с пронзительными речами, и все как один критикуют деятельность Матвея Тихоновича. Дескать, не сумел, не справился, подвёл коллектив, поставил под удар социалистическое хозяйство.
— Ой-ой-ой, что будет, — думаю я.
Маша держит меня за руку и сильно переживает за директора. Сердце девушки бьется учащенно.
Важные толстяки слушают внимательно, кивают головами. Осуждение Матвея Тихоновича ясно читается в их позах, едких репликах, поджатых губах.
Последним слово берет председатель комиссии, седовласый старичок.
— Приветствую вас, товарищи, борцы за народное счастье! Сегодня вам предстоит принять важное решение о судьбе огромной незаконченной стройки. Партия вверила строительство в руки человека, который сидит перед нами. Сидит и в ус не дует. Не заметно по нему, что волнуется и переживает. Подумаешь, миллиардное строительство под хвост коту пустил! Подумаешь, надежд страны не оправдал! Как вы считаете, Матвей Тихонович, да?
Лоб директора, кажется, покрыт бисеринками пота.
— Две аварии, — голос докладчика звучит громче, — за одну ночь. На втором перекрёстке снесено все подчистую. На центральном узле необратимые изменения. Конечно, вам проще всего винить мелких исполнителей, рабочих. А сами отсидеться надеетесь. Так вот, не удастся вам отсидеться! Документы подписывали, пункты обязались выполнять. А на деле ни туда, ни сюда. Месяцы кропотливой работы пошли прахом. Думали о светлом будущем, надеялись войти в коммунизм. А что получилось? Что получилось, я вас спрашиваю?!
Директор что-то бормочет с опущенным взором.
— Вот именно, не знаете. А вас назначили, чтоб знать! Ему прекрасно известно, какая ответственность на его плечах лежит, лежала и будет лежать. Это по-социалистически — так подставлять партию, так предавать людей, которые доверили вам? Куда мы придём такими темпами? Куда угодно, только не в коммунизм. И я считаю, хватит быть добренькими, хватит попускать вредителям. Если у нас нет средств на восстановление стройки, давайте закроем объект. Виновника передадим в соответствующие органы.
Матвей Тихонович издает глухой стон и прячет лицо в ладонях.
— Я не вредитель, — отчётливо произносит он.
— А вот этот вопрос, — с места говорит женщина в военном кителе, — будут решать специально обученные люди. И уж до правды доберутся, уверяю вас. Верно, товарищи? — обращается она в зал.
— Верно, верно! — раздаются отдельные выкрики.
А потом почти все нестройным хором кричат:
— Cудить!!!
Маша крепко сжимает мою руку. Она негодует. Голос в голове возмущенно говорит: «За что они его, добрейшего Матвея Тихоновича? Ну, разве можно так поступать с человеком. Он же ничего предосудительного не совершил. Я тебе не все рассказала, но почти полностью уверена, что виновником аварии на центральном узле был Валентин. Он целенаправленно установил испорченные предохранители. Вот кто саботажник и вредитель! Вполне вероятно, что и на втором перекрёстке тоже он поработал. Значит есть шанс обелить директора. Сейчас бы выступить и обрисовать ситуацию, но кто же даст мне слово?»
Будто услышав меня, женщина в кителе говорит:
— Так, товарищи, единогласным решением принято передать вредителя органам власти, а стройку заморозить до соответствующего распоряжения. Или у кого-то есть возражения?
В зале висит тишина.
Я поднимаюсь.
Удивлённая женщина восклицает:
— Что-то имеете сказать, юноша?
На меня устремляются сотни глаз. От неловкости хочется провалиться сквозь пол. Я прочищаю горло и неуверенно говорю:
— Уважаемые члены комитета, а также дорогие рабочие гидроэлектростанции, я хочу обратиться ко всем вам. Я такой же, как вы, и на этой стройке где-то с полгода. Успел хорошо узнать Матвея Тихоновича. Сейчас с этой трибуны раздавалось много нелицеприятных слов в его адрес. И справедливых, и несправедливых, обидных.
Да, Матвей Тихонович виноват. Не уследил, не предупредил. Но разве же реально за всем уследить в таком огромном производстве? За все то время, что я знал директора, он раскрылся мне исключительно с положительной стороны: добрый человек, щедрый, ответственный, умный, истинный патриот страны. Все мысли, все чаяния у него об одном — чтобы росла, крепла ГЭС. Он мечтал принести свет разума отсталому народу. Вы несправедливо называете его вредителем.
В зале зашикали, зашумели. Председатель комиссии, подняв бровь, спрашивает:
— Почему несправедливо? Доказательства имеются. Отчётности, справки.
— Эти доказательства не подразумевают прямую вину, — говорю я, — мне кажется, вы хотите найти крайнего, имеющего косвенное отношение к произошедшему, и свалить на него все проблемы.
— Договаривайте, — жёстко произносит председатель, — что значит, не подразумевает прямую вину?
— Мне известен мерзавец, который осознанно, с преступным умыслом, устроил обе аварии. Вот его и надо в первую очередь наказывать. А Матвей Тихонович тут совершенно ни при чём.
Председатель потрясённо застывает. Женщина в кителе не может выговорить ни слова.
Зал взрывается. Рабочие кричат, спорят.
— Тихо! — бьет кулаком по столу старичок. — Мы советские люди, давайте вести себя цивилизованно. Как вас зовут?
— Владимир Бурмин, — отвечаю я.
— То, что вы сейчас нам сообщили, Володя, меняет в корне всю ситуацию. Вы утверждаете, что среди рабочих есть настоящий враг. Так назовите его.
Я побледнел, только теперь ясно осознав, что твёрдых доказательств вины Валентина у меня нет.
— Я не готов назвать имя преступника, потому что пока не обладаю стопроцентными доказательствами его причастности к авариям. Но если уважаемый комитет даст мне хотя бы неделю или лучше две, я соберу необходимые улики.
Старичок разочарованно выдыхает:
— Эх вы! А с таким гонором начали. Я чувствую в вас юношеский максимализм и похвальное желание защитить своего начальника. А вот фантазии о враге…
— Это не фантазии, — яростно вскричал я, — дайте только две недели, и я вам предоставлю доказательства.
Старичок с интересом смотрит на меня.
— Две недели не такой уж большой срок. Однако от меня мало что зависит. В нашей стране решения принимает народ.
Он обращается к залу:
— Ну что, товарищи, версия Бурмина мне представляется любопытный. Если среди рабочих завёлся враг, его нужно обязательно искоренить. Дадим парню возможность собрать доказательства?
— Дадим! — гудит зал. — Пускай собирает.
И вдруг поднимается Валентин.
— Нет у него ничего, и собрать ничего не сможет! Просто время тянет, вот его выгораживает, — Валентин тыкает в сторону Матвея Тихоновича, — и себя. Милиции предстоит еще установить, что они с Сорокиной делали ночью в ангаре.
Председатель кивает.
— Не волнуйтесь, виновные понесут наказание. Народ у нас добрый и доверчивый, но обмана никому не прощает. Если через две недели Владимир не предоставит фактов, то в любом случае спросим с него. За сутяжничество. Спросим так, что мало не покажется.
— Пожалуйста, спрашивайте, — отвечаю я дрогнувшим голосом. — А только будьте уверены, доказательства я соберу и вредителя к ногтю прижму.
— Как же, прижмешь, — недовольно ворчит Валентин и садится.
Итог совещания ошеломительный для меня и для Маши. Матвей Тихонович временно освобождён. Мы должны в кратчайшие сроки найти убедительные доказательства вины Валентина. Но нужно с ужасом признаться самим себе: нет никакой уверенности в том, что у нас это получится.
***
Кто я? Что я? Почему я? Зачем нужно это нелепое местоимение? Буду называть себя «мы». Мы с каждым днем все больше теряем границу, где кончается «я» и начинается другой. Телесные различия остаются, но внутренних меньше и меньше. Сложно различить, кто конкретно произносит мысли в голове, Маша или Владимир. Внешне обычные советские люди, парень и девушка, а внутри одно существо. И нам сейчас не кажется это удивительным. Ведь такой и должна быть любовь. Целокупное слияние, полное взаимопроникновение.
Кто мы? Что мы? Мы не задаемся такими вопросами. Нас переполняет великая радость объединения. Несмотря на то, что в новом состоянии мы пребываем всего несколько дней, оно кажется естественным и абсолютно нормальным. Никаких тайн и секретов друг от друга, быть одним целым — наверно, к этому подспудно стремятся люди испокон веков.
Мы думали, что Валентин после моего выступления постарается скрыться или начнёт лихорадочно заметать следы и тем самым вызовет подозрения у всех. Но тут мы просчитались. Валентин ведёт себя как ни в чем не бывало. Демонстративно обнимается с девушками, ходит на работу. И посматривает на меня с вызовом. Считает, что у нас нет ни одной зацепки.
Мы продолжаем изменяться. Буквально на следующий день после совещания мы проснулись с весьма странным ощущением. Что-то произошло глубоко внутри нас. Мы лежали в разных комнатах, но мыслили и чувствовали одинаково. Помимо дополнительного голоса мы начали слышать отдалённый, смутный, хаотичный гул тысяч чужих голосов.
Это было чистое безумие. Но мы-то уже не были простыми людьми. Решили не пугаться и не паниковать, а разобраться, что означает эта новая особенность организма.
Сквозь занавески пробивались лучи рассвета. Но они не могли разогнать сумрак в комнате. Мы лежали неподвижно. Мы полностью сосредоточились, прислушиваясь к плотной массе неразборчивых голосов. Вскоре мы сделали открытие: голоса принадлежали окружающим людям. Лёгким усилием, напряжением в голове, можно увеличивать отдельные области с гулом до тех пор, пока голос не станет отчётливым.
Вот ворчит техничка, возя шваброй: «На лестнице опять, ироды, наследили. И кто их просит опосля двенадцати приходить. Их не пущают — они в окно. Не пущают — в окно. Ходят к девкам, совести не имут».
Чуть ближе к центру мысленного голосового полотна был расположен голос Орлова. Сосед давно проснулся и сейчас стоял в душе, намыливаясь и размышляя: «Приеду домой, сына первым делом обниму. Или всё-таки жену? Да, дилемма… Обниму сына — жена скажет, разлюбил. Обниму жену, сын обидится. Так все запутано, хоть никого не обнимай».
Немного выше кастелянша: «Снова подушки рваные. Наволочку порвали, и тут пух лезет. А мне зашивай. В прошлом году одеяло сожгли, а мне штраф плати».
И тысячи незнакомых сознаний мы слышали. И понимали: они не чуют, предположить не могут, что их подслушивают. Было немного стыдно от того, что мы слышим все.
Но какие у людей мысли интересные! Иной раз смотришь на человека, и сразу выяснить нельзя, кто он, что он — энигма. Лица у многих невыразительные.
Довольно быстро мы освоились с полотном из сознаний. Научились выделять и слушать нужное. И вечером того знаменательного дня придумали лучший способ прищучить Валентина: погрузиться в его мысли.
Мы сосредоточились, пытаясь выделить из общего хора сознание Валентина. Не тут-то было, сколько мы ни пытались его услышать, ничего не выходило. Словно Валентин не думал совсем или был огражден от нашей новой способности какой-то стеной, был непроницаем.
Может быть, Валентин далеко уехал и его не слышно. Но ведь он никуда не уехал. То и дело мерзавец появлялся в поле нашего зрения. Мысли в таком случае должны усиливаться, звучать громче. Совершенно ничего не звучало, будто перед нами не человек, а неодушевлённый предмет.
Мы стали думать о том, почему так, почему другие люди постоянно думают, обсуждают что-то, мысленно спорят сами с собой, волнуются, о чем-то мечтают, а у Валентина полностью пустая голова. Странно и непонятно!
Мы долго думали и в конце концов пришли к такому выводу: есть люди, которые живут, ни о чем не думая, не испытывая угрызений совести, не терзаясь моральными дилеммами.
Как быть дальше? Как вывести подлеца на чистую воду? Добрейшему Матвею Тихоновичу грозит тюрьма. И в наших силах его спасти. Пусть он иногда перегибал палку, но со временем сделалось очевидно, что директор действовал в интересах ГЭС, а мы поверхностно оценивали производственные процессы.
Вспоминай, Маша, вспоминай, Володя, — говорили мы друг другу. За что-то нужно зацепиться и доказать его причастность к авариям.
Неоднократно обсуждали ночной эпизод в ангаре. Не разобрал я в темноте, кто тогда выбежал. А Маша уверена: это и был Валентин. Негодяй точно знал, что девушка пойдёт искать предохранители, и нарочно старые вставил в пазы, а новые, видимо, спрятал. Вот бы их найти. Тогда и прищучить его несложно.
А ведь он убить меня хотел, говорила Маша, и преступницей сделать посмертно. К счастью, следственные органы установили, что я ни в чем не виновата. Предохранители заменили до нашего появления на центральном узле. Значит, виноват кто-то третий, тот тип, прятавшийся во мраке. Как доказать, что это — Валентин? В идеале — найти у него предохранитель. А как быть, если он успел их продать на сторону или уничтожить? В таком случае зацепок не остается. Думать об этом не хотелось.
Для начала нужно проверить самую логичную версию. Для спасения Матвея Тихоновича пришлось прибегнуть к не совсем законным методам. Обыскать койко-место Валентина, его рабочий стол и гараж. Нечестные обязанности мы разделили таким образом: за Владимиром закрепили гараж и завод. За Машей — комнату.
***
Вечером Сорокина сообщила бригадиру, что завтра немного опоздает. Надо сходить на почту, получить письмо от матери. Петр Семенович поворчал, но всё-таки позволил на пару часов припоздниться.
На следующее утро, когда общежитие опустело, она спустилась к стенду с ключами и спокойно взяла ключ от комнаты Валентина. Пожилой вахтёр мельком поздоровался с ней и опять погрузился в газету.
В комнате мерзавца царила идеальная чистота. Ни пылинки, ни соринки. Койка тщательно заправлена. Разглядывая постельное белье, Маша удивилась тому, что на нём не было ни складочки, ни пятнышка. Очень странно, зашептал в моей голове ее голос, если человек использует постель по назначению, то есть спит в ней, рано или поздно на подушке, на одеяле появятся складки. А тут всё новое, идеальное, будто из магазина. Конечно, нельзя отбрасывать вероятность того, что Валентин недавно получил у кастелянши свежее белье. Но кастелянша выдавала белье только по вторникам, а сегодня пятница. Что-то не клеилось, не собиралась в одну картину.
Осмотр комнаты ничего не дал. Пустой шкафчик. В комоде лишь одежда. Нет подозрительных свёртков под койкой или ещё где-нибудь.
Он как будто никогда не спит, ещё раз отметила странность Маша, выходя из комнаты. Глупости, возразил Владимир, наверно, мы не все учли. Могут быть сотни причин для такого состояния постельного белья. Ты предполагаешь наиболее абсурдную.
После смены Владимир задержался и на всякий случай обыскал станок, на котором раньше работал Валентин. Станок был чист, предохранителей там, естественно, не оказалось. Остался последний вариант: исследовать гараж.
Длинный гаражный барак располагался в конце заводской территории. Низенький, коренастый Фомич ещё копался под днищем «Чайки», стучал ключом и время от времени произносил отборные ругательства. Больше в гараже никого не было.
— Здорово, Фомич! — произнёс Владимир.
— И тебе того же, — басом ответил Фомич.
— Зачем ругаешься?
— А как не ругаться?! Тут подтекает, там резьбу сорвало. Ремонт, когда нужно, не делают, а потом: Фомич, помоги! Фомич, на тебя надежда одна осталась! Ещё неделя такой езды, и никакой Фомич не поможет. На свалку выбрасывать придется. А ты чего, просто так явился или с делом?
— Я папочку, понимаешь, оставил с кое-какими бумагами. Ерунда, формальность. Но забрать надо.
— Так проходи, чего в дверях топчешься.
Владимир протиснулся в узкую щель в железных воротах и быстро зашагал в глубь помещения. Пахло бензином и машинным маслом. Повсюду валялись остовы автомобилей, лежали различные детали, аккумуляторы, каркасы. Нравилось Владимиру это место. С детства он испытывал интерес к технике.
Назначили бы лучше в гараж, иногда думал Бурмин. Впрочем, и на станке неплохо. Всё-таки в каждой профессии своя романтика.
Мы добрались до нужного места и начали осматриваться. Даже здесь, среди хлама, Валентин каким-то образом умудрился навести чистоту. На соседнем столе лежали огрызки яблок, смятые папиросы, втулки, огромные болты и серебристая фара с торчащими проводками. Стол Валентина — чистый, да ещё и протёртый тряпочкой.
Шансы найти предохранители стремительно падали. Мы посмотрели во всех закоулках. Безрезультатно.
Напоследок решили заглянуть в шкафчик, где Валентин хранил спецодежду.
Владимир легонько дёрнул дверцу. То, что мы увидели, повергло нас в шок. Испугались мы отнюдь не предохранителей. Они лежали внизу в прозрачном пакете.
Скрючившись, как детская кукла-марионетка и нелепо сложив руки по швам, в шкафу стоял Валентин. Глаза его были абсолютно пустые. Казалось, он даже не дышал. Застыл в одном положении и не шевелился. Мы побледнели, отшатнулись, вскрикнули. Услышав наш голос, он очнулся от глубокого морока и, неторопливо выйдя из добровольного заточения, стал отряхиваться. Не обращал внимания на Владимира.
Наверно, это и было самое страшное.
Он приводил себя в порядок. Владимир стоял рядом, не зная, что сказать, как отреагировать. И наконец решился.
— Ты что это в шкафу делал? С ума сошел?
— Так, кое-что, — пробормотал Валентин и тут же перешел в наступление: — А ты почему за мной шпионишь? Проблем себе нажить хочешь? Считай, ты их уже нажил.
— Ты сам их нажил, — зло ответил Владимир и показал на предохранители: — Вот доказательство того, что ты виноват в двух крупных авариях. Из-за тебя невинного человека судить собираются. Ничего, скоро за всё ответишь.
Валентин неожиданно спокойно отнёсся к этому заявлению. Он поднял пакет и высыпал предохранители на верстак.
— Думаешь, что сможешь навредить мне? Твои потуги жалки и бессмысленны. Нет предохранителей — нет доказательств. Верно?
Он схватил одну деталь и поднял. Только теперь мы заметили, какие у него массивные и крепкие кулаки. Он сжал кулачище. Хрупкая оболочка лопнула, и предохранитель, сделанный из хромированной стали, затрещал, захрустел и согнулся. Валентин, улыбаясь, продолжал сжимать ладонь. Металл слипся в бесформенную массу и уже походил скорее на отработанный мусор, чем на предохранитель.
Мы знали, что предохранитель невозможно сломать и молотком. Какая же нечеловеческая сила скрыта в его руках! Или здесь какой-то подвох?
Потом он таким же манером расправился со вторым, с третьим, с четвёртым предохранителем. Бурмин, оторопев, смотрел. И вдруг, осознав, что Валентин сейчас уничтожит последнее доказательство, выхватил у него предохранитель и попятился.
— Постой, постой, — зловеще прошипел Валентин, — а ну отдай.
— А ты попробуй отбери, — насмешливо произнесли мы и приготовились драться.
Но никакой драки не последовало. Валентин просто взял Бурмина за плечо, как пушинку, поднял и швырнул в сторону на несколько метров. Мы больно ударились о стену и упали. В голове помутнело.
Мерзавец неспешно подошел и склонился над лежащим в прострации Владимиром.
— Как вы себя чувствуете, токарь Бурмин? — издевательски произнес. — Разрешите, помогу вам подняться.
Протянул руку. Владимир механически подал ладонь. Невероятная, нечеловеческая сила схватила за руку и стала сдавливать.
Несмотря на то что находилась в комнате, я ощутила боль Владимира. Непроизвольно потекли слёзы. Ещё немного, и кости будут раздроблены в мелкие крошки.
Затем легко, без усилий, он поднял нас и швырнул через всю комнату. Владимир упал рядом с верстаком и уже не шевелился. Я поняла, что мой друг потерял сознание, но сквозь его приоткрытые веки видела: преступник подходит, склоняется, берёт из ослабевших пальцев предохранитель и уничтожает его тем же способом, каким только что расправился с остальными. Потом сметает железный мусор в пакет и уходит.
Владимир провалялся в беспамятстве около получаса, пока его не пришел проведать Фомич.
— А ты чего лежишь. Аль перепил? — забеспокоился старик. — А ну-ка, вот так.
Механик побрызгал на него водой. Владимир зашевелился и застонал.
— Али упал? — спросил Фомич.
— Где он?
— Кто?
— Валентин.
— Не было его тут. Давно ушел, — отрезал механик.
— Да это же ведь он со мной… — начал было Владимир и тут же осекся. Доказательств-то нет. Сочтут сумасшедшим. Скажут: электричество на мозги повлияло. Лишних проблем ещё не хватало.
— Показалось, кто-то заходил, может, крысы шуруют. А я после болезни слаб. Голова иногда кружится. Вот теперь закружилась, упал.
— Да ты никак в крови, — забеспокоился Фомич, — вон на локте и на темечке.
— Это ничего, стукнулся о кирпич.
— Как же ничего! Кирпич. Да ты вообще убиться мог. Живо в медпункт отправляйся.
Владимир вздохнул.
— Хорошо, Фомич.
Доктор, пузатый великан с чеховской бородкой, долго удивлялся.
— Где же вы, товарищ Бурмин, такие повреждения получить могли?
— Поскользнулся, упал.
— А такое ощущение, будто вас бешеный вихрь носил и по стенам швырял. Странно, что вы переломов не получили, одни гематомы.
— Счастливое стечение обстоятельств, — пробормотали мы.
— Да уж, всякое случается в Советском Союзе, но такого ещё не видел.
Поздно ночью перебинтованный, пахнущий йодом, добирался Владимир до общежития.
В кромешной темноте печально пела неизвестная ночная птица. Луна скрылась за густыми чернильными тучами. Маша ждала, поминутно выглядывая в окно. Едва показалась фигура Владимира, бросилась его встречать.
Мы обнялись.
— Я по тебе скучала.
— Я по тебе скучал.
— Не смог, — глухо произнёс Владимир — не сдержал слово. Доказательства уничтожены. И мы бессильны. Не спасём Матвея Тихоновича.
— Нет, нет, ничего не говори. Я всё знаю, видела твоими глазами. Произошло что-то непонятное. Мы потом обсудим. Главное, ты живой. Тебе нужно как следует отдохнуть, выспаться, прийти в себя.
Владимир с наслаждением упал в постель и лишь теперь понял, как устал за этот трудный день. Правда, заснуть толком не удалось. Раны саднили, поднялась температура. Маша сидела рядом, давала таблетки, делала влажный компресс на лоб. Под утро удалось провалиться в глубокое забытье.
***
Всё-таки до чего же странная вещь электричество. Сама невидимая, а влияет на жизнь человека очень сильно. Вот пользуемся мы электрическими приборами, а как они действуют, что внутри заложено, большинство людей не понимают. Да и понимать не хотят, лишь бы работало. А вот как столкнутся c неведомой силой, как ударит их током, так и задумываться начнут. Вот мы, например, про электричество совсем не думали. А теперь, когда начались странные и, по всей видимости, необратимые изменения, думаем постоянно.
Ранним утром в постели мы ощутили, что изменения продолжаются. Раньше мы слышали только многоголосие окружающих людей, с каждым часом оно усиливалось. А теперь не только слышали голос, но каким-то невероятным образом понимали, какому человеку принадлежит он — хорошему или плохому. Мы будто видели всех насквозь. Добрых и злых, честных и лживых, трусов и храбрецов, мошенников и честных. Эта новая возможность сначала нас ошарашила, а потом привела в восторг. За что нам такое? Почему именно мы обрели странные способности, каких, пожалуй, ни у кого никогда не было?
И всё-таки это было прекрасно. Мы моментально видели, плохой человек перед нами или хороший. К счастью, в нашем окружении плохих людей не было вовсе, зато имелось много обычных людей с незначительными отрицательными качествами. Трусливые, пугливые, самолюбивые. В Советском Союзе можно жить и работать спокойно, решили мы.
И только Валентин по-прежнему оставался тёмной лошадкой. Сколько мы ни пытались приблизиться к нему, понять его внутреннюю суть, нас снова и снова встречала каменная стена. Как будто внутри у него не было ничего. Ни мыслей, ни стремлений, ни личности. Раз за разом пробовали проникнуть за эту стену, но даже совместные усилия не помогли.
И тогда один из нас, сложно вспомнить, кто — Маша или Владимир, сделал предположение: а что, если Валентин не человек из плоти и крови, а робот-вредитель, посланный иностранный державой, чтобы уничтожить стройку?
Дикое, нелепое предположение. Однако, едва мы его высказали, обсудили, стало ясно — оно не может быть ошибочным.
Почти всё указывало на нечеловеческую природу Валентина. Мы ни разу его не замечали в столовой. Он отшучивался, что ест домашние пирожки, посланные бабушкой. Не видели Владимира и в душевой. Хотя мерзавец ходил всегда идеально чистым. И главное, эта странная непроницаемость. Скорей всего, мы не могли проникнуть в его голову потому, что в ней действительно ничего не было, кроме механизмов, подшипников, микросхем. Сердце его нам было недоступно по той же причине. Оно попросту отсутствовало.
Самым веским доводом в пользу гипотезы робота была сцена в гараже. Владимир на самом себе испытал несокрушимую мощь Валентина. Человек не может мять сталь, словно это кусок масла. Когда он меня поднял, в его лице ничего не дрогнуло. Он сделал это с такой лёгкостью, точно я был пушинкой. А я ведь отнюдь не пушинка, во мне семьдесят килограмм веса.
Единственное, что нас смущало, — его отношения с девушками. Коли он робот, железный болван, то зачем настойчиво и постоянно ищет новых подружек. Роботы не способны на эмоции.
Владимир быстро нашел ответ: донжуанство являлось отвлекающим моментом. Неразборчивость в связях и постоянная смена подруг были запрограммированы, зашиты в микросхемы иностранными инженерами в качестве отвлекающего манёвра. Разве можно заподозрить бездушный механизм в юбочнике? Естественно, женщинами он интересовался так же мало, как и работой. Исполнялся определённый программный цикл, и он переходил к следующей девушке. Мгновенно менял поведение, ни с кем не поддерживал прочных, долгих отношений. Например, несколько раз пробовал подкатывать к Маше, делая вид, что сильно интересуется ею. Когда зафиксированное в его системе количество попыток подката закончилось, обратился к другой монтировщице. На Сорокину внимания уже не обращал, точно она перестала для него существовать.
Но если это правда, если на самом деле среди рабочих затесался железный робот, наделённый огромной силой и запрограммированный на разрушение производства, нужно немедленно остановить его. Кто знает, какая окончательная задача ему поставлена. Стройку он парализовал. Что робот будет делать дальше? Отправится на другую стройку, там совершит диверсию? А может быть, — и тут мы внутренне похолодели, — а может быть, поедет в Москву, проникнет в Центральный Комитет партии и навредит вождю. Мы даже испугались представить, что он там натворит. Валентина надо устранить, как угодно, любым способом. И нашим первым побуждением, конечно, было отправиться в милицию.
Однако, хорошенько поразмыслив, мы отложили этот вариант. Твердых доказательств у нас нет. Максимум, чего мы добьемся у органов правопорядка, — того, что нас посчитают сумасшедшими. Любой адекватный милиционер вызовет психиатрическую бригаду, если ему кто-нибудь станет говорить о роботе-шпионе. Но раз Валентин не робот, тогда кто? Непроницаемый, странный, обладающий нечеловеческой силой. Кем он может быть ещё? Необходимо раздобыть конкретные факты, на основании которых получится доказать его машинное происхождение. Для этого прежде всего нужно его поймать и самим убедиться в том, что под кожей у него не кости и не кровь, а сталь и провода.
Прежде чем мы продолжим и расскажем, каким образом собрались ловить мерзавца, прежде чем раскроем простой, но эффективный способ заманить его в ловушку, нам нужно признаться кое в чём. Изменения не закончились. Да они, пожалуй, никогда не заканчивались с того момента, как нас ударило током. И не все из них мы чувствовали и воспринимали. Некоторые проходили скрытно, в глубине наших сознаний. Но рано или поздно результаты тайных метаморфоз давали о себе знать.
Мы уже не только слышали голоса и души людей, но стали ощущать сумбурное копошение инстинктов диких животных. Все вокруг было наполнено жизнью. Мы слышали, как осторожно крадутся мыши, как чутко спит и дышит во сне сова, как в поисках еды рыщет бездомный пёс. Мы чувствовали материнский инстинкт медведицы, безрассудную храбрость белок, нежность дождевых червей и отчаяние мухи, увязнувшей в осенней паутине. И вскоре — не сразу, но всё-таки — мы начали чувствовать и сами вещи. Колебания паутины, дрожание сосновых иголок, волны, расходящиеся по озеру утром от упавшего листка, тяжесть валуна на дороге. Мы чувствовали мир, как если бы он был частью наших организмов. Мы были бесстрастными наблюдателями. Мы следили за малейшими изменениями его структуры. И радовались, и огорчались вместе с ним.
Получив телесный доступ к вещам, мы стали следить за Валентином. Сразу же обнаружились странности, подтверждавшие нашу идею о том, что он робот. Большую часть времени шофёр проводил в одиночестве. При этом стоял неподвижно, словно отключался от всего. И вдруг встрепенувшись, бежал знакомиться с очередной девушкой. В общем, программа у него была нехитрая, и работала она безотказно.
Мы решили поймать и обезвредить робота, используя его слабость к женскому полу. Маша притворится, что сделается благосклонна к нему и заманит Валентина туда, откуда он уже не вернётся.
Мы долго думали, где лучше всего провести эту операцию, и наконец решили, что идеально подойдёт закуток за ангаром, куда обычно сваливают бытовые отходы. Вверху на недостроенном стальном отсеке уже несколько дней стояла бочка с бензином. Если получится подвести его под отсек, а у меня хватит сил скатить бочку на голову бездушной машине, то мы и обезвредим врага, и легко докажем всем, что он робот. Из разбитой макушки посыплются шестерёнки и болтики.
Реализовать план нужно было как можно скорее. Бочку в любой момент могли увезти, а Валентин мог в любую минуту уволиться и уехать на другую стройку.
Маша подумала: «Хорошо, я это сделаю. А ты знай, что он мне противен. Нет никого отвратительней в целом свете».
***
В конце рабочей смены она крутилась возле Валентина. Когда прогудел отбой, подошла и сказала:
— А ты чего не здороваешься? Знакомых уже не замечаешь.
— Ну, здравствуй, — сказал он, окинув девушку мрачным взглядом.
Она подошла ближе и приветливо улыбнулась.
— Ты сегодня хорошо выглядишь. Я и не замечала раньше, какой ты всё-таки симпатичный.
— Спасибо, — отстраненно произнёс он.
И неожиданно весь преобразился, точно в его микросхемах заново включилась программа соблазнения.
Валентин положил руку Маше на плечо и зашептал на ухо приятные комплименты. Она притворно захихикала от удовольствия. Через полчаса непринуждённой беседы робот предложил сходить с ним завтра на танцы.
— Нет, — возразила Маша, — танцы слишком мелко. С таким приятным мужчиной хочется уединённого свидания.
— Ого, — присвистнул Валентин. — Уединенного! Это мы завсегда горазды. И где же мы уединимся, мадемуазель?
Сорокина изобразила думающий вид. Наморщила лоб, завела глаза к небу.
— Есть одно уютное местечко.
Наступило чудесное утро. Вчера выпал первый снег, и мир, преображенный, блестел в солнечных лучах. Было белым-бело, так что Владимир даже зажмурился, выйдя в поле. Снег похрустывал под ногами. Ветер поднимал лёгкую поземку.
Добравшись до ангара, мы стряхнули плотные снежные крупицы, обильно усыпавшие рукава. Затем прыгнули на лестницу, подтянулись и быстро добрались до нужного этажа. Бочка с бензином по-прежнему находилась у входа. Какой-то заботливый рабочий зачем-то прикрыл ее куском рогожи. Мы откинули рогожу и с трудом перетащили бочку на козырёк, поближе к краю. Владимир спрятался на недостроенных лесах и стал ждать Машу. Мысленно видел, как девушка приближается к месту встречи. Но где же её незадачливый поклонник, почему не явился? Время подходило.
Обычно романтические воздыхатели приходят на свидания гораздо раньше своих пассий. И только отъявленные циники позволяют себе плевать на условности. Будучи роботом, Валентин оказался крайне пунктуальным. Он пришел точно в срок.
Маша уже ждала. Она нервничала. Никак не получалось успокоиться. С тоской и со страхом глядела в заснеженную муть, откуда должен появиться робот. Вот возникла его фигура, слишком щегольски для рабочего разодетая.
Валентин шёл стремительно, не обращая внимания на сильный ветер, бьющий со всех сторон. Хищно ухмыльнувшись, он протянул Маше букет цветов. Неизвестно, где их раздобыл в такое время года.
— Ой, какие милые. Это мне? Мои любимые, — робко произнесла.
И с осторожностью взяла букет.
Задача заключалась в том, чтобы заманить робота под козырёк, что Сорокина с успехом и делала. Валентин смотрел властно и страшно. Никто и никогда на неё так не смотрел. Маша внутренне затрепетала. Я скомандовал: «Не паникуй, скоро все кончится. Продолжай его охмурять».
— Красиво! Знаешь, мне ещё никогда не дарили цветы.
— Может быть, тебя никто не оценил по заслугам, — надвинулся Валентин.
— Разве у меня есть заслуги? — несмело произнесла Сорокина, отступая.
— А как же! — осклабился робот. — У тебя очень красивые глаза и чистая кожа.
— И это все мои заслуги? — засмеялась Маша.
— Нет, не все, — тяжело покачал головой Валентин.
— Что же ещё?
Он подошел совсем близко. Они стояли прямо под козырьком. Владимир упёрся изо всех сил в бочку. Валентин притянул Машу к себе и зашептал:
— Не догадываешься?
Сорокина не сдержалась и закричала:
— Ах вот ты какой!
Она оттолкнула его и замахнулась для пощечины.
В этот момент я сбросил бочку. Железная громада буквально припечатала робота к стылой земле. Он не шевелился, не издавал ни звука. Мы подумали: все кончено. Из рваной пробоины на боку железного сосуда в снег медленно вытекал бензин. Нога Валентина несколько раз конвульсивно дернулась. А потом робот встал, без малейших усилий поднял бочку, отшвырнул её на сорок метров.
Бочка хорошенько придавила его голову, и на мгновение мне показалось, что под содранной кожей видны кровь и мягкие человеческие ткани. Я замер в ужасе. Нет, всё-таки померещилось. Стальная махина разорвала ему щеку и помяла череп. Из дыры торчали проводки. Он был весь облит бензином и оттого блестел на солнце. Распахнул рот, собираясь что-то сказать, но, видимо, механизмы речи были нарушены, и вместо слов раздался глухой стрекот, похожий на работу швейной машинки.
Маша вскрикнула, бросилась бежать, но поскользнулась и нелепо растянулась на первом ледке. Он шел к ней. С невероятной яркостью я ощущал её боль, ее страх. Иду, иду, мысленно кричал я.
Чтобы хоть как-то отвлечь робота, Владимир прыгнул с козырька и больно приземлился.
— Эй ты, тупая железяка!
Валентин не повел и бровью. Продолжал двигаться к Маше. Сама собой возникла спасительная идея. На вершине лестницы стояла пепельница. Я побежал, забрался. К моему счастью, в ней была расплющенная спичечная коробка с парой сломанных спичек. Лишь бы не отсырели, взмолился я.
Опять пришлось прыгать.
Железный болван не обращал внимания на то, что я делаю. Загнал Машу в глухой тупичок и приближался к ней. Девушка металась, не находя выхода, и плакала.
Я догонял работа, пытаясь на бегу зажечь спичку. С первой ничего не вышло, рассыпалась головка. Вторая сразу вспыхнула. Чтобы она не погасла, мы перешли на шаг, закрыли её от ветра ладонью. И, добравшись до мерзавца, который по-прежнему ничего не замечал, кроме Сорокиной, бросили спичку ему на ботинок.
Тот моментально вспыхнул. Потом занялась вторая нога. И все выше, выше пламя двигалась, росло, шевелилось и крепло. Через несколько секунд робот превратился в полыхающий костер. Тогда-то он и заметил, что сзади кто-то есть. Валентин не спеша развернулся, с удивлением поглядел на меня и сделал несколько шагов вперёд, как будто ещё не до конца понимая, что объят пламенем. Затем упал на колено, как рыцарь, собирающийся поднести подарок прекрасной даме. Взметнулась снежная пыль. Он больше не двигался.
Я взял Машу за руку. Мы отбежали на безопасное расстояние. Неизвестно, что произойдёт с механизмом из-за возгорания.
Я был прав. Через несколько минут раздался взрыв. В стороны полетели стальные осколки. Чёрный дым повалил в небо из разорванного остова того, кто совсем недавно предлагал Маше цветы и любовь.
Прибежал испуганный сторож с огнетушителем, но понял, что тушить уже нечего. И помчался к заместителю директора докладывать о происшествии.
Мы стояли, обнявшись, и заворожённо смотрели на стальное чудовище. Кожа с него окончательно слезла, голова лопнула, из разорванного брюха торчали странные механизмы. Там же плавились ряды микросхем.
Постепенно собрались рабочие и начали нас расспрашивать. Мы подробно, обстоятельно рассказали обо всём, что произошло, обо всём, что знали, утаив, впрочем, нашу способность слышать мир.
Несколько раз пришлось этот рассказ повторить в отделении милиции, где к нам отнеслись с недоверчивостью. Капитан милиции разводил руками, вздыхал, говорил:
— Если бы вы пришли ко мне с такой чушью — и слушать бы не стал, психушку бы вызвал из города. А теперь просто не знаю, что делать. Механизм, так сказать, наличествует в природе. Тут надо КГБ подключать и выяснять, каким образом вражеский железный элемент попал в нашу страну. Нужно уведомить ЦК партии, вдруг ещё такие есть, вдруг врагов среди нас уже много, а мы не осведомлены о них.
— Не волнуйтесь, — твердо сказали мы, — больше таких нет.
— Откуда ж вы знаете?
— Да так, шестое чувство.
— Шестое чувство, — усмехнулся милиционер, — все бы вам шуточки шутить, а у меня вон какие сложности нарисовались.
В тот же день приехали две чёрные «Волги» с работниками из высшего эшелона советской безопасности. Заводчан не подпускали к объекту, как его теперь называли. Территорию огородили, поставили своего охранника. Местность тщательно обыскали. Все части робота упаковали в мешки и погрузили в багажник.
Несмотря на беспокойное утро, мы с Машей приступили к выполнению привычных обязанностей. Я точил детали. Она занималась наладкой электрического прибора. Все уже знали, что мы сделали. Рабочие перешептывались, бросали в нашу сторону восторженные взгляды. А мне было стыдно, я совсем не заслужил такого внимания. Ну и что, робота обезвредил. Любой на моем месте поступил бы так же. Еремеев и Орлов хлопали меня по плечу, поздравляли. Михалыч подошел в середине смены и сказал:
— Cходи-ка, брат, к замдиректора. Ждут тебя.
— Кто ждёт? — спросил я.
— Они, — со значением ответил инженер.
В кабинете меня дожидался коротко стриженный мужчина в чёрном кожаном плаще с уймой хлястиков. Маша находилась уже там. Он пожал мне руку, а потом громко произнёс:
— Молодец! Такие люди нам нужны. Начальник КГБ лично уполномочил меня вручить вам ордена.
— Да за что же нам ордена? — удивились мы.
— За гражданское мужество, — произнёс комиссар.
И протянул две коробочки. Я открыл. На золоченом ордене сияющими буквами было написано: «За гражданское мужество».
Высокий гость завода рассказал, что орден можно получить не только на войне. Бывают гражданские награды. И выдаются они в исключительно случаях. Таких, например, как наш.
— Большое вам спасибо, — пробормотали мы.
— Меня благодарить не за что. Благодарите самих себя за то, что не растерялись, придумали план, подготовились, выдержали.
— От завода будет вручён ещё один маленький презент, — сказал находящийся здесь же Михалыч, — вы узнаете о нем завтра на торжественном собрании.
Владимир спускался в цех. В кармане у него, будто спрятанное солнце, лежало самое драгоценное в мире сокровище — правительственная награда. Было страшно к нему прикасаться, брать в руки, доставать. А вдруг сверкнёт так, что ослепит. Хотя на самом деле ослепить оно может лишь врагов советского строя.
В общежитии к нам сразу подскочил вахтёр.
— Наслышан о вашем подвиге, молодые люди.
— Да каком подвиге, ну что вы.
Отмахнувшись, вахтёр продолжил:
— Я всегда знал, что-то с ним не так, чудной он какой-то, Валентин этот. Все люди как люди, а он… Единоличник, одним словом. Вас, между прочим, дожидаются, — вспомнив, воскликнул вахтер.
— Кто? — спросили мы.
— Узнаете, — понизив голос, произнёс он и загадочно улыбнулся. — И к тебе, Маша, пришли. И к тебе, Владимир.
Да кто же может к нам прийти? — рассуждали мы, расходясь по этажам. Наверно, снова милиция. Забыли где-нибудь в документе расписаться.
Но это была не милиция.
***
На моей кровати кто-то лежал. Длинные ноги, стрижка ёжиком, вытянутый нос. Да это же брат.
— Женька! — закричал я.
Он проснулся и, ничего не понимая, уставился на меня.
— Володька! — тряхнув головой, произнес он.
Мы обнялись.
— Ты прости, — стал оправдываться гость. — Не выспался. А тут постель мягкая, удобная. Думал, пять минут подремлю. А лёг — и в сон провалился.
— Да чего ж ты передо мной оправдываешься, — оборвал я, — спи хоть всю ночь, мне не жалко.
— Ну, уж нет, — сказал брат, — теперь я ни за что не засну. Давно с тобой не виделись. Поговорить хочется.
И мне хотелось поговорить. Полночи мы обсуждали наш город, старых знакомых, стройку. А ещё я поведал о роботе, чем очень удивил и взволновал брата.
И он меня огорошил не меньше, сказав:
— А помнишь дружка своего, Эдуарда?
— Как же, помню. Но не друг он мне, а так.
— В тюрьму он попал, — угрюмо произнёс собеседник.
— Как в тюрьму? За что?
— За торговлю ворованными вещичками. Был в компании один, клетчатые рубашки в порту подворовывал. И Эдика попросил поторговать. Конечно, не объяснив, что вещи-то краденые. Незнание, как известно, не освобождает от ответственности. Шайку накрыли за неделю. Эдуард получил год колонии.
— Да уж, — вздохнул я, — парень-то неплохой был, только запущенный. Может быть, ему посидеть и полезно. Выбьет из него тюрьма всю иностранную дурь. Глядишь, и своим человеком выйдет, советским, делом займётся.
Почти до утра беседовали мы с братом. В то же самое время в своей комнатке на другом этаже беседовали Маша Сорокина с мамой. О чем я уже давно знал. Мама и брат приехали вместе. Товарищ Сорокина к нему позвонила по-соседски поинтересоваться, как там Володя. Разговорились и решили проведать близких.
Сорокина-старшая восхищалась тем, как чисто и уютно в комнате.
— Ну, Маша, ты настоящая хозяйка. И подметено, и самовар на столе. Как ты выросла у меня, как похорошела.
— Да ну уж, мама, что ты говоришь, похорошела.
— А ведь вправду похорошела! Вон как глаза блестят, и коса какая стала, чай, не голодаешь тут. Нашла уже, поди, себе кого-нибудь?
— Ну что ты, мне об этом думать рано. Работа прежде всего. Но вообще-то есть один человек на примете.
— А хороший он?
— Хороший, ещё какой. Настоящий советский честный человек.
— Ну, так познакомь нас.
— Ещё не пришло время.
— Вот ты какая, загадками говоришь.
Пожурила мама дочку и о своём житье-бытье рассказывать стала. Из нашей беседы с братом Маша уже знала о судьбе Эдика, поэтому не сильно удивилась, когда мать, понизив голос, эмоционально рассказала обо всём этом.
— Ты ведь с Эдиком дружила?
— Если и дружила, то наша дружба быстро распалась. Я давно раскусила его натуру.
Мама принесла любимое Машей малиновое варенье и большую пачку рассыпчатой халвы.
— Соскучилась, поди, по халве? Попробуй, какая. Тает на зубах!
— А что ж вы, девчата, уши навострили. Думаете, не замечаю? А ну-ка живо взяли кружки, будем все вместе пить чай с вареньем. И халвы попробуйте.
Началось позднее чаепитие. А потом мама рассматривала орден, восхищалась дочерью и журила её.
— И почему на тебя, Машка, сплошные приключения сыплются. В детстве в пещеру полезла, чуть не утонула. Сейчас вот жертвой робота стала. Обливается моё сердечко кровью.
— И вовсе не сплошные. Наоборот, я очень скучно живу. А если что-то и происходит, то раз в пять лет, не чаще.
— Да лучше бы никогда не происходило! Не дай боже, что-то с тобой случится.
— Тогда я со скуки умру, — засмеялась Маша.
— Напротив, скука жизнь продлевает.
Так они весело спорили и пререкались ещё долго. А утром мы, получив кучу наставлений от родственников, сонные, с больной головой, поплелись на собрание.
***
В зале яблоку было негде упасть. Рабочие, шумно переговариваясь, ждали нас. Едва мы вошли, раздались бурные аплодисменты. Кто-то закричал: «Молодцы!»
Меня, надо сказать, такой прием смутил. Я потупился и, стараясь не обращать ни на кого внимания, сел на свободное место. Маша, испытывая точно такое же смятение, опустилась рядом.
Слово взял грузный старик, председатель комиссии.
— А ведь и правда молодцы! — воскликнул он, обращаясь к замершей аудитории. — Кто бы мог подумать, что в наши ряды затесался враг. Пока ещё не всё мне ясно в этой истории, пока ещё не поставлена последняя точка, но знайте, — он повысил голос, — если есть здесь те, кто причастен ко внедрению на завод железного чудовища, то на свободе вы гуляете последние деньки.
— Органы разберутся, — сказала сидящая рядом с ним пухлая женщина, — никто безнаказанным не уйдёт.
— И всё-таки, — продолжил старик, голос его смягчился, — собрались мы здесь для того, чтобы чествовать двух замечательных рабочих, которые помогли выявить и обезвредить кошмарного, беспрецедентного шпиона. Володя Бурмин, Маша Сорокина. Я прошу вас встать.
Мы поднялись. Рабочие ещё сильнее зарукоплескали. Старик некоторое время молча, с улыбкой смотрел на нас, словно любуясь.
— Сознаете ли вы, — наконец произнёс он, — какое великое дело совершили?
Я пожал плечами.
— На прошлом собрании я, признаться, не поверил тебе. Думал, обманываешь, выгораживаешь директора, личной выгоды ищешь. А оно вон как обернулось. Но ты и меня пойми. Мы от руководства нагоняй получили. Не знали, что делать, — виновато закончил он.
— Я вас ни в чем не виню и никогда не винил, — твёрдо сказал я, — вы действовали согласно инструкциям. Наоборот, это я невесть что возомнил о себе. И если все же сумел найти вредителя, то лишь по случайности.
— Не принижай себя, Бурмин, — сказал старик. — Ты и Маша достойны самой высокой награды.
— Нам не нужно наград, — слабо произнесла Сорокина, — нам достаточно того, что мы совершили доброе дело, принесли пользу Родине.
— Родина никогда не остается в долгу, — жестко ответил председатель. — Награду вам вручит ваш хороший знакомый.
Открылись входные двери, и в переполненный зал медленно вошёл Матвей Тихонович. Он был в нарядном костюме. На груди висели медали. Вместо того чтобы занять пустующий стул среди высоких чинов, директор подошел к нам и без единого слова обнял меня. Потом горячо пожал мне руку и потряс её. Затем обнял Машу и пожал её ладошку.
— Дети мои, родные мои… — пробормотал он.
От избытка чувств у него не нашлось слов. Он вздохнул.
Я заметил, как директор украдкой стёр слезу.
— Век буду вам благодарен, — дрожащим голосом произнёс он.
— Ну что вы, Матвей Тихонович, — сказал Володя, — мы поступили так, как нам велела гражданская совесть.
— Далеко не у всех она есть, — парировал директор. — Я был на войне. Я командовал ротой. И с полной уверенностью заявляю: на вас в бою положиться можно.
Краска бросилось мне в лицо. Положиться в бою! Это самая высокая похвала, какую только может человек высказать другому человеку.
— Теперь стройка будет продолжена, — произнес Матвей Тихонович, — и доведена до конца. И всё это благодаря вам. В знак признательности мы решили сделать вам скромный подарок. Но не материальный, ведь что такое вещи — они не долговечные, бессмысленны и не нужны строителям коммунизма. Нет, награда получше. В общем, мы решили назвать стройку в вашу честь: «Бурмин-Сорокина».
Хлынули бешеные аплодисменты. Я стоял, как оглушенный, но я и в самом деле был немного оглушен от громких хлопков. Внутренний голос Маши ликовал. Она светилась от счастья. От счастья светился и я.
Я видел её глазами свое восхищенное лицо.
***
Той ночью Маше приснился сон
Часы и дни, недели и месяцы. Пройдут, проплывут, пролетят, промелькнут. И мы будем меняться. Неумолимо и неостановимо. Мы будем видеть во всех временах одновременно. И будущее для нас перестанет быть загадкой, и прошлое никогда не спрячет от нас что-то важное и значительное. Найдут мерзавцев, внедривших экспериментального американского шпиона в социалистическое производство. Ими окажутся два крупных чина из строительного комитета. Приговоренные к высшей мере, они не раскаются и не признают своей вины.
А мир будет стремительно меняться, стройка расти, и линии электропередачи вытянутся над полями и дорогами Чемала.
Ты будешь сидеть над чертежами и готовиться к поступлению на вечернее отделение института. Я буду приносить тебе горячий чай с малиновым вареньем и ерошить твои жёсткие, непослушные волосы. А по вечерам мы будем гулять и удивляться тому, как быстро изменилась дикая природа Алтая под обновляющим воздействием советского человека.
В один из таких вечеров ты станешь читать стихи Есенина. И я буду слушать и кивать, соглашаясь с каждым словом великого поэта.
На тёмно-синем небе выступят крупные звезды. И мы остановимся под фонарным столбом. И я посмотрю наверх: фонарь не излучает свет. И тихо-тихо спрошу: когда? И ты улыбнешься и ответишь: может быть, сейчас.
Ты сильно прижмешь меня к себе. Я не увижу, нет, почувствую, как ты губами ищешь мои губы, потому что мои глаза будут закрыты. Даже сквозь закрытые веки я замечу небывалую яркость и вдруг, открыв глаза, оцепенею в немом изумлении.
Цепочкой, один за другим, начнут загораться фонари и лампы. И тёмный вечерний мир преобразится.
ГЭС запустили, скажешь ты. А я ничего не отвечу, я буду молчать и любоваться огнями. Ты скажешь, помнишь, я говорил про константу, о том, что это изменяющееся начало, мерило всех вещей, о том, как мы близки к ней, потому что мы советские люди. Так вот, скажи, Маша, чувствуешь ли ты, что после запуска ГЭС в СССР стало что-то происходить?
Я отвечу: чувствую какие-то смутные, неотчётливые движения. Может быть, люди радуются тому, что пришел свет к отсталому народу.
Ты прижмешь меня к себе и скажешь: возможно, честные трудящиеся переходят в константу. И громким шепотом добавишь: Маша, я хочу тебя поцеловать. А я рассмеюсь и просто возьму тебя за руки.
И в этот момент мы начнём отделяться от земли и подниматься наверх, не ощущая ветров, не зная расстояний.
Тебе не холодно? Нет. Почему мы летим, куда летим? Не знаю, мне кажется, мы изменяемся.
И я взгляну вниз и не увижу ног и тел. Мы станем потоками света. Я потеряю свой поток в твоем потоке и забуду, где кончаешься ты и где начинаюсь я. И тогда я увижу, что отовсюду поднимаются искристые лучики.
Советские граждане, пойму я, гидроэлектростанция ускорила какой-то процесс, идущий в организмах.
И теперь мы все превратились в свет.
Мы чисты и прозрачны друг для друга. Для нас нет ни времени, ни расстояния, ни формы, ни образа. И только звезды выше нас. Значит, нам есть к чему стремиться.
На Земле мы обрели свободу и счастье. Что держит нас здесь? Что мешает нам собраться в огромный сверкающий световой луч и ринуться к звёздам?
Любовь к Родине и ненависть к буржуазному строю.
Мы верим, мы знаем, что рано или поздно буржуазия будет сметена и раздавлена. И преображенное человечество, собравшись в гигантский световой поток, хлынет к звёздам.