Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2023
Александр Ливенцов (1982) — родился в Москве. Окончил МТУСИ по специальности «программист». Публиковался в журналах «Октябрь», «Юность», «Новый Берег», «Волга», «Времена», «Нижний Новгород».
Адок
Зайдя в лифт, я ткнул первый. Дверь лениво поползла, хотелось поторопить её; кабина подрагивала, пока спускалась, точно боялась чего-то. Внизу по всему подъезду стоял дух хлорки, дворник снимал тряпку со швабры.
— Доброе утро.
— Доброе.
Август выдался ветреным, деревья шумели, теряя листья. Жиденько облака тянулись по горизонту, до обеда затопят небо, и солнце покажется лишь вечером, перед тем как сесть.
Я отошёл от подъезда, чтоб меня было видно, обернулся, помахал, и мне ответили из двух окон, разделённых лестничной клеткой. В обоих стояли женщины и, не зная друг о друге, держались за занавески левыми руками, а махали правыми. Женя скоро ушла, ей нашу дочь собирать в школу, а Варя осталась — сколько я ни оглядывался, видел её бордовую кофту. Так и повелось, что она добавляла в мою жизнь красок и… не уходила.
Три года назад Варя переехала в квартиру напротив, и в первую неделю они сдружились с женой. Дожидаясь дочку из садика, Женя заболталась с новой соседкой и вечером донесла мне, что та пригодна для дружбы. Пару раз Женя наведалась к Варе попить чаю — любила сравнить чужой ремонт с нашим, благополучно законченным.
Вари я тогда не приметил: маленькая ухоженная женщина, симпатичная, — все они смотрят в телефон, пока едешь с ними в лифте. И она меня не замечала, хоть говорит, только вид делала.
Наконец Женя затащила меня к ней в гости показать плитку на кухне. У Вари мы провели час. Женя шутила и сама же смеялась, а я разглядел нашу соседку и понял, что она не просто хороша, но так, как я люблю: нос с горбинкой, ноги без тапочек, завиток волос на шее, не попавший в пучок. Весь час я пялился то на плитку, то в блюдо с печеньями — куда угодно, лишь бы не на хозяйку, но всякий раз, как переводил взгляд с печений на плитку, он касался сосков Вари, проступавших сквозь майку. А потом она поставила ступню на мою ногу и надавила своими твёрдыми горячими пальчиками.
Завести любовницу в квартире напротив — абсурд, каждый день я хотел прекратить эту глупость, но стоило вспомнить, как накануне стягивал с Вари трусики, оставляя на полпути к коленям, и я выдумывал для Жени очередную причину задержки на работе. Вдобавок Варя оказалась на диво сговорчивой: брала своё, хранила тайну и называла «наш укромный адок». Минул год, я свыкся. И Женя притерпелась к моим опозданиям, только кляла начальство, просила искать другую работу; я изображал поиски, мнимые собеседования опять приходились на вечера.
На втором году идиллия разладилась. Варя теряла благоразумие по капле, но в какой-то момент лишилась его настолько, что я засомневался, было ли оно вовсе. Лишь с Женей при общих встречах она держала себя в руках, за что наедине с Варей я расплачивался вдвойне.
Месяц назад, когда мои визиты к ней стали ощутимо реже, она накрутила себя и потребовала провести у неё весь пятничный вечер, а я уже вернулся домой, чмокнул жену, дожидался ужина, усадив на колени дочку. В смске Вари значилось, что у меня полчаса выдумать предлог и сбежать, иначе явится и наломает самых больших дров. Чтобы угроза не казалась пустой, она велела глянуть в дверной глазок — сбежав в прихожую, я припал к нему: Варя уже стояла посреди лестничной клетки нагая, не считая алых сапожек; приплясывала и трясла мокрой от пота грудью. Сапожки подарил я, а этот танец мы вместе наблюдали в недавнем кино про Африку, где одно племя объявляло войну другому, — тамошние красотки плясали на фоне костров. Пришлось выдумать поездку в аэропорт и ни за что обматерить шефа. Отъехав на такси, я вернулся пешком, вымок под ливнем, и Варя старательно сушила меня в ванной. После там же доставила редкое удовольствие, но даже в эти сладкие минуты я думал, что как раз сейчас Женя должна была укладывать дочку, наверно, просила не накрываться с головой.
Пару часов спустя, провожая меня, Варя вместо поцелуя вскинула и опустила руки, как туземка из фильма.
— Решай уже, сколько можно, — напомнила и подтолкнула в открытую дверь.
В детской было темно, дочка сопела, высунув из сбитой постели ногу, я спустил одеяло с её головы и приоткрыл форточку. Женя читала, на тумбе у кровати темнели комки фантиков — умела не засыпать с книгой даже после пары конфет. Когда я напоминал о её сердце, об операции и кардиостимуляторе, она отмахивалась — от ночных чтений сердце не болело. От чего оно могло заболеть? Первым на ум пришёл разговор о Варе.
Ветер путался в кронах, гнал по улице листья, волны облаков докатили до крыш высоток. Стоило надеть пиджак, но впопыхах я забыл его, и теперь пробирало в спину. Мои окна ещё виднелись вдали, лишь дойдя до перекрёстка, я перестал оборачиваться. Поперёк разметки перехода лежала ворона, кровь натекла под ней лужицей, поломанные крылья растрепались; она подрагивала, хватала воздух лапой, пуговки глаз заволокло. Светофор отсчитал красными цифрами полминуты и принялся за зелёные. Огибая ворону, я не удержался, посмотрел в её сторону, и на миг она ясно глянула в ответ: глазки очистились, лапа замерла.
«Ещё живая, но уже мёртвая», — подумал как можно тише, будто она могла услышать.
***
За окнами офиса легла пастель жидкого дыма, что-то жгли на стройке через дорогу. Пройдёт год, высотку поднимут, и она закроет окна офиса — все ждали этого и угрюмо посмеивались.
Я пришёл одним из первых, кинул портфель на стол, стянул кроссовки, чтоб сменить на туфли, и замер: в тишине повис гул, как от пчелиного роя, — он подкатывал со всех сторон, и я не мог понять, откуда именно. Несколько минут ходил по офису, пока не выяснил, что гудят окна — мелкая дрожь отдалась в руку, когда я положил ладонь на стекло, словно дом замёрз и трясся от холода.
Звякнул мобильный. «Жду тебя вечером!» За восклицательным знаком вздулся смайлик с красными губками — сколько раз просил Варю не писать. «Вы же сегодня без Кати? Спать укладывать не надо, как раз полчаса лишние. Загляни ко мне» — это она подкрепила уже двумя губастыми колобками. Днём дочку забирала бабушка, а Варя об этом знала наверняка от Жени: подругами они не стали, но улыбались друг другу, могли перекинуться словом.
Офис оживал. Я пожал несколько рук и пошёл за кофе. Уходя, включил верхний свет, его волна пролетела по потолку, но до моего стола, крайнего в зале, не докатила — лампа вспыхнула, погасла и стала сонно мигать. Я дал ей проморгаться, пока ходил в буфет, однако время её не излечило.
Вдобавок пришло письмо, что шеф вызывает к себе «через часик», и хоть бы слово по сути. Ничего дурного на ум не шло, я сел работать и отвлёкся только на смс Жени: «Что тебе в доставке взять? Докторской? Песто? Книжки Катины сегодня привезут… столько мороки. Переведи 5 тысяч». Замыкал текст измождённый смайлик с капелькой пота на лбу.
В соседнем зале был ещё один такой стол, до которого когда-то так же не докатила волна света. За ним сидел Башмачкин, как его звали в офисе. Лампа над ним мигала, но только сейчас меня удивило, что её до сих пор не починят. Сам Башмачкин имел глянцевую плешь и тихий голос, а прозвище получил за пальто в клетку. Он знал, что над ним потешаются, отчаялся влиться в коллектив, на обедах сидел отдельно. Сегодня опаздывал, стул без привычного песочного пиджачка смотрелся голым; лампа мигала, тень монитора раз за разом падала поперёк клавиатуры.
За работой, согретый сладким кофе, я почти привык к дрожанию света. Когда с ресепшена прибежала Ира и напомнила, что шеф устал меня ждать, я увидел на часах двенадцать.
— Он уехал, вернётся через час. Ты подготовься, — попросила она и убежала раньше, чем я успел спросить, к чему.
Уже можно было звонить в техподдержку насчёт лампы. С полчаса менеджеры переключали меня, пытая то одной, то другой мелодией. Наконец оператор принял жалобу скупым, с утра уставшим голосом, пообещал ремонтника в течение дня. Тишину офиса разбавлял шелест клавиш, изредка оживал принтер; снова повис гул окон — я приложил к одному руку, и холод стекла задрожал под ней мелко-мелко.
«На ужин винегрет с курицей. Больше ничего не успею», — оповестила Женя.
В другом сообщении, точно из соседней комнаты, прозвучало:
«Не заглянешь вечером — убью))»
«Перестань писать!» — отослал я и стёр переписку.
«Уже удалил?» — пришло спустя минуту. И ещё через две: «Это тоже сотри!)»
Варя, нервотрёпка с шефом и дозвон до ремонтников выбили из колеи, взмокшая спина не просыхала.
«Окна перед осенью надо вымыть», — напомнила смской Женя.
Гарь со стройки развеялась, но где-то сбоку запалили другой костёр — ветер сносил новый дым мимо офиса, будто клубы от паровоза вдоль окон вагона. Лампа мигала, и вместе с ней вспыхивал и гас золотой ободок чашки.
Сколько ни отговаривал себя, но я сходил за вторым кофе, а как вернулся, расплескал его — так сильно и вдруг укололо в поясницу, точно разряд дали. Я и тёр её, и мял, не мог остановиться. Кофе залил край стола и штанину, та липла к ноге, никак не просыхала.
— Солью посыпьте, — прозвучало сверху, пока я тёр штаны салфеткой.
У стола замер Башмачкин: в одной руке держал стаканчик с водой, другая висела, как пришитая.
— Солью? — переспросил я, вытирая салфеткой руки.
— Да, впитает, что сможет. От жирных пятен очень помогает.
Его большущий лоб блестел, отражая весь потолочный свет, и мигал в такт приболевшей лампе.
— Вызывали ремонтника? — спросил Башмачкин, и я подумал, что не знаю его имени.
— Сегодня обещались.
Он покивал, отпил воды и пару секунд щурился на потолок; уходя в свой угол, прибавил:
— Даже любопытно.
Я хотел окликнуть, спросить, почему его лампу не починили, но затрезвонил телефон.
К двум часам все поспешили на обед, но я не сладил с работой и явился позже в пустую кухню. Не считая шума вентиляции, внутри было тихо, как в церкви; у раковины наросла гора посуды, ведро пухло от мусора.
Женя больше не писала, и я только теперь ответил ей насчёт окон: «Вымоем в выходные». Сообщение повисло непрочитанным; чем дольше она молчала, тем ярче я рисовал себе, как Женя садится напротив меня с тарелкой, и мы обедаем без слов, без спешки.
Из офиса не долетало ни звука, и я снова различил низкий гул, точно вблизи поселился улей. От коридора кухню отделяла стена матового стекла — оно и дрожало, как окна в офисе; я подержал на нём руку, ощущая прохладный тремор и пытаясь понять, было так раньше или нет. Пока обедал, по коридору не прошла ни одна душа. Лишь под конец донеслись шаги, и в размытом силуэте, плывущем к двери столовой, я узнал Башмачкина. Он заглянул внутрь, увидел меня и замешкался, но поворачивать было поздно. Тарелок у него было две: супчик и пюре с парой рыбных котлет.
— Приходил ремонтник? — осведомился, сел сбоку.
— Нет. А вы ведь тоже вызывали?
— Вызывал. Явился их товарищ, усатый, покрутил там, — Башмачкин пошевелил пальцами. — Мигает, как мигала. Я снова вызвал — пришёл, недовольный. Повозился, сказал наблюдать… как в больнице.
Он отправил в рот котлету, и я отвёл глаза, чтобы не смущать взглядом.
— Раз пять вызывал. Надоело уже. Да я привык, что моргает, не замечаю. Сейчас сижу с вами или домой приду — как будто не хватает чего.
— Так почему не чинят?
— Разные диагнозы. Сначала усатый на лампу грешил, потом на всю цепь.
— Ну, пусть всё меняют!
— У них с этим непросто, одно начальство поперёк другого, а ещё бюджет выделять. Усатый объяснит, он умеет.
Я развёл руками и, чтоб дать ему поесть одному, встал, но тут он сам обратился:
— Заметили, что стёкла дрожат?
— В самом деле? — я помедлил и изумился, отчего вру.
— Да, что-то странное. Даже руку прикладывал, — заверил Башмачкин. — Вот, попробуйте прямо сейчас. Потом забудете.
Я нехотя тронул стекло, снова ощутил рукой мелкий, дробный холодок; не было такого прежде, не было.
— Пожалуй, — изобразив удивление и не понимая, зачем продолжаю врать, я поскорее вышел.
Вернувшись к рабочему столу, я минуту наблюдал возню на стройке и растирал поясницу — до сих пор болела, под кожей будто камень нарос.
— Шеф тебя искал. Ты вроде раньше с обеда приходишь, — пробегая, бросила Ира. — У него совещание, сказал, чтоб ты явился скорее.
— Я просто задержался…
— Ты ходи-поглядывай в переговорную, — попросила, убегая.
Минут через десять из коридора выглянул Башмачкин, шмыгнул на своё место, прижимая к груди два пустых пластиковых контейнера. За окном, кувыркаясь и распадаясь на части, прокатился клуб дыма. Я сел, проверил телефон, последнее сообщение Женя так и не прочла, забегалась с доставкой и курьерами. Неожиданно я ощутил её запах — не парфюмерии или кремов, а аромат её плеч, когда, напарившись, она выходит из ванной; так пахнут нагретые солнцем кусты крыжовника.
За работой пролетело несколько часов. Трижды я ходил к переговорной, та была заперта, и Ира разводила руками, выглядывая из-за ресепшена. На месте солнца за ватой облаков висело желтоватое пятно, крыши тихонько синели. Под конец дня пришла таблица от смежников, и я понял, что просижу с ней ещё час минимум. Точно в ответ на мою грусть, возник аромат крыжовника и позвал домой, но стоило дождаться беседы с шефом… и аромат развеялся.
Взамен него опять объявилась Варя: «Не забудь зайти! У меня сюрприз)». Я не стал уточнять, новый маникюр вполне мог быть поводом.
Пару часов спустя, когда офис опустел, я сходил в туалет, а по возвращении не застал даже Иры. Двери в переговорную стояли распахнутыми — внутри никого, директорский кабинет темнел, запертый, в конце коридора. По пути назад я замедлил шаг: привиделось, будто над моим столом парит нечто с тёмными крылышками. Им оказался смуглый усатый мужичок на стремянке и с чёрным рюкзаком, лицо у него было мятое, редкие волосы топорщились. Из дыры в потолке свис моток проводов, мужичок копался в них, зажав в зубах фонарик.
— Распишитесь на бланке, что я был, — попросил он, достав изо рта фонарь.
Бланк лежал рядом с запиской от Иры: «Шеф подходил, не нашёл тебя — просил завтра же к нему с самого утра». На телефоне было два не отвеченных от неё. Промокнув лоб рукавом, я оставил на бланке закорючку и спросил:
— Ну что, это лечится?
Усатый молча зачищал провода, оставлял пометки маркером. Я уже хотел напомнить ему о себе, когда он подал голос:
— Посмотрим. Будем наблюдать.
— А у этого, — я хотел сказать «Башмачкина», но запнулся и кивнул на соседний зал.
— Тоже хворает, — буркнул усатый. — Электричество штука своеобразная. Может, лампа, может, вся линия. Пока поймёшь, что сбоит…
Он не договорил, загнул концы проводов, замотал изолентой, но никуда не приладил, а аккуратно дописал что-то на железку, и я решил, что после непременно залезу туда и прочту эти каракули.
— Вы лампу поменяли?
— Специалисты, — спускаясь, процедил усатый. — Не напасёшься менять их. Я подкрутил, день-другой посмотрите, вызывать не надо — сам приду.
Он сунул свои отвёртки в рюкзак, подхватил бланк, стремянку и отчалил. На время лампа исцелилась, но к десяти, когда с таблицами было покончено, она снова засбоила. Не знаю почему, но я оставил свет гореть, а с улицы ещё раз обернулся к окнам разглядеть, дрожит ли в них свет. Дрожал.
***
Когда я вышел из метро, небо над горизонтом ещё не угасло, высотки уходили в него чем выше, тем краснее. Всюду горели окна, только наши были чёрными, словно их наклеили поверх стены, — с трудом, но я разглядел их, Женя везде погасила свет, даже в спальне.
Вороны на переходе уже не было. Налетел ветер, и мне подумалось, что таким же, только сильнее, бог подхватил её и забрал к себе, а чтоб никто не видел, все люди на улице в тот миг отвернулись.
Выйдя на этаже из лифта, я лишний раз подумал, что накличу ссору, но времени было без минуты одиннадцать, обычно к этому часу наши рандеву с Варей кончались. Плюнув на всё, я решил объясниться с ней позже и пошёл домой. Дверь оказалась открыта — за Женей такое водилось. Внутри я поднял руку включить свет, но с кухни донёсся её голос:
— Не надо. И затвори на засов.
— Зачем на засов? — не понял я, смутно различая силуэт в кухонном проёме. Женя стояла у окна, волосы просвечивали, за ними чах уголёк закатного солнца. Я щёлкнул задвижкой и, пока стягивал ботинки, кряхтя, доложил: — На работе одно за другим, еле отделался.
Она ни о чём не спрашивала, а в уме только и вертелось: как бы своё опоздание объяснил другой муж — честный, день которого прошёл так же пресно, как мой сегодня. Сполоснув руки, я освежил лицо и почти не узнал его в зеркале из-за потёмок, а Женя и на кухне запретила включать свет, пояснив:
— Голова болит.
Обычно ужин ждал на плите, но сегодня даже посуда лежала в раковине немытой. Женя сидела, забравшись на стул с ногами и обхватив их, — любимая её поза; лицо виднелось смутно, руку, точно покрытую велюром, очертили сумерки.
— Утром спину кольнуло, до сих пор не пройдёт, — я потёр поясницу, выудил из холодильника остатки винегрета с куриной ножкой, съел их, не грея, и спросил: — Давно голова болит?
— С утра.
— Кофе пила?
— Не успела, — Женя покачала головой, а я обнаружил, что слышу часы из прихожей — сухо, громко тикали. Раньше не замечал.
Низкий дым тёк над лесом и впадал в район, как река в море. Пахнуло костром — кто-то засиделся у него: пьют, анекдоты травят.
— Долго же ты сегодня, — Женя глянула на таймер микроволновки, и спину снова кольнуло. — Но я знаю, что не врёшь. Когда врёшь — румяный становишься.
— То есть — вру?
— Кто не без греха.
Я встал поставить чайник и заодно спрятать трясущиеся руки.
— Сделать чаю?
— Сделай, — согласилась она.
— Черного?
— Зелёного.
Чайник кипел оглушительно громко. Заварив на две кружки, я расставил их между нами; Женя прильнула к своей, сделала жадный вдох.
Сосед приехал на этаж, прошагал по лестничной клетке, зазвенели ключи. Я прислушался, каких ещё могу доискаться звуков: в ванной капал кран, этажом выше бубнил телевизор. Но все заглушил звонок Жениного мобильного, экран вспыхнул, окрасил оконный проём синим — на заставке пенилась морская волна.
— Ты не ответишь? — спросил я, когда пошёл третий звонок, а Женя так и не взяла телефон.
— Выключи. Это не мама? Может, что с Катей?
— Нет, неизвестный.
— Вырубай.
— Тяжелый день?
Бесшумно отворилась дверь холодильника, в полумраке кухни повисла жёлтая полоса. Волосы Жени зазолотились. Я притворил дверцу, сел на место, чай остывал, а хотелось горячего. Ноги почему-то мерзли, я поёжился.
— Да, зябко, — Женя обхватила плечи, потёрла их.
Потянуло обнять её, но отчего-то было неудобно. Порой мне не хватало смелости подойти к ней, поцеловать. Она не знала этого, думала, не хочу. У её локтя, меж оконных стёкол, бился комар, точно в припадке: лапки ходили ходуном, тельце дрожало.
— Ты кому-то говорил, что Катя сегодня у бабушки? Варе, может? — Женя указала пальцем на стену и, выждав паузу, прибавила: — Соседке нашей.
— Соседке? С чего?
— Мало ли, в лифте встретились. Может, в гости хотел позвать в кои-то веки.
— Нет, не говорил. А что с холодильником?
Тот снова отворился, точно прислушиваясь. Локоны Жени заблестели.
— Знаешь что, — она подалась вперёд, — достань свечу. Одну высокую, мелких не надо.
Узнала?.. Узнала. Невозможно бесконечно обманывать.
Пламя пересело с зажигалки на фитилек, тени по углам кухни дружно закачались, словно взялись за руки. Женя замерла, блики сияли в её глазах, точно в каждом горело по огоньку. Когда свеча пустила слезу, Женя проводила её взглядом и вытянула руку, чтобы показать пальцы:
— Смотри на маникюр, успела утром. «Синий космос» называется.
Лак поблёскивал и в самом деле был тёмно-синим, как космос, который подкрашивают в кино, чтоб не смотрелся слишком пустым и мрачным. Какие-то крупицы в нём мерцали, будто звёзды в ночном небе. Я бы залюбовался, если б Женя не провела рукой сквозь свечу — ладонь застыла, точно нанизанная на неё. Струйка воска стекла в блюдце. Только теперь я пригляделся и увидел, что ладонь прозрачна. Свеча потрескивала, искрила, а Женя откинулась назад, и «23:33» на табло микроволновки ясно проступило через неё, словно через тюль. Двоеточие гасло, загоралось и снова гасло.
— Догадаешься, что случилось? — спросила она, и даже голос показался прозрачным.
«23:34»
— Женя, это ты?
Пожала плечами.
Двоеточие гасло и загоралось.
«23:35»
— Я сквозь тебя вижу.
— Да, я тоже, — она вытянула руку и несколько секунд разглядывала сквозь неё провода, тянувшиеся с крыши на крышу.
По стеклу у её локтя распустила узоры изморозь. Там же колотился в припадке комар. Приглядевшись, я только сейчас заметил, что стекло дрожит мелко-мелко, как днём в офисе.
— Варя убила меня, — сообщила Женя и сплела на груди руки.
Тик… так… Часы паковали тишину мелкими порциями.
— Я даже не поняла чем. Сзади подошла, ткнула под майку. Электрошокер, наверно, ожог остался. Спроси у неё потом.
Тик… так…
В глубине леса одинокой искрой мелькал костёр, дым сочился меж макушек деревьев.
— Я только домой вернулась. Она напросилась сразу, караулила. Как узнала, что я курьеров жду, — просияла. Теперь понимаю — ей же на руку, что подозрение на них ляжет.
Комар меж стёкол бился в судорогах, мне представился чуть слышный топот его лапок.
— Кофе нам с ней поставила, пачку новую открыла. Сидели тут, пока вскипал. Ногти ей показала, она взяла номер маникюрши — тоже «синий космос» хочет, привыкай. Потом в комнату пошли, с чашками. Я впереди. Там она меня и уложила.
Пламя свечи подрагивало: и потолок, и шкафы, и свисавший с крючка фартук — всё колыхалось, словно под водой.
— Кофе свой она вылила, чашку сполоснула, ключи взяла, дверь не зарыла, — Женя посмотрела на меня ласково, как на сына, и прибавила: — Ей одно надо было — меня убить.
Я уставился на изморозь в углу окна. Женя давно убрала локоть с подоконника, а узор держался, огни фонарей переливались в нём колючими пятнами.
— Вы с ней сошлись, — промолвила она. — Ты изменял мне. Дело в тебе.
Иней покрыл спинку её стула — я разглядел морозную крошку, когда свеча разгорелась.
— Больше всего боялась, что вы в сговоре и вместе меня порешили. Если так, я бы второй раз умерла, — она разразилась сухим смехом, в лицо повеяло зимой. — Но нет. Я весь день рядом с тобой была — тут и там разом. Ты даже не веришь мне до сих пор. Ты ещё не был в гостиной.
Я поднялся, как по команде, но остался стоять, опершись о стол.
— Ты рассказал ей, что у меня кардиостимулятор? Наверняка, надо же болтать о чём-то в постели… в перерывах.
Пройдя кухню, я замер в дверном проёме — колени ходуном ходили, по спине текло. Но Женя бесшумно встала, и я двинулся по коридору, будто меня погнали.
— Ни за что бы не поверила, что меня убьют. Думала, от сердца загнусь или почки, половина родни ими мучается.
От её голоса спину обдало холодом. Дойдя до прихожей, я не выдержал, сел на банкетку. Женя прислонилась к стене поодаль.
— И мне повезло — ты знай, — она сплела пальцы в замок. — Мало кого возвращают, а мне позволили.
Я поднял глаза и увидел сквозь неё зачатки звёзд в окне, форточку, край холодильника — опять отворилась дверца.
— Ты любишь её или так, ради нового мяса? — Женя прикрыла рукой рот, словно запрещая себе говорить дальше.
— Нет, не люблю.
Обои обледенели под её плечом. Убрав пальцы с губ, она шёпотом, словно по секрету, вымолвила:
— А она любит. Я уверена.
С улицы долетел протяжный стон «скорой помощи».
— Времени у меня до полуночи, потом заберут. Я у Кати была, у мамы с папой на могилах, в офисе твоём… надеюсь, тебе починят лампу. Остаток тут побудем, вместе. Таблицы твои три часа у меня отняли, будь они прокляты.
Я зажмурился.
— Иди уже, до полуночи всего ничего осталось, — напомнила Женя. — Тебе ещё на мой труп полюбоваться надо.
В ванной упала капля.
Медленно, как по болоту, я двинулся в гостиную. Там было светлее, но тело я увидел не сразу — пёстрая майка на нём сливалась с ковром. Когда разглядел — попятился, только со спины подступила Женя, повеяло холодом, как бывает, если выскочишь на мороз в одной рубашке. Я опёрся о кресло, благо успел ухватиться, но взгляд от трупа отвести не мог: левый тапочек так и сидел на ноге, правый слетел, лежал протёртой пяткой кверху.
— Не свались, пожалуйста, — попросила Женя, переступила через себя, бывшую, и присела с другой стороны, чтобы указать пальцем: — Вот, пятна на пояснице, сюда она ткнула.
На коже действительно темнела россыпь точек; обессилев, я опустился на одно колено и взялся за свою больную спину, за то же самое место. Лежало тело неуклюже, подвернув под себя руку. Поодаль у кофейной кляксы валялась чашка.
— Даже глотка не сделала, весь день с этой жаждой. Боже, как хочется кофе…
Зачем-то я подошёл, поднял чашку, даже понюхал. Сосед сверху перешёл в гостиную: послышались шаги, заработал телевизор.
— Думала, приберусь сегодня, — Женя огляделась. — Уютно у нас, я всё-таки молодец. Ты, пожалуйста, эту суку сюда не води. Делай ремонт, продавай квартиру, не знаю, что ты решишь, но это моё кресло, мой ковёр, мои чашки — я выискивала, ловила скидки. Я, а не она.
Со двора закричала одинокая птица.
— Обещай мне! — потребовала Женя.
Я кивнул, опустил руку с чашкой, капля гущи упала на ковёр.
— Смотри же — капает! — вскрикнула она, сжала кулачки и молча, бесшумно вышла. Уже из коридора донеслось: — Пойдём, минуты остались.
Мёртвое тело омыл синеватый вечерний свет, он путался в волосах и поблёскивал на свежем маникюре. Пока я шёл на кухню, чуть не оглох от тиканья часов. Женя уже забралась на стул, обхватила колени. Последний дым тёк над лесом, петляя меж крон. От сквозняка пламя свечи вильнуло, кухня накренилась вместе с ним, и Женя сморщилась, как от зубной боли.
— Ты это слышал?! — проронила она.
— Что?
Минуту она смотрела куда-то сквозь стены и время, потом обернулась к таймеру микроволновки, а я видел цифры сквозь неё: «23:51», двоеточие мигало всё чаще. Изморозь на окне подтаяла. Меж стёкол дергался комар, но совсем вялый.
— Когда ты нас с Катей в прошлом году в Сочи отправил, — вы с ней уже сошлись? — спросила Женя.
— Да.
— А в позапрошлом, когда снял нам дом на Кипре? Сколько вы вместе?
— Три года.
Снова крикнула птица, я различил шелест крыльев, но так и не увидел её.
— Не дай бог, она Катю тронет или в мамаши запишется. Я не её, я тебя с того света достану — знай!
Женя глянула на меня, но я отвёл глаза и уставился в раковину. Кастрюли и сковородки с растопыренными ручками лезли из неё, как большущее насекомое, пара вилок по бокам торчали чёрными усами.
— Не позволяй ей растить Катю! Что хочешь делай: сам впрягайся, няню нанимай, отдавай в частную школу… Я вернусь, слышишь?! Вернусь и устрою тебе ад.
Точно дождавшись, когда она договорит, из прихожей звякнул смской мой телефон.
— Это она, — поняла Женя.
Пришло второе смс, и я вспомнил, как щёлкнул на двери засовом.
— Сейчас явится. Не смей открывать!
Женя хотела добавить что-то, но вдруг переменилась, прислушалась, левое плечо померкло, а волосы заиграли, будто подсвеченные снизу.
— Ты слышал? — обронила она.
— Что?
Женя молчала, и я не вытерпел:
— На что это похоже?
— Это голос. Я теперь поняла — такие у них голоса.
«23:53», — горело сквозь неё, но тройка на глазах сменилась четвёркой. Свеча напустила в блюдце воска и стояла в нём низенькая, а пламя поднималось выше.
— Раз в год, в этот день, зажигай свечу. Можешь ездить на кладбище, можешь не ездить, но вечер проводи тут, как мы сейчас.
Мобильный в прихожей не умолкал.
— Она вышла из квартиры, — сообщила Женя, — сюда идёт.
Я и сам слышал, даже представил Варю, будто видел через дверной глазок: шагала из тьмы лестничной клетки в бордовой кофте, в алых сапожках, в боевой раскраске. Раздался стук. Потом Варя звонила в квартиру и на мобильный разом, долетели лязг ключа в скважине, пинки в дверь — долгие, обиженные. Минут пять она осаждала нас и сдалась, шаги нехотя удалились, последняя смска звякнула из прихожей, будто ругнулась.
Снова тикали часы, капал кран.
— Окна надо вымыть, — сказала Женя, глядя в небо.
Тик… так…
Свеча искрила, огонёк вздрагивал.
— Маме позвони, чтоб, не дай бог, Катю утром не привезла.
Табло микроволновки отсчитало без трёх минут полночь.
— В аптечке «диклофенак», намажь спину. Катя сменку в садике забыла, надо найти. Яблок ей не давай — может обсыпать. Шторы я отнесла подшить, заберёшь их, Варя знает где.
Я замер, боясь скрипнуть стулом. Сквозняк тронул тюль, качнул люстру.
— Никакого смысла сидеть тут с тобой не было, — на меня Женя не смотрела. — Не для того вернули, не для того…
Она зажмурилась, свела ладони, прижала ко лбу.
— Какие… какие неприятные у них голоса…
В ванной упала капля.
— Чтобы помучилась ещё, вернули… чтобы помучилась…
Тик… так…
Холодильник распахнул дверь, по Жениным волосам потекло золото, но самих волос видно не было — один блик повис в воздухе. Я пригляделся и обмер: на её лицо легла клякса живой тени, затопила один глаз и утекла в ухо. Сжав губы, Женя в который раз испуганно прислушалась, но уже ничего не спросила.
— Надо было развестись с тобой, а я тянула… не хотелось мне… И в Сочах, и на Кипре я тебе изменяла, Саша. Катя набегается за день, наплавается — спала как мёртвая… Надо было с тобой развестись.
Воск переполнил блюдце и потёк на скатерть. Замёрзший комар уже лежал в углу окна, когда на часах выстроились в ряд нули.
Долгое воскресенье
Утро началось около десяти, поздно даже для воскресенья. И мама спала, хотя обычно в это время уже снимала с плиты кофе, так мы намаялись вчера в толкотне рынка, весь день на ногах — у меня они гудели, что говорить о маминых.
К обеду ждали гостей, но я знал: и это воскресенье мелькнёт скоротечно, его не хватит, опять навалятся будни. Правда, вечером, без пяти пять, покажут мультики, американские, целый час; все дети ждали вечера воскресенья с утра понедельника. Как-то из-за рокировки в эшелонах власти «Утиные истории» заменили «Лебединым озером» — в тот час правительство навсегда лишилось голосов своего будущего электората.
И этих мультиков, этого часа блаженства мне тоже остро не хватало. Как мог, я восполнял недостаток нашим обычным бледным телевиденьем, но дневник стал пестреть красным, и после очередного урожая двоек мама приняла меры: каждое утро сматывала шнур антенны, чтобы он не дотягивался до гнезда в телевизоре, и пломбировала бумажным скотчем, какой был только у неё на работе; разлепить не удавалось — сразу рвался. Вернувшись домой, она снимала скотч, а утром клеила новый, чем на весь день ограждала меня от соблазна. Мама, мама, как здорово ты это придумала. Зачем же ты потащила меня в свой доживающий НИИ, где я украл с чужих столов весь скотч, до какого добрался?.. Я так понравился «девочкам» из твоего отдела — этим увядающим тётям с крашеными волосами. «Такой милый мальчик», — слышал я, сидя с карманами, набитыми мотками скотча.
Позавтракав, я не удержался, стал примерять всё купленное накануне. Мама одевала меня на рынке раз в год, в конце каждого августа, перед началом учёбы, — вчера управились за день, вышли в восемь утра и в восемь вечера вернулись.
Продавщицы на рынке сплошь южанки, говор у них свой, округлый; у каждой палка с крючком вроде удочки, чтоб снимать с верхотуры, что просят, — мне представлялось, как покупатель плывёт по узеньким рядам, а эти румяные рыбачки закидывают свои удочки и ждут, пока клюнет, отхлёбывая чай из пластиковых стаканчиков.
Деньги мама разделила по трём карманам, на которые поставила молнии, я не удивился бы, если б она и замочки туда повесила. У одной из её подруг вытащили всё — после та припомнила умелую давку между прилавками и сварливый крик пары мужичков, целая актёрская труппа.
Сложнее всего обстояло с обувью. Стоя на картонке, я стыдливо поглядывал на свои носки и на носки другого мальчика, который тоже мерил пару за парой, пока нам несли нужные размеры с других точек. Лишь под вечер, часам к шести, я был укомплектован штанишками и рубашками, и тогда же маме удалось провернуть главное. Весь август она корпела над старым джинсовым костюмом, скрывая поношенность модными нашивками, и теперь пристроила его за две цены в одну из лавок, где мы отоварились. Этих денег хватало на стиральную машинку «Малютка», в которой бабушка будет взбивать масло из сливок, чтобы не маяться часами ложкой, — деревенское ноу-хау.
К обеду обещала прийти мамина подруга с сыном, забрать старые, уже не нужные мне вещи. До того планировалось застолье, а на момент примерки я думал отлучиться в туалет, чтоб вернуться, когда всё кончится.
Зайдя в комнату, первым делом мама потребовала убрать новые шмотки в шкаф:
— Неудобно перед Светиком и Колей, — и добавила тише, будто те стояли рядом: — Коля вообще не хотел ехать, стесняется, еле уговорили. Тоже ножи собирает, покажешь ему свои.
Я покосился на коробку с моей коллекцией и от греха подальше спрятал в шкаф. Ножей скопилась аж двадцать девять — выкладывая их в ряд, чтоб любоваться, я приобщал один кухонный для круглого числа.
В полтретьего пропела птичка дверного звонка. Светик с Колей принесли шарлотку и букет гвоздик — белых, семь штук; мама терпеть не могла гвоздики, но виду не подала и сразу определила их в вазу. Светик оказалась немногим выше меня, коротко стриженная, улыбчивая, было видно, как ей неуютно от того, что мы оба знаем о цели их визита. Ещё больше робел Коля — руку пожал крепко и сразу отступил, словно лишь помогал маме в её постыдном деле.
— Поднять подняли, разбудить не разбудили, — пошутила мама в адрес Коли, который и глаза прикрыл, вжавшись в угол у двери.
— Да… — вяло поддержала Светик, хотя было вовсе не «да».
Он пробудился, когда мама велела нам перетащить стол из кухни в комнату. Попроси она его снести туда всю кухонную мебель, а обстановку гостиной разместить на кухне, он с радостью приступил бы к этой задаче. Но в комнате, оставшись одни, мы сразу обсудили главное:
— Сегодня мультики без пяти пять, — сказал Коля.
— Без десяти включим, мало ли.
— Правильно.
Он огляделся, упёр взгляд в телевизор и печально подытожил:
— Ты тоже без приставки. Ходишь играть к друзьям?
Я кивнул, и мы стали ещё ближе друг другу.
— А телик смотришь днём? — осмелел Коля. — Мама выдумала — антенну смотает, скотчем заклеит — и не отлепишь, рвётся сразу. Второй месяц уже.
Стало быть, они сообща додумались, а мы по одному мыкаемся. Но отдавать моток скотча было жалко, две штуки осталось, кто знает, когда пополню запас. Не придумал я, что ответить, да и не успел, поскольку с кухни позвала мама:
— Обед сам себя не съест!
Мы снесли кастрюлю с пловом и салат на стол, но прежде чем сесть, Светик с Колей ещё раз сходили вымыть руки, и мама подивилась шёпотом:
— Они же уже мыли?..
Возле графина, полного ядовито-жёлтого «Зуко», белела тарелка с ломтиками сыра. Нас с Колей усадили рядом, мы смущались, ели молча и управились с обедом неприлично быстро. Когда тишина с нашей половины стала навязчивой, мама не выдержала:
— Ну, что вы немые как рыбы?! Покажи, как ты руку вокруг головы умеешь. Он такое может, — прибавила, обернувшись к Светику.
Я умел дотянуться правой рукой до правого уха, обернув её вокруг шеи. Светик захлопала в ладоши, а Коля приблизился убедиться, зажал ли я мочку в пальцах, и с холодным лицом кивнул, словно регулярно оценивал красоту захвата уха через голову. Мама тоже явила талант — достала кончиком языка до носа.
— А Коля шахматы вырезает! Козявочки такие, прелесть, — не удержалась Светик. — Ты взял с собой что-то?
Тот покачал головой.
— Ну, почему, почему?! И ножики показал бы.
— А… этот такой же, как бы лишнего не сделать, — мама махнула в мою сторону.
Настенные часы отмерили полчетвёртого, по циферблату держали круг римские цифры, на двух цепочках спускались еловые шишки под бронзу.
— Они бьют? — спросил Коля.
День шёл на убыль, остывающее солнце коснулось полок стеллажа, и пыльные стёкла кинули на стену такие же тусклые блики. Улучив момент, мама вышла из-за стола, а вернулась с графинчиком, красным доверху, и парой рюмок.
— Клюковка, — подмигнула она и напомнила нам с Колей, кивнув на «Зуко»: — А вы пейте вашу химию.
— Только немножко, — испугалась Светик.
Припадая к рюмке, мама покосилась на меня: не дали мы им расслабиться. Светик тянула долго, точно пчела через хоботок, — опаска на её лице держалась до последнего. Коля наблюдал за мамой, точно та глотала кипяток.
— По деревне скучаю, сил нет. А в детстве только и думала, как сюда уехать, — тихо, будто по секрету, делилась мама.
— Подкоплю, поплывём с Колей по Волге, — мечтательно заверила Светик. — Третий год ему обещаю. Меня маленькую папа возил — знаешь, на всю жизнь. Стоишь на палубе, а берег мимо тебя, и чайки такие наглые, еду с рук воруют.
— Я плавать не умею, — признался я на ухо Коле. — Мне и на корабль нельзя.
— Можно. Там шлюпки и спасательные круги.
К четырём часам солнце спустилось в листву берёз, свет краснел, туманился. Посмотрев на часы, мы с Колей переглянулись и покинули стол. В комнате я неспешно предъявил игрушки, давно разжалованные из любимых, Коля без азарта осмотрел их, и тогда я достал коробку с ножами.
— Этим можно убить сразу, если в сердце, — я взял самый длинный, узкий клинок из театрального реквизита, добытый через мамину подругу; мой любимый.
— Главное — между рёбер попасть, — прибавил Коля, ведя пальцем по лезвию другого ножа, самодельного, с резной рукояткой. — Первый раз такой вижу.
Коля, конечно, побоялся взять свою коллекцию: мало ли кто я, да, не дай бог, что-то в пути посеет. Я бы свои не повёз. Блики скользили с лезвия на лезвие, сглаживая сколы и подчищая ржавчину. Пока мы разглядывали мои сокровища, я уронил очередной нож. Коля рывком ухватил и порезался. Лизнув палец, он зажал его и спрятал за спину, так как пришла мама, а за ней хвостиком Светик — обе с розовыми, будто с мороза, лицами. Взялись перебирать вещи, но близилось время мультиков, Коля нервничал, а вместе с ним и я, словно одному мне бы уже ничего не показали.
Пока смотрели «Утиные истории», мама увела Светика на кухню: через зеркало прихожей я видел, как они сели на подоконник, снова разлили клюковку, и Светик молила жестами: «чуть-чуть». Когда прощались в прихожей, мама раскраснелась, стояла без тапочек, тёрла ногой ногу. Шарлотку мы оставили себе, а остатки плова завернули Светику — принимая его, она выронила пакет и залилась смехом.
— Приезжайте в гости, — коротко объявил Коля, щёки вспыхнули, взгляд заметался.
— Ой, обязательно, обязательно! — защебетали мамы.
Пока они обнимались, я улучил момент пожать ему руку и быстро сунул в неё, маленькую и влажную, моток скотча.
***
Когда мама подошла ко мне, я стоял у окна весь в мыслях, осадок на душе был такого сложного вкуса, что никак не удавалось его распробовать. Заговорила неуверенно, соскальзывая с каждого слова, как с прибрежных камней; руки сцепились в узле, мяли одна другую.
— …ведь всё вчера пересчитала…
…всё сложила в конверт…
…когда с квитанциями возилась…
…то ли в тумбу…
…то ли в комод…
— Мам, ты о чём?
Она не слышала, продолжала:
— Не помню куда… в комод, а может, в тумбу. Но их всё равно нигде нет.
— Кого?! — не выдержал я.
— Денег. Тех, что мы на рынке за костюм выручили, на стиральную машинку в деревню. Пропали деньги, — она упёрлась лбом в стекло, глядя на двор и не видя его, как минуту назад туда смотрел я.
— Думаешь, они взяли?
Я припомнил вчерашний вечер. После ужина, пока сидели у телевизора, мама подсчитывала квартплату, вся обложилась бумажками, и деньги эти там были, я видел их.
На улице с рёвом пронеслась машина, голуби взмыли, покружили по двору и сели назад к помойке.
— И ты не помнишь, куда положила их?
— Говорю же — нигде нет. Можно подумать, у нас такие хоромы, что есть где прятать… Я ещё удивилась, зачем они второй раз руки перед столом мыли. И Светик после еды ушла в прихожую, рылась в сумочке… сказала, за таблетками.
— Нашла?
— Вроде как.
— А водой запила?
— Не помню.
Опустив лицо, мама подошла к креслу и упала в него со словами:
— Это как шустро надо управиться, чтоб мы не заметили. В уме не укладывается.
Встав с дивана, я тщательно перебрал свои игрушки, книжки, коробку с ножами; последние пересчитал трижды — двадцать девять, ничего не пропало.
— Всё на месте, — поняла мама. — Во вторник в деревню надо звонить, бабушка ждёт. Думала купить уже эту машинку, отправить… Как чувствовала, ей-богу.
Она слепо глядела в стену, пальцы топтались по подлокотнику, — посидела и встала, как со скамьи запасных. Не сговариваясь, мы взялись пересматривать квартиру метр за метром. Включили свет, и вечер надвинулся раньше времени. Паркет поскрипывал, скрипели ящики, под руками шелестели бумаги. Стеллаж возвышался непричастно и гордо, книги наблюдали за нами, каждый корешок, — они знали, куда пропали деньги, а мы нет. И люстра, и алое на подоконнике, и фотографии, с которых я и мама, чуть моложе нас нынешних, глядели, не моргая, — все они знали, где деньги, а мы нет.
По десятому кругу мама твердила, как подсчитывала квартплату и сразу после, ещё не убрав квитанции, уложила в отдельный конверт, что полагалось на машинку.
— Даже на отправку хватало…
…в тумбочку, кажется…
…но, может, в комод…
…такая замотанная была…
И я шёл отодвигать тумбочку, а после комод — в надежде, что конверт сполз в щель и лежит на мягкой пыли тихо, как холоднокровное, — но ничего не находил.
— Представь, куда бы ты их положила сейчас? — подсказывал я, и мама морщила лоб и разводила руками.
В шкафу я проверил карманы пальто и курток; облазил ящики в ванной, все кухонные полки. Мама заглянула под ковёр, под скатерть и даже в холодильник, откуда взяла помидор и съела без аппетита. Умаявшись, она плюхнулась на диван, хмель из неё вышел, румянец поблек, только мочки горели, которые она без конца тёрла — верный признак, что места себе не находит.
— Зачем они второй раз руки мыли?
Я слонялся от окна до стены, и казалось, что расстояние между ними всё меньше.
— Как тебе этот Коля? Такой молчун, — с надеждой спросила мама.
Вспомнилось, как он порезался ножом, как лизнул палец и надолго зажал, чтоб остановить кровь; никому словом не обмолвился.
— Может, он взял? Я поговорю со Светиком — по-доброму, а она с ним.
— Может, — я пожал плечами, и Коля хмуро кивнул мне из свежего, ещё цветного воспоминания.
— Надо ромашки выпить, успокоиться. — И без надежды мама прибавила: — Нет, он хороший мальчик. Не понимаю, ничего не понимаю. И Светик за столом как будто глаза уводила. Позвонить ей? Они уже вернулись, час прошёл, даже больше.
Солнце спустилось в дебри алоэ и светило оттуда, будто сквозь джунгли.
— Нет… займу. Купим эту машинку, купим.
Зазвонил телефон, мама кинулась к нему — может, одумались, может, случайно как прихватили… Нет, ошиблись номером, просили прощения. В который раз я оживлял в памяти слова Коли, интонации, оттенки — пробовал их на прочность, нагнетал недоверие. Хоть бы немного подлости в нём нашлось, но вспоминалось, как мы двигали стол, как он стеснялся мерить штаны, как обвил руками колени, пока шли мультики.
— Без толку звонить, не пойман — не вор, — устало признала мама.
Берёзы суетились, словно продрогли на ветру — ещё летнем, сухом и тёплом. Ветер задувал через форточку, холодил шею.
— Да, теперь они сплавают по Волге, — мама потёрла руки и вдруг не выдержала, встала. — Нет, позвоню. Не дело так оставлять. Нельзя, нельзя.
Прихрамывая от усталости, она двинулась в коридор, где на комоде поблёскивал телефон. Диск затрещал. Прижав трубку плечом к уху, мама держала записную книжку и рывками набирала номер. От меня она отвернулась, но к последней, седьмой цифре я успел подскочить и вжать клавишу отбоя. Решили пройтись, вернуться и поискать ещё… хотя негде уже, негде. Одевшись, дожидаясь, пока мама обуется, я оглядел комнату: гвоздики поникли, часы тикали, тикали, будь они неладны… Они знали, где деньги, а мы нет.
Стоило бы пойти в парк, но мы привычно двинулись к универмагу, откуда народ возвращался с сумками, — так же, домой, а не из дома, должны были идти мы, но сегодня всё происходило неправильно. Я посматривал в лица встречных и скорее отводил глаза, будто извиняясь за непрошеные взгляды.
В витринах ларьков обжились сигареты и пиво, шоколадки, жвачки, презервативы; прямо к стеклу клеили на скотч тараньку — изнутри, разумеется, ближе к пиву. Поперёк дороги вытянулся алый баннер какой-то новорождённой фирмы, точно призыв к революции. Ярче всего горел плакат у магазина видеоигр с рекламой «Денди», без которой мы с Колей так горевали; слоган оповещал: «“Денди” — новая реальность», только левый угол отклеился, и первое слово не читалось.
Подняв голову, мама глянула на окна универмага — там продавали эту «Малютку» для бабушки. «Купим, купим… — с болезненным хрустом, как следы на снегу, промялось в мыслях. — Не пойман — не вор…»
Рынок уже отгудел, прилавки накрывали брезентом. По сырой помойке разбрелись бабушки. Крайним стоял прилавок с весами, пахло рыбой, на чаше поблёскивала чешуя, а снизу красовался лист с призывом: «Куплю доллары».
Когда вернулись домой, от солнца осталось ржавое пятно за полосой новостроек. Тонкие марлевые облака процеживали в небе редкие звёзды. Я постоял у окна и, не придумав никакого дела, отправился мыть посуду; обычно меня было не загнать к раковине, но мама так поникла, что хотелось хоть чем-то помочь. Ложки и вилки ощетинилась из миски салата, но одна за другой сдавались, переходя в лагерь послушной чистой посуды, а я тёр их и слушал, не звонит ли мама, — специально оставил дверь открытой. Тарелки выскальзывали, уже вторая чудом не разбилась — я не замечал, шарил и шарил в уме по углам квартиры:
«Где они могут лежать?..
Может, в мусоре?..
Мы смотрели мусорное ведро?»
Очередная тарелки скользнула назад в раковину, в немытое блюдо из-под салата, и захотелось в самом деле разбить её. Тяжело сопя, я выловил тарелку и представлял, как в замедленном кино она полетела бы вниз, будто космическое тело, не спеша пошла трещинами от касания с полом и расползлась по нему ленивыми осколками. Зачарованный этой короткометражкой, я извлёк наконец тарелку, но вздрогнул и снова выронил.
— Нашла! Нашла! — летело из коридора под торопливые шаги, и мне показалось, что я не узнаю этот голос.
Запыхавшись, опять багровая и босая, мама вошла в кухню с конвертом в руке, швырнула его на стол и без всякого удовольствия рассмеялась — плечи подрагивали, точно она плакала.
— Ты представляешь — в папке с квитанциями! Я всё вместе туда уложила. Прям на столе папка лежала, посередине! — негодовала мама.
Вечером мы вышли на балкон с остатками шарлотки. В слабых огнях далеко за домами горел шпиль телебашни. Лавки опустели, фонари освещали пустую улицу и пустой тротуар, кот прогуливался вдоль стены, вынюхивая асфальт.
— В гости съездим к ним обязательно, — заверила мама, не сводя взгляда с берёзовых крон, за которыми стыл закат; и она остывала, как раскалённая за день крыша, — отпила чая, поёжилась, будто проглотила кусок льда. Подобрав пальцем крошки шарлотки, мама поднесла его ко рту, но в последний момент замерла, стряхнула их и сказала на выдохе: — Таких бы дров наломали. Точно говорят — бог увёл.
Золотая пыль
Осень
В начале девяностых мне было около десяти. Мама ещё дохаживала в НИИ, с отцом они разъехались, но разводиться повременили, ждали погоды с моря. Мы с ней остались вдвоём, прекратилась нескончаемая кухонная ругань, крики отца: «Ельцин — подлец… просрали страну». Политика маму не заботила, но та слабая, точно запах чистой одежды, либеральность, которой веяло от неё, нервировала отца. Вечерами он остывал, хотел мириться, сажал маму себе на колени, и она сидела растерянно, свесив ноги, как маленькая. Когда он ушёл, стало легче, сочувствие родни и маминых подруг утомляло меня. Созваниваясь с отцом, я запасался бумагой и фломастерами, чтоб не терять время даром, и часами слушал о загнивании науки; он был физик-теоретик.
Тянулась московская осень — с зонтом в руке, с вечно запачканной обувью, с радостью от проблеска солнца и первого снега. Рыночные развалы на фоне городской слякоти цвели пышно, но бледно, словно тряпьё полиняло ещё в пути к рынкам. Ярче всего смотрелись большущие клетчатые сумки под прилавками, как фундамент торговли.
По телевизору шла французская комедия; мама уверяла, что в таких объёмах Франция может снимать их только по госзаказу России. Я спустил с холодильника гриб в банке: моей обязанностью было подливать заварку и сыпать сахар; ума не приложу, как я пил эту кислую гадость. Гриб распух, слоился, и представлялось, как когда-то он вырастет в нечто вроде головы профессора Доуэля, и с ним надо будет ещё и разговаривать.
Комедию сменил «Взгляд», мама вполголоса нахваливала Влада Листьева, и я разглядывал лицо этого человека в больших очках и с большими усами, гадая, за что его так любят мама и все её подруги. Затрезвонил телефон, нехотя она пошла в прихожую; если звонили по межгороду, мама говорила громче, словно в такую даль надо было докричаться. Вернувшись, с ходу съела конфету, чтоб успокоиться, и сообщила, что к нам едет дядя Витя: прямиком из Кишинёва, в компании двух друзей — сутки погостят и дальним рейсом отбудут на заработки.
— На север… артель… старатели… прииски… — с недоумением повторяла она, уже не замечая телевизора.
Дядю Витю я помню подвыпившим, краснолицым и кучерявым. Он учил меня чистить воблу: мы садились за стол посреди деревенского двора, расстилали газету, я потрошил рыбок, выискивая икру, а для него главным было пиво — пару раз он давал мне хлебнуть из своего стакана, но я не оценил благородной горечи. Когда собирали картошку, дядя Витя шёл первым и поддевал лопатой землю, бабушка с дедушкой и мы с мамой копошились следом. Добрую часть урожая он увозил к себе в Кишинёв.
Вечерами деревенские рассаживались по лавочкам, ходили от одной к другой, «балакали» — как это называла бабушка. Уже ночью, глянув на часы, она охала и окликала деда идти спать, по всей улице зазывали детей, а те просились остаться, канючили и не тушили костры; старики не торопились, лузгали остатки семечек, подолгу прощались с соседями.
Неделю спустя дядя Витя зашёл в прихожую и повалил свои сумки одну на другую, от него пахло вокзалом, потом и спиртным. Он обнял меня, чмокнул, оцарапав щетиной, и сразу достал банку абрикосового варенья от бабушки; другие банки ехали с ним на север. В кудрях дяди Вити белела седина, мама первой углядела её.
— Это всё Валя, — пояснил он. Валя, его жена, осталась в Кишинёве.
Вслед за ним, помедлив, порог переступили два худых немолодых мужичка, они стеснялись меня и шагу не ступали, если мама не подзывала. Погода стояла промозглая, на подъезде к Москве каждый натянул всё, что имел; на дяде Вите слой за слоем сидели майка, рубашка, свитер, джинсовая куртка и кожанка с меховой подкладкой. Так эти смельчаки, выросшие под молдавским солнцем, готовились к северам. Я разглядывал их и видел строителей, водителей, грузчиков — кого угодно, только не охотников за золотом. Меня поразили их пальцы: толстые, слегка квадратные, будто на руках надеты старые кожаные перчатки, но за следующий день в квартире было починено всё, что, по мнению мамы, шаталось и поскрипывало; отец годами не мог с этим справиться.
Вечер провели на кухне. Дядя Витя достал деревенского сала, солений, курочку, не доеденную в поезде, мама выставила бутылку свежекупленного «Амаретто» — ненадолго его реклама затмила все прочие. Но вкус миндаля и абрикосовой косточки был навязчив, гости морщились, вспоминали сельские погреба. Дядя Витя оказался самым молодым и неожиданно главным — он был и громче, и острее на язык, слово «харизматичный» ещё не вступило в моду. Меж тем в лицах всех троих проступало что-то подростковое, какое-то неутоленное любопытство ко всему вокруг, точно мир недодал каждому и навсегда останется закрытой витриной.
«Амаретто» убывало и уже не казалось таким приторным, будущие старатели налегали на него стопочками, причмокивая, закусывая маринованным чесноком. Но сколько мама ни расспрашивала о приисках, о скором будущем, а разговор клонило в прошлое. Я уходил к себе, возвращался и смотрел на неё, глаза у мамы были на мокром месте — не могла вспоминать о деревне спокойно. Сельских людей, обосновавшихся в городе, было немного — в моём классе ни одного, хотя негласно считалось, что Москва вбирает все масти.
На следующий день, когда я вернулся из школы, к нам заехал отец — если б знал, что у нас пополнение с юга, вряд ли явился бы, но мама не успела сообщить или не захотела. Среди отцовских вещей, что остались в квартире, был помазок, так и стоял в ванной. Бритвы гости из Молдавии имели свои, а помазком воспользовались — отец намекнул, что недоволен, упомянул о личной гигиене, те сконфузились, предложили остатки сала.
Перед отъездом дядя Витя выманил у мамы заначку конфет, припасённую на Новый год, а в короткую пробежку по магазинам докупил сигарет, лекарств, и в складчину все трое взяли бутылку «Амаретто». Посидели на дорожку. Меня на вокзал не взяли, и уж я домыслил толкотню, вонь мазута и поезд, наверняка тёмно-зелёный, увёзший троицу в сибирскую зиму; их ждало четверо суток пути.
Зима
Всё тридцать первое декабря я бегал между ларьками, покупая по одной иностранной шоколадке каждого вида, начиная со «Сникерса», — набралось с десяток. Эта радостная беготня и сделала мне новогоднее настроение, а шоколадки после первых трёх в рот не лезли, мама открыла банку бабушкиных помидоров, засоленных с морковкой, запахло деревеней.
Очередным новшеством от властей стал ваучер — десять тысяч рублей, упрятанные в радужную бумажку, похожую на деньги. Превратить его в наличность можно было лишь со смекалкой и долей удачи. Мама долго думали, куда деть это богатство, и поступила самым верным образом — вложила в «МММ». Из всех возможных предприятий мы выбрали это, отстояли длиннющую очередь и взамен наших условных двадцати тысяч получили другие бумажки, тоже похожие на деньги. Лучшим, что я обрёл, была возможность звонить в «МММ» по особому номеру, где женский голос сообщал текущий курс. Два раза в неделю он подрастал, но я звонил ежедневно и строил планы. Слово «пирамида» для нас было сугубо из области геометрии, в которой мы с мамой неплохо разбирались: контрольные по вычислению длин гипотенуз и всяческих площадей я сдавал на уверенную четвёрку.
Февральское солнце слепило, снег хрустел, как никогда громко. Вернувшись из школы, я нашёл в ящике извещение о телеграмме и дозвонился до почты, где мне сообщили, что телеграмма с севера и речь о деньгах. Следом я обрадовал маму, звонить ей на работу полагалось в крайнем случае, — она выслушала и догадалась, что дядя Витя наконец заработал, прислал немного, как обещал.
Я поел наскоро, ушёл гулять и, хоть было холодно, добрёл до видеозала на краю парка: в окне виднелась комната и три ряда стульев перед телевизором. Расписание висело то же, что и всю неделю: «Полёт навигатора», «Доспехи бога», «Рокки-3» и «Горячая жевательная резинка», куда пускали только взрослых. На фильм отводилось два часа, стоило удовольствие — рубль. Я выпрашивал у мамы эти рубли и знал весь репертуар, из-за чего поездка дяди Вити на прииск рисовалась приключением в духе голливудского Клондайка. Оттуда он должен был вернуться с новой женой, шрамом на щеке и мешочком денег, чтобы организовать у себя в Молдавии что-то вроде Америки, только с местным колоритом. Повторюсь, мне было десять лет — не так мало, если вдуматься.
Из парка я вышел к рынку. Мама ходила сюда со своими весами — недоверие всех ко всем было привычно, хотя продавцы не уставали изображать удивление любым мерам защиты. Несмотря на старания, мама регулярно приносила домой пару гнилых картошек, запрятанных поглубже, или мясо с душком. В сердце рынка торговали шмотками; кое-где джинсу разбавляли палатки с видеокассетами — тут непременно работал маленький телевизор, у которого толпилась детвора; тоже своего рода видеозал.
Уже на периферии рынка, как последняя линия обороны, тянулись ряды бабулек, укутанных в платки, точно стога сена. Разложив на газетах, что не жалко, они притоптывали, и я не понимал, как можно вытерпеть целый день на холоде; я полагал, у них есть некий способ переносить непогоду, какая-то наработанная годами хитрость.
У последней палатки гремела «Фаина», рядом на ящике сидела девочка лет шести в валенках, с гармошкой и пакетом для мелочи: хмурилась, как все усердные дети, пытаясь подобрать ноты, не получалось. Дать было нечего, я прошёл мимо и навсегда возненавидел группу «На-На».
Маму застал в дверях — она отпросилась с работы забежать на почту пораньше. Денег дядя Витя не отправил, а просил выслать, и она ходила перевести, сколько могла. Ближе к вечеру нажарила семечек, по телику опять крутили что-то французское, сидела смотрела молча. С недавних пор она нашла приработок: шила платья для кукол, в моей комнате росли их стопки, доходило до нескольких сотен, и выглядел этот склад лилипутской одёжки жутко. В последние месяцы мама принимала какую-то добавку для общей бодрости, запивая её на ночь стопкой «Амаретто».
Пока она отходила ко сну, я прихватил фломастеров, полотенце с кухни и позвонил отцу. Он и несколько его коллег по институту устроились ночными сторожами на подмосковную базу и посменно несли вахту. Отец выдал мне график дежурств, и я звонил в начале ночи подбодрить его. Разговоры тянулись долго, и, чтобы руки были свободны, я приматывал телефонную трубку к голове полотенцем.
Весна
Весна пришла незаметно — обычно топчется на пороге апреля и только в мае шагнёт ближе, но эта была ранней. Проснувшись, я поспешил намолоть маме кофе. Как раз начались «Пока все дома» — хорошая передача, но казалась старомодной, и я с грустью подумал, что скоро её наверняка закроют.
Пока завтракали, мама напомнила, что до обеда надо вымыть окна — потом приедет дядя Витя, и будет некогда. Он возвращался один, с победой, и обещал гостить неделю. Поезд прибывал в полчетвёртого. Сгрудив тарелки в раковину, мама села у окна с кофе и парой конфет; эти воскресные полчаса она растягивала, как могла.
Дядю Витю я увидел на перроне издали. С большущей поседевшей бородой, он шёл, закинув сумку за спину, а другую нёс в руке, кренясь под её тяжестью. На нём были те же сто одёжек, что и осенью, только поверх всего красовалась дублёнка с меховым воротником и на ногах сияли белые кроссовки. Шагал не спеша, по-хозяйски и так же без спешки поглядывал вокруг, будто примеряясь: влезет в его сумку та вокзальная башня или нет?
Дома он отказался есть вчерашний суп, потребовал борщ и украсил стол высокой молочно-белой бутылкой ликёра с пальмами на этикетке. Выпили за приезд, мама еле пригубила и весь вечер избегала даже смотреть на свою рюмку. Дядя Витя сбрил бороду и смотрелся похудевшим, выбеленным, как старая доска, но ещё острее проступила весёлая злоба в его глазах. Денег привёз, должно быть, миллионы; я стеснялся узнать сколько, и мама настрого запретила. С трудом дядя Витя допросился у неё разрешения курить на кухне; сев на подоконник, он вытянул вдоль него ногу и лениво оглядывал двор, детский сад, череду проржавевших за зиму гаражей, а после принялся разбирать сумки и одной из первых извлёк связку кореньев вроде женьшеня, которые думал выгодно продать в Москве. Многие работяги везли их, рассчитывая на хорошую сделку. Со слов дяди Вити, были старатели, которые до копейки промотались уже в поезде, иные играли в карты, кого-то обворовали, и потому он вёз деньги в трусах, в потайном самодельном кармашке.
На следующее утро мы с другом прогуливали школу. Не привыкший бояться мамы, так как она до вечера на работе, я прошёл мимо своего подъезда и наткнулся на дядю Витю. Он погрозил мне пальцем и только осведомился, где тут главная улица, чем поставил нас с другом в тупик; маме ничего не сказал, и вечером мы вдвоём отправились в видеозал смотреть «Терминатора». Взяв пару пива, дядя Витя прикончил его в полчаса и зевал до конца сеанса. Когда вышли, на улице смеркалось; я захлёбывался от эмоций, а он хотел подышать, и мы отправились домой, огибая весь район. Он шёл и принюхивался — всё ему пахло иначе, дразнило, не подпускало, словно в придачу к деньгам требовалось тайное слово, которого дядя Витя не знал. В оставшиеся дни он жадно скупал технику и шмотьё, избегая рынка и маминых речей с её извечной экономией. Отдельную сумку отвёл под подарки и дюжину бутылок бальзама Биттнера для бабушки — она верила в него, спасенья от рекламы не было даже в деревне.
Коренья с севера мама так никуда и не пристроила; выяснилось, что это непросто, нужны сертификаты, нужно ждать, а дядя Витя уже считал прибыль. Настроение у него испортилось, и с тех пор все предложения мамы принимались в штыки. Лишь за день до отъезда он прогулялся по рынку — она хотела показать, как лихо там улетает товар: закупить бы партию тех же джинсов, пригнать сюда и сбыть. Но груды тряпок на прилавках, толкотня и знакомый молдавский говор не впечатлили дядю Витю.
На вокзале, прощаясь у дверей вагона, дядя Витя обещал звонить, обещал доехать до бабушки, а к нам нагрянуть через год, если карта ляжет. Краснолицый, со сладким душком на дорожку, он обнял меня, расцеловал и оцарапал щетиной. Мне казалось, он настолько богаче нас, что эту разницу не восполнить. И видеомагнитофон с музыкальным центром, так и не распечатанные, которые неделю стояли в нашей прихожей, а теперь ехали к моему брату, стали для меня почти живыми, почти роднёй.
В опустевшей квартире мы с мамой прибрались и до обеда ходили как в воду опущенные, пока она не вспомнила, что надо вымыть окна. Ближе к ночи я позвонил отцу, уже не на вахту, поскольку и его, и других физиков-теоретиков из сторожей уволили. В начале весны склад ограбили, вор беспрепятственно прошёл линию защиты из доцентов и кандидатов наук и прихватил всё, что смог унести один не озабоченный спешкой человек. То была смена одного из коллег отца — он тоже часами болтал по телефону с дочкой.
Лето
К середине лета жара ненадолго спала, улицы остыли, горожан вымело на дачи и юга. Я смотрел с балкона на безлюдный двор, на детский сад, тихий и опустевший; лишь в распахнувшем пасть заржавелом гараже сосед намывал свою новенькую «Тойоту». Вернувшись в комнату, я второй раз за день позвонил в «МММ» узнать курс — тот подрос со вчерашнего дня. Мамин интерес к этому поостыл, однако она рассказывала, как самые расторопные на её работе уже занимают, и немало, чтобы прикупить ещё «МММ».
Город на глазах раскрашивался. Цветастая реклама облепила бетон и кирпич; иномарки вытесняли автопром; где вырос ларёк — множились другие. Люди приоделись, оказалось, есть оранжевый и салатовый цвета, которые прежде встречались лишь в палитре фломастеров. Митинги по выходным стали привычны и походили на воскресные гуляния.
Новости о дяде Вите долетали редко, но к концу лета мы знали наверняка, что деньги с приисков спущены — гости шли потоком и каждый брал по крупице золотой пыли. Праздник не утихал несколько месяцев, а только менял площадки, сползая на окраину Кишинёва, куда не достигал гнев тёти Вали. К бабушке дядя Витя приехал уже без денег, снова за картошкой, из дюжины бальзамов «Биттнера» довёз пару. Сил на новый рывок за золотом не нашёл, не легла карта. Пару раз я видел его, когда гостил в деревне, но до Москвы дядя Витя больше не доехал и слушал о ней с неохотой. Десять лет спустя он неумело продал квартиру, остался без крыши над головой и в морозную январскую ночь замёрз на лавочке — наверно, выпил, мне хочется верить, что пьяная дрема согрела его напоследок, и он не чувствовал холода.
Но тем летом, в начале девяностых, мама собирала нас в деревню на весь август, благо отпуска скопилось четыре недели, а по приезде думала уволиться из своего НИИ в пользу мебельной фирмы, куда слиняли несколько её подруг. С отцом они развелись ещё в июне: маме стало лучше, отцу — хуже, общались через меня, да и то свели на нет. Я ждал, когда ему полегчает; он тоже чего-то ждал, но с меньшим энтузиазмом.
Сумок перед отъездом вышло по одной на каждого и по рюкзаку, считай, налегке; ехать сутки в плацкарте до Одессы и оттуда шесть часов в автобусе. Встретит дед на синем «Иже» с коляской, который возьмёт у брата. Мотоцикл будет пахнуть бензином, мама сядет назад, я — в коляску, дорога трижды взберётся на горки и трижды спустится, чтоб наконец пересечь деревню. Больше всего я ждал этой поездки на «Иже», а мама вечера, когда откричат петухи, и всё село рассядется по лавкам, и соседи будут ходить от одной к другой и балакать.
Удручало одно, что не получится звонить в «МММ» — телефон в деревне был только на почте.