Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2023
Алла Боссарт — поэт, прозаик, автор нескольких книг. Окончила факультет журналистики МГУ. Публиковалась в журналах «Октябрь», «Арион», «Дружба народов», «Интерпоэзия», «Новая Юность», «Иерусалимском журнале» и в других изданиях. Финалистка Международного Волошинского конкурса 2013 года. Живет в Москве.
***
А.М.
Дуй, ветер, дуй, пока не лопнут щеки!
Сей, вьюга, сей в глаза свою муку!
В стране такое — я буквально в шоке.
В семье — дурдом. И я сама ку-ку.
И шприц приравнен кодексом к штыку.
Соседи друг на друга смотрят зверем,
и в дед-мороза мы уже не верим.
А было, помню, — утром всё сверкало,
мороз и солнце, минус двадцать пять,
луна горела ночью вполнакала,
свет солнцу посылая как бы вспять.
Ворчала няня: все робяты спять!
Кружился снег, все было по уму,
и белизна рассеивала тьму.
А нынче, знаешь ли, погода ли виною,
а может, даты стерлись в паспортах,
я вроде бы с тобой, а ты — со мною,
да только в мире как-то все не так…
К замерзшему стеклу прижми пятак —
и отразят невнятное сфумато
оранжевые куртки азиатов…
Куда девался мой любимый город?
Где мой призыв, что видел всех в гробах?
Идет иной, не пуган и не порот,
умнее нас и прошлым не горбат,
румяный, как теперешний Арбат,
фигней не заморочен и спокоен —
и скупит всё за новенький биткоин.
Но, может быть, лавина нулевая
промчится мимо, и настанет март?
Короче, помоляся, наливаю
и вспоминаю прелый аромат
земли доисторической — Арбат…
А что до азиатов — мы и сами
косить умеем жадными глазами.
***
в ощущение людям давалась кухня
та советская антисоветская кухня
ночь напролет куролесила кухня
и встречали каждого по мозгам
подоконник полметра на этой кухне
закуску с собою несли на кухню
а водки залейся на этой кухне
под чехословакию и афган
всем доверяли на этой кухне
и голоса ловили на кухне
орали и даже дрались на кухне
разнимали которые потрезвей
читали из нового гении кухни
кричали им твое место в кухне!
а если играть садились на кухне
ходили размашисто с козырей
поминки тоже видела кухня
людей уже не вмещала кухня
потом опять спасались на кухне
стучавших знали наперечет
с лестницы толпы валили в кухню
слезами опохмелялись в кухне
скольких мы проводили из кухни
навзрыд навек до станции Чоп…
***
Проходя мимо, я заглянула в освещенное окно
цокольного этажа.
Кухня была на месте,
та же самая, хотя и совсем другая.
Не было накурено,
никто не сидел с ногами на широком подоконнике
и не вылавливал пальцами огурцы из банки.
За столом — всего трое,
мама, папа и мальчик.
Работал телевизор. Кухня и кухня.
Даже и тогда, в наше время,
она была не бог весть что.
Просто в кухне обитает бессмертие дома.
Если бы сейчас стена рухнула,
обнажив и вывернув наизнанку
тело/тепло этого дома,
и кухня, которая столько видела
и скрывала в своей утробе от посторонних,
вдруг страшно открыла бы всему миру
свои тайны, своё тайное,
свой материнский живот, свое лоно…
Когда это случится в вашем жилище,
во время вашего семейного ужина,
на глазах у вашего мальчика,
и ваш кот завопит человеческим голосом, —
вы наконец все поймете.
Хотя, возможно, и нет.
***
Запутавшись в шекелях, долларах, левах,
в морях, адресах, городах и посуде
(направо — Израиль, Европа — налево),
сижу посередке, в России, по сути —
в бермудском капкане трех адских вокзалов,
где сдохнуть мне предков гробы приказали,
причем не люблю я ни водку, ни сало,
мне нравится черная кровь мукузани,
густое причастие сладостной Порты,
копченые скотчи в шотландских вискарнях,
веселая вонь у одесского порта,
где раков крушат саблезубые парни,
мне нравится крупный песок океана
направо от рыбного рынка Сиднея,
где можно бросать потроха пеликанам, —
и мы там, беспечные души, сидели
за белым во льду, невесомым как воздух,
над блюдом с горою немыслимых гадов, —
как я их люблю, ресторанчики возле
прибоя, где вина такие, как надо…
А тут за целковый — паленое пойло,
и жизнь человечья едва ли дороже,
и вроде бы рано — а глядь, уже поздно…
бесцельность, безверие и бездорожье.
Твои три вокзала — пустые платформы,
чего же ты ищешь? Куда же ты лезешь?
На окнах решетки, разбиты плафоны,
в вагонах ворюги с обломками лезвий…
На всех трех дорогах, какую ни выбрать —
Казань ли, Сибирь ли, чахоточный Питер, —
коня потерять, череп налысо выбрить,
и молча, в затылок, ать-два в накопитель.
За чем же неведомым, кем же ведома,
бегу я, ищу я какого рожна —
как пес мой несчастный из теплого дома —
в надежде, что буду кому-то нужна?
Зимнее солнцестояние
Декабрь, как повелось, сопливый, в черном снегу,
весь в дырах, разлезающийся по швам,
как шинель Акакия, как дохлая рыба на берегу,
такого не было в раньшем времени, в смысле — плюсквам-
перфект, в смысле — давным-давно, поза-, поза-, позавчера,
когда мы были не пара, ты — мне, а я — тебе,
ты — шпана, а я-то — комсорг (хоть и год спустя зачала),
но я не об этом. Я о декабре, когда наступает перелом в судьбе.
С марта начинали жить ожиданием лета и вишен,
как писал Женя Бачурин, но мало кто его помнит,
кто знал — ушли, а кто в борьбе с бессмертием выжил,
пробирается бесконечной анфиладой запущенных комнат,
у которой при жизни не будет конца.
А потом наступала осень. Время обид и битья сервизов,
время глупых свадеб и бегства из-под венца,
сезон урожая, смерти вождей и получения израильской визы,
время месяцев с нулевым окончанием «брь»:
дрожь на раскладушке, ноющий зуб или голый карст,
озноб, озяб, корявые ветки, корявые тени, корявый имбирь, —
имбирь, мед, лимон, малина. И — никаких лекарств.
И, наконец, в декабре, вылеченный, кстати, малиной,
слезет с полатей Мороз, он же святой Николай,
сдунет пенку с небес и сыпанет искрящимся нафталином,
и поскачут олени и зайцы, и взметнутся синие сокола.
В этой сказке небо наливалось розовым соком,
горели щеки и снегири, шитые алыми нитками мулине,
и воздух, как шелк, рассекала вмерзшая в лед осока,
и разлапистость ели не уступала ее длине.
Где тот декабрь, здоровый, благородный и пышный?
Шлет нам Дед за грехи хвори, хмарь и слякотную херню…
И вот намедни об эту самую пору мы из лесу вышли,
мои собаки поскуливали вслед уходящему дню,
словно знали, что он, точно хвост, будет сегодня обрублен,
и ночь бесконечная встанет, и в ней захлебнется автор…
Нам бы ночь продержаться… эй, собаки, вы слышите трубы?
Я думаю… нет, я знаю — что-то случится завтра.
Парашютный десант в валеночках неслышно
сядет на крыши, на сад, на лед, что у калитки не колот,
мы примем его за снег и купим новые лыжи,
а это — секунды жизни отпускает нам угодник Никола.
***
Земную жизнь пройдя на пять четвертых,
я очутилась в сумрачном дворе.
Погода, как обычно в ноябре,
промозглая. С кастетом и отверткой
у баков в подворотне пацаны;
как мимо проскочила, я не помню,
а двор уходит вниз, как будто в штольню,
там нету ни длины, ни ширины,
и глубина его опасная безмерна,
окошек тусклых пара где-то там,
кричи — не докричишься, лишь котам
подвластен мрак без милиционера.
Мне страшно углубиться в темноту,
еще страшней стоять, не зная брода,
в тумане, где безмолвные уроды
уродством восполняют немоту…
Мне говорили, к ним нельзя — спиной,
они без промаха стреляют в спину,
от них несет блевотиной, и псиной,
и крысами, и ссаной простыней.
Они здесь правят много сотен лет,
казнят и милуют, но лучше бы казнили,
бессмертные среди грибов и гнили,
и вурдалаки — их кордебалет.
Шепнул извилистый, похожий на кота:
там есть проход, беги, еще не поздно!
Но жизнь — она как глянцевое порно:
денек порадует, а дальше — скукота…
Нет, котик, поздно. Выползни абортов,
нам смердяковы заразили чаты,
в ногах и в сердце окислы свинчатки,
и жизни миновало — пять четвертых.
***
расползаются как паутина старые шторки
за которыми мы прятались в детстве
помню вкус чайного гриба и касторки
война закончилась и больше не будет бедствий
мы прятались и нас не находили годами
мы укрывались от тьмы за гобеленовой тканью
взрослые читали Известия и у соседки гадали
и мозги их снашивались и протекали
капали словно краны на наших кухнях
которые никто не мог починить никогда
помните что они делали чтоб не протухли
сосиски без мяса как у нас ни двора ни кола
их вместе с молоком и обезжиренным маслом
за форточками по всей россии развесили
из щелей вываливалась сухая замазка
а подтирались нарезанной газетой Известия
а мы любили играть и прятаться за портьерой
и под столом рассматривать ноги и лопать сладкое
а весной гордились что мы юные пионеры
а ботинки у многих гостей были с латками
по телевизору с линзой была единственная программа
и страна знала что у Ниночки глаз стеклянный
мы были счастливы а нам врут про детскую травму
чушь это у Ленина когда он был Володя Ульянов
и его брата Сашу приговорили к вышке
после чего Володя и пошел дорожкой кривою
а у нас не было травм и многие в люди вышли
а потом и вообще нам объявили волю
цветы голодной свободы искрили напоминая сварку
старики так ничего и не поняв ушли как говорится за радугу
фотографии письма и всё старье отправлялось на свалку
а новые люди дарили надежду восхищали и радовали
и вдруг! мы не заметили как! будто рубильником! в одночасье!
пала тьма полярная ночь загноились святые клятвы
страх словно спид заразил молекулы счастья
душа радостная моя душа посеклась как гнилая подкладка
мы попрятались заховались в крапиву и лебеду
три четыре пять
я иду искать
вранье. никуда я теперь не иду.
***
М. Слоним
Старость надо жить в Девоншире
под жемчужным британским небом,
за волной холмов, на отшибе,
на окне — пионы в кувшине,
кухня пахнет горячим хлебом…
Барин сам себе и слуга.
Бигль простерся у очага.
В паре миль — городок с пивнушкой,
паб по-ихнему. Посудачить
о семейных делах Старушки,
ну, пожалуй, еще по кружке…
чао, Бобби, не надо сдачи.
Андерграунд копает крот.
Бигль туман переходит вброд.
А в конюшне слепая лошадь,
а в сарае — рыдван и грабли,
по январской сырой пороше
милый гость завернет, не прошен,
здесь что боги, что мизерабли…
А случись, заскучаешь вдруг —
бигль тебе почитает вслух.
***
мы уже не умрем не умрем в тридцать семь
не сопьемся и нас по доносу не тронут
не собьет грузовик на пустынном шоссе
и не сбросят с перрона
на конечной в перово
нам никто не продаст вороной пистолет
и стреляться на снежном рассвете не выйдет
чтоб оставить в подбрюшье дымящийся след
алчной пули навылет
и петлю не намылят
мы счастливчики мы миновали рубеж
роковой рубикон тридцатисемилетья
и до ста будем биться в неравной борьбе
с нашей жизнью, токсичной, как сука-миледи.
***
У Марии большие и темные руки,
заусеницы, черные ногти, мозоли размером с денарий.
Муж бредет, спотыкаясь, устал от непрухи,
за сутулой спиной оставляя кровавый и неудачный сценарий.
У Марии набухшие юные груди
и живот, точно глобус со смещенной дрожащею осью…
Путь наш и без того крут, рискован и труден,
где ж мы будем рожать? — сокрушенно томился Иосиф.
А Мария молчала, и лицо с непонятной улыбкой
подставляла луне, и ночным облакам, и звездам из вольфрама,
от молозива мокла рубашка, становяся тяжелой и липкой,
ныли бедра, спина, там болело — внизу, диафрагма
наливалась свинцом, и в живот что-то мягко толкало,
и Мария сказала — пора. Потянуло жильем и скотиной.
А вокруг шла война. Багровела земля. В смертном ужасе выли шакалы.
На востоке звезда полыхала, как сигнальный костер карантина.
А как все завершилось, Мария, напряжение родов итожа,
пот утерла, и сделалось всё вдруг намного сложнее и проще,
наклонившись к сынку, молвил отчим: а дальше-то что же?
И притихла война. И сиренью пахнуло из Марьиной рощи.
Малые голландцы
А вдруг мы умерли уже давно —
и я, и ты, и челядь, и собаки…
Ну как бывает — нить, веретено,
пятно от клюквы… К рукаву рубахи
прилип смолистый отблеск двух свечей,
осенний колер. За окном, серебрян,
встал снегопад. Шатнувшись, дым печей
застыл. Возможно, Брейгель. Или Рембрандт.
Картина маслом. Брошенный стоп-кадр.
Нам снится пир с бычком или бараном…
Но это морок колдовства и карт,
и царство спит, заросшее бурьяном.
Но выживут, конечно, упыри
(тут не ошибся белобрысый Джармуш),
вот у кого покатятся пиры
в огне костров и праздничных пожарищ.
А мы… мы, так и так, давно мертвы —
от зелий, эпидемий и обстрелов,
и стебли первобытные травы
разрушили, что не сгорело.