Андрей Лебедев. Шестьдесят двенадцать парижских мест. — «Новый мир», 2022, № 8
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2023
Андрей Лебедев. Шестьдесят двенадцать парижских мест. — «Новый мир», 2022, № 8.
Трудно говорить о стилях отсутствующих или кажущихся. По крайней мере, там, где правит бал ошеломительная ясность, выявить интонацию дробящуюся, сознательно алогичную становится едва ли возможно. Редкая грань: рассказ/воспоминание, поток/статика. Андрей Лебедев, живущий во Франции уже много лет, написал нечто исключительно французское.
Бертран Блие одобрительно ухмыляется: «Шестьдесят двенадцать парижских мест» — вольная эссеистика, не задерживающаяся ни на чём, кроме собственного дыхания. Мы скользим взглядом по явлениям как бы обычной жизни эмигранта, уже успевшего сбросить свою «первозданную» кожу. Теперь он — такой же француз, как повесившийся на фонаре Нерваль или тонкошеий Валери.
И, разумеется, это «записки на манжетах» настоящего эмигранта: близкие по духу измышления можно отыскать и у Данилы Киша, не менее «французского» серба, и у, предположим, чересчур своевольного Даниэля Пеннака, умело превращающего каждый свой роман в абсолютную, не ведающую никакой самоцели игру.
Бег стиля: нас сразу же озадачивают джазовым подходом к нарративу. Никаких трепанаций, конструкций, транскрипций: одна сплошная фантазия, ограничивающаяся разве что усталостью пера. Путеводитель/анекдот: даётся место — сведения о месте — и обязательные, как бы невзначай вызволенные «подробности». По сути, Лебедев знакомит нас со своей обыденностью, со своим ритмом бытия.
«“Gilles Ivan” звучит как “Жил Иван”. Сказочный Иван-царевич, психогеографический владыка окрестных мест. Окрестные места — это сама улица Муфтар и район по соседству, излюбленные ситуационистами. Древняя римская дорога, в XX веке — Париж Хемингуэя и ситуационистов. У нескольких поколений советских людей это название неизменно откликается шуткой: “Ко мне, Мухтар!”, по фильму с Никулиным в роли сыщика-милиционера и его служебной собакой Мухтаром».
Примерно такое развлечение нас и ожидает. Никаких резких изворотов мысли, сюжета (да и есть ли он здесь?), метода. Ассоциативность играет на руку убедительности, погружённости в состояние жильца: Лебедев жонглирует топонимами, смеётся с любой случайной детали и нисколько не разочаровывается в увиденном. Его рассказ о «личной» Франции не имеет ничего общего с Францией реальной; это лунатическое блуждание — в первую очередь по собственной памяти.
Выписки из чужих книг, цитаты — много, много цитат! — мысли великих, помноженные на интимные наблюдения, катавасия прогулок (извечно приводящая к выводам неожиданным, парадоксальным) — всё это и составляет природу лебедевской речи. Она лишает себя необходимости разъяснять и увлекать, а потому кажется предельно непринуждённой. Удача?
Местами всё это сильно напоминает сборку очередного затейливого механизма, упражнением в манере братства УЛИПО; но, впрочем, «Шестьдесят двенадцать парижских мест» остаются в фарватере реализма даже при столь явственной эклектике. Списки, реверсивные перечисления, синекдоха, удобная в раскрытии фантазии, буквальный винегрет из наименований; некрологи местности. В этом, наверное, обнаруживается большой талант Лебедева — он умеет живо описывать неживое.
«Магазин «Le cordon bleu» на rue Bleu. По-французски «cordon bleu» дословно «синий шнурок» (не «чулок»), а по сути, «кулинар». Кулинары на Синей улице — магазин держали армяне. В продавцах были только мужчины в синих халатах. Продавали здесь бастурму и оливки, узо и ракию, пахлаву и халву, а для русских клиентов держали бочковую сельдь, которую надо было отдельно попросить. Синий халат утвердительно кивал и удалялся за ней в подсобку».
Придать дыхание забытому, обветшалому — увлечь читателя обыкновенной последовательностью наблюдаемого — дано немногим. Восхищение, испытываемое нами от перечислений Грина в «Крысолове», барочных экфрасисов Микала Айваза или Юрия Андруховича крайне тяжело адаптировать для слога нарочито джазового, не привыкшего к постоянным обновлениям темы. Даже гинзберовские повторы в «Вопле» служат качественному восхождению звука, синкопе, а не смене регистра.
Лебедев едва затрагивает эту зыбкую и толком не изученную материю — довольствуется нечастыми созвучиями, увлекает, но не погружает нас с головой в «парадиз мастерских и аркадию фабрик». Его вещественные некрологи служат реконструированию — прошлого, пришлого, дарованного невзначай и как бы со стороны, консервированию всех тех деталей, что составляют фундамент нашего общего существования.
Другое дело, что, преодолевая первые уловки и арабески, читатель быстро устаёт от предсказуемости здешней неординарности. Слишком долго речь идёт по прямой, не сворачивая и не петляя? Значит, в двух шагах от неё расположился новый список или внезапный синтаксический излом. Нечто в духе «Слюней дьявола» Кортасара, нарочитости ради нарочитости. Формальный выбор тщетно осуждать — его либо принимаешь, либо отклоняешь по первым же строкам, — но так и хочется подметить, что красоты предложенной «проэзии» заканчиваются там же, где и начались.
То, что в своё время обмануло Сашу Соколова (автора вышестоящего термина) и многих его последователей, покрыло ржавью и некоторые изыски лебедевской манеры. Декоративно-шкатулочная проза, посвящённая ничему и всему сразу, мало распространённая в родных пенатах и куда больше понятная в традиции американской или французской, где элегантное безделье уже много веков является отдельной дисциплиной, нуждается в принципиальном отстранении. Без него — священного и тяжеловесного приёма — аристократизм обрушивается в пустоту.
Иными словами, у них был Дэнтон Уэлч, а у нас был Василий Кондратьев. «Шестьдесят двенадцать парижских мест», в свою очередь, так и не осознают — даже к финалу, — чем они стремятся или пытались всё это время казаться. Вывернутым наизнанку путеводителем, каждая строка которого — зеркальная ловушка, преломление, сломанный взор? Пародией на пародии, так хорошо знакомые нам по канону метамодерна? Рывком в простодушие, ощущающееся мучительней любой словесной игры?
Ясно одно: приёмы иссякают и заместо них водружается голая, неприглядная пустота. Рассказ интригует ровно до той поры, когда читателю становится ясно, что весь этот состав, подобно пелевинской жёлтой стреле, несётся в никуда из пульсирующего ниоткуда. Маршрут его заведомо лжив, а проносящиеся мимо артефакты резво смываются в застенчивый пунктир. Это по-французски, это стильно и технично, но — ничейно.
«Торговые пассажи, начинающиеся у Французской комедии, идущие к Национальной библиотеке и продолжающиеся за Большими бульварами. Небо по ту сторону стеклянных крыш — одного и того же цвета, независимо от времени года. Местная фауна, торговцы, словно родившиеся здесь и собирающиеся здесь же умереть, чтобы быть похороненными на каком-нибудь местном закрытом кладбище, тоже где-то в пассажах. Культура, не подозревающая о природе».