Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2023
Яна Жемойтелите — родилась и всю жизнь живет в Петрозаводске. Окончила Петрозаводский государственный университет по специальности «финский и русский языки и литература». Работала преподавателем финского, переводчиком, заместителем директора Национального театра, главным редактором журнала «Север». В настоящее время — библиотекарь, директор издательства «Северное сияние», председатель Союза молодых писателей Карелии. Лауреат премии журнала «Урал» за лучшую публикацию 2013 года в номинации «проза».
На днях на нашей улице сносили барак. Зрелище это всегда немного печальное и даже постыдное, когда на всеобщее обозрение выставляется то, что годами было сокрыто от посторонних глаз, интимные подробности жизни в виде драных обоев, битых унитазов, тарелок со сколами, замусоленных полотенец и прочих примет небогатой жизни нашего пролетарского района. Все, что некогда составляло домашний скарб, честь и гордость обычных рабочих семей, а ныне сделалось ненужным, потому что и мир ушел далеко вперед, и люди потянулись вслед за ним обживать новые места.
Промозглая осень затекала в пустые оконные проемы, усугубляя разруху, обрушенный зев подъезда являл деревянные ступеньки, стертые до сквозных дыр. И среди осколков, обрывков навсегда отшумевшей жизни незыблемо, как подбитый в бою танк, возвышался старинный комод. Он держал оборону до последнего, отслужив свое, но не спасовав в последней битве. Теперь в его крепком, массивном теле, выдержавшем не одно испытание, читалось то самое известное удивление: «Уехали, а меня оставили», и покорность судьбе, готовившей скорый финал.
Старинный комод с резными ножкам, сделанный на совесть рукой опытного мастера лет сто назад, сверху чуть потертый, но в целом еще очень крепкий, доски на углах надежно скреплены в замок методом «ласточкин хвост»… Я питаю слабость к старинным вещам: они изготовлялись на века, в расчете на несколько поколений вперед. Так, собственно, и случилось. Хозяева доверяли ящикам комода свои большие и маленькие секреты наверняка еще до войны, потом он вместе с ними въехал в этот барак, испытав короткую радость новоселья, и состарился вместе с ними. Комод был свидетелем Победы, смерти Сталина, покорения космоса, битвы за целину, внимая день за днем последним известиям. Он равнодушно наблюдал семейные ссоры, праздники, бытовые пьянки по воскресеньям, разводы и свадьбы, встречал новорожденных детей, а подросших провожал на учебу…
Я не смогла безучастно смотреть на гибель этого мастодонта под ударами нового времени и решила забрать на дачу «уважаемый шкаф». Пусть теперь еще нам послужит. А если его отшлифовать и подмазать морилкой…
В массивных ящиках обнаружились мотки бечевки, огрызки карандашей, изъеденные молью варежки, ну и прочая ерунда. Еще была пара ученических тетрадок по математике, испещренных примерами на сложение-вычитание, и толстая тетрадь в дерматиновой обложке, исписанная от корки до корки ровным округлым почерком, похожим на ученический, однако заголовок рукописи не оставлял сомнений, что писал взрослый человек: «Записки политрука». Этим политруком оказался гвардии подполковник запаса Симченко Федор Николаевич — его подпись стояла на последней странице перед датой «1984».
Вряд ли гвардии подполковник Симченко читал Оруэлла. Цифра наверняка означала просто год окончания записок1.
1
«Наша 1-я лыжная рота, командиром которой назначили ст. лейтенанта Шпилёва, а политруком меня, вошла в состав 62-го лыжного батальона, отобранного из лучших лыжников 544-й стр. дивизии…»
Стр. дивизия — это стрелковая дивизия. Подполковник Симченко предпочитал общепринятые сокращения, так что пробираться сквозь строй его мыслей было очень легко.
«Вот уже третий день наш состав мчится на запад. Лица бойцов задумчивы: для всех боевое крещение впереди, а какое оно? Вижу — некоторые сидят отрешенные, молчат, пытаясь уловить смысл классовой жизни. Нехорошо это: слабосильность и излишняя задумчивость могут помешать бойцу в выполнении боевого задания. Поэтому начинаю с ними заговаривать на политические темы, а в ответ слышу:
— Оставьте вы свои выражения. Может, лучше винтовочку соберете, а?
Что ж, дело нехитрое. Крепко зажмуриваю глаза, быстро разбираю и собираю винтовку. За мной повторяет действия другой боец, третий… Азарт растет, каждый старается, как может…
Слушают потом меня охотно, внимательно. Иные сидят, опершись головой на руки. Понимают, что я свой человек, а не армейская балаболка. Я рассказываю им о природе Финляндии, особенностях ландшафта, физической подготовке финских войск. Теперь бойцы лучше ощущают будущее, которое для них наступит уже совсем скоро.
Свое будущее я сам начал ощущать не так давно в историческом прошлом. Оглядываясь назад, думаю, что случилось это уже в Невельском детском доме, куда я попал после нескольких лет уличной беспризорной жизни. До тех пор события текущей жизни помню обрывочно. Родился я в 1911 году в селе Сигово на границе Твери и Пскова. Семья наша — мать, отец и четверо детей — прозябала в такой ветхой избушке, что ее ветром качало. Односельчане батрачили у помещика Венцеля, лупоглазого, краснорожего верзилы, который бил батраков за малейшую провинность. Биты были и мои родители, забили плетьми и первого агитатора Степана. Еще вчера мужики, в том числе и мой отец, в укромном месте за селом слушали горячие речи Степана о новой жизни — и вот с него за дерзновенное слово шкуру сняли на площади. И я переживал, что мне тоже придется мучиться, пока длится царское время.
Отец, как домой вернулся, слег и больше не поднялся, будто это его били смертным боем. Видно, думал, что за словами Степана сразу грянет новая жизнь, а оно вышло совсем наоборот.
— Силы телесные покинули раба божия Николая, — объяснил на похоронах подвыпивший поп. Он путал слова, завирался, пару раз ругнул помещика и наконец затих в уголке, смиренный.
До революции дожила моя мать. Тоже наслушалась речей понаехавших агитаторов. Теперь-то я понимаю, что у них не было четких политических платформ, а тогда слушал и верил. Однако новая жизнь все никак не наступала, и мы с сестрой пошли наниматься к кулаку Дурбасову. Он появился на крыльце своего дома и зашевелил усами. А щеки у него отвисали, как у бульдога.
— Сироты? — спросил Дубасов. — В красногвардейцах отец ходил?
— Не, — я ответил как старший.
— На работу возьму, а красную заразу выбью.
Дурбасов морил нас голодом. Мы вставали в три-четыре часа утра, гнали скот на пастбище и возвращались поздно вечером, да еще несколько часов чистили картофель, мыли полы, готовили корм для свиней. Из еды были хлеб, соль да вода. Хлеб пекли отдельно для батраков — черный, как земля с кладбища, и удивительно горький.
Как-то Гришка, парень, ухаживавший за свиньями, заглянул вечером в мою каморку:
— Федь, подь сюды.
В закутке хлева он при свечах по слогам прочел какую-то бумажку. «Мы от-сту-пи-ли вре-мен-но. Со-кру-шив вра-га на фрон-тах, спра-вим-ся и с внут-рен-ним».
— Это, брат, листовка, — сказал Гришка. — Это большевики пишут. Те, которые за землю для крестьян.
Я потом ворочался долго, вспоминая слова листовки, забитого Степана и своего отца. Утром шел за стадом с головой, тяжелой от всяких дум, и не заметил, как капризная корова Стерва, любимица хозяина, оступилась и попала ногой в яму. Меня жестоко выпороли и выгнали за ворота. Я переночевал в селе и при первых проблесках зари вывел на заборе Дубасова: «Гад». Я знал, как пишется это слово.
Так начались мои скитания по России. Страна говорила вся снизу доверху. Я перевидал стольких ораторов, что позабыл их суровые лица. Очевидно, намолчался народ при царях, капиталистах и помещиках в терпеливом существовании, вот и истосковался по свободному изречению.
Не заметил я, как попал в толпу, жадно слушавшую прямо на улице Невеля какого-то хлипкого очкарика.
— Мы должны покончить с детской беспризорностью, — вещал очкарик, шмыгая воспаленным носом. — Советская власть делает все, что пока в ее силах, но вы сами должны ей помочь. Каждый замеченный беспризорный ребенок должен быть отловлен и помещен в детдом. Там бессемейных детей приучают к общественной пользе.
Я поздно понял, что попал совсем не туда. И вот меня уже держат двое мужчин в ватниках.
— Гляди ты, человека поймали. Чего брыкаешься? — укоряет один. — Почему ты один живешь? Почему не прибьешься к коммуне?
Я заплакал. Но не оттого, что вдруг истаяла моя свобода. Меня тронул душевный тон, каким со мной разговаривали и от которого я пережил большую печаль.
И тогда меня определили в детдом поселка Гагрино, где я впервые сел за парту. А мне было уже четырнадцать лет! Из них пять лет трудового стажа.
— Федор! — сказал мне в первый день перед уроком учитель Кирилл Ефимович. — Сегодня вечером общее собрание. Расскажи ребятам, как ты мытарствовал, и что теперь нечего им бузу пороть, в побеги собираться. Ты можешь теперь одной памятью жить и работать.
И вот я стою перед ста парами глаз. Молчу. Потом оглядываюсь на стол президиума. А там Кирилл Ефимович мне улыбается, и эта улыбка сразу веселит его скуластое лицо.
И вдруг я выпаливаю услышанное на какой-то станции:
— Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!
Меня словно бросили в холодную воду. Я затараторил, останавливаясь, перескакивая с факта на факт. Вспомнил Степана, Венцеля, Дубасова, о родителях рассказал. А в конце сделал вывод:
— И вам и мне, ребята, советскую власть беречь надо! Она приучает население к общественной пользе.
Мне неожиданно зааплодировали. И даже затопали ногами. А я стою себе и не знаю, что делать. А мне рукой машут: иди, мол, садись со всеми.
Я сел. А после собрания Кирилл Ефимович подошел, улыбается:
— Воды много, но и путнее есть. Такое сказал, что в душу проникло. Учиться надо, Федя. Пыла у тебя хватает, но без знаний нельзя. Ну, ступай спать, агитатор.
Так меня впервые назвали агитатором, и пробудилась моя политическая воля к жизни. Я полюбил читать книги и запоминать из них разные лозунги, формулировки, стихи, афоризмы, непонятные слова и тезисы различных резолюций.
И вот теперь я, политрук, иду по вагонам. За окнами ветер уносит снег дальше в природу, а лица бойцов еще растеряны и неопределенны, не чувствуя сущности момента. Вот сидят минометчики. Тоже изучают материальную часть…
Состав длинный, мне помогают мой заместитель Байтенов, секретарь комсомольской организации Важдаев, агитаторы. Они читают бойцам свежие газеты и с толком отвечают на их вопросы, разъясняя буржуазную суть врагов социализма. Особенно оживленный обмен мнениями вызывают сообщения с фронта. Кто такие «кукушки»? А смертники? А как действуют танки?
Труднее всего отвечать на вопрос: «Почему же нельзя написать родным?» И сердцем понимаешь людей, но приказ строгий: обеспечить скрытность продвижения воинского эшелона с личным составом к границе.
Потом уже, в городе Калинине, наш лыжный батальон разделили на пять эскадронов, и я был назначен комиссаром 118-го легколыжного эскадрона. О том, почему нам присвоили такое кавалерийское название, я сразу спросил командира 118-го эскадрона Павла Орлова. Лейтенант добродушно улыбнулся, и я увидел, что он с лица почти мой одногодок. Затем он сжал большущие кулаки:
— Вот так крепко держат стремена, а так — лыжные палки. Теперь понятно?
И мы оба рассмеялись.
— Главное — лихо бить врага, — уточнил Орлов.
Так началась моя дружба с этим интересным и храбрым воином, волевым командиром.
Мы посоветовались с лейтенантом Орловым, с чего начать политработу в эскадроне, и решили: с беседы со всем ее личным составом. Иначе без правды бойцы переживают душевную слабость. Их скорбь предстояло аннулировать.
— Значит, надо создать у людей не коварное благодушие, а боевое настроение, — заключил лейтенант Орлов, чувствуя всю серьезность, необходимую для силы похода.
И я с ним согласился.
Готовился я обстоятельно. Рассказав об истории нашего северного соседа, борьбе различных политических партий, приходе к власти в Финляндии крайне реакционных сил, я подробно остановился на военных приготовлениях финнов. Пока весь советский народ был занят активной жизнью и трудом, белофинны, используя щедрые средства ехидн империализма, создали мощный плацдарм, сложную сеть укреплений на Карельском перешейке, в районе Хельсинки, Або и на Севере. Труднее всего будет одолеть коварство врага у Карельского перешейка, где возведены три полосы укрепления, «линия Маннергейма».
Я видел, как по мере рассказа суровели лица бойцов и командиров, как из их глубины поднималась отвага. Да, лучше сказать правду о том, что нас ждет, в бою будет легче бить врага, которого знаешь.
2
Тело мое совсем не привыкло к удобству и долгому сну. Вставать ранним утром я приучился в музыкальном взводе полка, куда меня отобрали вместе с тремя товарищами из детдома: я хорошо пел «Интернационал».
Что такое военный оркестр? Это агитатор искусства, вот кто. Музыка воспитывает и зовет вперед.
И вот мы уже исполняем свою первую самостоятельную вещь: попурри из революционных песен. Убедившись в нашем социальном происхождении, нас сфотографировали и накормили внеочередным обедом.
Но мы изучали не только музыку. Грозное, неспокойное время стучалось в наши сердца. Вместе со всем полком нас обучали воинскому мастерству, и спрашивали с нас не меньше, чем с других. С особенным нетерпением каждый день ждал я политинформацию. Навсегда остались в памяти беседы с бойцами комиссара 127-го полка Вахрушева. Начинал он с рассказа о наших воинских буднях, о повышении мастерства, об умении вести бой. Потом переходил к международной обстановке, говорил о вероятных наших противниках и зверствах капиталистического ума.
Комиссар освещал вопросы так, что у нас не оставалось двусмысленностей, мы ведь знали только азы политграмоты. Слушая комиссара, я чувствовал, что мне хочется говорить так же, как он, пользуясь тем же уважением и любовью у солдат. Встречая Вахрушева в военном городке, мы с особым чувством отдавали ему честь. Мы повторяли его шутки и подрубали друг друга на корню его доводами. Глядя на него, так и хотелось крикнуть: «Да здравствует мировая революция!»
Вахрушеву обязан я тем, что стал писать сначала в стенную газету, потом в полковую и даже в окружную армейскую Ленинградского военного округа. Помню, как он сел со мной в красном уголке и помог написать первую заметку. А потом я под его руководством даже стихотворение сочинил для стенгазеты:
Есть у воина в брюках заветное место —
Там хранится, что в жизни дороже всего,
Это место — карман,
И в нём фото невесты,
Она ждёт, она любит его одного!
Долгие годы со мной путешествовала тетрадь, куда я заносил тезисы перед выступлением. Это дисциплинировало разброд моих мыслей. Вот записи из тетради:
«Сегодня играли увертюру «Рабочий и крестьянин». На примере части показать, как служат плечом к плечу выходцы из города и села.
Марши «Ленинский призыв», «Сигнал» лучше принимают на заводах.
Сегодня играем на танцах. Не забыть назвать авторов вальсов и рассказать об их мытарствах в капиталистическом обществе».
В четырехлетнюю годовщину наш музвзвод был награжден политотделом дивизии «За активную пропаганду народного искусства среди населения».
Я уже подумывал о специальном политическом образовании, но вдруг врачи нашли у меня расширение легких.
— Увольняюсь в запас, — пришел я к Вахрушеву со слезами на глазах.
Долго разговаривали мы с ним по душам, и его слова запомнились навсегда:
— Армия тебя еще позовет, товарищ Федор. Некоторый опыт у тебя есть, и хватка появилась. Так что не робей. Жизнь-то вокруг кипит, дела какие делаются.
Шел 1929 год, и впереди звенела тишина безвестности.
И вот теперь я, политрук, провожу комсомольское собрание в 119-м эскадроне. Оно началось необычно. Кто-то смастерил чучело белофинна со свастикой на мундире, а сверху прибил дощечку: «Меня можно убить». Указывая на него, командир эскадрона Франёв рассказал о тактике боя в лесисто-болотистой местности, затем выступили отдельные комсомольцы. Они говорили о том, как овладели оружием, и дали слово не дрогнуть на капиталистическом сражении.
Первую боевую задачу нам ставил генерал В.И. Чуйков, командующий 9-й армии. При этом присутствовал и член Военного совета армии, он же нач. ПУРККА2 Л.З. Мехлис. Генерала Чуйкова я видел впервые и, естественно, не знал тогда, что это будущий герой Великой Отечественной войны. Но, слушая Чуйкова, я понял относительно молодого военачальника, что это незаурядный военный ум. Чуйков так живо обрисовал положение на фронте, особенно на том направлении, где нам предстояло действовать (Ребольском), что мы поневоле ощутили себя уверенно.
— Мы надеемся, — заключил Чуйков, — что лыжники полностью используют свои преимущества: внезапность и быстроту передвижения, активность, умелую маневренность.
Затем мы доложили генералу о политико-моральном состоянии бойцов.
— Помните, — сказал Мехлис, — от первой стычки с противником зависит многое, формируется психика будущего воина.
Находясь на стыке двух соединений в районе небольшого села Хильки № 2, мы с Павлом Орловым тщательно изучали режим жизни белофиннов в обороне, тактические приемы и способы ведения ими боевых действий днем и ночью в лесисто-болотистой местности в суровых условиях приполярной зимы, в которые мы попали.
Однажды под вечер я вышел в одиночестве на прогулку. Остановился недалеко от сопки, в стороне от людей. Вечер сгущался туманный, в такие вечера природа дремлет, подернутая морозной дымкой. И вот я глядел на стынь природы, едва различая вдалеке вершину сопки, которая будто бы светилась белым. Для кого она светилась? Не могло же случиться само по себе, чтобы она светилась одна посреди серого неба моей родины. В ней была странная, нарочитая красота. И я так решил, что эта красота вовсе не к месту в условиях лесисто-болотистой местности. Сейчас гораздо уместнее ощущать внутри тревогу, и я в досаде отправился прочь.
За три коротких дня я провел шесть бесед с бойцами, агитаторы устроили четырнадцать читок, приняли в комсомол троих лучших стрелков. Прекрасный пример подавал сам лейтенант Орлов, а уж финнов знал как облупленных.
Удивительно, как имитирует Орлов каждого участника боя. Вот он показывает движение цепи, вот действия пулеметчика, вот метает гранату и мгновенно вжимается в снег. И все сопровождает ярким, убедительным рассказом о премудростях боя. Бойцы ловят каждое слово командира, подчиняются его командам и раз от разу проникаются ожиданием, что военная наука станет им посильной. Перед первым заданием бойцы настроены хорошо, даже весело. Молодежь нетерпеливо рвется в дело, но и те, кто постарше, хоть и сдержаннее, но тоже не против попробовать врага на зуб.
До самого вечера я ходил молча, что мне вообще было несвойственно, но чувствовал внутри нарастающую решимость ума и уединялся в тесноте этого откровения. Многие тоже молчали от озлобления на финнов.
В ночь мы ушли в разведку. Нам нужно было проникнуть в тыл врага, определить подступы к двугорбой высоте и взять «языка». Нейтральную полосу миновали благополучно и углубились в лес. Когда до высоты оставалось менее километра, вошли в густой ельник. Он тянулся до самой двугорбой и обрывался метрах в семидесяти от ската высоты.
— Единственный выход — завязать бой, — предложил Орлов.
Из кустарника, в котором мы залегли, в свете луны хорошо просматривался склон. Среди скал можно было спрятать пулеметы, а еще выше, среди деревьев, замаскировать минометы и даже целую батарею пушек. Но пока только ветер населял этот мрак и природу. И кроме дыхания, вокруг не было иного звука.
Несколько минут я был сосредоточен на предстоящей задаче, потом в сознание полезли разные отвлекающие картины воспоминаний, обрывки разговоров, цитаты из Краткого курса ВКП (б), который я штудировал от корки до корки и основательно запомнил. По странности выдергивались из памяти образы некогда знакомых людей, живых и уже мертвых, лозунги и газетные фразы. В какой-то момент лунный пейзаж представился мне отличным от всего, что я знал прежде, и я решил, что только что умер, и уже воспринимал себя со стороны. Я видел сверху, как я сам лежу в кустах с винтовкой в руке.
Стылый воздух ранил обветренные губы, и это было единственное чувство жизни.
Колких звезд мучительная сила,
От мороза стылый воздух бел,
Только бы светила негасимо
Наша вера пролетарских дел…
Еще какие-то стихи стали складываться в голове сами собой, но я силой воли подавил порыв. Не место стихам в разведке. Они отвлекают от бытия.
Наконец командиры взводов начали разводить людей так, чтобы окружить весь выдающийся в лес склон и вызвать на себя огонь противника.
— Отходим через десять минут боя, — передал по цепи Орлов.
Трое смельчаков поползли к финским окопам. Оттуда время от времени вымахивали по нужде солдаты. Вот показались сразу двое. Один направился прямо навстречу нашим. Едва он подступил к сосне, возле которой залегли бойцы, как был сбит с ног и в крайнем изумлении даже не издал вопля, а только нелепо взмахнул руками.
— В тыл! — решительно приказал Орлов. — Передайте: завязываем бой.
Мы взяли под прицел линию окопов — и вовремя. Вскоре оттуда выскочили трое финнов с автоматами.
— Leivo! — тревожно окликнул кого-то один из них, потом ринулся обратно в окоп. А остальные попадали как подкошенные в снег и открыли огонь.
Тотчас ответили наши автоматы и пулеметы. Высота заискрилась огоньками, а вскоре неподалеку рванула мина.
— Хорошо, товарищи, очень хорошо! — выпустив очередь, Орлов прятался за ствол толстой ели и отмечал на карте огневые точки. Его хладнокровие меня пронзило, я вгляделся в лицо Орлова: оно выражало что-то наподобие счастья, а ведь у него никакого боевого опыта. Эх, только бы он вернулся с задания целиком. Эта мысль занимала меня до конца сражения.
И вот уже и финны идут в атаку. Времени для размышлений совершенно не оставалось: враг пер напролом к соседнему эскадрону. По правому склону спускалось до полусотни финнов. Я дернулся было туда, но Орлов удержал:
— Пусть пока отбиваются сами, мы подсобим, когда ударят батареи. Должны же они, черт возьми, быть здесь!
Теперь Орлов немного нервничал, а рядом разгорался настоящий бой: били пулеметы, ухали гранаты, трещали винтовочные выстрелы. Мы видели, что финны уже близко от позиций эскадрона, сейчас разразится критический момент. И тут застрочил пулемет Важдаева. Финны не ожидали флангового огня и заметались, как курицы в панике.
— Усилить огонь! — крикнул Орлов, и мы вступили в бой.
Вот тут-то ударила пушка. Над нами со свистом пролетел первый снаряд.
— Порядок! — не сдержался лейтенант и выпустил длинную очередь по финнам.
После короткой паузы вновь застрочил пулемет Важдаева. Оказывается, раненый боец, истекая кровью, отказался оставить поле боя. Заметив вспышки минометов, он несколькими выстрелами принудил миномет замолчать. Через минуту ударило сразу несколько наших орудий.
— Ты смотри, полевые, — обрадовался Орлов. — Ах, молодец, Важдаев.
Мы спешно уходили, унося семерых раненых товарищей. А белофинны били уже по пустому месту. Их группа преследования из пятнадцати человек нарвалась на нашу засаду и вся была уничтожена. Я их видел. Они лежали убитые, с глубоко и печально проваленными глазами, их охладевшие ноги беспомощно вытянулись по струнке. От этого зрелища я сам внезапно ощутил холод усталости и услышал внутреннюю работу своего сердца. Оно гоняло по жилам мою остывшую кровь. Но это было совсем не важно: мы выполнили боевое задание.
В этом бою нам достался еще один «язык», унтер-офицер, член фашистской организации «Шюцкор».
Наши действия в разведке получили высокую оценку командующего Чуйкова, и он объявил благодарность личному составу эскадрона. Участники ночного рейда ходили с сияющими лицами, прочувствовав правду боя, и мы решили использовать первый успех в пропагандистских целях. Мы выпустили «Боевую листовку», в которой описали действия лучших бойцов, а о Важдаеве написал статью сам лейтенант Орлов.
Мы еще держали в руках пахнущую типографской краской газету, а уже был получен приказ: взять высоту «двугорбая».
А мне тем временем какой-то инстинкт ударил в голову, я ходил без дела и собирал обрывки памяти. На войне такое случается часто.
3
1932 год. Ленинград поразил меня с вокзала. Вот он, Питер, в который брат звал меня в каждом письме. Но собрался я только сейчас. По дороге к брату я таращил на все глаза. Из глубины города доносились гудки и прочие жизненные звуки, отзываясь в моем смущенном нутре.
Брат работал на «Красном путиловце», и это была такая большая честь, что я бы ни за что туда не устроился. Куда с моими-то легкими? Я пошел затяжником на обувную фабрику «Пролетарская победа». Работа закалила меня, я окреп, возмужал и получил настоящую пролетарскую закалку.
То, что между обувью человека и его классовым характером существует прямая связь, это и доказывать не надо. Наша фабрика в основном выпускала мужские полуботинки армейского типа или обувь с круглым или квадратным каблуком, и это было стратегически правильно. Люди, которые носят такие ботинки, всегда добиваются своего — они целеустремленные, прямые и честные, настоящие строители новой жизни.
А вот о женской обуви я так ничего и не понял. Конечно, женщины чувствительны и способны сопереживать. Как правило, они увлекаются танцами, музыкой, рисованием и мечтают об идеальной любви, поэтому любят каблуки. Ничего другого о женских туфлях сказать не могу, я с ними мало имел дела.
Однажды на фабрике нам объявили, что после работы будет лекция. Красный уголок был набит до отказа. Вот я сажусь — и вдруг кто-то стискивает мое плечо. Леша Носов, приятель по полковому оркестру. Раздался в плечах, загорел.
Лектор говорил коротко и точно. Он рассказывал о развитии Ленинграда в правильном направлении, хозяйственном и культурном строительстве.
— А почему финская граница так близко? — спросил Леша.
— Это не наша воля, товарищи, — ответил лектор устало, протирая очки тряпицей. — Тяжелое наследие царизма, а мы не имеем права пересмотреть эту границу.
— Почему?
— Нарушим международные обязательства. — Той же тряпицей лектор протер свою лысину.
По дороге в общежитие фабрики Леша горячо изъяснялся пополам с руганью:
— Смотри, Федь, тридцать два километра от Ленинграда, разве допустимо? Каждый гад на нас в подзорку смотрит, когда захочет. И какие там, на хрен, обязательства?
В общежитии фабрики меня ждал еще один сюрприз: здесь жила половина нашего армейского оркестра. Сколько же было восклицаний, улыбок, воспоминаний! Вскоре мы создали духовой оркестр с целью организации радости для трудящихся. Я мало спал ночами, нужно было готовиться. Я был ведущим: рассказывал перед концертом о международном положении, читал стихи…
Как-то Носов нашел меня в цехе:
— Зайди вечерком ко мне. Кое с кем познакомлю.
Я надеялся, что он решил познакомить меня с девушкой, и залился краской, смущаясь и тоскуя. Лехе-то хорошо, он красавец. А я не вышел физиономией, да и ноги кривые. В детдоме нас не учили хорошему обращению с женщинами, на лекциях тоже. И зачем я об этом думал, только себя мучил? Но, как бы там ни было, в седьмом часу вечера я был у дверей общежития.
Однако познакомили меня не с девушкой, а с рослым парнем Петей Ломовым. На его левом виске мне сразу же бросился в глаза глубокий шрам. На жизнь глядел он пристально и даже сурово. А когда двигал брови, шрам обозначался еще резче.
— Финский нож метку оставил, — объяснил Петя.
Вскоре в тесной комнатке Носова негде было яблоку упасть. Тогда Петя поведал свою историю.
Он служил на финской границе и трижды участвовал в задержании нарушителей. В него не раз стреляли. Однажды в темную ночь, когда только луна освещала осмысленные лица бойцов, границу перешли двое нарушителей. Следы на влажной почве вели в разные стороны. Петр Ломов пошел направо, а его напарник — налево. Этот участок карельской земли он знал хорошо и даже в темноте ориентировался по смутным очертаниям скал.
Вот качнулась ель у бугра Медвежье ухо. «Странно, — подумал Ломов. — Ветра-то нет». Он зажег фонарик, и в это время рядом что-то прошелестело. Перед ним выросла громадная фигура. Петр успел выстрелить, не целясь. Незнакомец присел, но у правого виска Ломов почувствовал резкую боль.
Они долго лежали рядом — мертвый финн в сером маскхалате и Ломов в луже крови, — пока его не подобрали санитары. Нож, пущенный сильной рукой, едва не стоил Ломову жизни. В минуты волнения и теперь дергался его правый глаз и наливалась кровью щека. И каждый, кто слышал его историю, внутренне собирался силами для отмщения. Так я впервые проникся коварством буржуазной Финляндии.
Однажды брат предложил мне перейти к ним на Путиловский.
— Ты уже совсем богатырь стал. А ну! — И поставил на стол согнутую в локте руку.
Сопим, давим из всех сил. Наконец брат ослабил хватку. «Годен», — и улыбается.
Поступил я в тот же прокатный цех, где работал Павел. Цех меня поначалу поразил: огромный, грохочущий. На мелкосортном станке я освоился быстро, и вскоре меня приняли в бригаду прокатчиков как своего. Растаял ледок недоверия к оркестранту. Вначале ребята с Путиловского почему-то считали, что я не выдержу «металла».
Вахты и впрямь были нелегкие, но я был доволен. Здесь как нигде чувствовался передний край трудовой битвы.
Однажды после работы ко мне подошел комсорг цеха Сергей Поляков. Из-под картуза выглядывал белесый чуб, глаза веселые, с искринкой.
— Готовься, Федор, в комсомол. Даю тебе партийное поручение. Проведи читку газеты среди молодежи участка.
Весь вечер я готовился. Но когда наступило время провести читку, почувствовал волнение. Хотя еще не подозревал, сколько на меня обрушится вопросов. Ох, как нелегко было отвечать на них. И я понял: мало мне знаний, до сих пор я жил ручным трудом, не видя значения жизни. Открылся настоящий стыд моего существования, мне надо было учиться дальше.
Работал я тогда в три смены. Труд был тяжелым, и после смены больше всего на свете хотелось отдохнуть. В школе занятия пять раз в неделю по пять часов. А ведь еще хотелось и в кино сходить, и на каток. Но от забот я забывал ощущать самого себя. С другой стороны, так было легче: я не помнил про удовольствия личной жизни.
Однажды после утренней смены летом 1933 года вышли мы из цеха, смотрим: в нашу сторону направляется группа, состоящая из людей. Я сразу узнал директора завода, секретаря парткома и главного инженера. А это кто рядом? Всмотрелся получше, и сердце ухнуло. Киров! Сергей Миронович!
Киров показал директору на кучу мусора, потом посмотрел в нашу сторону, всем своим видом выражая преданность трудящимся:
— Подходите, товарищи, не стесняйтесь.
Мы и подвалили все гурьбой.
— Как работаете? Как живете? — спросил Киров, и глаза его потеплели.
Меня царапнула общая грусть нашей жизни, и я сказал неожиданно для себя:
— План-то выполняем, Сергей Миронович, только трудно: учеба много сил забирает.
Я осекся, ожидая, что директор тут же определит мне уйти, но Киров его опередил.
— Понимаю, — отозвался Сергей Миронович и поднял бровь. — Понимаю, товарищи. Но прямо говорю: легко не будет, а вот работать можно по-разному. Мы так хотим наладить нашу работу, чтобы каждый находил время и для газеты, и для книг, чтобы изучать ленинизм. Постараюсь вам, друзья, помочь с учебниками.
Киров еще раз оглядел нас и вдруг просветлел обликом:
— А вы чтобы мусор мигом убрали. Если начальство смирилось с наследием старой жизни, то вам, комсомольцам, негоже.
Вскоре на траурном митинге, давая клятву продолжать дело Кирова, мы обещали упорно учиться…
И вот я, политрук, провожу в лыжном эскадроне открытое комсомольское собрание. Рассказываю об успешном наступлении наших войск на Карельском перешейке, о роли озера Нурмес-ярви в стратегии финского командования, о высоте, которую нам предстоит взять.
— Советские войска охвачены страстным наступательным порывом, наши воины научились бить врага в лицо в любых условиях.
Я рассказал о поступивших только что сообщениях о героизме бойцов из соседних дивизий. Это произвело на лыжников потрясающее впечатление. Я заметил на их лицах черты боевого усердия. Это была уже не масса, а зачаток коммунистического строя.
Подразделение, в котором воевал командир отделения связи Петр Галахов, наступало на сильно укрепленный пункт врага, и вдруг атака захлебнулась: ударил пулемет из дота, бойцы залегли. Тогда Василий поднялся на ноги и стремительно пересек смертельно опасный участок. За ним бросились товарищи, и в рукопашной схватке гарнизон дота был уничтожен, а Галахов в штыковом бою лично прикончил троих гадов шюцкоровцев.
Враги сперва не поверили, что это подлинно происходит с ними. А потом открыли по доту артиллерийский и пулеметный огонь. Теперь уже они сами пытались овладеть дотом, но одна за другой их атаки захлебывались в крови.
Однако в нервном бою несла потери и группа Галахова. Пали смертью храбрых бойцы Стародубцев, Павлов, Белкин. Петр остался вдвоем со Сверличенко, но потом отослал товарища важным донесением к командиру. Галахов несколько часов отбивал атаки финнов, потом, когда кончились патроны, стал стрелять из финского оружия. Во время очередной атаки герой был ранен и потерял сознание. Но время было выиграно, и подошли наши подкрепления.
Большое впечатление на бойцов произвел пример комсомольца Зеленцова. Возвращаясь с задания, он был тяжело ранен, но отбивался, уничтожив семерых финнов. Когда вышли патроны, пустил в ход гранаты, но сам упал, истекая кровью.
Его начали пытать, но комсомолец молчал. «Да здравствует коммунизм!» — крикнул он перед смертью в лицо палачам.
После меня на собрании выступили Важдаев, Агафонов и другие. Говорили коротко: будем громить врага, как герои. Затем слово взял Орлов:
— Нам предстоит взять северный хребет высоты, — и подробно рассказал о своем тактическом замысле, о задачах каждого подразделения.
Пережив восторг последних минут перед боем, мы приняли решение собрания, где черным по белому написано: «Лучшей резолюцией будет взятие высоты».
Когда расходились, ко мне и Орлову стали обращаться бойцы с просьбой отправить домой их письма.
Трое солдат — Максимов, Еремеев и Плющ — подали заявление в комсомол.
— Там, на высоте, и примем, — шутливо сказал Орлов, и все улыбнулись.
Я еще раз подивился умению лейтенанта создавать настроение у людей. Честное слово, когда иногда в шутку Павел предлагал мне поменяться ролями, это было не без основания — у Орлова был явный талант агитатора, как и у меня.
После артиллерийской подготовки мы ринулись на штурм первой линии траншей. Двухчасовой бой принес нам первый успех — финны поспешно бежали, но потом пошли в контратаку. Мы встретили их фланговым огнем двух пулеметов, и враги откатились. А мы все еще были живы среди голых карельских валунов.
Как же странно воевать зимой! Есть в этом что-то противное миру. Мир-то вокруг черно-белый, как кино или сон. Правда, во сне не чувствуешь холода, то есть едва замерзнешь, как просыпаешься. А тут будто хочешь — и не можешь проснуться, стряхнуть с себя дурную мороку ближнего боя, когда на ослепительный снег вдруг брызжет невыносимо красная кровь и еще дымится. От этого тоже становится больно. Как будто сама жизнь зримо утекает в небо клубами пара.
Финны убили Костю Плюща. Мы не успели принять его в комсомол.
Зато отличился замполитрука казах Мухамбет Байтенов. Молодой коммунист и раньше был примером для нас, но сейчас показал себя с новой стороны. Хотя был казах, это так, непривычный к холоду человек. Ладони у него даже потрескались на морозе.
В самый разгар боя ранили бойца Мокина. Вот-вот враги накроют его пулеметным огнем. И тогда Мухамбет, рискуя жизнью, без приказания (опережая санитаров) сам пополз к обессилевшему бойцу и на глазах у всех вынес его в безопасное место и уложил за камни.
За день мы продвинулись на четыре километра, остался последний рывок — на высоту. Когда опустилась ночь, Орлов, раненный в руку, вновь обсудил с нами тактику боя на скатах высоты и с задумчивым лицом предложил хитрый вариант скрытого подхода к линии решающей атаки — прорыть внутри снега «кротовые норы» и незаметно сосредоточиться на рубеже исходной атаки.
Снег был глубокий и плотный, но мы взрыли его, как ледяную могилу, и маневр блестяще удался. Финны били из минометов по пустому месту, где вчера видели нас, и тут вдруг мы поднялись из-под земли. От неожиданности шюцкоровцы даже прекратили огонь, а мы ринулись на них. Люди действовали умело и уверенно. Как только ударили армейские пулеметы, бойцы Иванов и Родионов забросали их гранатами. Кравченко прыгнул в окоп, в котором находились четверо финнов. Очередью из ручного пулемета он свалил троих, четвертый сам поднял руки, сдаваясь на нашу волю. Боец Соловьев вступил в поединок с двумя рослыми врагами и вышел оттуда победителем. Настоящим героем проявил себя Орлов. Он и руководил боем, и сам активно участвовал в нем. Лейтенант поднял нас в последнюю атаку и первый грудью сошелся с вражеским офицером. Короткая схватка, и враг рухнул замертво. Финны растерялись.
— Вперед, за Родину! — крикнул Павел Орлов.
К вечеру высота была взята. 6-й пограничный полк тоже выполнил свою боевую задачу. 118-й эскадрон своими умелыми действиями потерял всего четверых человек, пятнадцать было ранено, причем многие из них отказывались уйти с поля боя, упрямо глядя вперед.
Когда люди отдыхали, мы с Байтеновым и Орловым составили список к награждению отличившихся и отправили его в штаб 9-й армии. Мухамбет буквально валился с ног, ибо плохо отдыхал и до боя, не спал трое суток, но он подробно проинструктировал агитаторов о тематике последующих бесед с бойцами. Тут же Орлов набрасывал тезисы своего доклада о ходе боя, выявленных недостатках.
На следующий день мы провели открытое партийно-комсомольское собрание. Выступили замполитрука Байтенов, лейтенант Орлов, Важдаев. Говорили обо всем обстоятельно, чувствовалось, что первые боевые крещения не прошли для людей бесследно, но оставили в их сознании глубокий след и смысл. Единогласно проголосовали за прием в комсомол отличившихся бойцов. Жаль только, что Плющ погиб.
Когда мне предоставили слово, я громко зачитал очерк о Байтенове, который собирался отослать в армейскую газету. Мухамбет сидел опустив голову, стесняясь общественной чести, зато бойцы одобряли каждую строчку рассказа об их товарище.
4
Я снова вспомнил детство, когда мне случалось тоскливо и задумчиво. От этой тоски местный класс пролетариата сочинял унылые пьяные песни, над землей тянулись сумеречные облака, а я не знал, куда мне самому деваться в будущем.
И вот опять я задумался, почему так происходит, что вопреки всему счастье — очень далекое дело. Сперва надо сокрушить мировой капитализм. А капитализм тем временем огрызался и пер на нас всеми своими когтями. Еще я замечал не однажды, что у мертвых финнов клыки во рту торчали кривые и загнутые внутрь, как у волков, являя подлинный оскал империализма. Вот о чем надо было рассказать бойцам. И не только рассказать, но и продемонстрировать на наглядных примерах.
Только сейчас мне не хотелось вслух рассуждать о капитализме, потому что я, политрук, завидовал бойцам, которых на войну провожали любимые девушки. Меня никто не провожал, и мне некому было писать с фронта.
Сидя вот так в задумчивости, я встал и принялся расхаживать взад-вперед, потому что сидя мне плохо думалось.
Уже тогда, в Ленинграде, я так же завидовал парням с Путиловского, которых в армию провожали девушки. У меня с этим не клеилось. В 1936 году на физкультурном параде 1 мая я познакомился с Тосей Веткиной, и мы решили дружить. Тося была такая тоненькая, точно как веточка, что казалось совсем странным. Прежде я заглядывался на девушек дородных, с крепкими ногами и большой грудью. Такие девушки работали на Путиловском, но на меня не обращали никакого внимания. Им нравились парни постарше, которые курили, выпивали, и чтобы уже с большим трудовым стажем и желательно с пропиской в отдельной комнате, а я не пил и делил комнату с братом…
На городских улицах вообще было много женщин, особенно вечерами. Они ходили медленно, основательно, и все сознательно, но безуспешно останавливались возле витрин. Но я понимал, что половая связь — это конечное завершение глубокой всесторонней симпатии.
Тося училась в театральном техникуме на работника культуры. Мы договорились на следующий день сходить в кино, хотя мне нужно было готовиться к политинформации о международном положении. И вот я по дороге к кинотеатру повторял про себя: «Вы знаете, что уже четыре года в Германии у власти стоят фашисты. Гитлер и его клика создают разбойничью шайку…»
На Тосе было нарядное платье в горошек, и мы смотрели фильм «За советскую Родину». Я думал, что этот фильм обязателен к просмотру, чтобы укреплять дух и воспитывать патриотизм в сердцах молодых. И я надеялся, что Тося смотрит и думает точно, как я.
Когда мы вышли из кинотеатра, я сказал:
— А ты знаешь, что уже четыре года в Германии у власти стоят фашисты. Гитлер и его шайка все создают разбойничью шайку империалистов.
Тося помолчала, а потом ответила, что в субботу у них в техникуме концерт самодеятельности и спектакль по Островскому.
— «Как закалялась сталь»? — обрадовался я. — Уже поставили? Молодцы!
— Нет. По Александру Островскому. «Гроза» называется.
Я не нашел, что ответить, потому что русской классики не знал в корне, а только стихи читал. Потому что в стихах слова красивые, а в прозе некрасивые, как и в нашей жизни. Вместо ответа на Тосин вопрос я коснулся вопроса о нашей армии, усилиях партии по переоснащению всех родов войск, а закончил анализом на советско-финской границе.
— Здесь проходит важный рубеж нашей Родины, — сказал я.— Правительство буржуазной Финляндии сочувственно относится к переменам в Германии.
Я не возражал своим чувствам и предложил Тосе еще раз сходить в кино или куда она хочет. Но Тося отказалась, сославшись на занятость по учебе и репетиции спектакля «Гроза». Тогда я решил сходить на этот спектакль, и он мне не понравился: вспомнилось детство и помещик Венцель, самодур русской жизни, повадками похожий на Кабаниху.
Я спросил у Тоси напрямую, желает ли она связать свою дальнейшую жизнь с агитатором. Ведь наш половой подбор точно строится по линии классовой целесообразности. Это союз рабочего класса и социальной прослойки, то есть интеллигенции.
Тося ответила, чтобы я ей тут не разводил политинформации, она ими в техникуме объелась.
Я обиделся и ушел, не обернувшись. Напрасно, наверное. Политинформация — она же как музыка. Только с непривычки странно, а там как труба дунет протяжно, заслушаешься — и уже не отпустит.
Жаль, что у нас с ней ничего не вышло. Сейчас Тося ждала бы моих писем, а я бы написал ей о необходимости сохранения бдительности. Финны ведут себя слишком нахально, того и гляди выстрелят в спину, агрессоры. Эх, Тося. Я бы тебе даже стихи посвятил:
Мы смотрим на одни и те звезды,
Ты дома, а я где-то далеко.
И не страшны ни финны, ни морозы,
С мечтами о тебе мне воевать легко.
А то я эти стихи для Орлова написал, и он ей своей невесте отправил, якобы сам сочинил…
И хорошо еще, что в том же 37-м меня приняли в члены ВКП(б). Я даже не ожидал, что на собрании будут так тепло говорить обо мне как о человеке и агитаторе. Иначе я бы совсем упал морально. Однако выстоял: меня поддержала гвардия рабочего класса Ленинграда, в их устах слово похвалы было особенно весомым. Вместе с тем я понимал, что теперь ответственность за каждую минуту прожитой жизни неизмеримо возрастает. У кого в штанах лежит партбилет, тому нужно настроиться и целиком подчинить свою жизнь партийному руководству.
Только спал я все равно плохо. Вспоминались родители, беспризорное детство, поражение в любви… Хотя говорят, что у кого в молодости случилось несчастное чувство, у того вскорости проявляется ум. Горький опыт давал мне право, выступая перед людьми, говорить о преимуществах социалистического образа жизни, о святом долге защищать его от врагов. С этого момента меня специализировали по военно-патриотической тематике, и я очень тщательно готовился даже к самой краткой, в обеденный перерыв, читке.
Как-то я зашел в партком завода и был встречен возгласом:
— Кстати, Федор, очень кстати!
Я увидел у секретаря парткома своего старого товарища Буланёва. Он вытирал лицо большим платком — видно, августовская жара не щадила и его, металлурга.
— Время знаете какое, ребята, стране нужны командирские кадры, — сказал секретарь парткома. — Предлагаем вам поступить в Московское военно-политическое училище имени Ленина.
Навсегда запомнилось прощание с заводом, товарищами… Я написал прощальную заметку в многотиражку «Кировец». Через несколько дней я уже был курсантом второго курса МВПУ (учли мою прежнюю военную подготовку).
И вот я, политрук, прорабатываю с бойцами «Партизанский учебник», который прислали из штаба армии. Небольшая книжица в серой обложке. Из нее мы узнали о многом, в частности, о тактике «кукушек». Взвод, которым командовал Петр Редькин, выступил с инициативой провести занятие по снятию «кукушек». Солдаты камуфлировали в деревьях чучела, намечали примерный сектор обстрела и учились скрытно подбираться к снайперам.
Побывав на занятиях взвода, я написал листовку, где рассказал о почине редькинцев. А вскоре весь эскадрон был брошен на прочес участка леса восточнее Нурмес-ярви. Без потерь с нашей стороны мы сняли девять «кукушек». Здесь мы впервые увидели смертников. Собьешь, бывало, смертника, а он не падает, висит вниз головой. Оказывается, прикован к дереву цепью. Вот что такое звериный оскал финского фашизма.
Прибегали финны и к другим хитростям. Наведался однажды ночью к нам в штабную палатку дежурный из соседнего эскадрона и, сделав удивленное лицо, крикнул:
— Помогите, ребята. Финны прут со всех сторон. Откуда их столько?
Мы немедленно подняли эскадрон по тревоге и направились на помощь. Однако оказалось, что враги пытались провести нас. Они в ночное время замаскировали в нескольких точках громкоговорители и имитировали стрельбу из разного оружия и артподготовку. К таким уловкам враг прибегал в тех случаях, когда втихомолку хотели провести разведку. В других случаях имитация стрельбы не давала отдыхать, заставляла противника нервничать. На психику нам давили, гады!
На другой день агитаторы эскадрона провели беседы о бдительности. В числе других средств борьбы с нами щюцкоровцы прибегали к террористическим актам. Они создавали отряды головорезов, охотников за нашими командирами. Отбирались в такие отряды финны, прекрасно знавшие местность, отлично подготовленные физически. Они снабжались бесшумным оружием, умели метать нож, знали приемы джиу-джитсу.
Наши войска понесли от них некоторые потери — террористы убивали командиров и коммунистов и, если не удалось унести тело, забирали документы, срезали знаки различия. Особенно ценились нарукавные звездочки политсостава, комиссаров — тогда в солдатскую книжку белофинна записывалась круглая сумма — несколько тысяч финских марок. Вот, значит, как. Не за родину воевали фашисты, а за большие деньги. Это только наши бойцы шли на смерть, вдохновленные единственно политграмотой.
На собрании всего эскадрона было принято решение всемерно усилить бдительность, а то мы считали свои боевые заслуги недостаточными. В частности, в резолюции было записано: «В связи с тем, что террористы действуют ночью, усилить внимание к стрелковой подготовке и чаще практиковать ночные стрельбы». Отныне мы стреляли по движущимся мишеням, силуэтам, учились маскироваться.
Фронт катился к Выборгу, но нас ожидали новые сюрпризы. Предупредили, что на нашем участке ожидается прорыв специального лыжного женского батальона. Цель его — пройти по нашим тылам, сея смерть и панику. В директиве было написано: «Батальон прекрасно вооружен и обучен, укомплектован фанатично преданными идее великой Финляндии до Урала».
Это было женское боевое формирование. Честно говоря, мы встретили это сообщение с недоверием. Будем, что ли, с бабами воевать? Какие из баб воины? Лучше бы щи варили, честное слово. Да мы их перестреляем, как воробьев.
Горько разочароваться пришлось уже нашей разведке. Она попала в умелую засаду, и из шести человек спаслись трое. Они взволнованно рассказали о хитром лыжном следе, который ввел в заблуждение наших бойцов, о прицельном огне финских воительниц.
— Неужели женщины? — вновь и вновь удивлялись в эскадроне.
Лично для меня женщины на войне представлялись крайне безумным обстоятельством. Как же мы будем в них стрелять?
Но вскоре все наши пять эскадронов вступили в бой с финским женским батальоном, и мое удивление истаяло. Через час мы вынуждены были запросить помощь артиллеристов, а в тыл лыжницам послать два взвода. Но и после этого ожесточенное сражение длилось четыре часа, и мы несли значительные потери, атаки ни к чему не приводили. Женщины сражались как дикие кошки. С таким противником пришлось столкнуться впервые!
Лишь на исходе дня мы увидели врага в лицо. Финки прямо по льду озера пошли в психическую атаку. Они громко кричали, пели и беспрестанно строчили из автоматов. Я сам видел в бинокль лица финок и поразился выражению ненависти и фанатизма. Да, такие и раненых прикончат. В тот момент я заново переживал свою жизнь.
Когда в лед ударили первые снаряды и мины наших батарей, лыжницы не дрогнули, они только рассредоточились и ускорили шаг. Артиллеристы очередным залпом раскрошили лед у берега, отрезав финкам путь, тогда мы увидели, что многие из них прыгали прямо в воду, под лед, другие подрывали себя гранатами, прошивали друг друга очередями. Все побережье оказалось усыпано поверженными телами женщин. Их можно было беззастенчиво разглядывать. Некоторые лица исказил смертный ужас — и больше ничего, ни одной последней мысли. Я даже отказался смотреть на них, и снова острая тоска пронзила мое несокрушимое нутро. Какие убогие, не думающие люди! Я так и не понял, за что погибли эти женщины. Я, например, воюю за мировую революцию и советскую власть. А что такое «великая Финляндия до Урала»? Что там хорошего в этом их капитализме?
В живых осталось лишь несколько десятков финок. Прижатые к берегу, они сдались только потому, что расстреляли весь боезапас.
На допрос пленных пригласили агитаторов, командиров взводов, общественный актив. Переводил Юкка Лесоев из взвода Петра Редькина, карел из числа местного пролетариата. Рослая рыжекудрая финка спокойно и даже вызывающе рассказывала, что батальон был сформирован в реакционной женской организации «Лотта Свярд». В мирное время в организации состояло до ста тысяч женщин. Главным образом жены офицеров, чиновников, студенты, деклассированные элементы. Насчет последних я так и не понял, зачем они записались в эту «Лотту Свярд». Продались буржуям за кормежку? А иначе за что? Они поступили несознательно. Лучше бы вовремя обратились в рабочий класс и полностью отдались общественной пользе.
А то «Лотта Свярд» готовила для армии младший медперсонал, телефонисток, машинисток, радисток и телеграфисток для штабов. Во время войны лотты шили белье, чинили обмундирование, обслуживали офицерские столовые. Но цвет «Лотты Свярд» составляли лыжницы. Программа их подготовки не уступала подготовке лучших кадровых войск. Записываясь в батальон, каждая свярдовка давала клятву уничтожить не менее дюжины «рюсся».
— Мы выполнили клятву, данную великой Финляндии, — гордо тряхнув волосами, сказала финка. — Тысячи рюсся нашли здесь свою смерть.
Она ненавидела нас, как только умеют ненавидеть финны. А финны умеют ненавидеть — до донышка, до последней капли, до смерти. Но даже сейчас, вдыхая последние минуты жизни, распаленная боем, она представлялась мне странно красивой в своем озлоблении. Зачем только эта женщина… Эх, да что говорить!
Комсомолец Юшкин вскочил и схватился за винтовку, жаждя отмщения. В бою с лыжницами был тяжело ранен его лучший друг.
— Не дури! — остановил его боец Разуваев. — Все равно ей конец.
И он захихикал как-то сипло и подленько.
— Это вам конец! — воскликнула пленница. — Великая Финляндия возродится, и очень скоро!
Мы допросили еще четверых. Когда пленниц увели, несколько минут сидели молча. Да, злоба к нашей стране воспитывалась умело. За что они так ненавидели нас? Что им такое втемяшили в голову? Ведь в «Лотте Свярд» были и девушки из бедных семей, и они тоже поверили в то, что русские только и хотят, что прийти разорить их дом, забрать имущество и жизни. Вот какие кадры готовили маннергеймовские фашисты. В них, этих кадрах, не осталось никакого пролетарского чутья.
Где-то поблизости раздались выстрелы, но я давно проникся равнодушием к смерти и ничем не выдал сочувствия.
Я вышел из палатки на воздух и долго смотрел вдаль и в будущее.
Однако довольно смятения. Политрук не имеет права изъявлять слабость, тем более угрызения по поводу смерти классового врага.
Отпустило и стало глуше.
Мы провели несколько бесед по взводам о ходе боев, потом созвали общее собрание и вынесли резолюцию: «Бить врага еще лучше, ненавидеть еще крепче, знать его сильные и слабые стороны, неустанно совершенствовать боевое мастерство». Вот так! Урок политграмоты не прошел даром. Солдаты рвались в бой, и вскоре появилась возможность вновь скрестить оружие с врагом.
Мы получили известие о том, что обнаружен отряд шюцкоровцев. Предполагалось, что это остатки 32-го и 15-го батальонов 1-й финской армии. Они окружили наш разведывательный отряд и зверски напали на него, как волки.
Все же теперь я не мог подавить в себе беспокойства. Сильной стороной нашего врага неожиданно оказались женщины. Только теперь я понял, что женщина — мощная боевая единица, отважная и чудовищная. Но даже мое классовое чувство не могло задавить на корню другое сильное чувство, именно чувство жалости к этим женщинам, обманутым и преданным капиталистической стратегией.
С нами поднялся по тревоге и взвод пограничников. И мы все вместе едва не попали в засаду. Финны открыли минометный огонь. Из рощицы метрах в ста пятидесяти левее залегшей цепи ударило орудие. Но тогда трое бойцов во главе с коммунистом Тюриным, одним из лучших агитаторов, поползли в обход. Потом мы узнали, что Тюрин первым бросился к минометам, швырнул противотанковую гранату и был смертельно ранен в грудь.
Орудие подавили наши комсомольцы. Увидев их подвиг, финны поднялись в атаку. Мы сошлись в неглубоком овраге врукопашную. Финны сражались, как обреченные, но были разгромлены и, главное, подкошены крепким коммунистическим духом наших бойцов.
— Да, — подтвердил пленный офицер, которого мы допросили на месте. — В нашей части было много отборных героев великой Финляндии, все имели награды финского командования.
— Вы что, специально подбирались для операции? — не выдержал я.
— Да! — с вызовом ответил этот классовый ублюдок.
Мне очень хотелось плюнуть ему в лицо и спросить: «Да как же вы, отборные герои, вперед себя женщин выпустили?» Но я сдержался.
Вот почему теперь, много лет спустя, вспоминая финскую кампанию, я вновь и вновь убеждаюсь: это была настоящая проба наших сил, морального духа и пролетарской стойкости. Защищать свои границы нам довелось трудно.
Тот день, 13 марта, я вспоминал всю жизнь. В полдень поступил приказ прекратить огонь на всем протяжении советско-финского фронта. Правительство Финляндии после потери Выборга, видя, что путь нашим войскам в глубь Финляндии открыт, запросило мира. Вскоре в Москве был подписан советско-финляндский мирный договор.
Мир! Мир! Мы качаем друг друга на руках. Бросаемся снежками. Старшины что-то мудрят на кухне. Только что мы прослушали радио: согласно договору, пограничные столбы между Финляндией и СССР были вкопаны в ста пятидесяти километрах от Ленинграда, а не в тридцати двух, как ранее. Значительно дальше отодвинута граница на запад от Кировской железной дороги, и на освобожденных от врага территориях установилась советская власть.
Мы обеспечили нашей стране несокрушимое будущее. Я ощущал внутри себя настоящую горячую радость победителя.
5
В родной 152-й стрелковой дивизии нас встретили сердечно. Часть располагалась у станции Вырка Забайкальского военного округа. Начальник политотдела Рязанов сказал нам:
— Вы теперь золотой фонд дивизии, товарищи. Ваш опыт пригодится всем.
Фронтовиков распределили по ротам и батареям. Первые две недели мы ежедневно по нескольку раз выступали перед бойцами и командирами, делились передовым опытом. Нас засыпали градом вопросов. Выспрашивали подробно, до мелочей.
И вдруг мне предложили написать историю боевых действий 62-го лыжного отдельного батальона 152-й стрелковой дивизии. Почерк у меня разборчивый, и фразу я строю политически грамотно, поэтому меня и выбрали.
Пришлось мне обобщить опыт партработы в финскую кампанию. Конечно, на моих выводах сказывалась и молодость (где она теперь!), и отсутствие собственного опыта воспитательной работы среди малосознательных бойцов, выходцев из крестьянской массы. Поэтому я старался использовать факты, свидетелем которых был сам, и что еще пришлось слышать от друзей.
Итак:
— первый долг политработника в финской кампании был: отлично владеть оружием и быть самому примером бесстрашия в бою,
— уметь заменить командира и в силу этого владеть специальными военными знаниями,
— воспитывать патриотизм у воинов путем проведения лекций по истории партии,
— беседовать на темы боевой истории Красной армии,
— изучать материалы газет, журналов, специальных брошюр, устраивать громкие читки политической литературы,
— вовлекать лучших воинов в комсомол и в ряды партии.
Отметил я и недостатки, как-то: именно ограниченность форм воспитательной работы, недостаточную оперативность пропагандистско-общественного актива, т.е. агитаторов взводов и подразделений, отсутствие разработок по политмассовой работе в условиях ближнего боя.
Едва набросав тезисы будущей истории боевых действий, я ощутил себя так, будто ворочал бревна, и осознал в полной мере, что работа умственного труда так же тяжела, как и физический труд. До сих пор я был практик патриотической агитации, а на письме не поспевал за ходом собственной мысли.
И все же с поставленной задачей я справился за полтора месяца, поскольку не привык пасовать перед сложностями духовного порядка.
Прочитав мой труд, Н.Н. Поскребышев, комиссар 544-го стр. полка, сказал:
— Молодец, что написал обо всем откровенно. Для политрука это редкое качество. Что ж, будем исправлять ошибки.
Когда через несколько недель меня избрали секретарем партийной организации 544-го стр. полка, то в первую очередь мне пришлось прорабатывать на комсомольских и партийных собраниях ряд новых приказов наркома обороны СССР и директив главного ПУРККА, глубоко анализируя недостатки в действиях наших войск в советско-финском военном конфликте, прежде всего в воспитательной работе. Все это время меня не отпускала мысль, а как же тогда в фашистской Финляндии поставлена пропаганда, если даже бедные девушки сражаются на стороне буржуев? Что им такое говорят шюцкоровские агитаторы? Чем заманивают в ряды? Какие сладкие находят слова? И есть ли такие в нашем русском языке?
Перед глазами все еще стояла та рослая финка с рыжими кудрями.
Наверное, я недостаточный агитатор, если ни для одной женщины до сих пор так и не нашел правильных слов. То есть я имею в виду личную жизнь, а не политмассовую работу…
И тем более плохой агитатор, если до сих пор питаю странные смешанные чувства к женщине из враждебного капиталистического стана, как если бы встретил ее в мирное время на каком-нибудь полустанке наперекор общественной нагрузке. Лучше я не умею объяснить это чувство, но его следовало ликвидировать на корню, потому что сердечная озадаченность отвлекала меня от государственных задач.
Однако нас предупредили, что через полторы недели начнется большое учение всех родов войск, максимально приближенное к боевой обстановке. В выступлениях агитаторов появились такие термины, как «действия в полосе предполья», «гибкая оборона», «тактика обхода противника» и т.д., и это было правильно. Мысли мои перешли на нужные рельсы, не забегая вперед главной линии партии.
Прежде всего на «противника» был совершен мощный огневой налет. И артиллерия, и авиация действовали настоящими боевыми снарядами. Линия «противника» обстреливалась и бомбилась на несколько километров в глубину. К исходу дня «противник» готовился к контратаке, и мы должны были вырыть окоп полного профиля.
На поприще строительства нам попался каменистый грунт. Через полчаса затихли даже самые оптимистические остряки, слышалось только тяжелое дыхание да стук саперных лопаток. Я откопал свой окоп за восемь часов, и, когда нам объявили, что «противник отступил для перегруппировки, отдых!», я сел вздохнуть на бруствер окопа, бессильно опустив руки. Да, таких требований до войны с финнами нам не ставили. Значит, всерьез стали перестраивать армию. Значит, больше ответственности на нас, политруков, ложится. Я вынул записную книжку и поставил в ней точку, желая запечатлеть текущие мысли, однако поторопился.
— Неплохо поработал, товарищ секретарь, — говорит, заглядывая ко мне в окоп, пулеметчик Доронин. Его веснушчатое скуластое лицо усыпано бисеринками пота. Доронин улыбается — он до армии работал грузчиком, знает цену физическому труду, поэтому и улыбается, как могут улыбаться только грузчики по завершении рабочего будня.
Подсаживаются другие бойцы. Начинаются расспросы: а как в Карелии окопы копали? Там же одни скалы и погода совсем неорганизованная. А как маскировались финны? Какая там полоса предполья?
Внимали жадно, на лету глотая, как комара, каждое мое слово. А я думал: все-таки личный пример политработника всегда остается лучшим примером из средств социалистической агитации. Вот если бы я работу закончил одним из последних, смотрели бы на меня иначе. И не делали бы скидку ни на грунт, ни на годы, ни на политзнание. И остался бы я в полном оскорблении, а тут вырыл свой окоп быстрее грузчика Доронина.
К суровым ситуациям полевой жизни и ее неуюту я привык еще во время учебы. Изучение специальных дисциплин сопровождалось большой физической подготовкой. Теперь я с благодарностью вспоминаю то время, лагерные учения в заснеженных полях Подмосковья. Однажды после напряженного дня, только дали отбой, я сразу уснул. Утром по сигналу «подъем» рванулся и вскрикнул от боли — волосы намертво примерзли к подушке.
Вскоре я заслужил свою первую благодарность в училище.
Когда закончились занятия в лагерях, поступил приказ достичь Москвы на лыжах. Многие ахнули: шестьдесят восемь километров по снежной целине — это, брат, не шутка. Первые двадцать километров шли сносно. Затем потянулись овраги, буераки и балки, возник ледяной ветер, забиравший до самых костей.
Я обладал некоторым лыжным опытом, поэтому пришлось показывать другим, как преодолевать подъемы, ходить в цепочке и прочие премудрости. Товарищи отвечали улыбками, проявляли подлинно пролетарское рвение вперед, хотя им приходилось ой как несладко. А вот после сорок пятого километра курсантам едва не настал полный каюк, и мне пришлось перебегать от одного к другому. Лишь на исходе суток мы добрались до училища. Странно, что у нас еще оставались силы для сна, и мы заснули как убитые.
Утром я сразу написал листовку, в которой честно разобрал недостатки лыжной подготовки курсантов, подверг резкой критике хозяйственников, которые не обеспечили нас в походе горячей пищей… Едва закончил писать, как раздалось: «Смир-но!»
Полковой комиссар Афанасьев, начальник училища, зачитывает приказ: «За проявленную инициативу, находчивость и оказание помощи курсантам в период лыжного похода объявляется благодарность…» Слышу свою фамилию.
Афанасьев улыбается и протягивает мне руку:
— Да-а… Хоть вы и хозяева ситуации, а пожрать любите… Спасибо сердечное, курсант. А листовку вашу сохраню в архиве училища. С хозяйственников мы еще взыщем, будьте уверены! — и снова улыбается.
На протяжении долгой жизни политработника мне не раз еще приходилось прибегать у такой действенной форме пропаганды, как листовка. Листовка остра и бьет прямо в глаз, проверено!
Нашими соседями по учебе были Военно-политическая академия им. Ленина и артиллерийская спецшкола. Академия и стала нашим «противником» в объявленном учении.
Подготовка шла в напряженной обстановке, нас предупредили: действовать, как в настоящем бою. Полковой комиссар Афанасьев сказал: «Используйте все формы работы с людьми», и я спрятал эту задачу в себя.
Наша рота окопалась на берегу реки. С данными разведки я ознакомился заранее и коротко поговорил с курсантами на заданную тему: не расхолаживаться, не терять стойкий боевой дух, не падать пролетарской верой, хотя стрелять будут холостыми патронами, вдобавок у нас выгодная позиция: «красные», т.е. «академики», будут уповать на военную хитрость, внезапность массированного удара, ну и чему там еще учат их в этих академиях. Товарищи едва скрывали улыбки, но вскоре нам стало не до смеха.
«Красные» обрушили на нас, «синих», шквал огня, потом согласно пошли в атаку, как в последний раз. Мы уже оглохли от канонады, бомбежек, отбили четыре танковых удара, но посредники не унимались. Они смотрели в упор на наши запыленные фигуры и делались все беспощадней:
— Вы убиты. И вы. Остался один пулемет. Действуйте! — и сами прыгали в окоп, жадно припадая к стереотрубе.
Мы сменили три позиции, и вот, когда в очередной раз окопались, группа «красных» нащупала брод через реку прямо против позиции нашей роты. А мы так хорошо замаскировались, что «красные», торопясь выполнить боевую задачу, не выслали вперед разведку. Вот они, взяв обмундирование и оружие в руки, вошли в воду…
Видя такую беспечность, посредник побелел и стек с лица, но хрипло приказал:
— Из трех пулеметов огонь!
Мы ударили из трех «максимов». Тогда «красные» покидали одежду и в чем мать родила со штыками наперевес бросились на нас: «Ура-а-а!»
И тут меня убили. Я упал на спину плашмя, томясь внезапным несчастьем и единственно ощущая лицом легкий ветер. Пахло вянущей травой и речной тиной. В другой раз это был бы приятный запах, но теперь я лежал отдельно от природы, и мысль моя развивалась очень плохо. Я уже не ощущал себя полностью. Исполненное грусти, надо мной распахнулось серое небо моей Родины. Я хотел бы поглядеть глазами куда-нибудь еще, кроме этого бесконечного неба, но уже не мог. А где-то трудились люди, преданные и убежденные массы, ничего не зная о том, что меня убили. И если они все вот так же умрут, кто же тогда будет людьми на земле вместо нас? Ведь похоже, что счастливые люди еще не успели родиться, хотя счастье и должно было когда-то состояться исторически, иначе зачем тогда мы и это все?.. Но для меня точно наступил конец дальнейшему понятию жизнедеятельности. Во время моей тоски меня даже не коснулся никто из товарищей, и я решил, что, значит, точно я умер, поэтому, как всякий мертвец, произвожу на живых отвратное впечатление. Странно. Мне всегда представлялось, что я умру торжественно. А тут вдруг я умер — и все…
Потом учения закончились. Я поднялся с земли и побрел куда-то без цели, размышляя, что сегодня каждый из нас словно заглянул в стереотрубу, и она приблизила к нам будущее без всякого тумана и недосказанности. Настолько ясно, что вдруг похолодело в самом нутре от предчувствия чего-то большого и грозного. И когда оно наступит, уже не нужно будет устраивать жизнь впрок.
Теперь, едва в казарме гас свет, я закрывал глаза. Во сне я слышал то гул танков, то выстрелы, передо мной вставало недоброе лицо посредника в гигантских очках, который сбрасывал с ПО-2 взрывпакеты-бомбы. То вдруг на меня бежал голый «красный», штык угрожающе целился мне в живот: «Я все-таки заколю тебя, Федя, Федя, Федя-а-а». Я судорожно шарил вокруг в поисках винтовки. Но тут посредник кричал: «Гранаты к бою!», и вот я уже бросаю «лимонки», и враги падают, как груши с ветки, а я с ужасом понимаю, что это свои…
6
Я не могу совершить ничего равнозначного духовому оркестру. Я, политрук, не умею так совладать с нахлынувшими словами, чтобы мелодия беспрепятственно лилась и струилась и, как звук трубы, летела в самое небо. Голос трубы напоминает об одиночестве. Так и голос политрука случается одинок среди какофонии боя. И тогда кому какое дело до меня, рвущему глотку в отчаянном крике «Ура-а-а»… Но это уже мои позднейшие мысли.
А в начале лета 1941 года сам воздух отдавал гарью, и, когда наш полк получил известие о передислокации, я понял, что это неспроста. Дивизия быстро погрузилась в вагоны. Едва миновал полдень, мы вышли размяться на небольшой станции под Алма-Атой (ехали скрытно). Здесь-то и услышали, что началась война.
У штабного вагона возник стихийный митинг. Люди один за другим давали клятву беспощадно бить врага — значит, знали, что придет грозный час, и были к нему готовы, хотя многие не понимали, почему же пролетариат Германии не поднимет восстание против фашизма. Я тоже думал над этим. Очевидно, в пропагандистском лексиконе фашистов содержались чрезвычайно убедительные слова и откровенная ложь, каковой властвующие классы всегда окутывали, как паутиной, сознание простых трудящихся. А может, немецкие рабочие просто еще не дотянулись до классового понятия, хотя основоположник идей коммунизма Карл Маркс тоже был немец.
Итак, нам дали «зеленую улицу». Эшелон мчался на всех парах к Смоленску. Пока за окнами мелькали быстро сменявшие друг друга пейзажи, мы проводили беседы с личным составом полка. Вновь фронтовики вспомнили бои в Карелии 1940 года, особенно по душе бойцам пришлось то, что мы подчеркивали: белофинны готовились к войне при поддержке фашистов, пользовались их оружием, и, по нашему убеждению, они должны превосходить немцев в физической подготовке, потому что финские солдаты — такие же выходцы из крестьян и рабочих, как и мы. А мы же их разбили в пух и прах. И косточек не оставили.
У Рославля, где мы сделали получасовую остановку, нас предупредили: боритесь с ложными слухами. Вражеские лазутчики сеют панику. И хотя наши бойцы не общались с местным населением, откуда-то пополз слух, что наш эшелон находится в зоне действия крупного фашистского десанта. Небось, недобитые кулаки и подкулачники ждут не дождутся фрица в гости. Очень уж хотелось классовым врагам выдать желаемое за действительное. Вот и брякнул какой-нибудь подкулачник: десант. Давить надо на месте, как вшей, этих подкулачников! Мало, что ли, они насосались рабочей крови.
По прибытии в Смоленк мы выгрузились и после стремительного марш-броска заняли оборону на реке Каспля, почти у города Демидова. В деревне нам представилась удручающе скорбная картина беженцев. Поток согнанных с родных мест большеглазых печальных жителей, молча стоявших на земле, глубоко взволновал бойцов. Начались расспросы пополам со слезами.
Вражья сила вновь заслоняла от нас свет будущего. Бойцы менялись на глазах. Даже самые пассивные и необстрелянные рвались в бой. На комсомольском собрании второй роты было принято решение: в первый же день стычки с врагом открыть счет ненависти каждому комсомольцу! Бойцы должны с честью нести порученную им директиву по искоренению фашизма.
А я все еще считал приносимую мной пользу слишком малой. Глядя на этих беженцев с силой стыда и грусти, искупал ли я свое существование как агитатора? Прежде в этих краях пахло хлебом, с проезжающих мимо телег громко пропагандировалось молоко и прочие товары повседневного спроса. А нынче воздух наполнял дух ветхого тряпья и общего уныния, как будто дышать оставалось совсем недолго.
Но это было в корне неправильно. Наша советская власть сильна, в последние годы в военном строительстве произошли кардинальные перемены, и рабоче-крестьянская Красная армия пополнилась политически зрелыми, социально развитыми кадрами. В этом я был безусловно уверен.
Командир полка Н. Поскребышев, собрав политработников, рассказал о том, что сейчас важно воспитать у воинов умение бороться с танками врага. Задача была не из легких. Многие бойцы видели танки только издалека и весьма приблизительно, танков у нас не хватало в эти первые месяцы войны. Наглядно показать было нечего. Тогда агитаторы полка стали специально выделять в газетных сообщениях примеры умелой борьбы с танками. Большим подспорьем стала выпущенная политотделом фронта листовка об успехах воинов 100-й дивизии, воевавшей западнее нас. В первые недели борьбы с фашистами бойцы этой стрелковой дивизии уничтожили около трехсот танков и бронемашин врага. Особенно умело использовались бутылки с зажигательной смесью.
С сознанием важности дела большое внимание я уделял беседам о положении в тылу. Тыл работал без паники, эвакуированные предприятия монтировались в шесть раз быстрее, чем в мирное время…
После очередной беседы я возвращался в свою землянку и вдруг слышу:
— Политрук Симченко, к командиру дивизии, срочно!
И вот я, как представитель политотдела дивизии, а также старший лейтенант Ершов, награжденный медалью «За отвагу» за умелые действия в борьбе с японскими самураями в песках Монголии, получили задание установить, по каким дорогам намереваются пойти походом главные фашистские силы со стороны Витебска: по шоссе на Смоленск или севернее — на город Демидов — Духовщину. Нам отрядили усиленный батальон.
Вышли ночью. Двигаясь непрерывным строем, мы вскоре стали встречать отступающие воинские части. Командир одной из них, подполковник, уговаривал нас примкнуть к нему.
— Я командир полка 129-й стрелковой дивизии. С вашим отрядом и танкетками мы станем значительной силой, и я выполню поставленную задачу.
Подполковник выглядел ужасающе: обмундирование изодрано, щеки запали, жадные глаза лихорадочно наблюдали окружающий мир, сухие губы пытались слепить неслышные мысли. Он поминутно озирался и хватался за кобуру.
— Они нас танками, сволочи, сволочи! — наконец вымучил он. — Связь сразу потеряли. Понимаете, мне грозит трибунал!
И он еще простонал какой-то неопределенный звук.
— Извините, — твердо ответил на этот звук ст. лейтенант Ершов, — мы не имеем права не выполнить своего приказа.
Когда мы уходили, подполковник наклонил голову к земле и чуть не рыдал. Нам самим было тоскливо, горько и тяжело, но впереди лежала важная задача. И нам было строго-настрого приказано не отвлекаться от выполнения задания и отправки донесения о результатах разведки. Подполковник пристально глядел нам вслед для памяти, предчувствуя, что скоро умрет. «Вот что значит коварство фашистов», — думали мы, крепчая духом. Знают же гады, что прежде всего надо перерезать коммуникации, создать у воинских частей угрозу окружения, дезориентировать их… Что и произошло с подполковником.
Эта встреча только ожесточила бойцов нашего отряда. Мы двигались вперед и вперед, минуя деревни, перелески и высокие травяные заросли, которым будто не было до войны никакого дела. Они зачем-то тянулись к солнцу своей внутренней силой, над ними носились птицы, издавая протяжные крики. В иной момент меня накрывала мысль, а что, если война уже кончилась? Не могли же явления природы совершенно не ощущать войны. Но если все еще идет война, почему же тогда вокруг все происходит, как происходило всегда. Птицы откладывают яйца в надежде воспитать новых птиц. Но ведь теперь не успеют, если война не кончится…
Я не мог останавливаться, чтобы созерцать природу.
Вскоре тишина разрешилась. Встретив четыре вражеских разведгруппы на мотоциклах, мы быстро уничтожили их. А миновав еще десять километров, установили, что особенно сильное движение войск врага наблюдается по шоссе Витебск — Смоленск. Нас как бы с двух сторон обтекала сплошная серая река врагов. И радостно было, что цель достигнута, и тревожно, что мы почти в кольце: а вдруг свернет с дороги какая-нибудь фашистская воинская часть и обрушится на нас всей своей тяжестью?
— Выход один — идти в глубину, — сказал на коротком совещании ст. лейтенант Ершов. — Фрицы сейчас беспечны сознанием легкой победы.
Фашисты и впрямь ехали, жуя бутерброды, играли на губных гармониках, смеялись… Они вели себя как настоящие завоеватели, и, когда утром следующего дня мы подошли к селу Семеновка, ст. лейтенант предложил:
— Пугнем их, а? Ребятам страсть как хочется отвести душу.
После трех часов наблюдения мы установили, что в селе не менее пятидесяти фашистов, три офицера, один в звании майора.
Может быть, фрицы тоже думали, что война для них закончилась. Заняли село, назначили старосту, установили свои порядки, господскую жизнь и теперь отдыхали… Лето парило. Пахло скошенной травой, коровьим навозом, черной мякотью земли, женщины в светлых платочках шли по улице с коромыслами, на концах которых привычно бились полные ведра… Да какая еще война! Яркий полдень томился сушью, навевал истому.
Мы тем временем разработали план, окружили село и ровно в 15.00 ворвались в Семеновку.
Бой был скоротечным. Прекрасно действовал пулеметчик Сидорович. Он спрятался на чердаке дома, выходившего углом на главную улицу, и, когда фрицы выскочили из бывшего сельсовета, тремя очередями скосил, как траву, сразу восемнадцать гитлеровцев. Может, кому-то это представится неправдоподобным, но мы тогда именно так сражались, на пределе своих пролетарских сил, чтобы тремя очередями сразу восемнадцать! Еще восемь фашистов пытались уйти в лес, попали в засаду, где сидели бойцы Соколов и Тюлькин. Раненый Соколов схватился один на один с рослым ефрейтором и убил его!
Смело, энергично действовали и другие бойцы. Когда майор с тремя солдатами засел в каменном доме старосты села, рядовой Фомин, который пришел в армию в самом начале войны, разобрал крышу, проник на чердак и швырнул в фашиста гранату. Когда дым развеялся, он бросился вниз, надеясь, что офицер, засевший за дубовым столом, поставленным на попа, жив. Тот действительно уцелел и выстрелил в Фомина. Пуля ударила в ложе винтовки, и это спасло солдата. Больше враг не успел сделать ни единого выстрела. Его настигло праведное возмездие.
И вот он лежал перед нами распростертый, с открытым ртом, и, если бы я был верующим, я бы сказал, что через рот у него отлетела душа. Но никакой души у фашиста не было. Вместо нее изо рта у немца вытекла змейка черной поганой крови. Он уже не видел ни солнца, ни птиц и даже не тосковал. Он был мертв и уныл. А на лице Фомина играла важная радость.
Хотя он и сокрушался потом, что не успел взять фрица живым. Зато нам достались ценные штабные документы и карты на немецком и русском языках. Еще какие! На одной стороне Духовщина, на другой — Москва и ее окрестности, местоположение немецких частей… Да тут все как на ладони расписано! Взяли мы и трофеи: пять немецких автомашин с боеприпасами и продовольствием, два бронетранспортера и десять мотоциклов. Трофеи, невозможные к употреблению, мы уничтожили на месте, а что там может пригодиться в хозяйстве, раздали местным жителям. «Это учреждение закрыто, — напоследок сказали мы, указав на комендатуру. — Займитесь, граждане, каким-нибудь делом у себя дома».
Собрав вещмешки, мы выступили в обратный путь, но еще решили разведать, какие войска фашистов движутся к Смоленску по полевым дорогам. Мы выполнили и эту задачу, но когда подходили к лесу, внезапно нарвались на пулеметы и залегли во ржи.
Вечерело, со всех сторон наползал тихий сумрак. Вот уже и звезды проступили так мучительно ярко, что очень хотелось их выключить, потому что не время сейчас пялиться на звезды. В мирное время я очень редко смотрел на небо, а на войне тем более. На войне нужно смотреть под ноги: не дай бог, рванет… И вот мы дружно лежим во ржи, а сами думаем: почему же не подает дальнейших команд Ершов? Я находился от него метрах в тридцати и в сумерках потерял из виду. Бойцы тоже забеспокоились. Неужели убит? Предположение в тот момент показалось нелепым, а смерть командира совсем не к месту под этим огромным небом. Я даже растерялся: как же так? Но быстро овладел собой. Осторожно приподняв голову, я глянул вдаль, на полосу леса, которая едва-едва читалась скоплением тьмы. В ней затаилась смерть. Однако не было резона оставаться на месте, ожидая полной темноты, и предаваться задумчивости. Следовало предпринять что-то существенное.
Лучшим выходом было бы поскорее добраться до командира, но скрытно доползти не удастся — участок между мной и местом, где упал Ершов, взрыхлили мины. Что же делать? И я решил преодолеть участок броском, эта тактика и прежде оправдывала себя. Тут и сумерки кстати. И вот, внезапно поднявшись с земли, я рванулся вперед. Фашисты не успели опомниться, как я почти достиг Ершова. Я уже видел распластанного на земле ст. лейтенанта. До него оставалось несколько метров, — и вдруг рядом со мной полыхнуло пламя.
Когда очнулся, сразу ощутил резкую боль в плече. Саднило так, что хоть оторви руку. Но я все-таки подполз к Ершову и понял, что тот тяжело ранен. Я взвалил командира на себя, на помощь подоспели еще несколько бойцов.
Раны товарища Ершова оказались смертельными. Вскоре мы похоронили его прямо за ржаным полем, где росли чахлые травы с проплешинами серого песка, и над могилой дали клятву беспощадно бить врага. Советским воинам все-таки помирать легче, чем фашистам. Нам, по крайней мере, понятно, за что помирать. За родину, за советскую власть, за женщин в светлых платочках. А фашистам-то помирать за что? За фюрера ихнего? Да чтоб его волки задрали в лесах Германии.
Вот местные волки на Смоленщине, как началась война, даже на нашу сторону перешли. Что-то я такого не слышал, чтобы партизана в лесу задрали. Раненого немца — пожалуйста.
— Беру команду не себя. Задачу мы выполнили, — сказал я бойцам, хотя долго еще не мог обрести покоя ума. Покой приходит, когда примиришься с собой, серым небом и смертью. А я даже не искал прощения и мира. Я уже знал, что война — это жизнь по направлению к смерти. Но так ли оно должно быть на самом деле, вот в чем вопрос. Вслух я, конечно, всегда говорил, что война — это жизнь по направлению к победе. Это путь пролетарского духа, потому что победы без войны не бывает. Впрочем, в мирной жизни люди тоже помирают. Иногда даже непонятно почему. Вот жил-жил человек и помер. И какой в этом смысл?
Плечо еще рвало изнутри, как будто фашистский осколок был живой и по жилам подбирался к моему сердцу. Я слышал его ехидное движение.
Утром мы двигались скоро, но избегали старых троп. Мы помнили наказ командира дивизии: «Разведчик не должен возвращаться по старым следам, там его могут ждать враги». Но теперь-то мы знали точно, что основные фашистские силы в пределах боевых действий нашей дивизии направлялись по шоссе Витебск — Рудня на Смоленск и выходили нам в левый фланг.
Дорога привела нас обратно. Встретил нас член Военсовета 16-й армии дивизионный комиссар Лобачев. После подробного доклада он повел меня к себе и, когда мы остались одни, спросил, как погиб Ершов, не диверсия ли это. Я честно ответил, что чистая диверсия со стороны фашистов, а также заодно упомянул и о вопиющих недостатках, обнаруженных в походе в тыл врага. Взять те же бутылки «КС». Я же тщательно проинструктировал бойцов, как хранить их в походе, но что для иных значит голос политрука? Они же сами все знают. Так вот некоторые бойцы отправляли эти бутылки прямо себе в карман или вещевой мешок. При перебежках бутылки разбивались, и бойцы получали тяжелые ожоги себе на мученье. А других подводило пренебрежение саперной лопаткой. Так погиб боец Нефедов. Выбросив по дороге лопатку, чтобы облегчить себя, он не успел окопаться при обстреле у леса и погиб от осколков мины.
И больше я не встречал Лобачева. Госпиталь, куда меня определили лечиться и победить блуждавший во мне осколок, навсегда разлучил меня и с 544-м полком, и со 152-й дивизией.
В госпитале я не раз задумывался, что пора бы мне выстраивать план личной жизни, даже несмотря на войну. У других это получалось неплохо. Вот приятель мой по госпиталю, лейтенант Попов, женился прямо накануне войны, и теперь дома его ждали жена и двое детей, хотя шел только сорок второй год. Близнецы взяли и родились, не сговариваясь, а это значит, что для лейтенанта уже случилось продолжение его жизни в качестве детей, которые неминуемо вырастут, даже если его убьют. А меня дома никто не ждал, да и дома у меня иного не было, кроме своей 152-й дивизии. Что-то все никак оно не выстраивалось, как я ни старался. К своей-то жизни я давно привык, следовало развиваться дальше. Чужое счастье почему-то рождало тревогу.
Однако мне, как выздоравливающему, опять предложили читать лекции, и никакой тебе личной жизни. Но я с радостью согласился и стал подробно рассказывать о действиях 544-го стрелкового полка нашей дивизии.
А потом однажды нашел свою фамилию в указе о награждении воинов, отличившихся в боях под Смоленском. Меня наградили орденом Боевого Красного Знамени. В той же газете я прочитал о награждении родного Кировского завода за создание танков для фронта. И вот вечером после очередной беседы я написал на завод, поздравил. Думал, честно говоря, не ответят: мало ли бывших путиловцев ушло на фронт. Однако через несколько дней получил телеграмму: «Партком, редакция поздравляют с высокой наградой. Желаем скорейшего выздоровления».
Конечно же, я быстро поправился и вернулся в строй.
7
Я получил назначение военкомом в 198-й отдельный лыжный батальон, который формировался в городе Онега. Ну вот, снова на лыжи. Неужели опять в Карелию?
— Не исключено, — сказал мне при знакомстве ст. лейтенант Яков Бондаренко, командир батальона, — сами знаете, там трудное положение.
Мы беседовали с людьми, из которых формировался батальон. Среди них было много малопросвещенных рабочих и крестьян. Их интересовало, не убывает ли в человеке чувство жизни, когда он идет на фронт. По-моему, это был очень интересный вопрос, хоть и исходящий от плохо организованной массы, и мы решили провести первое общее собрание на тему: «Место коммуниста в бою».
— Фронтовики знают, — начал я свое выступление, — что бойцы с партбилетами идут в атаку первыми. «Хочу идти в бой коммунистом» — так заявляют тысячи наших земляков перед боем, из которого могут и не вернуться…
Не имея иного исхода для своего ума, я тогда говорил очень долго. Я уже достаточно побыл на войне и мертвых видел столько же, сколько живых.
Для прений записалось восемнадцать человек. Один за другим выходили они к столу, покрытому кумачом. Помню, с каким вниманием слушали коммуниста Ларионова:
— В это тяжелое время для меня и всех нас Родина — это все: и моя семья, и мой дом, и мой завод, и моя жизнь. Клянусь, что тебя, моя прекрасная Родина, буду защищать от всех врагов до последнего вздоха своей жизни, до последней капли своей горячей крови!
Теперь ничто не нарушало тишины коллективного сознания.
Через два дня батальон был поднят по тревоге, и вскоре эшелон мчал нас к фронту. Остановились неожиданно на 16-м разъезде, в двенадцати-пятнадцати километрах от станции Масельская. Дальше были фашисты. Здесь, на Карельском фронте, тоже начинался наш путь к Берлину.
Две недели мы действовали как разведчики 32-й армии, участвовали в мелких стычках с финнами, до того мелких, будто вшей били, а не финнов. Потом нас подчинили 1-й лыжной бригаде, и мы стали обычной воинской частью.
На следующий день произошла встреча, которая никогда не изгладится из моей памяти. Настолько прочно она въелась в извилины моего ума, что точно ничем не изгладить.
Мы пришли представиться честь по чести командиру лыжной бригады майору В. Валли. Еще вчера весь батальон облетела весть о том, что нами будет командовать один из участников похода в годы Гражданской войны под руководством героя финского народа Тойво Антикайнена.
«Так вот он каков, участник знаменитых боев у Кимасозера!» — подумал я, ощутив внутренне волнение, и посмотрел на него как на икону, онемев, и поэтому стоя, будто без всякого впечатления. И не мог пошевелиться. Из-за стола вышел высокий, стройный, широкий в плечах офицер. Сразу бросилась в глаза его безукоризненная выправка. Лицо было крепко, до синевы выбрито, четко проступали волевые черты крупного рта. Глядел Валли на нас чуть исподлобья, пристально и сосредоточенно. Ладонь майора Валли показалась мне наждачной бумагой, такая была шершавая, а пальцы мои заныли от могучего пожатия.
Честно говоря, я ожидал сразу делового разговора с соблюдением субординации, сухих цифр, справок, словом, военной четкости и определенности знакомства, но Вальтер Валли вдруг улыбнулся, в глазах промелькнула веселая искорка.
— Сперва перекусим, — четко выговаривая каждую букву, сказал он.
За столом, в непринужденной обстановке, майор рассказал много интересного о финнах, тактические повадки которых знал превосходно, а также о финской классовой жизни.
После завтрака Бондаренко (он был уже в звании капитана) дал характеристику нашему батальону как исключительно боеспособной единице, состоящей из высокоморальных бойцов с обостренным чувством Родины. Подробнее политико-моральное состояние описал я.
Комбриг внимательно выслушал нас, наморщив лоб и делая записи, потом вдруг стал расспрашивать о нашем личном житье-бытье, чем занимались до войны, участвовали в боях, где живут родственники и т.д.
Боевое прошлое у меня было богатое, а вот насчет личной жизни рассказывать было не о ком, и комбриг это наконец понял.
— Значит, уже били финских фашистов, товарищ Симченко?
— Так точно, товарищ комбриг!
— Теперь будете бить еще лучше. Желаю успеха, товарищи! — и он крепко пожал нам руки.
После беседы с майором Валли мы с Яковом словно на крыльях летали. Вот это командир! С таким воевать — победы добывать. Обстановку знает лучше самих белофиннов. Полк крепко стоит на своем рубеже. Ногами врос в карельскую землю и стойко ее обороняет. Враг на подступах к нашей обороне теряет сотню за сотней солдат и офицеров, уменьшая свою боевую мощь.
Мы с гордостью глядели друг на друга. Нашим первым боевым заданием было разгромить диверсионные группы белофиннов в районе Морской Масельги. Нас инструктировал сам майор. Из его рассказа мы узнали, что группы диверсантов укомплектованы из лучших разведчиков финской армии, специально обученных для внезапных ночных нападений. Такую бы выучку нашей пролетарской массе!
— От рук бандитов погибло немало советских людей, — чеканя каждое слово, говорил Валли, — пришла пора посчитаться с ними за все.
Комбриг определил примерную численность диверсантов, вооружение…
— Словом, нужна регулярная воинская часть, чтобы справиться с этой гнусной партизанщиной! — заключил он.
Через несколько дней наши разведчики вышли в направлении деревни Петровский Ям, что на южном берегу Выгозера. На днях, в ночь с 11 на 12 февраля, бандиты напали на село, перебили охрану и сожгли госпиталь, когда медперсонал и раненые спали. Финны подожгли автомашины, склады, а палаты с людьми забросали гранатами. Обычно хищники не скоро возвращаются на места, отлеживаются, переваривая добычу, но на сей раз поступили сведения, что финские фашисты опять ходят по нашим тылам в полосе Выгозера. Местным жителям велели останавливать людей с чужим выражением на лице.
Бой неожиданно начался в сумерках и быстро закончился. Хотя нам не удалось полностью заманить финнов в западню (их предупредила о нашей засаде какая-то сволочь из подкулачников), двенадцать террористов все же остались лежать на снегу, и только небольшая кучка врагов, отстреливаясь, скрылась в лесу.
Финны оборонялись упорно, даже пытались обойти нас с фланга, забросали пулемет гранатами. Много наших героических бойцов положили в тот раз. И даже мертвыми финны были страшны, только пронзительно одиноки. Каждый лежал сам по себе, как будто вторгся в постороннее пространство в поисках чего-то своего, а не в составе белобандитов. Я заметил, что на морозе и в живом человеке остается мало дыхания: оно все выходит наружу кубами пара, а когда человек лежит на морозе мертвый, так в нем и того меньше остается от человека. Тело мгновенно коченеет, будто он умер еще до того, как перестал дышать. Кровь только некоторое время дымит, но и она быстро застывает.
Наш рейд стал предметом серьезного разговора в штабе бригады, потом батальона. Говорили о пролетарской смекалке, затем собрали бойцов и подробно разобрали ход боя. Вот почему вторая операция по прочесыванию лесов и болот в районе поселка Попов порог южнее Сегежи закончилась успешнее и с меньшими потерями. Мы привезли с собой «языка» и прямо на людях допросили его. Финн был где-то мой одногодок, воевал еще в финскую кампанию, был ранен, но опять добровольно пошел в армию.
— Вы из богатой семьи? — спросил его через переводчика комбат Бондаренко.
— Мой отец лесоруб, — гордо ответил тот. — Правда, он свалил деревьев меньше, чем я положил рюсся.
Бойцы зашумели, послышались гневные возгласы. Все смотрели на майора Валли, который скромно примостился с краю стола. И он понял их настроение.
— Что плохого сделали вас русские? — спросил Валли по-фински.
Финн вздрогнул, услышав родную речь, сдвинул белесые брови и пристально вгляделся в комбрига. Но тот был в шинели, наброшенной на плечи, знаков различия при свете карбидок не было видно, и он успокоился. Видимо, приняв Валли еще за одного переводчика, финн выпятил грудь и непоколебимо произнес:
— Они хотят завоевать мою страну!
Я даже упустил течение мысли в своей голове. Он что же, до сих пор не понимает, что он фашист? Я даже постучал себя в грудь, чтобы отозвалась глубина моего сердца, и оттуда, из глубины, сам собой выдернулся вопрос:
— Скажите, а вы знаете, против кого воюете?
Когда перевели мои слова, финн кивнул:
— Нам объявили перед походом, что на нашем участке действует бригада финского коммуниста Валли. Мы воюем с коммунистами.
Голос у него оставался ровным, превозмогая смятение духа. Но как же сын лесоруба мог воевать с коммунистами?
— Печально, — по-русски произнес Валли, — что простой пролетарий попал под влияние маннергеймовской пропаганды. Однако враг есть враг, какого бы классового происхождения он ни был.
Когда финна увели, Валли перевел для бойцов письмо, которое пленник написал своему отцу еще до боя. Сперва были фразы об успехах финской армии, потом жалобы на то, что лучшую партизанскую группу уничтожили красные: «Отец, путь мой лежит далеко, и я не знаю, вернусь ли». На этом письмо обрывалось. А сколько же моих товарищей не вернулись домой, и земля без них стала пуста и тревожна?
Я вышел наружу и ел снег для своего охлаждения. Унылый вечер рано затянул пеленой пронзительно убогие поля с торчащими из-под снега чахлыми остьями ржи.
А вскоре случилось ЧП: красноармеец-карел Пекка Лажиев оставил свой пост и переметнулся к финнам. Почуял братьев по крови. О направлении его бегства свидетельствовала цепочка следов, которая четко читалась на чистом снегу. У нас на севере снег и выдает, и прикрывает. То есть ежели снегопад возымеет охоту, он тогда за две минуты позаметает следы — и звериные, и человечьи. Но когда мороз трещит так, что без боли не вздохнуть — бронхи изнутри промерзают и при каждом вдохе колются, как осколки стекла, — в такой мороз мышь по нужде незаметно не сходит, сразу понятно, кто куда направляется и с какой целью.
Но я же с Лажиевым только третьего дня беседовал о победе коммунизма, что вот только прогоним с нашей земли финскую нечисть… А Лажиев мне в ответ, что финны-то все мордатые и упитанные, видно, трескают за обе щеки, а в родном колхозе сахар только по большим праздникам, да еще не в каждой семье, многие только рыбой и пробавляются, по трудодням-то прекратили продовольственные выплаты, так вот сиди и гляди. Тогда мне неожиданно открылась его мелкобуржуазная сущность и корысть, основательно погрызшая нутро, как моль овечью шубу. Но я все же полагал, что моя беседа посодействует перевоспитанию Лажиева в духе борьбы с капитализмом, а вышло так, что я вроде бы воздействовал на него с противоположной стороны и подтолкнул к побегу. Когда в дивизии случаются перебежчики, вина ложится на комиссара, и я сильно стыдился. Это были недостатки воспитательной работы, тем более что Лажиев происходил из бедняков и считался сознательным. А тут на тебе.
Тогда я написал большое письмо его матери в деревню о том, что ее сын оказался предателем. А она ответила, что ежели его поймают, так пускай отдадут под трибунал, он ей больше не сын, и она придет плюнуть на его могилу. Это письмо я громко зачитал на общем собрании. Бойцы слушали с удивлением, чувствуя правду. Но сам я так и не понял до конца, ужели можно переметнуться к врагам из-за неоплаченных трудодней.
Под самый конец марта мы стали усиленно готовиться к разгрому белофиннов в районе поселка Евгора, который лежал на жизненно важной дороге к Сегозерскому водохранилищу. По ней доставляли все виды довольствия финско-немецкой Масельской группировке. А дальше, в будущее, я даже не пытался пробиваться. Потому что мир, на обустройство которого ушло столько сил и мученья, разваливался у меня на глазах.
Для евгорской операции создали отдельный отряд. Его костяком стали двести лыжников нашего батальона, а всего в отряде было триста человек. Возглавил отряд заместитель товарища Валли капитан Падшин, комиссаром утвердили меня.
До цели решили добираться на аэросанях. Впервые мы следовали на лыжах за аэросанями, а они шли с приличной скоростью, пятьдесят километров в час.
Времени оставалось в обрез, стоял апрель, и время подготовки сократили вдвое. 8 апреля, едва стемнело, мы отправили вперед «маяков», т.е. лыжников, которые должны были стоять на основных поворотах и изгибах маршрута с карманными фонариками.
Точно в 22-00 первая группа лыжников из отряда захвата разместилась в аэросанях. В это же время в направлении поселков Сондалы и Паданы отправились две небольшие группы с целью отвлечь внимание врага от нашей основной задачи.
За первыми двумя аэросанями на буксире двигались по азимуту три лучших командира взводов. Они должны были, используя выставленные «маяки» в первой половине маршрута, точно выдержать по компасу намеченное по графику и плану азимута движение аэросаней.
Мы уже одолели половину маршрута, когда шедшие впереди аэросани остановились, налетев на проталину. Посоветовавшись с Падшиным, мы решили маневрировать. Это сразу усложнило нашу задачу: дорога была каждая минута, и на задержки мы не рассчитывали.
Аэросани пустились в объезд проталины, но воды поверх льда все прибывало, и через пять километров мы снова остановились на совет. Что делать? Можем до рассвета не успеть, и тогда сам факт внезапности нападения на финнов будет утерян. Живыми проснутся, гады.
Мы связались по радио с командованием армии.
— Возвращайтесь, — последовал приказ.
Конечно, виновата была погода, начавшая резко теплеть в апреле, то есть вроде бы никто не виноват, но я высказал вслух грубой прозой все, что думал об этой погоде, а также о финнах, которых ненавидел уже до печеночных колик.
Через несколько дней наш батальон переподчинили второй лыжно-стрелковой бригаде со штабом в Сегеже. Получили боевую задачу: оборонять восточное побережье Сегозерского водохранилища. И чтобы ни одна финская блоха не проскочила через полосу обороны батальона. А в воспитательной работе сделать упор на воспитание ненависти к врагу, повышение пролетарской бдительности и совершенствование боевого мастерства советских воинов.
В течение двух суток я провел около сорока индивидуальных и групповых воспитательных бесед с бойцами. Как раз опубликовали ноту Министерства иностранных дел СССР «О чудовищных злодеяниях, зверствах и насилиях немецко-фашистских захватчиков в оккупированных советских районах и об ответственности германского правительства и командования за эти преступления».
Нота произвела огромное впечатление на солдат и офицеров. Мы выпустили стенгазету с текстом ноты, вырезанным из «Правды», а рядом — высказывания воинов о готовности беспощадно мстить врагу.
— Прочтите лекцию о любви к Родине, — предложил начальник политотдела Корнеев. — Сравните понятие социалистической Родины с гитлеровским бредом о жизненном пространстве. И поубедительней!
Я собрал батальон и рассказал в подробностях, как фашисты готовили Германию к войне, превратив страну в один военный лагерь. Гитлеровцы уничтожили естественную любовь, брак и семью. Германия стала большим скотным двором, случным пунктом по выведению покорных фюреру существ высшей расы. Все дети, достигшие десятилетнего возраста, давали присягу: «Перед лицом господа бога обязуюсь беспрекословно подчиняться фюреру». Детям внушали: «Вырастешь — убьешь сто врагов».
— Германия ведет против нас захватническую, несправедливую войну, — говорил я. — Вот почему фашисты творят на нашей земле такие зверства. Недаром Гитлер писал в своей книге «Майн кампф»: «Мы вырастим молодежь, перед корой содрогнется мир. Я хочу, чтобы вы походили на молодых диких зверей».
Особенно сильно я остановился на варварстве воинских соединений врага. Хотя геббельсовская пропаганда вопила и брызгала ядовитой слюной, что солдаты вермахта только доблестно воюют на поле боя, как их благородные предки, многочисленные примеры клеймили позором их пытки и издевательства над мирным населением. Я зачитал приказ командования противостоящей нам Северной группы войск Германии о немедленной реквизиции у населения теплой одежды и расстрел на месте за отказ отдать эту одежду. А в результате — тысячи замерзших от холода детей и стариков.
Нет, до глубины стало горько оттого, что вот вроде бы даже климат на нашей стороне. Пускай бы немцы в полях отморозили себе эти свои благородные яйца по самый корешок, чтобы и выродков высшей расы больше производить не могли, но что же командование у них такое тупое, что не обеспечило их полушубками, что ли. Это какой же позор — приказ специальный издать, чтобы в великом походе у детей отбирать одежду.
— Что касается детей, — продолжил я, — то в деревне Белый Раст фашисты тренировались в стрельбе по двенадцатилетнему Володе Ткачеву, потом расстреляли колхозницу Мосолову и троих ее детей. В районном центре Валово Курской области немецкий офицер размозжил голову двухлетнему сыну гражданки Байковой, в деревне Клины немецкие солдаты бросили в костер ребенка колхозницы Богдановой. В селе Евгора недалеко от нас финские изверги зажарили на сковороде трехлетнего малыша.
Закончив лекцию, я вышел вон и долго бродил по деревне, не находя места, чтобы преклонить голову. Нутро горело. Не успели мы в эту Евгору. Почему так поздно отдали этот приказ, о чем думали? Полетели бы по снегу наши аэросани на страшную месть финским извергам. Я бы их тушки на вертел нанизал, на костре закоптил и съел, честное слово.
Нет, я только не понимал, почему же я до сих пор жив, когда других советских людей вокруг день ото дня все меньше и меньше и когда фашисты так изощренно издеваются над детьми? С ними бог, что ли? Я ненавидел этого их бога. Ненавидел с самого детства, с тех самых пор, когда пьяненький поп моего мертвого отца отпевал. А теперь ненавидел так, что готов был голыми руками убить. Даже если этот их бог тоже умер, вроде так говорили в прессе. Но где же он умер, когда в избе, в которой мы квартировали, этот бог в красном уголке висел-лыбился и хоть бы пошевелился, гад. Нашу избу покрывал налет общей бедности, и только бог красовался в своем углу, сверкая медной оправой.
Чуть охладив внутренний жар нутра и вернувшись к причине своих чувств, я решительно направился в избу, сорвал бога со стенки и выбежал с ним во двор. Там я сперва плюнул ему в лицо, а потом бросил на землю и с яростью истоптал ногами. А что осталось — в печку кинул, в самое пекло, чтобы сгорел добрый боженька ко всем чертям. Ничего иного я в тот момент поделать мог и оттого изводился невозможностью мести.
Товарищи смотрели на меня как на бесноватого. А я просто так горевал больше всех.
8
Меня наконец настигла правительственная медаль за Смоленск. Член Военного совета 32-й армии, бригадный комиссар Писклюков, крепко пожал мне руку на сцене клуб поселка Айта-Ламба. А наш комбриг попросил меня сказать пару слов.
— Где это видано, — начал я, не узнавая своего голоса, — чтобы бывший беспризорник стал командиром и его наградило правительство? Только советская власть дает простому человеку счастье трудиться во имя народа, а если потребуется, и защищать его. Все мы горячо любим нашу Родину, которая для меня — единственная мать. В свое время она приютила меня в Невельском детском доме, накормила, одела, воспитала в духе будущего коммунизма, научила обращаться с оружием, и теперь мы постараемся драться с врагом теперь еще лучше. Смерть фашистским ублюдкам!
Вокруг зааплодировали. А я думал, что награда теперь ко многому обязывает, несмотря на глубокие раны моего сердца.
Наши разведывательные рейды на территорию, занятую врагом, проходили настолько успешно, что командование 32-й армии и 2-й бригады решило провести операцию в тылу противника. Нам предстояло выйти через стык 32-й и 26-й армий в тыл врага и разгромить гарнизоны противника, расположенные между Ондозером и Елмозером, боем разведать огневую систему врага и в глубине его обороны захватить «языка».
Бойцы с большой радостью восприняли приказ, хотя мы, командиры, обрисовали всю сложность предстоящей задачи.
— Пойдут добровольцы.
И тут я понял, что предшествующая воспитательная работа не прошла даром. Добровольцев вызвалось столько, что пришлось отбирать самых выносливых, ведь предстояло лишь в один конец идти по болотам сто двадцать пять километров.
Перед самым выходом на задание мы провели партийно-комсомольское собрание, вручили восьми бойцам членские билеты ВЛКСМ, комсомольцев Ивлева и Исаева рекомендовали кандидатами в члены ВКП(б).
— Самая главная рекомендация добывается в бою, — сказал я в своем выступлении. — Сердце человека может загореться только от сердца другого человека. И еще от ненависти. А ненависть наша через край бьет. Так что мы верим в вас, товарищи бойцы!
Двигались мы быстро, но скрытно. Этому способствовало большое охранение — разведка, которая действовала со всех четырех сторон и своевременно сообщала наблюдения. Командиры взводов хорошо вели свои разведгруппы, правильно выдерживали направление, и это было главным для движения нашего батальона и его выхода к намеченному пункту сосредоточения.
Через четверо суток мы достигли переднего края обороны противника. Теперь предстояло незаметно пройти контролируемую врагом полосу. Здесь разведчики установили, что линия обороны между Ондозером и Сегозером не сплошная, а в виде небольших гарнизонов силою каждый до пехотного взвода, а расстояние между ними два-три километра.
Получив эти данные, майор Тиден решил провести батальон примерно в двух километрах южнее Ондозера. И мы прошли, не обнаруженные врагом, проскользнули прямо под самым носом у финнов!
И вот мы лежим в засаде, изучая режим дня гарнизонов. Противник серьезный. Каждый гарнизон вооружен минометами, ручными пулеметами, автоматами, винтовками. Кроме того, финны прекрасно физически подготовлены. Мы наблюдали, как группа в двадцать восемь человек занимались на перекладине, и каждый финский гад крутил «солнце» — я вот так, например, не умел.
Я зацепил взглядом одного крупного финна и почему-то решил, что именно его лично убью. Я долго разглядывал его в бинокль. Финн был головастый, лобастый, наверняка по характеру безжалостный и упертый. Есть в финском языке такое слово sisu, тупое упрямство, то есть, как мне объяснили наши карелы, в карельском языке такого слова вроде бы нет, потому что нет и тупого упрямства. А финн своим как попрет лбом вперед… Вообще-то я не люблю головастых людей за то, что они часто подводят. Вот видишь такую башку размером с хорошую тыкву и думаешь: наверное, умный товарищ. И даже стыдно становится оттого, что он такой умный, а я нет. А потом на поверку выходит, что он дурак дураком. Щелкнешь по лбу — долго звенит, потому что пустая эта башка. В нее можно какую угодно пропаганду вбить, с лихвой влезет. Вот поэтому еще его следовало убить в первую очередь, а не только потому, что он финн.
Спортивные занятия у финнов проводил младший командир, а офицеры вечером уезжали и возвращались только утром — в поселке Ругозеро они были за господ, то есть пьянствовали и играли в карты. Чем еще-то господам заниматься, когда вместо них трудятся рабы? Нет, все-таки гарнизоны по меркам войны жили слишком даже шикарно. Поэтому мы решили внезапно ударить сразу по трем гарнизонам. Нам предстояло форсировать речку Ельму, которая была естественным препятствием для защитников гарнизонов с востока.
И вот ночь с 13 на 14 августа 1942 года три специально созданные группы захвата вышли на рубеж для атаки. Первыми стали форсировать реку бойцы взводов Петрунькина и Силина.
Ночь застыла перед рассветом, поселок казался пустынным и мертвым. В воздухе витал легкий дух гари на печных загнетках — знакомый деревенский запах, к нему примешивались запахи чугунков с кашей, закутанных на ночь в одеяла, хлебной закваски, сушеной рыбы, которая наверняка висела на веревке где-то на задворках, на солнечных местах. Теперь к этим обычным запахам жизни примешивалось дуновение лесного зверя. Я чувствовал мерзкий дух фашистских оборотней, затаившихся в чужом доме. И теперь от меня требовалось только одно — понимать свой долг, заглушив в себе остатки всякого страха.
Сержант Прошутинский перешел речку по балкам моста: финны на ночь снимали верхние доски, — и быстро уничтожил часового. Финны всполошились, забегали, но было поздно.
Пригибаясь, но почти уже не таясь, я подобрался к избе, в которой засели враги. Я шел, втягивая ноздрями едкий запах зверя. Я ничуть не сомневался в своей жизни. Я знал, за что живу и за что погибну, даже если после меня никто не будет помнить, и слышал, как внутри бьется сердце. А больше я уже ничего не слышал и не понимал вокруг.
Вот слева, совсем близко от меня, метнулась к кустам громадная тень, раздались выстрелы один за другим, но я припал к земле, и пули прошли мимо. Я расстрелял по кустам патроны — кусты не выдали никакого шевеленья, тогда я резко бросил свое тело вперед и в сумерках налетел на громадного финна. Я врезался в него плечом, тот пошатнулся, и я успел ловко пересечь штыком его лодыжку, финн рухнул на землю, взвыв от боли, а я припечатал штыком к земле его ладонь, в которой он держал пистолет, а дальше… Дальше я сам не знаю, что на меня нашло. Я мог спокойно выдернуть штык и вогнать его в грудь врагу по самую рукоять. Я и выдернул штык, но потом почему-то наступил коленом на грудь этому финну — я даже ощутил, как ходит ходуном под коленом его поганое сердце, — придавил локтем его трахею, навалился всем своим телом с накипевшими во мне ненавистью, ожесточением и злобой, а потом вдруг яростно впился зубами в его холеное горло и с наслаждением сжал челюсти. Раздался хруст, и мне в рот хлынула горячая соленая кровь. Я глотал эту кровь жадно, как голодный младенец пьет молоко матери. А едва насытился, оборотень подо мной дернулся и захрипел. Черная кровь залила мне глаза, и все вокруг от нее сделалось непроглядно-черным. И почему-то стало очень тихо.
Я рухнул на землю рядом с финном и крепко зажмурился, желая, чтобы это был не я и чтобы эта ночь поскорее закончилась. Почти рассвело. Сквозь черноту стали пробиваться крики. Я разлепил глаза, залитые вражьей кровью, и обнаружил, чтобы лежу в чахлой траве, в которой ощущалась общая беда и скудость бытия, что ли. В траве не читалось никакой надежды, тем более если глядеть понизу. Я даже было усомнился в грядущей победе, потому что в сердце моем не было ни радостного опьянения, ни счастливого самочувствия от одоления врага. В нем даже почему-то не осталось правды, хотя без правды жить вообще стыдно. Что-то я такое утратил, что-то очень важное, но так и не понял, что именно.
— Жив? — надо мной склонился лейтенант Петрунькин.
Я утвердительно промычал в ответ.
— Ранен? Сам идти можешь?
Я приподнялся на локтях и пристально посмотрел на лейтенанта. За его спиной вставало блеклое солнце.
— Симченко, тебя в голову ранили? Ты меня слышишь? Ты понимаешь, что я тебе говорю?
Я поднялся, напрягая тело, чтобы преодолеть притяжение земли. Отряхнул со штанов травинки. Теперь, когда рассвело, я наконец смог разглядеть своего врага. Это был он, тот самый крепколобый финн. Каким-то чутьем я угадал его впотьмах. Здоровенный фашист лежал на спине, раскидав руки и уставив отверстые линялые глаза в сирые безразличные небеса. Горло его было грубо растерзано до самой середки, опустевшие жилы зияли. Из его головы излилась до капли вся черная кровь.
— Это ты его так, Симченко? — присвистнул лейтенант. — Гранатой? Ну, ты молоток. Такого борова завалил…
Я отмахнулся, что было совсем неверно, и не, оборачиваясь, побрел к реке без помощи, но все же переживая слабость тела, в котором совсем не осталось правды. Я даже чуть не упал пролетарской верой.
Потом мне сказали, что с «северным» гарнизоном мы расправились за пятнадцать минут. Более двадцати трупов белофинских фашистов осталось на месте боя. Два других гарнизона просуществовали на десять минут дольше «северного».
Размышляя об операции и все еще не находя в себе правды, я сравнивал наши действия с войной 1940 года. Мы были уже не той армией, влекомой в поход исключительно силой пролетарского духа, мы выросли в воинском ремесле, умело ориентировались на местности в условиях ночного боя… Я напрасно пытался подобрать слова к тем обстоятельствам, которые произошли со мной, я не знал таких слов.
Я часто беседовал с участниками разгрома гарнизонов. Те, у кого были в тылу родители, друзья, а то и просто знакомые рассказали в письмах об этом ночном бое, а когда стали поступать ответы, мы решили читать письма из тыла вслух. Пропуская слова о личном, солдаты зачитывали сообщения о победах на трудовом фронте. Из гущи бойцов доносилось:
— Вот это работают, по-геройски!
— Не думал, что мой пацан две смены у станка выдюжит!
— Ишь, как упорно верят в победу.
После этого еще шире развернулось социалистическое соревнование между взводами и отдельными батальонами. Мы пересмотрели взятые ранее обязательства по разгрому финской нечисти, и личный состав батальона еще с большим радением принялся за боевую и политическую подготовку.
А в конце сентября наш 198 батальон расформировали.
9
Меня назначили комиссаром отдельного лыжного батальона 313-й Краснознаменной стрелковой дивизии. Она в то время стояла в обороне в районе первых шлюзов, восточнее Повенца и далее по восточному побережью залива. Часть, где мне предстояло служить, стояла в обороне на левом фланге своей 313-й дивизии, в районе поселков Лобское и Пигматка.
В течение нескольких дней я знакомился с командным, политическим и рядовым составами. Я бросил общий взгляд на ситуацию и уже знал, с чего следовало начинать.
5 октября я сделал доклад для средних командиров: «О международном положении СССР после шестнадцати месяцев Отечественной войны».
12 октября провел беседу о состоянии воинской дисциплины среди личного состава 1-й роты.
16 октября провел семинар для политгрупповодов «Об установлении полного единоначалия и упразднении института военных комиссаров в Красной армии».
Поначалу я еще сдерживал силу своей инициативы, но беседы укрепляли меня самого в том, что я все делаю правильно. Я выверил линию командного состава: вся политико-воспитательная работа была направлена не только на ярость масс, но также на то, чтобы боец-лыжник был смелым, дисциплинированным, преданный воином своей социалистической Родины-колыбели.
Покалеченное плечо ныло по осени, как больной зуб, но я все-таки взял на себя всю организационность. В дни празднования 25-летия Октября мы собрались в клубе села Лобское. Над столом президиума горела самая большая лампа, каковая нашлась в имуществе сельсовета. Я сделал доклад, призвал бойцов к социалистического порядку, а затем зачитал приказ НКО СССР № 345 и доклад Председателя Государственного комитета обороны товарища Сталина на торжественном заседании московского городского Совета депутатов трудящихся. Эти документы произвели несокрушимое действие на бойцов и командиров.
И вот во второй половине ноября пришла новая радостная весть об успешном наступлении наших войск под Сталинградом. Взволновался весь батальон. Все поздравляли друг друга, тем более что в степях Волги умело действовали лыжники, наши собратья. Радостные вести благотворно отражались на повышении боеспособности и бдительности воинов. Все с нетерпением ждали приказа о начале боевых действий на нашем участке фронта, потому что уже печально заскучали без войны. Я понял это, потому что постоянно прислушивался ко всему исходящему из масс, и опять засомневался, а не зря ли я живу. Тогда я принялся неустанно разъяснять бойцам, что передышку нужно использовать для повышения боеспособности и социалистической сознательности. Мы поощряли соревнования между ротами, пропагандировали передовые почины из глубины. Об одном расскажу отдельно.
Нашей 32-й армии постоянно досаждала авиация. Используя переменную погоду Карелии, самолеты врага часто возникали откуда ни возьмись, внезапно, да еще на малой высоте, где зенитки были бессильны. Фашисты вели себя до крайности подло: эти твари не только бомбили тыловую дорогу, но и охотились за санитарными машинами, бомбили и обстреливали госпиталя.
И тогда выход нашли рядовые бойцы нашего батальона.
Однажды в хмурое декабрьское утро над Лобским внезапно из низовых облаков вывалилась группа самолетов типа «Глостер», которые гитлеровская пропаганда окрестила грозой Карелии и всепогодными штурмовиками. На них летали финские асы, которые хорошо знали на местности все закоулки. Вот и теперь, зайдя за сопку, «Глостеры» выскочили прямо на дорогу, где стояла колонна автомашин с грузом: через Лобское проходила важная тыловая дорога, по которой с юга из Пудожа подвозили все необходимое обеспечение для войск 32-й армии, а с фронта по ней отправляли раненых в тыловые госпиталя.
С надсадным воем ведущий самолет ринулся вниз. Когда «Глостер» снизился метров до пятидесяти и пули заплясали вокруг, рядовой Яков Зюкин пошутил:
— Эх, прическу может подпортить!
Он загодя закрепил свой ручной пулемет на колесе от крестьянской телеги. И теперь, вращая пулемет на самодельной турели, отрядил в небо длиннющую очередь. Второй очередью Зюкин зажег самолет! По крыльям «Глостера» побежали языки пламени, и, не выходя из пике, он врезался в ельник справа от дороги.
— Сбил, Зюкин! — крикнул второй номер Доганов. — Чего смеешься, говорю — сбил!
— Потому и смеюсь, что сбил, — и Яков вновь отправил в небо меткую очередь.
Строй самолетов рассыпался, и они удрали на полном газу.
Весть о подвиге комсомольцев разнеслась по всей 32-й армии. Доложили даже командующему генерал-лейтенанту Гореленко, и он приказал немедленно наградить героев за комсомольскую самоотверженность и смекалку. Рассказывают, что на одном совещании генерал Гореленко сказал: «Лыжники Голованова палкой сбили самолет врага, а вы зенитками не можете сбить».
К концу 1942 года по всей стране развернулось движение за создание добровольного фонда для обороны и помощи Красной армии. Газеты пестрели сообщениями о добровольных вкладах граждан в оборону. Правда, геббельсовская пропаганда вопила: «Русские истощаются! Сталин берет взаймы у простых вояк!» Однако как смехотворно выглядели эти оракулы после разгрома фашистской орды на Волге…
Вот почему меня с энтузиазмом поддержали, когда я предложил в нашем лыжном батальоне собрать средства в фонд обороны Родины. Я первый отдал все свои фронтовые сбережения, двадцать пять тысяч рублей (из них на тринадцать тысяч облигациями займов)3. Я так полагал, что вряд ли увижу мирное время, вряд ли когда-нибудь куплю себе гражданский костюм и ботинки, так и прохожу на лыжах до конца жизни. На войне-то мне деньги зачем? Кормят тут хорошо, обмундированием я всегда обеспечен. Потом, меня все еще не отпускало то внезапное происшествие при штурме гарнизона: если я однажды напился вражеской крови, аки какой вурдалак… Да что говорить! Я уже сам себя боялся.
На другой день мы оправили в Москву сто две тысячи рублей с просьбой изготовить на них минометы и автоматы для нашего батальона. С финнами, чай, воюем: у них автоматы «Суоми», а у нас самозарядные винтовки Токарева. Винтовка не предназначена для автоматической стрельбы: отсюда случаются поперечные разрывы и неизвлечение стреляной гильзы, недозакрытие затвора и осечки. От этого очень обидно не только за себя, но в целом за Красную армию.
Продолжение случилось такое неожиданное. Оказывается, мы внесли крупный вклад в Фонд обороны одними из первых среди воинских частей страны, и вот на мое имя пришла телеграмма от самого Верховного Главнокомандующего Иосифа Виссарионовича Сталина:
Федору Николаевичу Симченко
Примите мой боевой привет и благодарность Красной Армии, тов. Симченко, за Вашу заботу о вооружении Красной Армии.
И. Сталин
Меня поблагодарил сам Иосиф Виссарионович! За что? За деньги, которые лично для меня давно потеряли значение. Я впал в глубокую задумчивость среди общего ликования и вынырнул из нее только на митинге, когда мне предложили выступить. Митинг состоялся шумный и веселый, как свадьба. Я напряг сознательность, но сказал очень коротко:
— Это благодарность относится ко всем нам, — и тут слова снова покинули меня.
Тогда красноармеец Рыжаков произнес тоже короткую, но взволнованную речь:
— Я отдал деньги на то, чтобы мы имели еще больше оружия для разгрома врага! Но если нужно, я с радостью отдам и жизнь для счастья Родины!
Через несколько недель прибыло наше оружие. И вот мы стоим в строю, и лучшим бойцам вручают автоматы с выгравированной надписью: «Сделано по специальному заказу». Такие же монограммы на каждом новеньком миномете, что стоят перед строем, уставив короткие дула в облачное небо. Мне тоже вручили автомат — новенький, с вороным блеском.
Получив именное оружие, бойцы думали, что на следующий день начнется наступление. Но прошел день, два, и начались разговоры: чего, мол, сидим, когда другие умирают, и как теперь смотрят на нас соседи… Особенно бурлила пулеметная рота, даже хотела написать ответ Сталину. Это что же получается? Нам товарищ Сталин оружие прислал врага бить, а мы теперь играем в молчанку? Скучно же так жить, как собакам.
— Благородный порыв у солдат, — сказал мне начальник политотдела дивизии, когда я доложил ему о настроениях лыжников. — Но все же мощная оборона равносильна успешному наступлению. Постарайтесь, Симченко, разъяснить это бойцам.
Я даже обрадовался: уж очень ответственное мне дали задание. Убедить бойцов, которые рвутся в бой, чтобы отомстить за поруганную землю, погибших родственников: сидите спокойно, ваше время придет…
Я переворошил гору политической литературы и вот наконец собрал батальон в сельском клубе.
— Что такое Карельский фронт? — начал я. — Мы обороняем здесь свои северные рубежи, стратегическое значение которых огромно. Карелия — наш край, его своими трудовыми подвигами преобразовали советские люди.
Я вспомнил Сергея Мироновича Кирова, поведал о встрече с ним, о том, что неутомимый ленинец уделял Карелии огромное народнохозяйственное значение. Здесь была создана мощная промышленность, производившая остродефицитные материалы. Богаты карельская земля и Кольский полуостров алюминием, молибденом, железной рудой. Всей стране известны местные гиганты лесохимической индустрии.
— А еще за нами Мурманск, Кировская железная дорога, порт Архангельск. Через Мурманск мы можем получать помощь наших союзников. Почему фашисты стремятся захватить Кировскую железную дорогу? Да потому, что по ней за первые девятнадцать месяцев войны перевезены тысячи самолетов, танков, орудий, тысячи тонн боеприпасов и продовольствия…
Многие в зале даже курить перестали, питая ко мне интерес и подлинные чувства. А я не захотел терять вдохновения и продолжил:
— Гитлер отлично понимает значение Карельского фронта. Еще до нападения на нашу страну он заключил договор с Финляндией и ввел туда свои войска. Позже, когда фашисты начали вероломную войну, барон Маннергейм, финский фашист номер один, похвастался: «Я дал фюреру слово не вложить меча в ножны до тех пор, пока мы не дойдем до Урала и не заложим основы великой Финляндии».
Кто-то из бойцов присвистнул от удивления, а второй добавил:
— Ишь, как хватил! Гляди, подавишься.
— Вот и я о том же. Финские фашисты не учли уроков. Маннергейм и его клика надеялись, что их нынешние войска возьмут реванш за поражение в 1940 году. На Карельском фронте сосредоточено огромное количество отборных горно-егерских частей, авиации и другой боевой техники…
Проникшись душевным смыслом беседы, я описал ход боев на Карельском перешейке, битву за Мурманск, когда план молниеносного захвата порта был сорван. Гитлер сместил прежнего командующего Фалькенхорта и назначил генерала Дитла. Дитл решил поднять боевой дух немецких вояк своим макаром. Он объезжал части, запросто входил в окопы и давал солдатам свой бинокль. «Мурманск, Мурманск!» — повторял он. Мол, до него рукой подать. Солдаты смотрели, а холод пробирал их до самых фашистских костей. «Калт? — спрашивал генерал. — Возьмете город, и я всех обеспечу теплой одеждой. Три дня город ваш!»
Офицерам Дитл пообещал серию банкетов в гостинице «Арктика».
— Накося, выкуси, — не выдержал один из бойцов. — Ой, простите, товарищ батальонный комиссар, вырвалось…
— Бывает, — я перевел дух. — Фашисты действительно получили фигу. Второе наступление тоже было сорвано, враг потерял больше половины личного состава. На другой день после краха в кабинете Дитла сухо щелкнул пистолетный выстрел…
Я посмотрел на часы: пора было сворачивать беседу, но бойцы требовали: «Еще! Еще!», наконец ощутив глубокую сущность момента.
Тогда я рассказал о партизанах. Отряды имени Антикайнена и Чапаева нанесли врагу немалый урон. Уничтожили тысячи солдат и офицеров, взорвали сотни мостов и складов с боеприпасами, пустили под откос десятки эшелонов… Враги рассчитывали, что население встретит их как освободителей от колхозного строя, но жестоко просчитались. Наши колхозники стоят горой за достижения социализма…
Среди слушателей было немало людей из местного населения, приносящих стране реальную пролетарскую пользу. Редко у кого из них не было орденов за мужество и отвагу. Я прочел это в их взглядах: никогда не бывать фашистам на нашей земле!
Мне было легко оттого, что меня уже понимали с полуслова. И я поведал бойцам о подвигах тружеников Кировской железной дороги.
— А какое положение в Финляндии? — спросил один боец из карелов.
— Крайне тяжелое, — ответил я. — Экономика близка к катастрофе. Все мужское население Финляндии в возрасте от семнадцати до пятидесяти двух лет мобилизовано в армию. Белофинны применили к ним буржуазное коварство, однако теперь несут огромные потери — триста тысяч убитыми и ранеными, вот итог кровавой авантюры, в которую вверг страну барон Маннергейм.
Мне долго аплодировали после лекции, но тут я почувствовал, что очень сильно устал, а главного так и не сумел выразить. Ну, того самого главного, чтобы пробрало до самой середки. Сойдя с трибуны, я сел между бойцами.
На сцене меж тем выступала театральная агитбригада «Красный факел», которая здорово плясала и пела:
Будем финнов бить повсюду:
На земле и на воде.
Не уйдет живым ублюдок,
Месть найдет его везде!
Я проникся боевым призывом этим строк, а когда на сцену вышел трубач, у меня внутри все так и обмерло. С первыми тактами протяжного голоса трубы я понял, что вот же оно, то самое невыразимое словами чувство, и я едва сдержал слезы.
Труба пела о жизни, которая продолжалась, несмотря ни на что, даже в военное лихолетье, о разгроме фашистских войск под Сталинградом, о новеньких автоматах, которые наш батальон получил лично от товарища Сталина, о партизанском отряде имени Антикайнена, о нашей воле к смерти за советскую Родину, а еще я так понял, что труба пела о человеке. О каждом человеке, который сейчас сидел в зале, и о трудящемся человеке вообще, о его шершавых от холода, мозолистых руках… Но было в голосе трубы еще что-то непонятное, тревожное и пугающее.
После концерта я подошел к этому трубачу и попросил у него трубу, чтобы просто подержать ее в руках. Он, конечно, отдал мне ее с неохотой, но не мог же он отказать комиссару на линии фронта, переживая ко мне уважение. И вот я вместо автомата с большой опаской взял в руки медное тело трубы. Я боялся навредить ей, отвыкнув на войне от нежных предметов. Потом опасливо поднес к губам, робко извлек первые звуки, а потом что-то произошло. Горло трубы будто само по себе выдуло протяжную мелодию со множеством вариаций, и была в ней особая мировая тоска по чему-то несбыточному, может быть, даже по коммунизму, который отодвигался от нас в необозримое будущее. Невозможная музыка устремлялась ввысь. Бойцы замерли, где стояли, захваченные врасплох моим откровением, потому что им редко выпадала подлинная радость. И тут внезапно мне стало неизмеримо стыдно за лирику, неуместную на политическом мероприятии. Я оторвался о трубы, как от губ любимой девушки, и со смущением возвратил ее музыканту, кажется, даже зардевшись до корней волос.
— Товарищ комиссар, — отозвался артист. — Да у вас истинный талант. Вот кончится война, и вам нужно учиться, обстоятельно учиться музыке!
Он смотрел на меня с такой благодатной надеждой, что я совсем отчаялся и, не желая вступать в разногласия, только махнул рукой и вышел вон глотнуть воздуха, исполненного изморози. Там я прикинул, а не создать ли нам самодеятельность.
10
Я сам, конечно, хорошо пою «Интернационал» и народные песни. То есть когда-то я их пел, а потом основательно забыл, и сейчас мне бы даже в голову не пришло петь со сцены, да и просто в одиночестве петь от сильных чувств. Из всех чувств во мне живой осталась только ненависть, согласованная со смертью. Сердце при биении ощутимо натыкалось на ребра, производя в уме беспокойство по этому поводу, поэтому пусть бы оно лучше тихо качало по жилам кровь, вне всяких волнений и тревог. Не хотелось даже думать ни о чем наподобие счастья, да и вообще больше не оставалось повода думать. Я же не интеллигент какой.
Вот мне поручили создать художественную самодеятельность. Самое грустное, что я сам же ее и придумал, а потом доложил начальству по форме, потому что мысль показалась далеко не отсталой, и я привык докладывать обо всем, что происходит у меня в голове.
Начальник политотдела дивизии, выслушав мое донесение о необходимости самодеятельности, на следующий же день командировал меня в село Лобское, в котором дислоцировался 204-й полевой прачечный отряд, потому что женщины более склонны ко всяким художествам.
Я встал на лыжи и поехал в Лобское с замиранием сердца. Я так и не научился хорошему обращению с женщинами, потом, у меня перед глазами все еще стоял пример финок из «Лотты Свярд», и в иные минуты пути мне было по-настоящему страшно, и даже сердце затруднялось биться.
Село Лобское тихо лежало под снегом. Ни шевеления, ни собачьего лая, ни даже никакого дуновения, только дымки из труб поднимались ровнехонько в небо, выдавая присутствие местного населения. Дислокацию прачечного отряда я вычислил по заиндевевшим штанам-галифе и гимнастеркам, которые, безвольно опустив рукава и штанины, унизывали собой веревки, натянутые в несколько рядов возле барака. Некоторые гимнастерки были без рукава, а штаны только с одной штаниной. Из барака чадило белым паром, и я понял, что это точно прачечная. Почему-то сложилось в голове: «Вот так: все вокруг живет и терпит, живет и терпит». А чего оно терпит-то, я и сам до конца не додумал. Наверное, жизнь саму и терпит, больше-то нечего.
Когда я приблизился, в нос ударили запахи керосина и хлорки, а возле крыльца наметилось какое-то движение. Я уловил его скорее чутьем, чем зрением, потому что объект был серый, как и стена барака. Приглядевшись, я понял, что это женщина, закутанная в серый платок до самого носа, в серой же фуфайке и валенках, занятая баком с серым тряпьем.
Собравшись с мыслями, я подошел к ней и, не желая испугать, прокашлялся в варежку.
Женщина подняла лицо. То есть лица я как раз не разглядел из-за платка. Снаружи оставались только глаза и кончик носа.
— Здравствуйте, — сказал я и задумался, стоит ли докладывать по форме.
Но женщина уже ответила: «Здравствуйте», равнодушно, устало и без личного интереса. Я не знал, что еще можно сказать в таком случае, поэтому спросил, что только стукнуло в голову:
— У вас тут керосином пахнет. Это вы так со вшами боретесь?
— Со вшами, — повторила она. — Сперва в керосине вымачиваем, потом стираем в хлорке.
Она даже не смотрела на меня, занятая серым тряпьем в жестяном баке:
— Вот еще кровь старая на фуфайках, заскорузлая, в холодной воде придется вымачивать…
Она говорила это не для меня, а вообще в воздух. И не жаловалась, а так, выпускала изнутри сформировавшиеся мысли. То есть получалось, что она только и думала, что про керосин, хлорку и заскорузлую кровь.
— А как насчет художественной самодеятельности? — наконец открылся я, потому что на морозе губы заиндевели, и таиться дальше было попросту невозможно.
— Насчет чего? — Женщина наконец оторвалась от бака и посмотрела на меня очень внимательно.
— Я спрашиваю, вот вы, например, петь умеете?
— Петь? — переспросила она. — Мы тут со вшами боремся, керосином по уши провоняли, а вы говорите — петь… Ну, пела я до войны в хоре при театральном техникуме, а что? Теперь и это нельзя?
— Да где нельзя! Я говорю, меня к вам командировали для организации самодеятельности. Агитбригаду из вас организуем. Так, кстати, и назовем: агитбригада: «Керосин и хлорка».
— Что значит «Керосин и хлорка»? А покрасивее как-нибудь нельзя?
— Никак нет. «Керосин и хлорка» значит, что вместо вшей вы теперь финнов травить будете едким словом и делом. Я, кстати, забыл представиться. Комиссар отдельного лыжного батальона 313-й Краснознаменной стрелковой дивизии Симченко Федор Николаевич.
— Да? — женщина посмотрела на меня с сомнением, как на кузнечика, потом, высвободив из-под платка оставшееся лицо, сказала: — Паня.
Тут я заметил, что Паня совсем еще молодая девушка, светлоглазая, с крепкими щечками. А лицо у нее, когда целиком показалось из-под платка, представилось таким хорошим, что на него хотелось долго смотреть в упор. Если б только разрешили, я бы прямо на месте и расцеловал ее. Вот застрели меня, а я бы все равно расцеловал.
— Паня? — аккуратно уточнил я. — Это как же будет? Прасковья или Павлина?
— Да просто Паня. Что же мы на морозе стоим? Снимайте лыжи, товарищ Симченко, и пойдемте в барак, там хоть согреетесь.
Командовал прачечным отрядом ст. лейтенант Петр Ушаков. Я плотно познакомился с ним, доложил обстановку и планы командования на самодеятельность прачечного отряда, но гораздо больше мне, конечно, приглянулись сами девушки. Потому что если буржуазный строй сделал финских женщин убийцами и бросил их на бессмысленную гибель, то девушки советской Карелии в начале войны трудились на строительстве оборонных сооружений, потом их всех отправили по домам. Там из тех, чьи родные места были заняты врагом и некуда было возвращаться, одни девушки пошли в партизанские отряды, а другие в опустевшие леспромхозы Вологодской и Архангельской областей. А многие решили помогать армии непосредственно и влились в прачечные отряды. Конечно же, этим девушкам не хотелось очутиться в хвосте масс, поэтому они с радостью согласились организовать самодеятельность, чтобы выступать с концертами и в других дивизиях, где их ждали.
На прощание я подержал Паню за руку. Ладонь ее была изъедена хлоркой, и было заметно, что Паня этого очень стеснялась. Напрасно, потому что в ее ладони была теплота жизни. Я запрятал это тепло в варежку и долго ощущал его еще на обратном пути. По крепкому насту на лыжах бежалось легко, и я размышлял по пути, всякая ли база становится фундаментом для надстройки, потому что всю жизнь я или стрелял, или читал лекции, или попросту был балдой. Но сегодня мне, кажется, удалось заложить прочную базу для дальнейших встреч с Паней. Скоро двадцатипятилетие Красной армии, нужно будет организовать концерт художественной самодеятельности…
По возвращении я заснул, так и не успев до конца прочувствовать свое счастье.
А через пару дней нам поступил приказ Верховного Главнокомандующего о юбилее Красной армии. Приказ зачитали во всех подразделениях, всему личному составу дивизии. С волнением слушали мы строчки приказа:
«Весь народ радуется победам Красной армии. Но бойцы, командиры и политработники Красной армии должны твердо помнить заветы нашего учителя Ленина:
Первое дело — не увлекаться победой и не кичиться, второе дело — закрепить за собой победу, третье — добить противника».
Так-то оно так. Только на фоне успехов нашей армии финские фашисты озлобились еще пуще, ощетинили холки и клацали зубами.
Поэтому с начальником штаба батальона капитаном Пальшиным и постоянным связным Киуру мы отправились на лыжах в один из гарнизонов на переднем крае обороны. Гарнизон стоял на берегу Повенецкого залива, на мысе Оровнаволок. Нам предстояло проверить степень готовности инженерного оборудования и личного состава роты, стоящей на высоте 90,5, к отражению противника. Буквально на днях 9-я рота 1072-го полка, ослабив бдительность, подверглась ночному нападению и понесла значительные потери. А еще были случаи, что по мысу со стороны Повенца открывали стрельбу финские минометы…
Я провел несколько бесед с бойцами этого батальона на предмет социалистической бдительности. А мне в ответ задали вопрос, когда же откроют второй фронт: «Хватит с нас тушенки, надо из фрицев отбивные делать». Тогда я сказал, что мы сами сломаем хребет фашистскому зверю, но при этом почему-то думал о Пане. То есть я теперь всегда о ней думал. Вот иду через лес на лыжах, чуть на отдалении снег обрушится с ветки — мне бы затаиться и переждать, а я почему-то вспоминаю Паню и продолжаю идти вперед, преодолевая страхи. Потому что о себе я совсем не думаю, а только о ней. И пока я о ней думаю, со мной ничего плохого случиться не может, потому что если я живу, значит, и она живет, и наоборот. Потому что в своем бурно текущем чувстве мы совсем жить не могли друг без друга, и я не представлял, кому бы еще так требовался в своей жизни, как ей. И мне было больше некуда деваться.
Словом, я сам решительно потерял бдительность, и в голове моей воцарился какой-то морок вне всякой мысли. Я сам знал про этот морок, но начальнику штаба не признавался из соображений маскировки. Да и просто стыдно было признаться.
И вот, проведя беседы с бойцами и проверив готовность роты, отправились мы в обратный путь. Сумерки уже сгустились настолько, что в свете ущербной луны мы едва различали дорогу. Луна висела низко над кромкой леса, на удивление огромная, с четкой тенью, оттяпавшей у нее нижний правый край. При такой луне редкий зверь выйдет на охоту, разве только вурдалаки какие отважатся, хотя я в них с детства не верил, это все были поповские штучки для одурманивания пролетариата. Я чужой крови не алкал. Я даже мысленно не поминал тот случай при разгроме финского гарнизона, приказав себе, что это был вовсе не я. Однако я сам мог противостоять только известной опасности, а вот луна меня тревожила именно потому, что в ее свете все вокруг казалось необычным, вовсе не таким, как виделось днем. Поэтому в сердце угнездилось смутное беспокойство, что было и вовсе нехорошо.
Мы едва удалились от гарнизона и равномерно двигались открытым побережьем к лесу, как вдруг я почувствовал какое-то движение наверху. Или даже не движение, а разрыв, как если бы старая рубаха, не единожды вымоченная в хлорке, сама собой расходилась по ниткам. Я еще остановился, никуда не торопясь, как во сне, и посмотрел вверх, туда, где, рассекая стылую ткань воздуха, прямо меня, со свистом и покручиваясь на лету, сгустком тьмы неслась сама смерть. Я застыл и сосредоточился на ее неумолимом движении. А смерть будто еще зависла в воздухе, я даже успел крикнуть: «Мина!» — и рухнул лицом вниз, ломая лыжи. В следующее мгновение прямо впереди меня рвануло, земля подо мной вздыбилась и ухнула вниз. Меня повлекло вслед за ней прямиком в ад, комья вывороченной глины ударили мне в затылок, уши взорвались изнутри, а голову расперло так, что я весь превратился в одну огромную тыкву. Левую руку рвануло вон из тела, как морковку из почвы, и откинуло куда-то вбок, и я еще увидел, как рядом со мной закрутилась огненная воронка, а внутри меня еще несколько раз отозвалось: «Паня, Паня, Паня»…
Но это говорил не я. Я тогда уже ничего не чувствовал.
Очнулся я, когда уже светало. Жиденький рассвет занимался над ровным заснеженным полем залива, только вдалеке, то есть в очень дальнем далеке, на самом горизонте, чертилась полоса леса на той стороне залива. Над лесом огромным белым шаром висела луна, и мне вдруг так представилось, что это вовсе не луна, а око господа, которого вовсе даже не существовало, и я это прекрасно знал. Но в тот момент мне почему-то так вот ударило в голову, что это с небес смотрит на меня сам бог, которого я однажды оплевал и сжег в деревенской печке. Но если я до сих пор жив, может быть, и он точно так же почему-то остался жив и даже простил меня.
Черная полоса леса там, за заливом, гуляла вверх-вниз, вверх-вниз, мне никак не удавалось ее успокоить. Шея заиндевела, и голова не поворачивалась совсем. Все же я усилием воли заставил себя приподняться на локте и оглядеться по сторонам. Левая рука мне не подчинялась, и у меня в уме почему-то проросла строчка: «Шалун уж отморозил пальчик», а откуда она вдруг выдернулась, я и сам не вспомнил. Всю левую часть моего полушубка покрывала короста заиндевевшей крови. Но глаза глядели ясно, и уши ловили любое шевеление в окрестностях. Я будто бы даже слышал шорох крыльев большой птицы, которая пронеслась высоко надо мной, высматривая, чем поживиться. Видно, она понимала всю мою тоску и слабость, и я бы даже погрозил птице кулаком этой птице: «Я тебе не добыча!», но, едва попробовав оторвать от земли локоть, я рухнул лицом в глину.
«Вставай, коммунист Симченко!» — раздалась в моей голове будто чья-то команда, и я, подчинившись беспрекословно, резким движением корпуса привстал на колени.
Земля вокруг меня была вся взрыта и выворочена наизнанку. Видно, со стороны Повенца стреляли не единожды. Поодаль, слева от меня, возле прибрежных валунов лежало тело связного Киуру. На месте живота у него зияла черная дыра, из которой наружу торчали кишки. За Киуру еще тянулся длинный кровавый след. Значит, он пытался ползти назад, к своим, уже с развороченным животом.
Капитан Пальшин лежал на небольшом отдалении от меня, и вместо ног у него было багряное месиво, и живота у него тоже не было.
А я уже понимал, что у меня ноги целы, хотя и плохо подчиняются мне. Я еще раз приказал себе встать, чтобы по старой лыжне вернуться в гарнизон. Ночью снега не было, и лыжня должна была неплохо читаться. Если сейчас пуститься в путь, к ночи есть надежда добраться, не так и далеко мы успели уйти, хотя идти придется пешком: лыжи были разломаны вдрызг.
Я плохо держался на ногах, переживая стеснение сознания. Кое-как, спотыкаясь на каждом шаге, преодолел взрытое минами пространство, дальше открывалось заснеженное поле, и, едва ступив на него, я провалился по колено. Насилу отступил на взрытую землю и понял, что дороги назад не существует. Мне не одолеть и сотню метров. И тут мне в голову ни с того ни с сего стукнуло, что вот однажды в детстве я слышал в церкви, как Спаситель ходил по воде. Я даже сгоряча плюнул, такая это была дурацкая мысль: какой там еще Спаситель? Я же не какой-то там аллилуйщик, я комиссар Красной армии, верный ленинец. Комиссар наравне с командиром является прямым начальником всего личного состава части и несёт полную ответственность за выполнение воинского долга и проведение воинской дисциплины всем личным составом части снизу доверху… В голове моей все крутились фразы из Устава вооруженных сил.
А потом я вдруг понял, что по воде, то есть по льду, действительно можно добраться до гарнизона, даже немного срезать путь. Конечно, это спасение: несмотря на недавнюю оттепель, лед еще прочный, выдержит и санную подводу. Снежный покров со льда выдувает ветром, а на суше снег заполняет каждую ложбинку и выбоину, поэтому и достигает полутора метров. Странно, что я сразу не додумался идти через лед. Но мы, разведка, всегда опасались открытых пространств, мы чаще ходили лесом.
Ориентиром служило тело связного Киуру. Вроде бы до него было недалеко, но я устал и готов был сдаться уже на середине пути, пробивая себе дорогу, почти ложась спиной на наст и отталкиваясь ногами. Если враги не засекут меня на этом ледяном поле, я доберусь, я обязательно доберусь к своим. Пуля с повенецкого берега меня не достанет, да и в бинокль финны вряд ли разглядят. Между нами километров пять-шесть.
Почти рассвело, правда, зимой под северным небом это почти и не заметно. Утро едва брезжило, жидкое и серенькое, встающее солнце не показывалось из-за плотной завесы облаков, которую не могла пробить и пушка-гаубица. Левая рука наконец оттаяла и заныла так, что захотелось ее окончательно оторвать, но мне никак нельзя было сдаваться. Только не мне и не сейчас посреди этого бесконечного белого поля. Нужно было или продержаться до смерти на одном терпении, или же сразу погибнуть.
Я продвинулся по насту еще чуть-чуть вперед. Паня! Где-то меня ждет Паня. Только эта мысль придала мне сил, и я буквально выскочил на нашего связного. Киуру лежал на спине, уставив в небо белесые очи почти без ресниц. В лице его не было боли, а только одно глубокое удивление. Мысленно попрощавшись с товарищем, я наконец выбрался на спасительный лед, ощутив под подошвами валенок припорошенную снегом скользкую твердь.
Шаг, еще шаг. Нужно было срезать по льду полумесяц песчаной косы, тогда до своих будет рукой подать. Только вчера мы миновали во-он тот скалистый мыс, клином вдававшийся в озеро. Доберусь до него по льду, а там…
И тут я застыл посреди ледяной пустыни, и последняя теплая кровь замерла в моих жилах. Прямо на меня со стороны этого мыса двигался фашистский десант. Лыжники шли друг за другом ровным строем, спокойно и размеренно, будто ничего не опасаясь, хотя их можно было спокойно перестрелять с берега. Движущиеся фигурки прекрасно читались на снегу, человек восемь или десять. Но как же так? Неужели ночью финны разгромили наш гарнизон, и теперь…
Силы оставили меня. Я рухнул на колени в невозможности предпринять что-либо супротив десанта, да и попросту еще побороться за свою жизнь. Финнов было слишком много для меня одного. Я нащупал в кобуре пистолет «ТТ». Пистолет имел отличные боевые качества: высокую точность стрельбы, большую дальность и мощное пробивное действие пули. Но — подпустив врагов поближе, я успею только пару раз выстрелить, а потом меня убьют, и все закончится. Коммунистическое будущее построят уже без меня, и я больше не увижу Паню. Конечно, коммунизм без меня обойдется, и Паня, может быть, тоже, но неужели я сегодня так бездарно умру?
Я обратил свои глаза на фашистов и весь перетек в глаза. Но вот по мере приближения десанта возникла некоторая странность. Какие-то короткие у них были лыжные палки, и двигались финны слишком уж легко и целенаправленно, очень быстро перебирая этими палками. И вот они немного еще укрупнились в поле моего зрения, и тут я наконец понял, что вовсе это не лыжные палки, а передние лапы. И что это вовсе не финны идут на меня, а волки. Настоящие серые волки, почуявшие свежую кровь. Еще немного, и я, и Киуру, и капитан Пальшин станем добычей этих хищников. Они растащат нас по частям, сожрут за милую душу и косточек не оставят.
Ну, уж нет! Со скупой надеждой я достал пистолет и попытался прицелиться. Рука дрожала, не слушалась, но я все-таки поймал в прицел волчьего вожака и нажал на курок. Выстрела не случилось. Пистолет дал осечку, и я почему-то сразу понял, что сжатая до предела пружина попросту «устала». Оружие отказалось стрелять!
Заметив мои действия, вожак стаи остановился и потянул носом воздух. Пахло человеческой кровью. Мясом. Легкой добычей. Это и я сам понимал прекрасно, но равнодушие к жизни так и не наступило.
И вот я — окровавленный, трехлапый зверь, застигнутый врасплох стаей серых хищников… Я, комиссар Красной армии, вытянулся, как мог, по направлению к совсем тусклой луне, зависшей над лесом на той стороне залива, и — завыл.
Я вы-ыл, вы-ыл о том, как тяжело умирать в одиночестве среди снега и льда, когда твои враги превратились в волков и только и ждут, когда ты наконец перестанешь дышать. О том, что Красная армия разгромила фашистов под Сталинградом, а это значит, что скоро мы перейдем в наступление по всем фронтам и проклятых финнов погоним со своей земли.
Это моя земля! — выл я, обращаясь к небу и вожаку волчьей стаи. Я здесь живу и однажды, наверное, умру здесь, но еще не теперь.
Это моя земля! Не Великая Финляндия! Это моя земля! И я горло перегрызу каждому, кто только сунется в мои владения. Слышите вы, волки?
Труба моего горла звучала уверенно, звонко. Воздух был абсолютно пуст, и скорбный голос моего одиночества поднимался к облакам и летел выше, выше, в самое будущее, которое окрашивало облака кроваво-красными брызгами восходящего солнца.
Я выл о том, что на войне человеку не место, что он может выжить, только если сам станет хищником, изгнав из себя последнее сострадание к классовому врагу, что когда-нибудь коммунизм победит во всем мире, и тогда среди людей совсем не останется волков, они будут без надобности. Но пока за светлое будущее нужно сражаться, поэтому я перегрызу горло каждому…
И тогда мой природный враг, вожак стаи волков, повел ушами, коротко визгливо лайнул, затанцевал на месте, пару раз ударил себя хвостом по впалым бокам — и, снявшись с места, будто передумав, пустился дальше, параллельно берегу. И вся стая последовала за ним.
***
На этом рукопись гвардии подполковника Симченко обрывается, но, поскольку он закончил ее в 1984 году, мы можем быть уверены, что в тот февральский день 1943 года Симченко не погиб в схватке с волками на мысе Оровнаволок. Вожак волчьей стаи принял его за такого же альфа-самца, как и он сам, настоящего хозяина мыса Оровнаволок, и предпочел не связываться.
А Федор Николаевич Симченко все-таки сумел добраться до своих. Он встретил Победу, купил себе гражданский костюм, ботинки и женился на своей Пане. Может быть и так, что он даже приобрел для своей Пани стиральную машину, чтобы она больше не портила руки стиркой. Ну, когда эти машины появились в продаже.
А могло случиться, что были и другие тетради, в которых подполковник Симченко написал о том, как он дослужился до подполковника, но теперь они утрачены безвозвратно, как и многое из того, что некогда творилось под «серым небом нашей родины».
Должно быть, он обращался с этой рукописью в издательство в далеком 1984 году. И его мемуары, скорее всего, опубликовали бы — в то время еще уважительно относились к коммунистическим порывам. Между тем на пятки уже наступал следующий, 1985-й — год пересмотра ценностей, слома эпох, сознания, пролетарского чутья, инстинкта и т.д., и рукопись подполковника Симченко оказалась попросту никому не нужна.
Но вот меня его записки неожиданно увлекли. Я постепенно прониклась мыслями политрука, далеко не примитивными, а местами очень даже интересными. Ведь если разобраться, он был в широком смысле поэт, обладающий странным, глубинным талантом. Он только не всегда умел совладать с нахлынувшими словами, чтобы выразить себя на бумаге.
Да… Прежде и люди были основательны, как и вещи.
Я пыталась выведать среди старых редакторских кадров, помнит ли кто гвардии полковника Симченко, передавал ли он кому свою рукопись? Напрасно. Никого из тех, кто работал в издательстве в самом конце социализма, либо не осталось в живых, либо они в таком состоянии ума, что не стоит и спрашивать.
Но тут журналист Юрий Шлейкин, который в ноябрьские праздники пришел взглянуть на наш новый-старый комод, а заодно и на рукопись, неожиданно вспомнил, что однажды в редакции журнала «Карелия» он заметил старика инвалида с военной выправкой, который пытался что-то доказать главреду, потом тот же старик заходил в редакцию «Ленинской правды». Над ним еще посмеивались, что ходит тут маразматик со своей рукописью «для правнуков», которую никто не хочет читать…
А ведь согласитесь, есть в ней какая-то ненарочная красота.
Поэтому, товарищ политрук, разрешите обратиться.
Я точно не знаю, к какому небесному полку приписали вас в посмертном существовании. Может быть, вы сейчас стоите на блокпосту, охраняя серое небо нашей родины. Но теперь, когда сгущается туманный вечер, — в такие вечера природа дремлет, подернутая морозной дымкой, — я гляжу на стынь природы, едва различая вдалеке силуэты деревьев, которые будто бы светятся белым… Так вот, я думаю, что, пока вы там стоите на своем блокпосту облачного Карельского фронта, все еще не так страшно, как порой представляется нам, потому что есть вы. И что все еще может состояться — для родины, для меня, для каждого, кто живет здесь и вдыхает изморозь ранней зимы4.
1 В публикации сохранена стилистика политрука Симченко.
2 ПУРККА — Главное политическое управление Советской армии и Военно-морского флота СССР.
3 В Великую Отечественную войну все красноармейцы, воюющие на фронте, — от рядовых до командного состава, — получали денежное довольствие.
4 Эта повесть создана по мотивам неопубликованных воспоминаний гвардии полковника В.Я. Савченко (1911–2001).