Роман
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2023
Элина Войцеховская — писатель, эссеист, филолог-славист, литературный переводчик, преподаватель, по первому образованию — математик. Автор многочисленных литературных, культурологических, журналистских и академических публикаций на русском и французском языках.
Все созвучия случайны.
Все персонажи вымышлены.
Часть 1. Три дня из прошлых жизней
Глава 1. Ночь на холме
Расшвыряв черные пиджаки по фигурным стульям ресторана и засучив рукава белых рубашек, официанты торопливо домывали пол кухни. Плиты и рабочие поверхности были уже отчищены поварами и поварятами до застарелого, в густой паутине царапин, стального блеска, остатки еды выброшены или убраны в холодильники, посуда загружена в посудомойки. Кухонный же пол был обязанностью официантов, последней и самой неприятной, слабо гармонирующей с великосветско-лакейским дресс-кодом.
Оставшиеся клиенты разной степени лощености расплачивались у стойки под орлиным присмотром дневной рецепционистки Беатрис, спешащей сдать смену Антону. Время в пятизвездочном отеле-шато «Hostellerie de Charme» подходило к полуночи.
Местные официанты помимо элегантности, приличествующей роскошному месту, славились информационной непогрешимостью. Заказанное блюдо без ошибок и дополнительных вопросов оказывалось именно перед тем клиентом, кому предназначалось. Номера стола было недостаточно. Во время организованных торжеств за одним столом собирались дюжина и больше клиентов. Тест на память, насколько известно было Антону, при приеме на работу не проводился.
Не прельщаясь идеей романа «Hostellerie», Антон все-таки пару раз попытался выведать секрет у официантов, но те только ухмылялись в ответ. В заведении Антона уважали за ученость, но держали на расстоянии как чужака. Самый подозрительный взгляд исходил от Кристофа, метрдотеля, т. е. главного лакея. Антон же ни по сути, ни даже по должности лакеем не был.
Со временем Антон разгадал технологию, способную сойти за адаптацию гораздо более сложного кода бомбейских разносчиков обедов, безошибочно доставляющих по офисным адресам несчетное количество густо-пряных потерто-блестящих судков.
Нечестивцы ввели систему тайных шифров, в беглом переводе на русский обозначавшую клиентов, например, как РАБА («разбитная бабенка из Америки») или ЛОБ («лысый обжора»). Шифр записывался на планшете в линии заказа, и прочесть его умели все посвященные. По тому, как некоторые официанты исчезали, едва нанявшись, можно было заключить, что они не справились с шифром, и коллеги нажаловались Кристофу, а тот — директору. Разумеется, в качестве грехов предъявлялся не информационный идиотизм, а, например, неаккуратность, неповоротливость или, в самых тяжелых случаях, дурные манеры.
Антон подумал, что, если его материальные и прочие дела наладятся и он когда-нибудь появится в заведении как клиент, реестр пополнится новым шифром. Самый мягкий пришедший Антону в голову вариант получился таким: БЫК («бывший коллега»). Разумеется, Антон был здесь чужим не только потому, что являлся в заведение в тот час, когда официанты пытались покинуть его, но и по причинам, понятным любому читателю Гуссерля, принужденному подрабатывать где придется.
Мне повезло, убеждал себя Антон, я почти смотритель маяка. Когда его докторантская стипендия неожиданно уменьшилась вполовину, ему удалось достаточно быстро устроиться ночным рецепционистом в заведение посреди лучших бурдигоских виноградников. Наняли его, как он сам сообщал посвященным в тайны его финансовых проблем и достижений, за английский и прочие языки и за то, что костюмчик сидит. На Антоне, как и на официантах, как и на всех служащих отеля, был черный — хоть на свадьбу, хоть на похороны — собственный костюм, не униформа. Пришлось потратиться, устроившись на эту работу. Трата не была совсем уж бесполезной. На свадьбу, на похороны и на защиту тоже пойдет. И на все академические интервью, должные последовать за защитой. Пусть для этих целей был бы куплен костюм, пожалуй, не черный. Но цвет и фасон костюма в любом случае не слишком гармонировали бы с темой диссертации: какое отношение имел классический однобортный костюм к сакральной эстетике?
Нынешние второстепенные занятия Антона, как ни странно, имели косвенное отношение к теме: здесь же, в недрах холма, пониже гостинично-ресторанных кладовых, в катакомбах-оссуарии, возможно, до сих пор обретались мощи святого анахорета, давшего имя некогда бойко монастырскому, а ныне бойко винному городку. С точки же зрения эстетики, увы, этот холм — не только религиозный центр, но и винный омфалос мира, был слишком зачищенным, слишком пустовато-светским.
Меж тем последний клиент, подходящий под шифр СВИН («северо-восточный иностранец»), расплатился у стойки и направился к лифту. Крючки для ключей под стойкой были все пусты — предстояла спокойная позднеавгустовская ночь с воскресенья на понедельник — ни больших торжеств, ни затерявшихся в ночи постояльцев.
Беатрис сидела за стойкой красного дерева, Антон стоял рядом. Беатрис была неизменно вежлива, но почему-то всегда казалось, что вот-вот нахамит. Она все еще претендовала на роль роковой брюнетки, но теперь была скорее пожилой матерью-одиночкой маленькой девочки, оставленной с няней. Беатрис обеспокоенно взглянула на часы и вопросительно на Антона. «Конечно, идите», — сказал Антон. «Спасибо, — торопливо кивнула Беатрис, — бон кураж», — и вытащила из-под стойки две сумки, дамскую и тряпичную.
Оставшись один, Антон первым делом запер дверь отеля, а заодно, что никак не было предусмотрено регламентом, успел привычно вдохнуть ночной воздух и бросить взгляд на готическую колокольню в двадцати метрах от входа в отель. Вернувшись к стойке, запустил на служебном компьютере бухгалтерскую программу подсчета выручки. На взгляд Антона, некогда профессионала от информатики, софт был корявым, а компьютер — просто позорным, что, с одной стороны, вписывалось в философию заведения (все, к чему не прикасались руки и взоры клиентов, было качества, мягко говоря, посредственного), но с другой стороны, экран вполне выглядывал из-за стойки, и клиенты не могли не заметить ни застарелого грязно-серого пластика его, ни скромного для двадцать первого века габарита. Антон достал из принтера парадную, поблескивающую перламутром бумагу и заложил обычную.
Где происходит бросок от дешевого к дорогому? Дамы-рецепционистки, бедные (во всяком случае, ведущие себя так, как будто они гораздо беднее Антона), извлекают из канцелярского хаоса (линейки, резинки, скрепки — все самого скромного качества) плотные, слегка шершавые перламутровые листки и засовывают их в принтер. В руках дам эти бумажки еще дешевы, ибо извлечены из недр дешевизны. В руках клиента они становятся уважаемыми предметами, приличествующими многослойной роскоши заведения. Пусть для клиента, способного без напряжения оплатить счет, выставленный на такой бумаге, цена самого листка была величиной, близкой к нулю.
Крупные буквы были цвета кофе с молоком, мелкие — черного кофе. В этом, несомненно, был стиль, тонко продуманный. Крупные темные буквы выглядели бы грубовато, мелкие светлые сливались бы с фоном. Отработав свое, роскошь превращалась в ничто, но не теряла функциональности. Стопка разорванных пополам старых счетов вперемежку с лоскутами обычной бумаги лежала под стойкой и предназначалась для черновиков.
Пока электронный бухгалтер вершил свои расчеты, Антон обошел все сорок семь окон ресторана, холла и бара, проверяя, закрыты ли они. Пара окон в баре оказалась распахнутой, через них врывался в помещение густой, накопленный за день жар. Потом сравнил результат вычислений с содержимым жестяной коробки в ящике стола. Купюры, рассортированные по достоинству, перекочевали в использованный конверт (новые для этих целей использовать запрещалось), а конверт — в сейф в углу директорского кабинета, за стойкой. Мне доверяют, в который раз усмехнулся Антон. Впрочем, содержимое конверта вряд ли было способно надолго обеспечить одинокого и не слишком требовательного господина, каковым полагал себя Антон, — какая-то пара-тройка тысяч. Остальное платилось кредитками и чеками. Туда же, в сейф, отправилась и флэшка, на которую надо было сохранить результат вычислений; кажется, она ценилась больше, чем содержимое конверта. Хозяева, видимо, не очень-то доверяли собственному компьютеру. Наступало время кухонных обязанностей.
Глава 2. Возможность логики
Пространства полнились богами и демонами, многих из них удавалось разглядеть и приветить, но в сферах, требующих прямых путей, действовала самая безукоризненная логика.
Вот чему научила жизнь: где надо, выбирай завиток, где надо — прямизну, практически абстрактную, пронизывающую пространства.
Эта простота и эта прямизна были унаследованы из семьи. Завитки, кудрявые детали подобраны на дорогах мира, не всегда прямых, но не способных ввести в заблуждение.
Еще месяц тому Айна бродила по обшарпанной, только что снятой квартире и пыталась составить список покупок и дел — таз для стирки, швабра, метла и совок, — но мысли ускользали в более естественном направлении.
В этой квартире жили не какие-то безымянные студенты, а ее персонажи.
Почему в воображении, поселяя парижских персонажей, она представляла именно эту квартиру? Раньше ей не приходилось видеть ни такие створки, ни скобу в душе для сушки белья, ни металлические заплаты на ветхом паркете.
Подобные, осторожно говоря, совпадения обнадеживали, убеждали в правильности текста и пути. Но… видимо, следовало писать о шотландских замках и виллах италианской ривьеры, усмехнулась Айна и продолжила список. Мочалки для посуды, жидкость для посуды, eau de javel — бесконечно чуждая, но непоправимо проникшая в быт субстанция.
Быт, следовало признать, изменился. В первом десятке новых квартир в магазин за шваброй и К° ходил Сергей. Айне приходилось разве что сопровождать его или подвезти, ибо водить машину он так и не научился. В тех квартирах еще не жили никакие персонажи, потому что пока не были вызваны к жизни ночными бдениями. Тогда Ася (именно таково было домашнее имя нашей героини) пыталась унюхать ларов, договориться с ними, а Сергей со всех ног несся за швабрами и тазами и прибегал с полными руками, улыбаясь и запыхавшись.
Со следующим рядом квартир, числом тоже примерно десяток, было проще и сложнее, потому что они были уже увидены и почувствованы до того, как материализовались в воздухе и на бумаге контракта по съему.
Мусорные мешки, побольше и попрочнее, записала в список Айна, поглядывая на непонятные кучи в углах. Надо побыстрее пройти этот этап, а для этого завести новых персонажей, и поселить их, и отправить за швабрами, и прожить их жизни, каждую по отдельности.
Сергей болтался по квартире, не замечая деталей. Ему о многом хотелось забыть, представить прошлое более стандартным, чем оно было, более обыкновенным, надежным. Девушка, с которой он познакомился лет тому назад уже почти двадцать, была мила и наивна. Он старше почти на десять лет. Это он обучил ее всему, от математики до домоводства. Философия и история — конечно — естественные части списка, он отлично помнил школьные учебники и университетский учебник по западной философии, случайно попавшийся и случайно прочтенный. Теперь она цинична — возраст, опыт, а он смягчился с годами. Все было обычным, обычным и остается. Отъезд из Бурдиго почти на три года был очень правильным решением, и все наладилось, даже здесь, на новом месте, успев превратиться в рутину. Но он, Сергей, возможно, сумеет ее подразбавить.
Глава 3. Как учил Рамакришна
Двойное ведерко для шампанского, посеребренное, с львиными головами по бокам и свисающими из них кольцами (аккадские радости, отрада Вайденфельда), вмещало не пижонские запотевшие бутылки, а дорогую, изрядно пошарпанную собачью миску. Антон стащил ведерко с полки и, как учил Рамакришна, подпер дверь кухни. Меламин зазвенел о металл.
Рамакришна, тринидадский индиец, был принят на работу во французский отель-шато за английский язык и природную горделивость осанки. По тем же причинам, как сказано, получил работу и Антон, подменявший Рамакришну по выходным. Рамакришна щедро обучил Антона как стандартам ночного присмотра за заведением, так и собственным тайным уловкам, позволяющим оптимизировать труды.
Дверь кухни, допустим, следовало держать открытой как минимум по двум причинам: для лучшего обзора и чтобы облегчить себе проход с посудой для завтрака.
Две ночи напролет Антон внимательно наблюдал, как темные пальцы Рамакришны расставляют приборы, кувшины, стулья в каноническом порядке, и даже кое-что записывал в специально приобретенном оранжевом блокнотике, не отягощающем карман брюк, усердно вел светскую беседу и поддакивал. Кажется, он понравился Рамакришне, а не только управляющему отеля (он же шеф-повар) и жене управляющего и был успешно принят на работу. Рамакришну же более не встречал.
С тех пор почти год, два-три раза в неделю, за несколько минут до полуночи Антон принимал дежурство у спешащей дежурной рецепционистки и, уже не нуждаясь в оранжевом блокнотике, проделывал ночные ритуалы — чуждые, но не внушающие отвращения. Устройство отельного быта, забавные ситуации, случающиеся ежедневно, вернее еженощно (рухнувшая под собственной тяжестью полка с дорогущим арманьяком, неожиданный горностай на готической башне), были, несомненно, интересны для литератора. Да, Антон все еще себя им считал, пусть даже наложил вето на беллетристику для написания диссертации по философии, которую, не в пример заброшенной диссертации по информатике, собирался защитить, причем очень скоро.
На стене за стойкой висели акварельки интерьеров — никакого автокада, все вручную — проекты будущей реставрации, которую хозяева планировали начать с ноября, когда лозы обнажатся, воздух насытится сомнением, дымом и кристаллами холода, а поток туристов иссякнет до уверенной весны.
Контракт заканчивался в конце сентября, и, хотя Антона к тому времени ждали совсем другие занятия, на всякий случай он решил контракт продлить. Хозяева только обрадовались. Мы оставим вам теплую комнату, Антуан, и телефон, и чайник. Даже во время строительства надо за всем присматривать.
Антон уже представлял себе одинокую зимовку в единственной теплой комнате развороченного заведения, когда видишь, как болезненно трещит лоск и сквозь неровную щель проступает мизерабельность. Антон еще раз обошел ночные владения, взглянул в оконную тьму и наконец подключился к интернету со служебного компьютера (телефонный сигнал не проникал сквозь стены полуметровой толщины). Письма от Клариссы все еще не было.
Глава 4. Примечай конские головы
Поездка, как ни странно, помогла. То есть она помогала, пока длилась. Во время бесконечных перемещений, проходя через десятки аэропортов, вокзалов, деревенских базаров, дворцов, храмов и придорожных забегаловок, Сергей не терял вещи, ключи, документы. Общался с коллегами, не забывая здороваться и спрашивать, как дела. Приветствовал, хотя бы кивком головы, простых любопытствующих встречных. Кажется, даже слегка интересовался историей мест, в которых они оказывались, черпая теоретическую базу из собственных, закрепившихся намертво школьных познаний и случайно попадавшейся под руку локальной печатной продукции. Кажется, иногда хвалил купленные Асей шарфы цвета такой или сякой зари: из шелка, из кактуса, из непонятно чего, хотя, конечно, предпочел бы поэкономить деньги. И, главное, после десятилетнего перерыва, наполненного угрюмым ничегонеделаньем, понемногу начал опять заниматься математикой. Возможно, этому способствовало постоянное общение с коллегами: им нужны были статьи, результаты, отчетность перед руководством, и Сергей все это производил: вначале попросту переписывая в новых обозначениях старые заметки, а потом начал улучшать старые результаты, так что Ася даже попыталась усомниться в собственных выводах насчет того, что жизнь Сергея уже перешла в стадию медленного умирания, что это не просто депрессия, кризис среднего возраста и пр. Что это конец.
Если боги возложили на тебя особую ношу, а ты норовишь сбросить ее, они без колебаний уничтожат тебя и передадут дар другому. Наша совместная жизнь — это наши дары. Кажется, мы все-таки можем сосуществовать вместе, милый, но мы должны жить нигде, передвигаясь по миру в ярких колесницах и вертясь не медленнее дервишей, и да — непрерывно работать. Наша совместная жизнь — это хлопок ресниц между лежащим Вишну и высунувшимся из стены Кетцалькоатлем. Мы оденемся в черное, как же иначе, обвяжемся яркими шарфами, и через наши головы будут пролетать миры.
Конечно, немедленно по возвращении случился рецидив. Сергей смотрел на Париж отрешенным взором, успел потерять кошелек, куртку и пару зонтиков, и, разумеется, о математике не было и речи.
Ася отдавала себе отчет, что все то, от чего она пыталась сбежать три года назад, в Европе будет возвращаться, причем, скорее всего, в усиленном виде. Тогда, три года тому, Сергей, несмотря на свой непрозрачный кокон, видимо, что-то заметил и с завидной даже для активного человека поворотливостью организовал эту поездку. В альтернативе ехать с ним и смотреть на яркое или оставаться во Франции и налаживать сероватую одинокую жизнь с некоторым скрипом победило первое. К большому Асиному стыду. Но яркое следует дозировать, и, когда Асе опять стало недоставать Европы, Сергей это тоже, видимо, почувствовал, продлил свое университетское открепление и предложил Асе вернуться в Европу, да не в Бурдиго засонный, а в Париж. Удивительным образом это совпало с желанием пятнадцатилетнего Дани учиться в подготовительном классе лицея Сен-Луи.
Итак, чемоданы, к содержимому которых прибавилось несколько кудрявых барельефов, тряпок и побрякушек, пачка коки (чего уж там), пара тысячетаблеточных банок парацетамола, много приправ и книги, неожиданные книги, на которые случилось наткнуться здесь и там, эти самые изрядно потрепанные чемоданы вынырнули на стыке пятого и тринадцатого округов, но все-таки официально в пятом.
С дома напротив смотрела чугунная конская голова, с ближайшего большого перекрестка щерилась блестящая безумная Жанна. Лифт был таким, что в нем помещались два человека средних размеров: один — боком, а второй — как придется.
Сергей, видимо, решил, что на ближайшую пару лет проблема решена. У Аси же было другое мнение на этот счет. Она не может себе позволить во второй раз присутствовать при злобной деградации мужа. Она уже сделала, что могла. А теперь нужно действовать, немедленно.
Глава 5. Быт
Отец сидел в туалете уже минут двадцать, оттуда неслись невнятные монологи. Он явно думал, что его никто не слышит. Мать скрылась в спальне. Все как всегда.
Дурацкая Люда шуршала пакетами рядом, на кровати Дани. В ободранной квартире на стыке пятого и тринадцатого было только две небольшие комнаты. Глядя на Люду, на ее бесцветные бараньи кудельки, тусклые глаза навыкате и полосатые бесформенные кофты, Даня говорил себе, что нет, он не ошибся, выбирая вслед за отцом математику. Все-таки математики не все такие, как отец или Люда. Оная Люда на пути из какого-то зауральского университета в Испанию проезжала через Париж и, конечно, попросилась переночевать к свежевозникшему там русскоязычному коллеге.
Даня лежал на полу на ничейном матрасе и приучал себя к терпению. Еще пара дней, и это закончится. У него будет комната на него одного, пусть с сортиром в конце коридора, но так все жили когда-то, включая самых барских бар. А то и на двор приходилось бегать. Но это не дортуар, а келья, в которой можно творить все, что хочешь. Главное — не производить лишнего шума.
Даня уже сделал очень много. Во время последних трехлетних странствий он учился на «отлично» во всех этих дурацких частных школах с униформами, хотя едва говорил на местных языках. Он бывал иногда в домах у одноклассников — детей местных сановников или заезжих дипломатов, и давился духовитой стряпней их мамаш или прислуги, и поддерживал дурацкие смол-токи на криво вывороченных языках.
И сохранял французский язык путем нетривиальных манипуляций.
Какое-то время Дане вполне нравилась мелькающая яркость. Мать вела очередную раздолбанную машину по очередным слаботуристическим кочкам и иногда даже улыбалась каким-нибудь резным каменюкам. Поведение отца было всегда одинаковым — взгляд в пол: что в доме, что в университете, что в индуистском храме, где подобное, впрочем, поощрялось. На разговоры не реагировал. Официально пребывал в размышлениях по поводу какой-нибудь задачи, но Даня знал, что это не так, потому что отец частенько разговаривал сам с собой вслух, — Даня уже знал слово «оксюморон», и знал, что это слово частично объясняет ситуацию, но никоим образом не показывает выхода из нее. Итак, монологи не были чужды батюшке, и говорилось в них вовсе не о математике, а о непонятной стряпне, о том, что нет денег, да о надоедливом поведении жены.
Настал момент, когда Дане не то чтобы наскучила кочевая жизнь, но он понял, что развивается экстенсивно, а не интенсивно (слова, выученные в третьем классе) и без по-настоящему хорошей школы глубже или выше пойти не сможет. Следовательно, надо возвращаться в Европу.
И Даня начал действовать. Посредством интернета он записался на отборочные конкурсы парижского подготовительного класса и скрывал свои действия до того момента, пока не понадобилась подпись родителей. Тогда он рассказал обо всем матери. Она неожиданно поддержала его, а не отругала за действия за своей спиной. «Я и сама об этом думала, -— сказала она. — Пора возвращаться в Европу. Мы с тобой поедем в Европу». Предполагалось, что они поедут вдвоем, без отца. Но все-таки она зачем-то сообщила отцу о планах — аристократическая честность, иначе нельзя.
И тут случилось такое, чего не ожидал ни Даня, ни даже его проницательная мать. Оказалось, отец уже и сам решил, что надо возвращаться. И даже получил годовое приглашение в Париж. Даня не очень понимал, как у отца получалось, ничего не делая годами, все-таки не испытыватъ недостатка в предложениях. Вроде бы когда-то давно, еще до рождения Дани, отцу удалось доказать какую-то выдающуюся теорему, и теперь он на всю оставшуюся жизнь обеспечен должностями и приглашениями, даже если больше вообще ничего не будет делать. Даня, конечно, задавал вопросы, но отец либо отбуркивался, явно из лени, или же неожиданно начинал импровизированную лекцию, не соотносясь с уровнем слушателя, и Даня понимал не много.
Как бы то ни было, сейчас Даня сможет учиться в Париже, а не в Бурдиго, а это совсем другой уровень. Если удастся успешно окончить препа1, это сильно приближает рю д’Ульм2, и, значит, Даня на прямом пути к лучшему образованию во Франции, а может, и в мире. Таким образом, в путь отправились не только Даня с матерью, но все трое.
И вот они в Париже. А Париж есть Париж. Люда.
Глава 6. Мой дом — моя крепость
Антон увидел в окно бегущую Фабьенн — опаздывала на десять минут — и понял, что ночь — немножко нервная, как всякая ночь, в которую не положено спать, закончена, и спокойный и деятельный день вступает в свои права.
До города он доехал минут за пятьдесят, не без труда повернул в замке столетний ключ и распахнул покореженную от времени резную дверь. За порогом видимые признаки квартирной старины заканчивались. Как практически во всех съемных квартирах, стены были оклеены дешевыми белыми обоями, на полу лежал убогий ламинат. Антон бережно опустил рюкзак на комод в прихожей (эра гаджетов приучила не бросать сумки как попало), прошел в единственную комнату. На просиженном, покрытом новым покрывалом диване, закинув ногу на ногу, сидела Лена.
В какой-то момент виртуального знакомства с Асей, естественно, случилось обсуждение общих знакомых, и Антону на мгновение показалось, что интернетная молва права, приписывая Асе некоторую злобность или как минимум острый язык. Про Клариссу Ася сказала: «Ненормальная баба, и, увы, речь не идет о священном безумии. Лучше держаться от нее подальше». Антон по неизбежности промолчал, хотя ему и хотелось закончить общение с Клариссой побыстрее и навсегда. Про Жака сказала: «Явный би. Да, женат, но это ничего не значит. Смотрел влюбленно на моего мужа». Антон согласился: он тоже почувствовал на себе магнетизм взгляда Жака — местного богемного деятеля, с которым познакомился на поэтическом вечере. И про Лену сказала Ася: «Столичная тупая курица». И прибавила, как при знакомстве на вопрос Лены «Вы из Москвы или из Петербурга? Ах, так вы провинциалы… » — выдала примерно следующее: «Когда мою бабушку лишили гражданских прав, в том числе права проживания в столицах, она вынуждена была ютиться по деревням да уездным городам, работать физически. Тем временем столицы, конечно, не пустовали, а бодро заселялись представителями торжествующих сословий и их восхитительным потомством. Такого история еще не знала: восемь миллионов гениев, сконцентрированных на крошечном клочке прежде негодной земли». Лена больше не прибегала к оскорблениям, но, видимо, затаила обиду.
Лена, светская дама лет сорока пяти, жила в Бурдиго, вернее, в ближайшем пригороде с французским мужем, которого подцепила в Москве. (Попав в провинциальный французский город, Лена смиренно поселилась в деревне и пропагандировала пасторальный образ жизни. Столичность была важным качеством в оценке именно советских и постсоветских достоинств.) В прежней, столичной жизни Лена успела защитить кандидатскую диссертацию по польской литературе (польский язык она при этом так и не выучила) и родить белокурого мальчика. В новой, провинциальной, ее диплом не признали, зато завелась темноглазая девочка. Лена была не из тех, кого останавливают трудности, — она начала диссертацию заново, вернее, принялась переводить имеющуюся на французский язык, чуть-чуть изменив название и добавив ссылок на западные источники. В докторантуре-то она и познакомилась с поступившим на два года позднее Антоном и сразу, по ее выражению, «взяла над ним шефство» — слова «советский» и «светский» могут оказаться довольно близки по значению.
Антон, пожалуй, объективно согласился бы с Асей, что на столичности достоинства Лены начинаются и заканчиваются, если бы не слегка постыдная сцена, разыгравшаяся в самом начале его бурдигоского существования, о которой следовало умолчать не только затем, чтобы не портить Лене репутацию, и не одно обстоятельство, о котором вполне можно было поведать. «Не в моем праве говорить о ней плохо. Она помогла мне обустроиться, найти дешевую квартиру». Слово «дешевая» Антон перед отправкой сообщения вычеркнул.
Но ни одна из невольных связей Антона и Лены не значила, что Антон давал Лене ключи от упомянутой, действительно дешевой квартиры. Меж тем сегодня, в понедельник, в девять часов утра, Лена спокойно сидела, закинув одну загорелую ногу на другую. На ней были шорты из твида да поверх коротких легинсов невнятно-салатового оттенка, что не соответствовало ни возрасту, ни статусу, ни погоде, ни хорошему вкусу, зато позволяло мысленно сбросить двадцать пять лет и столько же килограммов. Из-под челки смотрели внимательные темные глаза. Назад уходил довольно длинный конский хвост, безусловно фальшивый.
Глава 7. Бурдиго
Уловка (западня) жизни в провинциальном городе в том, что хочется на него воздействовать. Мегаломания растворяется в мегалополисе, гармонично сливается с ним и не требует глобальных перемен. Маленький же город хочется заставить ассоциироваться с тобой, великим, занесенным случайными ветрами. Причем роль твоя не только описательная, но и преобразовательная. Чтобы в будущем люди приезжали в этот город, потому что в нем в счастливые и недостижимые (задом наперед) времена жил ты.
Город Бурдиго, не большой и не маленький, вел себя со всей наглостью мегаполиса, не замечая присутствия в себе Антона. Не замечал инородного тела, не исторгал из себя и не облекал какой-нибудь сладкой слизью, чтобы нейтрализовать. И при этом, казалось, постоянно чего-то требовал. Возможно, думал Антон, все дело в том, что не только случай привел меня в этот город.
Так, собственно, и было. Антон поехал сюда не только потому, что здесь жила Ася.
Случай выглядел вот как. Года три тому в Париже профессор Бавуар, видный семиотик, сообщил Антону, рассказавшему о своих идеях насчет символики сакрального, что рад бы взять его в докторантуру, но дело идет к пенсии. После того как эмеритус примется выращивать капусту где-нибудь в Бургундии, на кафедре явно начнутся раздоры, власть, скорее всего, перейдет к оппозиции, и не факт, совсем не факт, что у Антона получится защититься. Особенно учитывая, что Антон — многократный чужак. Дело не в расизме, конечно, не в том, что Антон — иностранец, но и в этом косвенно тоже, ибо отсутствие французской выучки по части тезиса-антитезиса-синтеза, несомненно, даст о себе знать. Не говоря уже о неродном французском языке, а у нас тут практически изящная словесность. И, наконец, вы же сами знаете, продолжал профессор, сопя в усы, вы явились из мира точных наук. Нет, в этом нет ничего плохого, но все-таки.
Так вот, продолжал профессор, не лучше ли вам податься в докторатуру к моей ученице в городе Бурдиго. У вас будет возможность спокойно работать, не нарываясь на колкости снобствующих парижан, которые затравят вас изощренным образом, обращаясь к вам довольтеровскими фразами, в которых вы с трудом разберете половину слов. Вы подтянете свой французский, а потом вернетесь в Париж защищенным и обновленным, с уже французским дипломом. Напишите, напишите моей ученице, мадам Клариссе Бенн, и скажите, что я вас рекомендую. Я могу и рекомендательное письмо написать, если понадобится, но, скорее всего, не понадобится.
Антон слегка разочаровался, услышав рекомендацию, но через месяц уже подавал досье в университет города Бурдиго и выяснил, что Ася, которая почему-то выпала из переписки на пару месяцев, из Бурдиго уехала, но навсегда ли, выяснить в то время не удалось.
Знай же, написал Антон, я в Бурдиго и, надеюсь, хожу твоими тропами.
Совсем моими все-таки не надо, ответила Ася из каких-то диких стран.
Глава 8. Мишель
Мишель хотел поспать подольше, но погрузиться в сон толком не удалось. Странный звонок, раздавшийся накануне вечером, почему-то взбудоражил его. Он знал, что волноваться нельзя, тем более по такому пустяковому поводу, что мелкий нервный срыв в состоянии спровоцировать крупный, а дальше пойдут рецидивы обеих болезней сразу.
Мишеля нельзя было назвать алкоголиком, но лет пятнадцать тому назад, когда ему было около сорока пяти, он ушел в неожиданный многомесячный запой, из которого смог выбраться только стараниями врачей и жены Мартины. Инцидент оставался единичным. Мишель не отказался от алкоголя, он постоянно пил вино — на приемах, университетских и прочих, в ресторанах, да и дома, и ни разу ему не захотелось надраться как следует. Джином или виски. Правда, случилась другая беда.
Врач, под наблюдением которого он находился после алкогольного провала, заподозрил что-то по анализу крови и отправил полежать в трубе. Мишель скептически пожал плечами, но рекомендацию выполнил, потому что не хотел ссориться с доктором. Опасения подтвердились: в глубинах Мишелева тела обнаружилась нехорошо выглядящая загогулина. Ее аккуратно удалили, практически не оставив шрамов, и историю можно было бы считать законченной, но Мишель кое-что, как ему показалось, понял.
Первый инцидент случился из-за тщеты жизни провинциального профессора математики, не гения, с быстро стареющей женой. А второй был прямым следствием первого. Таким образом, если опять соскочить с привычной орбиты, все начнется сначала, но только сильнее и страшнее.
Мишель, как мог, скрывал свои диагнозы от коллег обоих родов. Запой большей частью пришелся на летние каникулы. Отсутствие по поводу операции было недолгим. Но Мишель был уверен: всем все известно, особенно коллегам тайным. Да и доктор, видимо, из них, хотя прямо этого не выказывал. Мишель отгонял эту мысль: город не огромен, если бы тубиб3 был сыном вдовы, то он, Мишель, об этом бы знал, но, как всегда, при монастырях имелись служки-миряне, и мысль продолжала агрессивной змеей вертеться в мозгу Мишеля.
Основания у этой логики были. Вместо того чтобы вытянуть Мишеля на очередную иерархию, его в очередной раз назначили ответственным за образование. Это казалось естественным: он был университетским профессором. Но Мишель понимал: эта должность означает пожизненную стагнацию.
Мишель боялся сформулировать окончательный вывод, но выходило так, что именно организация всю сознательную жизнь тормозила его, с того самого момента, когда он, блестящий парижанин-докторант, стал подмастерьем.
Вначале выяснилось, что нечего и рассчитывать на то, чтобы остаться в Париже. То ли не хватало математических способностей, то ли общего класса. Закулиса велела ехать в Бурдиго и поднимать там национальное образование. Мишель, не имевший никаких родственных связей с этим городом, согласился, хотя и с некоторым недоумением. Поэпикурействовать несколько лет можно, но потом нужно приложить усилия, чтобы вернуться в Париж.
Лет через десять оказалось, что вернуться вряд ли получится. Для этого надо выйти из обеих систем и наняться в Париже школьным учителем, что ли, и жить в паршивой двухкомнатной квартирке, а не в большом доме с садом.
Теперь, после обеих болезней, Мишель остался надзирать за национальным образованием, но задачи были уточнены. Требовалось отыскивать талантливых молодых ученых из стран третьего мира и перетаскивать их во Францию. Убеждать, договариваться, интриговать, способствовать успеху на конкурсах.
Жизнь Мишеля, оставаясь по сути прежней, хоть немного, но заиграла яркими красками. Поездки, переговоры, выбор кандидатов. «Уточненная» должность показалась все-таки повышением. Виртуальные колонии принимали его как виртуального короля. Но были страны третьего мира, от которых не приходилось ждать ни шелка, ни шафрана. Из такой происходил Серж, и он оказался ошибкой Мишеля, серьезной ошибкой.
Молодой ученый, сделавший впечатляющую работу, выглядел идеальным кандидатом. Высокий, стройный, с достойным лицом, со взглядом, обещающим перспективы, с очень приличным английским, казалось, он должен был украсить систему национального образования и, в частности, бурдигоский университет, ибо именно сюда, себе под крылышко, Мишель решил устроить молодое дарование.
Мишель провернул сногсшибательную комбинацию, обеспечив Сержу третье место в списке кандидатов. Лидер отказался от предлагаемой позиции, что и планировалось. Кандидат, получивший второе место, к тому времени уже принял предложение из другого университета, что тоже планировалось. В итоге, к большому неудовольствию большинства коллег, пост получил Серж, говоривший по-французски едва-едва.
Мишель отчитался, где надо, снабдив даже речь шуточками и прибауточками. Сержа, конечно, он рекомендовать не стал — слишком рассеян и не заинтересован ни в чем, кроме математики, — настоящий ученый.
Уже через пару лет иллюзий не осталось: французский у Сержа остался точно таким — зачаточным, с кучей недопустимых ошибок, и вряд ли когда-нибудь улучшится, — именно плохой французский был главным контраргументом при приеме Сержа на работу. То есть над языком он не работал. Хуже того, оказалось, что он не работал вообще ни над чем. Математика была в не меньшем загоне, чем язык. Серж преподавал, куда же деваться, на том языке, какой был, но к лекциям не готовился, гнал материал экспромтом, постоянно спотыкаясь на доказательствах и не понимая вопросов, которые задавали студенты. Выгнать его было невозможно, это постоянная позиция. На семинарских лекциях он спал и храпел, на заседаниях кафедры опять же не понимал, о чем идет речь. Свои собственные семинарские лекции он читал по-английски и весьма толково, и, кажется, это единственное, что он делал хорошо.
У Сержа имелась жена с именем, которое Мишель никак не мог запомнить. Что-то типа Азия, но не совсем. Довольно симпатичная, хотя со слишком резким взглядом, способным сразить наповал в хорошем и плохом смысле. Было непонятно, почему они вместе и почему она следует за ним, а не он за ней. Была она вроде как писательницей. Ее сочинения Мишель, конечно, прочесть не мог, и это тоже вызывало что-то вроде стыда.
Ривка Фишман, одесситка до мозга костей, успешно вывернувшаяся как от советской власти, так и от нацистской и оказавшаяся во Франции, эта самая Ривка, которая жила сегодня в приюте для стариков с болезнью Альцгеймера (еще один укол стыда) и от которой Мишелю достались слегка раскосые карие глаза, вполне могла научить Мишеля русскому, но то ли она не хотела, то ли он не хотел, то ли не хотели оба сразу, но ничего, короче говоря, не получилось. Мишель едва умел распознать кириллические буквы, знал с пару десятков слов, это все. Иногда ему казалось, что что-то огромное, мощное и животворящее ускользнуло от него вместе с шедшим в руки, но отвергнутым языком. Не то чтобы жизнь Мишеля была безнадежно плоха, но знание языка позволило бы ему претендовать на другую жизнь, пошире и поярче. Но вернемся к делу.
Упомянутая парочка уехала из Бурдиго пару лет тому, и Мишель очень надеялся, что они никогда не вернутся. И вот сегодня его попросили составить портрет обоих в нескольких словах. Хотя на самом деле в списке было еще одно имя.
Третим значился некий Антуан. Мишель вообще его толком не знал, встретив лишь однажды у коллеги Фабиана и его русской жены Элен (нормально русской, в мишки-гришки-богдановском скоморошьем стиле). Она-то, видимо, его и пригласила. Антуан был престарелым, за тридцать, докторантом по семиотике, кажется. Больше Мишель ничего не помнил, хотя, по должности, мог бы и помнить.
Почему я? — думал Мишель. И зачем я? Этих троих, возможно, хотят назначить на какую-то должность. Почему это решают не в Париже, там же толпы братьев? Что я должен сейчас сказать? Что Серж — ошибка, в теме Антуана я вообще ничего не понял и не узнал бы его в лицо, а дамочка — смутная дамочка?
Может быть — мысли Мишеля переключились на онкологический генезис, — может быть, не следовало тогда прекращать пить. Как знать, не абстиненция ли была главной причиной, а не предваряющая запой депрессия. Не вытащить ли из буфета гостевую бутылку виски?
Глава 9. Антон
Лена хлопнула дверью, недовольная исходом визита.
Так, сказал себе Антон. Теперь вряд ли удастся уснуть, несмотря на бессонную ночь. А в четыре пополудни уже поезд на Париж. Да еще и придется съезжать, раз она хозяйка квартиры. Конечно, как он не догадался сразу, что уже два года обитал в холостяцком гнездышке Лениного мужа.
На самом деле выставить его немедленно она не сможет. По контракту, обязана предупредить за три месяца или заплатить большую неустойку. При хорошем раскладе, он и так съедет через пару месяцев.
Не совсем понятно, почему она его оставила в покое на целых два года. Видимо, у нее был какой-то другой, более перспективный любовник, а с двумя замужней даме управляться уже сложновато, и Антона она держала неподалеку на всякий случай. И вот этот всякий случай, по всей видимости, наступил. Молодец любовник, бедняга муж.
Но ничего. Душ, рюмка арманьяка, спать.
В поезде, если что, удастся доспать. А потом спокойный одинокий ужин в Париже, спокойный одинокий сон. Если уборщицы не будут ломиться в номер. В два лекция, потом обсуждение. Вечером он должен впервые наконец увидеться с Асей. Потом как пойдет. Это будет тяжелый день.
Антон отправился в душ. Причесался, побрызгался дезодорантом, надел пижаму (майка, трикотажные шорты) и перед тем, как лечь, решил еще раз проверить мейл.
Кларисса. Наконец-то.
«Добрый день, — значилось в послании. — Не соблаговолите ли явиться завтра в мой кабинет в 8 часов утра. Всего доброго, К.Б.»
Антон громко выругался и ответил, что явиться завтра в восемь утра никак не сможет из-за доклада в Париже. Нельзя ли встретиться через три дня?
Ответ последовал незамедлительно.
«Если Вам совершенно безразлична судьба Вашей диссертации, Вы, конечно, можете проигнорировать мою просьбу. Но я все-таки настоятельно советую Вам явиться завтра к восьми. Всего доброго, К.Б.»
Антон задумался. Что у нее в голове? Что за спешность сейчас, можно сказать, накануне защиты, когда сама она пропала так надолго. Но ладно, путь к свободе лежит через унижения и глупости. Сейчас, похоже, придется подчиниться. Чем меньше споров, тем ближе цель. Парижский хост намекнул, что любая защита, а особенно защита такого выдающегося деятеля, как Антон, — лишь формальность, а предстоящая лекция — чуть ли не интервью. Он, парижанин, конечно, ничего не обещает, но у Антона есть немалые шансы получить по меньшей мере временную работу в Париже сразу же после защиты. Так что нужно хорошо отчитать лекцию. И нужно поскорее защититься.
Это будет очень сложно и очень утомительно, но, в принципе, осуществимо. Антон живет в городе, университет — в пригороде Коттак, то есть нужно ехать на машине. Если он явится завтра в восемь утра в университет, то вполне успеет на десятичасовой парижский поезд. Правда, машину придется оставить на пару суток в дорогущем вокзальном паркинге. В полдень с небольшим он окажется в Париже и в час с небольшим на факультете. Лекция в два. Обсуждение в четыре. В восемь он должен впервые встретиться с Асей. Завтрашний день, несмотря на перегруженность, может вполне оказаться удачным.
Антон написал: «Да, хорошо, спасибо, я буду. Но большим временем, при всем своем желании, располагать не смогу. Всего доброго. До завтра». Переделал билет на поезд на следующий день, доплатив двенадцать евро, позвонил в отель и отменил бронь на сегодня, сохраняя на завтра, отключил будильник, стоящий на два часа дня, и рухнул в постель.
Глава 10. Касается ли меня эстетическая революция
Общие беды вроде войн, эпидемий и строек коммунизма удивительным образом обходили семью стороной. Лагеря не обошли, но они скорее были частной бедой и общим занятием. И хвала небесам, подумала Айна. Иначе политики стали бы чуть ли не членами семьи, то есть наоборот: члены семьи — политиками, а этого ей совсем не хотелось.
Так же и сейчас: кто-то взорвал самолет, где-то далеко. Кровных родственников и близких знакомых на борту не было. Бомба в метро, стрельба в концертном зале — нет, мы где-то не здесь.
Что же касается эстетической революции, вначале Айна пыталась не замечать ее — в экзотических странах это было легко, — хотя и усмехнулась при первом известии: она опять на несколько лет, на самую малость опередила общественное мнение. Идеи эстетической революции были ей не чужды. Ей частенько бросалось в глаза безобразие предметов в магазинах. Она порой мысленно поднималась вверх по исторической лестнице, чтобы попытаться понять: когда же этo началось, откуда пошла умышленная порча, в какой момент сломалось что-то в человечестве. То ей казалось, что это случилось в первую мировую войну, но подобное наблюдалось и раньше. Восемнадцатый век, идиотизм пудреных париков — да, возможно, уже это был декаданс. Еще вглубь, Реформация, отменившая роскошь? Тут вспоминалась не только суровая Женева Кальвина, но и дом Лютера, до сих пор наполненный украшеньицами, и мысль рвалась все выше.
По части обустройства дома, домов, составления собственного гардероба и покупки прочих неизбежных предметов, которыми приходилось себя окружать, Айна как-то спасалась, нагромождая компромисс на компромисс. Она покупала браслет за схожесть с украшенными камнями средневековыми фолиантами, ткань на скатерть за узоры, напоминающие бель-эпок, и эмалированную кастрюлю за общую кондовость вида.
Яркость Мексики, узорность Индии или, в конце концов, выдержанность английской глубинки говорили о том, что зараза безобразия еще туда не добралась, и утешали.
Перелетев через океан, выгрузившись в Париже и оглянувшись, Айна пришла к выводу: ну конечно, никакой революции. Все спокойно. Когда идея, даже правильная, проникает в толпу, это все-таки настораживает.
Страшный, облезлый, разваливающийся стол и пара страшных, облезлых диванов, рваные обои под бамбук, пол, на который боязно ступить, заставили вспомнить и об эстетической революции, и о своих давних мыслях на этот счет.
Ничего, сказала себе Ася, ничего. За окном Париж. Уж такой, какой есть.
Глава 11. Жак
Жак Дюкутюрье, сорока двух лет, сидел на стуле и смотрел на диван. Человек, позвонивший вчера, представился как-то невнятно и задал настолько странные вопросы, что Жак не знал, как на них реагировать. Дело выглядело чуть ли не секретным. Почему не спросить по почте? Почему он, Жак, должен беседовать непонятно с кем и выдавать конфиденциальную информацию? Об этом он, собственно, уже сказал, но господин был настойчив, предложил подумать и сказал, что перезвонит завтра, т. е. уже сегодня.
Жак откровенно не понимал, что происходит. Пару раз перед ним оказывались хорошо одетые люди и предлагали вступить — понятно куда, в ложу. Жак вежливо отказывался. У него уже были математика, поэзия, мужчины, жена, сын. Зачем еще что-то? Чего ради? Эти бесконечные собрания, ритуалы — они же явно дурацкие. Эстетика — в духе начальной школы. Традиции — вполне новые, несмотря на всех пришитых белыми нитками Хирамов. Инициации примитивны. Когда еще дойдешь до последней двери, чтобы обнаружить, что за ней пустота?
Сегодня потребовалось дать рекомендации непонятно для кого и для чего знакомой русской парочке, прожившей в Бурдиго несколько лет и умчавшейся в неясные прерии года три как. Так что к делу подключался русский хаос со всей его пугающей грандиозностью. Где русские — там неизменно расцветает пышным цветом хаос. И заговоры.
Жак ничего не мог сказать о русских, оставшихся в России. А этих, обустроившихся на оксиденте, уважал и даже, быть может, немного побаивался. Единственное мое преимущество перед ними — отсутствие акцента во французском, иногда бормотал себе под нос Жак. Они сильнее, наверняка талантливее. Даже в рецептах наших смыслят получше, чем мы, и лучше умеют выбрать и вино, и стаканы. И ведь наверняка что-то привезли с собой, какое-то дополнительное измерение. Почему они поехали на Запад? Ради этого-то измерения и поехали, потому что там его бы не было.
Он — Серж, коллега-математик, — вполне нравился Жаку как мужчина, хотя и начал уже стареть и толстеть, но не реагировал на знаки — томные взгляды, полузаметные прикосновения. Жак не очень уважал Сержа за более чем скверный французский и явную лень. Серж охотно рассказывал о своих давних работах, на предложение начать совместный проект сразу же отвечал согласием, но потом абсолютно ничего не делал.
Она — Аина, или Азия, — по-французски говорила куда как сносно, а еще писала разное, много знала — это, конечно, импонировало Жаку. А вот что мешало Жаку — во-первых, ее монархизм (сам Жак был радостным троцкистом), во-вторых, некоторая олдскульность: она писала главным образом в рифму. «Верлибр против Верлена» называлась радикальная статья Жака на одном из литературных сайтов, опубликованная, конечно, под псевдонимом. Может быть, это русское, традиционность эта. Русские не знают, что такое полутона, размытость, неопределенность. Они не чувствуют, что в воздухе носится свежесть, они наваливаются на вас массой столетней классики, которую принимают за вечность.
Жака, безусловно, привлекал общий уровень дамы, и при случае всякое могло бы случиться. Но Аина, кажется, разгадала Жакову сущность и попросту не стала бы с ним связываться, если бы вдруг что. Оставалось непонятно, почему она связалась с Сержем, пусть тот и не би. Впрочем, кто их знает, этих русских.
Серж и Аина жили, конечно, получше, чем они с Сесиль. Жак происходил из старой фамилии, не обделенной недвижимостью, но что толку от этой недвижимости, если имеются родители и десяток теток и дядьев, все вполне в форме, и у всех дети. Соответственно, Жаку приходилось жить самому и содержать семью на зарплату, никаких дополнительных доходов. Аина работала инженером, Сесиль была профессиональным поэтом, т.е. работать не хотела и не могла. Иногда, впрочем, подрабатывала в зоологическом музее, приклеивая протезные лапки и крылышки осыпающимся засушенным насекомым.
Глава 12. Музейное
Интернетного знакомого сопровождали две дамы: скромная и наглая. Скромная была в очках с основательными стеклами, одно существенно толще другого, как и у самого Алексея, неброских цветов брюках и кофточке, с приличной, слегка не доходящей до плеч прической.
Наглая — вся растрепанная, длинные кудрявые волосья — во все стороны; с ног до головы — в черном с какой-то пестрой тряпкой поверх, кучей бижутерии и неожиданной здоровенной не дамской сумкой. И как пустили в музей с таким-то чемоданом? И гренадерского, заметим, роста, гораздо выше самого Алексея с его нормальными метром шестьюдесятью четырьмя.
Сергей, интернетный знакомый, представил скромную: Люда. Наглая представилась сама. Аня? — переспросил Алексей, подозревая дефекты дикции. Нет, Айна. Ну конечно, и имя у нее с подвывертом. Хотя, возможно, происходит из каких-то нацменьшинств. Рыжая, но такое в каком угодно народе бывает. Возможно, татарка. Возможно, не татарка. А может, и крашеная, тьфу. К сожалению, именно она оказалась женой Сергея, а скромная Люда была всего лишь коллегой, физиком, что ли, или математиком.
Жалко. Сергей — высокий, начинающий седеть, лысеть и толстеть блондин — представлялся милым человеком, хоть и безнадежным технарем, и Алексею хотелось, чтобы его женой оказалась спокойная Люда.
Наглая извлекла из сумки здоровенную фотокамеру и блокнот.
«Конспектировать собираетесь?» — с мягкой иронией спросил Алексей.
Рыжая ответила уничтожающим взглядом сверху вниз. Что за неприятная персона. Совсем не гармонирует с симпатичным мужем.
Айна начинала уставать. От огромного города, тяжелой сумки и, главное, дурацкого общества. Даня остался дома, да и Айне, конечно, не хотелось идти в музей в такой компании, но сходить все-таки следовало, потому что потом, скорее всего, не будет времени, а выставка Матисса заканчивается.
Алексей вряд ли понял, кто перед ним, иначе, возможно, вел бы себя повежливее. А может быть, и нет. В нем была природная изломанность, какая-то кривизна, асимметрия, что-то полиомиелитное, даже в лице. Ася сталкивалась с представителями подобного типа и знала, что красивые и здоровые люди, натыкаясь на подобных, могут ждать только одно — злобу.
Алексей Тамаридзе не был похож на грузина, грузинского языка не знал совсем, зато сносно изъяснялся по-французски и по-английски, а также поддерживал сайт склонений и спряжений, за что его чрезвычайно уважал Сергей. Сейчас же Алексей вполглаза читал информацию на стенах, ухмылялся в неопрятные усы и сыпал комическими историями из жизни великих, подергивая плечом. Наконец Алексей выдал:
— Вот здесь же уже, у Матисса же, да? — видна же некая упадочность, ведь отсюда же уже идет ваша культурная революция.
— Реформа, ага. У вас явно энциклопедическое образование и редкая широта мышления, — ответила Ася, которая Матисса, вообще говоря, не любила, но теперь готова была полюбить, и ушла в соседний зал.
Алексей изобразил горделивую осанку, но Айна ее уже не видела.
Люда смотрела в рот то Алексею, то Сергею, радуясь знакомствам. Сергей, впрочем, молчал.
Ася все-таки ушла из музея первая, послонялась по одинаковым улицам (Париж — большой Бурдиго), попыталась выпить кофе в ресторане и выпила его в пивной. Часа через три, дома, Ася смотрела на мужа, на сына. Детей надо любить за то, что в них способно реализоваться, за потенциальную универсальность. Взрослых — за то, что в них уже не сможет реализоваться — руины космоса, дагерротипы божества.
Даня вышел на кухню. Люда стояла у открытого холодильника и поедала столовой ложкой паштет прямо из большой семейной, так сказать, банки.
— Хочешь? — протянула она банку и ложку Дане. Тот, содрогнувшись, ретировался.
Сергей заметил на столе нетронутую чашку.
— Люда, так ты не пьешь чай?
— Пью, пью, — раздалось из кухни.
— Так это не твоя чашка тут нетронутая?
— Может, и моя. Но я себе в пиалу, в пиалушку налила.
Люда появилась в проеме двери, потрясая наполовину опустошенным китайским мини-салатничком. В другой руке все еще была банка с паштетом.
— Кстати, это гжель? — осведомилась Люда и шумно втянула глоток.
По-видимому, попыталась не вздохнуть Ася, придется любить всех взрослых.
Даня опять задумался, не переключиться ли на гуманитарные дисциплины.
Сергей понесся в туалет и шумно хлопнул дверью. Его рвало от переедания.
Ася отправилась в постель. Скоро сюда придет Сергей со всеми сопутствующими запахами, если не догадается принять душ. Любовники из Бурдиго4. PISTILLVS FECIT.
Глава 13. Маленький принц
Пожилая драг-квин, совладелица заведения, помогла респектабельному господину открыть стеклянную, со звоночком, дверь, посторонилась, чтобы освободить проход — в заведении было на редкость тесно, и наконец расплылась в щедрейшей улыбке. Фальшивые жемчужины закачались в ушах, как маятники, платье радостно шелестело лиловым квазишелком. Ресторану «Маленький принц» предоставлялся неплохой шанс превзойти среднюю дневную выручку уже во время обеда.
— Да-да, разумеется, заказанный столик, я вас провожу, пожалуйте за мной.
Любезная хозяйка успела, по необходимости, повернуться к клиенту задом и заполнить округлыми боками тесноту коридора, когда дверь опять звякнула.
— Можно ли выпить чашечку кофе? — с сильным акцентом произнесла довольно красивая рыжеволосая дама.
Хозяйка сделала знак официанту разобраться с иностранкой (полька? итальянка?), а сама продолжила путеводные перемещения. Официант, резко стареющий молодой человек, стал что-то объяснять рыжеволосой, в результате чего она пожала плечами и вышла. Тем временем первоначальный господин успел занять место за круглым столом в отдельном кабинете, где сразу оказался господином последним, ибо все прочие места уже были заняты. На столе имелись стаканы нескольких видов, вода «Перрье», белое вино, крекеры, фисташки и не использованные пока приборы. Все будущие сотрапезники были знакомы между собой и выглядели ровесниками и людьми одного достатка.
— Прекрасное место, не так ли? В дорогом ресторане слишком много любопытных знакомых, ушей и глаз, а здесь спокойно, — сказал господин в клетчатом пиджаке, впрочем, в клетчатых пиджаках было целых трое господ.
— И неплохая кухня как будто, — господин с бордовым галстуком поднял взгляд от меню, — вполне классическая.
— Несмотря на, хммм… целую вазу бесплатных презервативов в мужском туалете.
Все улыбнулись.
— Интересно, есть ли они в женском туалете?
— Этого мы не узнаем никогда.
— Но повторяться вряд ли стоит. Еще один раз можно здесь собраться, не больше. Иначе мы начнем привлекать внимание и тут.
— Собственно, наш визит сюда имеет тот же смысл, что и прочая наша деятельность, не так ли?
— Совершенно верно: жизнь на среднем уровне мало того что возможна, но может быть устроена весьма приятно.
Вежливый молодой человек постучал, деликатно просочился через едва открытую дверь и начал принимать заказы. Клиенты потребовали утку, стейки, лосося в масляном соусе, на закуску — устрицы, фуагра и суфле из омаров, от шампанского отказались, зато красное вино возжелали самое дорогое и, кажется, остались слегка недовольны выбором. Впрочем, через минуту утешились: в качестве столового сойдет.
— Все в порядке, Шарло?
— Конечно, Лулу, — ответил молодой человек, протягивая хозяйке блокнот.
— Предсказуемо, — кивнула Лулу, прочитав бисерные буквы сквозь толстые стекла. — Что там происходит? Мафия пожаловала?
— Нет, телохранителей не видно, и дорогих машин у входа тоже. Похоже на честный бизнес. Сферы влияния, думаю.
— Ну, хорошо, поглядывай одним глазом, слушай вполуха. Жюль обслужит остальных.
Шарль вернулся с вином, белым и красным, артистично откупорил бутылки, несколько растерялся, не зная, кому плеснуть вина на пробу — среди клиентов не было явного лидера, начальника или просто души компании. Ближайший к Шарлю господин кивнул, Шарль налил пару глотков в его стакан, господин с видом знатока понюхал, пригубил и кивнул опять — одобрительно. Шарль чинно разлил вино и вышел за закусками. За дверью глухо раздавалось:
— Итак, мы, кажется, почти обо всем договорились прежде?
— И даже кое-что уже сделали.
— Разногласий, к счастью, нет, но действовать нужно побыстрее.
— Да, финансовый крах не за горами.
— Если еще не наступил.
— Так и есть, бизнес, — шепнул Шарль, принимая из рук Лулу блюдо устриц. — Правда, мне кажется, я кого-то из них видел по телевизору.
— Смотришь всякую гадость, — поморщилась Лулу.
Шарль внес устрицы, потом остальные закуски, в это время обсуждались достоинства французской кухни. Как только Шарль вышел, чтобы вернуться не раньше, чем минут через двадцать, разговор продолжился.
— Итак, нам нужен человек тридцати–сорока лет.
— Или не один человек.
— Никто из нас не подойдет, — спокойный смешок.
— В уборщики мы тоже друг другу не подойдем, — смешок повеселее.
— Нейтральной наружности.
— Смешанного происхождения.
— О да, выбираем не по Bottin Mondain5.
— Образованный?
— Конечно. Желательна ученая степень.
— Не думаю, профессор, что это обязательно.
— Ну, хорошо, по крайней мере широко образованный, в разных сферах.
— Успешный?
— Нет, несколько битый жизнью, зависимый.
— Религиозность?
— Скорее нет, чем да.
— Здоровье?
— Должен знать, что такое настоящая боль.
— Семья?
— Ни в коем случае! Хотя возможны исключения.
— Как убедиться в добросовестности?
— Рекомендации наших людей.
Шарль постучался, вошел, неторопливо и изящно собрал посуду, разлил красное вино, за время поедания устриц успевшее пропитаться кислородом; наконец, легко неся стопку посуды, вышел.
— Кстати, как насчет этих наклонностей?
Шарль улыбнулся, прижавшись щекой к стене. Немедленно захотелось любви.
— Однополые страсти?
— Да, андрогинность во всех ее проявлениях.
Это, скорее, о Лулу, подумал Шарль в коридоре.
— Вряд ли, вряд ли. Впрочем… Мы же знаем общие правила игры. Ассистенты разберутся.
Шарль принялся по одной вносить горячие тарелки, держа их стильными очень длинными и узкими прихватками. Говорили про цены на недвижимость. Шарль принес последнюю тарелку и неслышно закрыл за собой дверь.
— И последнее, господа. Человек, который нам нужен (или люди, как тут было замечено), должен уметь руководить ради руководства. Тщеславие начальника должно быть в его крови, а тщеславие — прекрасная повязка на глазах.
Обед продолжался.
Глава 14. Нет людей
«Нет людей!» — восклицала давняя подруга и хлопала дверью, книгой, пудреницей. Нет людей, с которыми было бы интересно говорить.
Теперь и эта подруга унесена вихрями социальных пертурбаций в далекие, чуждые среды. Так получалось, те, кто когда-то оказал заметное влияние на Айну, в давние годы были на эверестах своих возможностей, чтобы потом радостно низвергнуться в плодородные долины собственной обычности. Если не верить в даймонов и демонов, эти подъемы нечем было объяснить. Итак, давний слой испарился с замечательной скоростью.
Из относительно новых знакомых, с которыми можно было неотупляюще общаться, статистика получалась менее однородной. При всей неприязни к сэй-сенагонству, в голове вырисовывался эксельной стройности столбец (я не люблю списков, боги, но этот будет недлинный):
процентов 10 сошли с ума в клиническом смысле;
процентов 50 переключились на кухню, садоводство, парфюмерию;
процентов 20 впали в банальнейшую безвкусицу;
30 процентов исчезли из вида или, напротив, регулярно писали или звонили по скайпу, чтобы пожаловаться на безденежье, здоровье, начальство.
Кажется, процентов получалось больше ста, но тем безнадежнее становилась тема. (Нужны ли мне близкие друзья? Вполне возможно, что уже нет.)
Поверх всего водружались необъятные множества сидящих на антидепрессантах и увлекающихся политикой или спортом, сложным образом пересекающиеся со всеми вышеперечисленными множествами.
Интернетное знакомство с Антоном, казалось бы, ничего не обещало. К тому времени интернет исчерпал свои возможности знакомить людей. Все более-менее заметные персоны либо уже были внесены в адресную книгу, либо же знакомиться с ними, по разным причинам, не следовало.
Возникший перед Айной в каком-то литературном чате начинающий исследователь по теме, которой, вообще говоря, следовало заниматься самой Айне — религиозная символика, — показался в меру интересным. Где свои люди, совершенно свои, с кем можно бы разделить одиночество на вершинах? Нет таких, поэтому и приходится знакомиться со случайными даже еще не докторами наук.
После так называемого ухода в личку переписка подзаглохла, как многие подобные переписки. Сеть приносила фотографии симпатичного темного шатена, года на три, видимо, младше Айны, но мало ли симпатичных темных шатенов, интересующихся твоей темой? Пусть Айне было не совсем чуждо свойство поэтессы Ц., влюблявшейся по переписке, три года тому назад оснований для подобного еще не было.
Глава 15. Высокая эстетика съемных квартир
Сергей на ощупь прошел по темному коридору, спотыкаясь о деревянные, пластиковые и металлические заплаты на паркете, стараясь не скрипеть половицами поверх пугающих провалов пола.
С дверцы шкафа рухнула какая-то тряпка. Все равно испачкалась, рассудил Сергей и прибавил ее в пакет грязного белья, которое собирался запустить в стирку в общественной прачечной соседнего дома, раз уж все равно не спится, чтобы Ася была им довольна. Надо послать ей СМС о том, что белье в стирке. В процессе манипуляций оказалось, что тряпок на самом деле две.
От Люды удавалось, кажется, избавиться, выпроводив ее вместе с собой. Так Сергей заодно обеспечивал спокойное утро Асе: той не нужно будет возиться с Людой, кормить ее завтраком и пр. Сергей был практически горд собой и за это тоже благодеяние. Люда тем временем ковырялась в холодильнике, спешно пытаясь подкрепиться задарма и сделать в дорогу бутерброды.
Сейчас они с Людой выйдут из подъезда и направятся на разные станции метро. Потом он сядет в поезд и уедет в Нанси. Там будет ждать его она. А потом как пойдет. Пока, собственно, ничего никуда ни разу не ходило.
Русские интернетные знакомые на французских вакациях почему-то обычно оказывались не юными прелестницами, а немолодыми разведенными хищницами на беспощадной матримониальной охоте. С одними он встречался в кафе, чтобы поскорее спастись бегством, другие норовили проникнуть в дом, приглядываясь и примериваясь. Тщетное занятие — это понимали и сами соискательницы: интерьер не подвластен мужчине. (О том, что квартира съемная и меблированная, никому из гостий, конечно, не приходило в голову.) На долю прелестниц оставались приватные рассуждения на тему: «если бы хозяйкой здесь была я, эта жуткая тумбочка немедленно оказалась бы на помойке», и легкие терзания из-за необратимости времени. Визиты, как правило, не повторялись не только потому, что авиабилеты редко достаются бесплатно. Хотя случалось и такое — некоторые из дам были научными коллегами и путешествовали по оплаченным приглашениям.
Интернет и наука бесполы. Против запаха чужих духов у законной возлюбленной не было других аргументов, кроме глупости и безвкусицы очередной гостьи. «Не без этого, — ложно искушенно соглашался он, — не семи пядей, но в ней много хорошего». — «Конечно, — усмехалась Ася, — абсолютное зло бывает только в Голливуде», — и воспринимала дам в качестве бесплатных прозаических персонажей.
Втайне Сергей полагал, что Асе есть чему поучиться у гостий. Дамы были самостоятельны, бодры, успевали регулярно наведываться в спортзал и салон красоты (Ася манкировала и тем и другим); кроме того, многие из них прекрасно говорили по-французски. Гонорары Аси были смехотворны. Французская служба не очень-то пополняла бюджет, но грозила поставить крест на литературе. А сейчас и службы не было. Ася могла читать и свободно болтать по-французски, но, разумеется, о французских беллетристических экзерсисах речь пока не шла.
Не беда. Он в состоянии содержать жену и позволять ей заниматься тем, что ей нравится. Офранцуживание прошло на редкость гладко. Глубинный русский человек Сергей Родин уже несколько лет, с небольшим перерывом, был французским ученым Сержем Роденом. Разберется и Ася. Если захочет.
К литературным способностям жены Сергей с некоторых пор относился критически. Литературные селебритис из обеих столиц, неизменно маячащие в любых перспективах Сергеева зрения, писали разное, чаще непонятное, но явно идиотами не были, хотя среди них было немало людей с диагнозами и суицидальным прошлым. Ася писала понятно или непонятно, но без вывертов, гладким слогом. Это-то Сергея и смущало. Что толку писать стилем, который он и сам мог бы освоить при желании. Сергея можно было, вероятно, обвинить во многом, но только не в орфографических ошибках. Следующий уровень, на котором и остановилась Ася, — гладкий стиль без всяких антраша, свойственных Анне Волосовой из Москвы или Даниэле Мерзляк непонятно откуда. Они пишут, то пятясь, то подскакивая, то кувыркаясь через голову, если есть кураж. Ничего не понятно, но сразу видно — профессионалы. А Ася только ухмыляется, ходит ровно, пишет ровно и подставляет лицо солнцу, несмотря на все свои веснушки. Главное же, самое главное, что мешает Сергею, — неприкрытая Асина мегаломания, из-за которой, как ему казалось, какое-то время назад она стала искать пути к отступлению.
Успокоив и усмирив жену почти трехлетними странствиями, Сергей был уверен, что дальше тянуть нельзя. У этой самой жены, когда они стали жить вместе, уже имелся какой-то сексуальный опыт, в ее-то восемнадцать лет, а вот у него, Сергея, — нет. В его двадцать семь. Сейчас, разумеется, он никому и никогда в этом не признается, все закрыто почти двадцатью годами брака, но опыт нужно расширить. Не признаваясь, конечно, жене, не признаваясь никому, но для себя самого Сергей был уверен: это нужно сделать, лучше не единожды, потому что годы идут и потом будет поздно. И жалко.
Возможностей было много, но реализаций, к сожалению, нет, поэтому Сергей ни на что особенно не рассчитывал, но быстро вышел из дому, на мгновение задумался, куда лучше отправиться за покупкой: аптека или обычный супермаркет. Решил в пользу аптеки (так быстрее), но не ближайшей.
Айна — возлюбленная и все такое, но Танечка так очаровательно хихикала по скайпу, что только идиот не пошел бы сейчас в аптеку. Да, собственно, и без хиханек этих последних было ясно, что кое на что можно рассчитывать.
Хотя история выглядела странной. Почему-то Танечка очень много расспрашивала про Айну. И в мессенджере, и сейчас уже, по скайпу.
Сергей не выдумал себе доклада, он устроил его: все же легко проверяется. Но гостиницу снял сам, не доверил секретарше из Нанси. В первый день он полностью свободен. Во второй, если все получится в первый, можно будет повторить. С двух до трех — лекция, с трех до четырех — беседа с коллегами. Танечка пока — да хотя бы по магазинам походит. Вечером опять — прогулочка, ресторан и т.д.
К сожалению, Сергей несколько сомневался в своих способностях — не физиологических, а мистических, что ли… судьбоносных — удалось подобрать только такое, не самое ловкое слово.
Он пытался уже много раз подряд, и всякий раз что-то срывалось. Сначала коллега Мелисса несколько лет тому — вроде бы и смачная дамочка. Но когда из белья вывалилась отвисшая жирная грудь, Сергея как заколдовали, никакие Мелиссины многоумелые усилия не помогли. Это грозило стать серьезным фиаско, она могла рассказать Бастиану, общему коллеге, который хвастался тем, что имел тысячи любовниц по всему миру, включая, разумеется, Мелиссу. Может быть, пассии были не самыми молодыми и прекрасными, но все-таки. Может быть, и не тысячи, но сотни наверняка были. Сергей был вынужден врать Бастиану, выдумывать несуществующие победы, иначе тот стал бы его презирать. Потом кудрявая, как овца, девица, известная в окололитературных (Асиных, собственно) кругах как Любка. Никакой жирной груди там быть не могло, но надо же такому случиться, когда они встретились на нейтральной территории и облобызались, Сергей зацепился ногой за низкий заборчик, рухнул оземь как сноп, и рассек себе лоб. Дикая боль, парусекундная потеря сознания (уже лежа в грязи, т.е. обморока не было) и много, много крови. Любка испугалась и, убедившись, что Сергей жив и умирать не собирается, ретировалась. Когда Сергей явился домой с глубокой раной во весь лоб, от которой, конечно, должен был остаться огромный шрам, Ася только усмехнулась. Шрама не осталось вовсе — ни ниточки, ни намека. После этого Сергей стал побаиваться Аси, но попыток не прекратил. Тем более что он кое о чем проболтался, и ему показалось, что ей все равно.
Конечно, на каких-то идеальных дам в идеальных платьях, на дам, короче говоря, журнального типа, или вот есть специальное слово — гламур, точно гламур, — Сергей рассчитывать не мог. Да и Ася не была гламурной. Не хватало как минимум двух компонентов: больших каблуков и маленьких сумочек.
Посмотрим, посмотрим, что ждет в Нанси. Возможно, современная мода ничего не значит и ничем не обоснована, но когда девушка в маленьком не самом черном платье изгибается податливой куколкой, в голову приходит много разнообразных смыслов.
Глава 16. Звезда Альмутен
Натальная карта выстраивалась плохо. Город пришлось долго разыскивать в интернете. Точного времени рождения Ахмеду никто не сообщил, была лишь дата. С такой информацией отказался бы работать даже румийский астролог. На утренней заре в тот день в тех широтах рождались правители, на вечерней — рабы. В полдень же — те, кто может стать и правителем, и рабом, но не успевает, ибо внешняя смерть, смерть не от болезней, прерывает их путь. Такой гороскоп, безусловно, разочарует заказчиков. Ахмеду платят за определенность.
Ни гороскопов родителей, ни даже их имен. Впрочем, имена вряд ли помогут. Требовать дополнительных данных будет честно, но глупо. Контракт Ахмеда настолько прост, что не нуждается в записи и подписи: сегодня — заказ, завтра — исполнение. Ночью, выбравшись из огромной джакузи с гидромассажем, Ахмед обычно легко справлялся с заданиями. Но на этот раз в ночи было отказано. На ответ давалось два часа.
В тот день было на удивление много посетителей, и Ахмед порядком устал. Приходили сорокалетний испуганный клерк, желавший узнать, переходить ли ему на другую работу; дама за тридцать в депрессии, спешащая выяснить, когда все это кончится (стояние на балконе девятого этажа с веревкой в одном кармане и пачкой снотворного — в другом), молодящаяся старуха с болонкой, мечтающая о долголетии, уже, по правде сказать, достигнутом.
Пришлось, сославшись на болезнь, перенести несколько рандеву. Из соображений суеверия Ахмед не прекратил частную практику, хотя доходов от нее едва хватало на содержание стилизованного офиса в центре Женевы. Огромные деньги, никаких гарантий — вот какова была истинная жизнь Ахмеда. Чем было вызвано предложение, Ахмед не знал. Вероятнее всего, дело было в рекомендации кого-то из клиентов, чей гороскоп исполнился вплоть до деталей. Ахмед не исключал, что таинственные заказчики испытали множество астрологов, прежде чем обратились к нему. Было что-то вроде тестового задания, которого Ахмед не заметил, но с которым превосходно справился.
Интуиция подсказывала Ахмеду, что проверки время от времени случаются до сих пор. Человека, чей гороскоп предстояло составить сейчас, скорее всего, собираются назначить на какую-то должность. Видимо, важную. Зачем иначе отваливать тысячи за его отношения со звездами. Проще всего написать, что соискатель природы подчиненной и не в состоянии принимать ответственные решения. Но если это подвох, ловушка? Если человек этот в свои молодые еще годы успел стать директором международного концерна? (Поисковики ничего подобного не выдали, но мало ли.) Или если он, Ахмед, не единственный астролог заказчиков. Трое других напишут, что соискатель достоин должностей и наград, и только он, Ахмед, заподозрит никчемность? Интересно, поручали ли другим астрологам составить его, Ахмеда, гороскоп?
Ахмед изучал искусство аль-камийи в местах, где не выдают дипломов, и понять, почему именно он привлек внимание невидимых заказчиков, было ему не дано.
Времени оставалось на самом деле еще меньше. В пять предполагалось сдать заказ. На часах была четверть четвертого.
Айша была прелестна, но совершенно безмозгла. Ее можно было научить только механическим действиям. Ахмеду пришлось предпринять специальные усилия, чтобы сделать из Айши настоящую аравийскую красавицу, а не недоделанную европеянку. В конце концов, те наряды, в которых она ходила дома, в которых хотел ее видеть Ахмед, были заказаны приватным образом у одного из бойких безымянных птенцов гнезда Диорова.
Расписание устраивалось так, чтобы клиенты не пересекались в приемной. К мужчинам Айша выходила в наряде, годном для танца живота, к дамам — в ярких шелковых платьях в пол.
— Красную сумку! — скомандовал Ахмед. — И синюю тоже.
Ахмед отметил хищноватый испуг, засветившийся во взгляде Айши, и закрыл глаза.
Через минуту был приведен в действие гигантский кальян, приготовлен шприц.
Ахмед повторно затянулся поглубже, отложил мундштук, развязал резинку, перетягивающую руку, встал, подошел к столу и пристальнее вгляделся в фотографию на экране компьютера.
Глава 17. Бурдиго, подготовка
Настоящее знакомство оказалось опять-таки виртуальным и неожиданным.
Писатель Журавлев — пьянчужка, известный как Журнавлев (журнавлюга), неожиданно успешный книжный делец, на очередном своем портале завел серию с пионерским названием «Город, в котором я живу», где публиковал заметки экзотических писателей, живущих в классических городах, и наоборот. От тюремных надзирателей и до буддистских адептов в пестрых штанах. От Ямайки и до ожидаемых околобайкальских дебрей. Иногда даже с гонорарами.
Когда очередь дошла до Бурдиго, винной столицы, города и классического, и экзотического одновременно, в котором живет не так уж много русскоязычных пишущих людей, Антон, все еще раздосадованный отсутствием Аси в городе, ответил на предложение Журавлева: «Я здесь живу совсем недавно, пусть Потоцкая пишет». Журавлев ответил: «А я ей уже предложил. Говорит, не живу здесь больше, пусть пишет Зелинский. А почему бы вам не написать вместе. Вот ее мейл. Напишите ей, перераспределите сферы. Почему бы не посмотреть на объект с двух разных сторон? Почему бы не сделать две статьи вместо одной?»
У Антона был Асин мейл, но переписка уже однажды заглохла. Из журавлевского письма он сделал два серьезных вывода. Во-первых, Журавлев первой выбрал Асю, но вторым все-таки его. И во-вторых, Ася не забыла, кто он такой. Хотя его появления на литературных форумах были эпизодическими и невнятными, хотя он не так уж часто писал беллетристику, хотя личная переписка быстро сошла на нет, но Ася все-таки знает, кто он такой.
Антон написал, всячески ссылаясь на Журавлева. Ася ответила вежливо и весело. В итоге после пары обменов мейлами стартовала работа над общим, под псевдонимом, текстом, а не двумя альтернативными, как, вероятно, представлял желаемое Журавлев.
Сдача текста не значила конца переписки.
Так случайные, чужие люди способны благословить закономерные союзы. Так появился этот текст под псевдонимом АА, что можно было трактовать и как Ася/Антон, и, например, как Альенора Аквитанская, и еще множеством разных способов. Так появился этот текст, в котором спустя год они уже не узнавали собственных фраз, не могли отличить их от фраз соавтора. Так они поняли, что количество витков любовей и нелюбовей у них совпадает, по меньшей мере по отношению к этому городу. А этот город — нешуточный критерий истины.
Журавлев предварил текст туманным вступлением насчет стереозрения и того, что автор решил не раскрывать своего имени по личным соображениям, зато, возможно, ему удалось раскрыть суть города вплоть до каменных влажных недр его, до известняковых пещер, недоступных не только случайным прохожим, но и коренным жителям.
Псевдоним дал им свободу — большую, чем представлялось вначале.
Глава 18. Бурдиго, поэзия поверх торговли
Мы вынуждены приступать к этим заметкам едва ли не против собственной воли, потому что никто не сделал этого до нас, и потому что это нужно однажды сделать. Нам предстоит болезненный труд: придется разбередить раны, нанесенные городом, и вместе с тем отдать ему должное. Город, сведший с ума Гёльдерлина, да и на нас покушавшийся, достоин уважительного отношения.
Это красивейший город, полукругом расположенный в широком устье реки, которое во всю летописную историю служило портом. Port de la Lune — лунный порт, над которым неслись сладкозвучные (не побоимся этого слова) песни трубадуров и который отмечал весьма уважаемый край Ойкумены, ибо к западу — уже ничего.
Город, который должен был стать столицей мира в наиважнейшем для нас смысле, а возможно, ею и бывший лет тому примерно тысячу, сделался столицей в совсем другом смысле, если и достаточно заметном, то принимающем не те формы, кои позволили бы забыть важнейшее.
Оглядеться на местности
Добротные каменные дома с ненавязчивой каменной же резьбой, выдержанный стиль, единство ансамбля, над коим не так уж легко нащупать полунездешний Бахусов дух, ни фахверков — недвусмысленных знаков истории, ни ожидаемой южной вальяжности, ни и т. д. — таким предстает город Бурдиго странникам. Но нет, мы, пожалуй, сразу же возьмем совсем другую ноту, а детали, за которые цепляется посторонний глаз, уж как-нибудь пролезут сами.
Города, в которых живешь, — самые расплывчатые и невнятные. Или слишком ясные, ибо обитателю открыта их изнанка, некогда бывшая лицом и хранящая все потертости и побитости, незаметные даже самому проницательному путешественнику. Реалистичное описание этих погрешностей со стороны способно сойти за клевету, которая сродни любви, love-hate, другой не дано.
Именно поэтому свои города трудно назвать именами, под которыми они известны путешественникам. Любое городское имя — внешнее. Истинное же имя — всегда внутреннее и чуть ли не тайное, пока устное знание не выплеснется на страницы и не оставит на них знаки.
Город, о котором идет речь, причудой Рэмона Герена был назван Пор(т)виллем, портовым городом, но причастность водам, подчиненность им — все-таки не главное его свойство. Поэтому, вопреки логике и убеждениям, сохраним за городом его исконное имя Бурдиго и для начала попытаемся, сощурившись по-журналистски, вглядеться в звезды, следовать изрезанности винного листа, вгрызться в золотистый камень, чтобы понять, где же мы все-таки находимся, и что здесь происходит. Согласно наставлениям сведущих людей, гениев места, стало быть, следует искать в воде, окружающей город, едва ли не поглощающей его, но вода слишком мутна. В непрозрачности этой нет ничего от поруганной экологии. Желтая река, подверженная приливам и отливам, выталкивает в океан массы глины и песка и втягивает их назад, пронизанные ракушками, водорослями и прочей морской мелочью.
В этой лунной цикличности, как и в цикличности винной, мы будем искать ритмы, которые не смогли убить самые усердные градоразрушители. Мы отпрыгнем на пару тысячелетий назад, проползем через средневековье, напитываясь мелодиями тех, кто не знал нот, побродим по масонским, во всех смыслах, стройкам и наконец приземлимся (приводнимся, неважно) в наши дни, попытавшись применить запримеченное историческое в нынешней жизни. Как учила Шахерезада, величайшая и легендарнейшая из пророчиц, следует выжить сегодня. Итак, итак.
Начало истории
По легенде, город основан одним из спутников Геракла за пятьдесят лет до Троянской войны. Прельщаясь идеей продать Голливуду бодренький сценарий, где Геракл совершал бы подвиги не один, а в сопровождении хорошо тренированного отряда, займемся все-таки в основном летописной историей, которая и длинна, и цветиста.
До римлян на берегах Гаронны жили весьма специфические кельты, называвшиеся битуригами-вивисками и любившие больше торговать, чем воевать. Римляне сделали то, что и положено делать римлянам, — подвели дороги и соорудили крепость. Правда, идеальный римский город выстроить не удалось: добропорядочные кардо и декуманус плоховато накладывались на лунный изгиб реки, но галло-римская цивилизация все-таки заблистала здесь самыми яркими красками.
В центре города (судя по всему, на месте современной площади Пей Берлан) струился фонтан Дивона, имя его значило, как могут догадаться наши просвещенные читатели, «божественный», но не по-латински, а по-индо-, если угодно, европейски, потому что названию приписывают кельтское происхождение. Крепость была, как положено, на берегу. Чуть поодаль — опять же как положено в пристойном римском городе, находился амфитеатр, возбуждавший романтический интерес в средние века. О предназначении сооружения народ в то время догадаться уже не мог, и здание считали дворцом, приписывая ему разные легенды, хотя тогда строение уже стояло заброшенным, используясь для народных нужд вроде ведьминых шаббатов и прочих непотребств. Под именем дворца — Palais Galien — амфитеатр известен и сегодня. И это единственное античное строение, сохранившееся до наших дней. Слово «сохранившееся» здесь будет, пожалуй, слишком смелым, поскольку после революции восставшие буржуа радостно восприняли могущественную руину как каменоломню. Так что, если использовать дантистские аналогии, из полного двойного набора остался разве что один зуб, максимум полтора.
Еще в городе сохранились, сумрачными путями, митреумы, потому что поверх них были выстроены дома, как на фундаментах. В Аквитанском музее хранится митраистский алтарь — человек с головой льва, держащий в руке ключ, инкарнирует охранника небесных врат. Митра мог бы оказаться для нас моделью, прообразом, старшим братом. Вино — кровь священного быка — тому свидетель. Мы также появились ниоткуда, с ножом и факелом, вот только шапки плохо держатся на головах.
В те же времена впервые в писаной истории встречаются и пересекаются две основные городские линии — вино и поэзия.
Децим Магн Авзоний родился в Бурдиго, но город этот недолюбливал, несмотря на все (свое и города) эпикурейство. Самые известные произведения Авзония связаны с Flumen Musalla, речкой Мозель, на берегах коей он предавался важным государственным делам. О Бурдиго Авзоний пишет лениво, неохотно и только ссылаясь на просьбы друзей, что дает нам основания предположить, что уже в те времена с городом было что-то не то.
Меж тем знатное происхождение позволяло Авзонию владеть земельными угодьями, в том числе и виноградниками. Сегодня один из виноградников Авзония предположительно сохранился под именем château Ausone, и мы всячески желаем нашим просвещенным читателям иметь возможность хотя бы разок попробовать это вино.
Уже здесь, по-видимому, нужно разобраться с вопросом «почему вино?». Достаточно мягкий атлантический климат и достаточно скудные каменистые почвы явили идеальные условия для произрастания именно винных лоз — растений многолетних, с многометровыми корнями.
Итак, Авзоний наш обустроил себе в здешних краях nidus senectutis, стариковское гнездышко, смотрел на лозы и записывал песни, а уже внуку его, Павлину Пеллийскому, пришлось откупаться от захватчиков (вандалов, вестготов, франков) и усмирять местных бунтующих галло-римлян, хотя внешне было все то же: лозы, песни, благоуханный юг.
V–IX века
Варвары уютненько угнездились на берегах Гаронны и перестали быть варварами. Темные века, возможно, потому и темные, что лилось мало как чернил, так и крови.
В эту странную доцелибатную эпоху движение шло, казалось, в весьма интересующую нас сторону правителей-поэтов (воздержимся от слова «царь») — уважаемых, образованных людей выбирали епископами, а те, знамо дело, пописывали на досуге. Но сей идеал не смог стать каноном, потому что неумолимо ушел в вечность.
Были римские следы, были новые христианские веяния, но бури переходных периодов все-таки немало смягчались вином, теплыми ветрами и общим ощущением вялой земли, земли, на которой ничего не происходит.
Сюда захаживали разные квазизахватчики, иногда, под разными именами, добирались до трона или что там было вместо него. В частности, около 585 года к власти пришел некий Галлакториус, который усмирил басков и заодно стал местным графом. Еще через пару веков баски опять дали о себе знать. «Песнь о Роланде», конечно, произведение заметное, но следует иметь в виду, что под сарацинскими полчищами там имеются в виду опять же баски. Быть может, уже с овечьими сырами своими, но все еще без эспелетского перца. Народец был воинственный и в те времена имевший все шансы выстроить независимое государство. Как бы то ни было, Роланд со товарищи залегли под престолом собора св. Романа в Блае (Роман, возможно, все-таки Ронан6), олифант — над престолом собора св. Северина, за пределами бурдигальских городских стен, Дюрандаль как будто все еще торчит из скалы в Рокамадуре, а вот где бродит боевой конь Вейянтиф, нам неизвестно.
Кстати о сарацинах — мы начинаем безбожно смешивать хронологию, — они, разумеется, являлись в описываемом месте, оставили там и здесь напоминания в виде присутствия слова «сарацинский» в топонимах. Но Абд ал-Рахман, андалузский боевой вождь, продержался в Бурдиго менее трех лет, чтобы больше никогда не возвращаться в эти земли. Причины неуспеха — множество законных, полузаконных и совсем уж узурпаторских, но христианских заинтересованных лиц там и здесь. Войны были скучноватыми, но они были.
Что касается прославленной династии герцогов Аквитанских, откуда она взялась, толком непонятно. Известно только, что до них в Аквитании какое-то время правили короли, тем самым Аквитания была независимым королевством. За эту независимость следует сказать спасибо опять же баскам, которые отложились от франкского королевства, но не совсем удачно. В меровингскую эпоху королем был некий Гондовальд, сын Лотаря, потом сын Гондовальда Кариберт, который правил недолго, вплоть до своей смерти, а отчего он умер, нам неведомо.
В каролингскую эпоху королем Аквитании был, собственно, сам уже упомянутый Каролюс Магнус, передавший власть своему третьему сыну, Луи Благочестивому, в результате чего Аквитания опять стала независимым королевством. Титул переходил из одних королевских рук в другие, пока мало-помалу не сменился герцогским титулом.
Середина X века отмечена рождением Аделаиды Аквитанской, наследницы аквитанских герцогов, внучки викинга Роллона (запомним это имя), которая стала супругой Гуго Капета. Да, мы забыли упомянуть, что излагать историю в деталях у нас нет ни желания, ни возможности, поэтому наша цель — наметить путеводные точки для будущего свободного изучения Википедии читателями, и отмечаем мы только самые важные моменты, только самые интересные. Так вот, появление при франкском дворе южной принцессы произвело фурор не только в силу северного роста ее. Наряды ее были слишком яркими, язык — слишком без костей, манеры — слишком вольными. Нам кажется, эти детали характеризуют Аквитанию того времени как очень привлекательное место. Мы вступаем в интересную эпоху.
Эпоха трубадуров
Гильем, местный герцог, мужичина здоровенный, пару раз за буйство отлученный от церкви, поедатель фазанов целиком, содержатель гаремов и пр., вернувшись из первого крестового похода, запел, причем в рифму. Здесь, на мутном берегу Гаронны, нам и видится начало квазисовременной европейской рифмованной поэзии. Схема получается вполне выверенная: потрясение (в данном случае ужасы войны), вспышка-прозрение, результат на звучном окситанском языке.
Поколением позже Джауффре Рюдель, блайский сеньор, стал вторым известнейшим после Гильема трубадуром, автором концепта «далекой любви», да и первым жизнетворцем в истории, радостно умерев во втором крестовом походе на руках своей развиртуализированной любви — принцессы Триполийской Годиерны.
Обойдемся, пожалуй, без упоминания Бернара де Вентадура, Маркабрю и пр. Но не следует забывать, что при дворе Альеноры Аквитанской, внучки и наследницы Гильема, трубадуры и жонглеры кишели сотнями.
В это время, учитывая, что цивилизационные смыслы мало-помалу перемещаются на запад, город стал мировой столицей поэзии, а значит, в нашем понимании, мировой столицей в принципе. В это прекрасное время нам бы и остановиться. Но, учитывая, что мы опоздали родиться лет примерно на тысячу, нам ничего не остается, как двигаться вперед.
Следующий Гильем был так же огромен и задирист, как и папенька, но не поэт, увы. Умер молодым при таинственных обстоятельствах во время паломничества в Сантьяго-де-Компостелла. Наследницей стала Альенора, лет примерно пятнадцати от роду. Мать умерла, отец умер, юная девица во главе огромного княжества.
Альенора заслуживает особого рассуждения не только потому, что была королевой Франции и Англии да еще и трубадуров. Пожалуй, и романа особого заслуживает, а не только умеренно длинной статьи. Пока же скажем, что она, безусловно, была самой заметной личностью, появившейся на свет в местных пределах. От нее уже множество лет зависят судьбы множества людей, да и наши в известной степени тоже. Но вернемся к давней истории.
Сильные мира того быстренько подыскали подходящего жениха — французского принца, папа которого, Луи Толстый, находился как раз при смерти. Аквитания в ту пору, заметим, значительно превосходила площадью и богатством Францию, вот только королевством уже не была. Так Альенора, не успев доехать до Парижа, становится французской королевой, и Аквитания вместе со своей столицей переходит к французской короне.
Спустя десять с лишним лет, под предлогом кровного родства четвертой степени, Альенора разводится с мужем и повторно выходит замуж — за Анри Плантагенета (потомка упомянутого викинга Роллона, заметим кстати, тоже кровного родственника), герцога Нормандского, который вскоре добивается английской короны. Тем самым Аквитания попадает в английское владение. Когда подрастает любимый сын, Ричард Львиное Сердце, Альенора передает Аквитанию ему во владение. Ричард время от времени появляется в своем домене, много строит. В частности, нарядное готическое строение в городе Ла-Реоль, считается, возведено по его распоряжению.
Когда Ричард умирает бездетным, английское королевство вместе с Аквитанией наследует его брат Иоанн Безземельный. Аквитания остается английской вплоть до середины XV века, когда, по итогам Столетней войны, переходит к Франции. Как видим, формальных прав на эту землю у Франции не было. Другое дело, что англичане, воспользовавшись слабостью французской власти, пытались прибрать к рукам всю Францию, чего, пожалуй, им делать не следовало, несмотря на некоторые формальные права. Не Лотарингия, но Англия породила Жанну д’Арк.
Трудно винить Альенору в том, что случилось после ее смерти. Если бы не понесло ее в высокомонархические замужества, у этих земель были бы все шансы стать независимым королевством со столицей в Бурдиго, сохранить окситанский язык, продолжить песенную традицию на прежнем уровне.
Итак, дорогие читатели, мы уверенно продвигаемся вперед. Чтобы более-менее закончить с английской темой, упомянем не только, что Аквитания была под английской властью почти триста лет, но заодно и то, что Бурдиго находится а) на долготе Гринвича и б) в западном полушарии. Вперед, читатель, мы расскажем тебе еще немало забавных баек, а фиш-н-чипсы ты приготовишь себе сам.
XV–XVI века
Город переходит из-под английской власти под французскую. Публика недовольна. Пей (Пьер) Берлан, местный епископ, протестует против запрета окситанского языка: англичанам, мол, было все равно, а французы пытаются уничтожить все не французские языки, тем более родственные, и навязать langue d’oeil в качестве единственно существующего канона.
Между делом, перейдя под французскую власть, город начинает накапливать богатство. Очень быстро накапливать богатство и заодно терять лицо. Время было бойкое в смысле коммерции. Появившиеся колонии обеспечивали коммерцию двух сортов: работорговлю и торговлю шоколадом и прочими колониальными товарами, в результате чего Бурдиго стал практически первым по значимости трансконтинентальным портом Европы. Что же касается культуры, с ней все было средне.
В названную эпоху литературным символом места служит, пожалуй, Эли де Бетуло. Легковесность созвучия заставляет задуматься об этом персонаже чуть подробнее, чем просто упомянуть его.
Поименованный Эли, продолжатель трубадурской линии, приказал вырыть в своем владении возле Сент-Эмильона гроты, которые до сих пор привлекают внимание просвещенных туристов, а в свою эпоху явились концентрацией духовной жизни, провалившейся в буквальном смысле под землю. Гроты представляют собой мудреную анфиладу и некогда служили не только приукрашенными кабинетами редкостей, но и подземными храмами искусств, ибо в них были призваны духи Геракла, Ареса, Цезаря, Августа, Луи XIV и мадемуазель де Скюдери. Последняя, называемая также Сафо, явилась, впрочем, по приглашению во плоти и оказалась неловкой старухой с крючковатым носом, но гении, как известно, не имеют ни внешности, ни возраста.
Феномен, пожалуй, требует объяснения. Зачем предаваться хтоническим радостям, если у тебя есть удобное имение и тебе ничто не угрожает: ни тайфуны, ни бунтующие крестьяне, ни даже англичане. Дело, видимо, в том, что уже в то время жизнь стала настолько прагматической, что в ней не было места поэзии.
Поэзия, ликовавшая на огромной плоскости Аквитании лет за пятьсот до описываемых событий, изливавшаяся из нее в мир, сжалась в точку, ушла под землю перед тем, как, казалось, исчезнуть окончательно.
Даже не поэзия, а просто мысль, чистая логика тоже склонялась к эскапизму. Мишель де Монтень, владелец полноразмерного замка, в последнем не появлялся, а сидел во дворе, в башне, без отопления, без стекол, без пространства. Что касается его приятеля ля Боэси (хочется сказать Боэций), тот писал странные анархистские памфлеты и любовные сонеты на языке, уже вполне напоминавшем французский.
На каком языке друзья говорили между собой, не совсем понятно, потому что Монтень не знал французского — нового языка в то время в тех местах. Он писал на латыни или диктовал своей помощнице Мари де Гурне, парижанке.
Оба, заметим, Монтень и Боэси, по происхождению представляли собой облагороженных буржуа со всем, что шло об руку: неумение распоряжаться имуществом, невписанность в общество и, следовательно, нервные расстройства.
Почему «Опыты» были написаны именно здесь? Нипочему, они могли быть написаны в любом другом месте. Хотя все же у здешней местности были преимущества для того, чтобы позволить осуществить труд такого размера и такой глубины: она стала совершенно пустой.
Примерно в это время, сметая фахверк, город начал обзаводиться красивыми каменными фасадами, за которыми была пустота, да и перед которыми, собственно, тоже. Оправдывает ли Монтень своим существованием эту пустоту? У нас нет ответа на этот вопрос.
Отметим, что Бурдиго опередил Париж по части системы бульваров в качестве городской структуры. Барон Османн скопировал именно отсюда. Правда, если в Бурдиго бульвары естественным образом окружили старый город, то в Париже они были прорезаны по живому телу города. Бульвары, а также цвет камня и общее ощущение городской новизны мало-помалу превращали Бурдиго в маленький Париж или Париж в большой Бурдиго, а это печальная трансформация для обоих городов.
Как бы то ни было, город да и весь мир предчувствовал перемены, и они явились. Получилось, как всегда, средне.
XVII–XVIII века — золотой век
Город ведет образцовую для периода расцвета жизнь: богатеет, строится, украшается. Дополнительные средства приносили два известных обстоятельства: а (или б) вино и б (или а) торговля с колониями, особенно работорговля.
Местный порт всегда был международным, из-за чего местное общество стало пестрым и космополитичным. Впрочем, прижившиеся иностранные торговцы (в основном англичане и голландцы) поглощались средой вместо того, чтобы творить землячества и стараться выделиться из толпы.
Разумеется, имелся и народ, не желающий смешиваться с толпой. Бурдиго приютил немало сефардов, покинувших Испанию и Португалию. Тут им жилось спокойно и вольготно в силу немалых сумм, отстегиваемых в казну. Среди самых известных семейств упомянем Мендес-Франс, Градис, Фуртадо, Раба, Пейшото.
В малых количествах имелись, конечно, и ашкеназим. Эти последние тоже занимались торговлей и с большой опаской восприняли пожаловавших в город авиньонских евреев — весьма специфической общины, существовавшей в авиньонской Папской области, в то время как из Франции евреи были, вообще говоря, изгнаны раньше, чем из Испании.
Бурдиго XVIII века подает немало примеров всему миру.
Шато в Мериньяке, построенный для португальского еврея-промышленника Пейшото, явился моделью Белого дома. Если поднять/опустить обсуждение на другой уровень, немедленно следует вывод: да, конечно, масонские идеалы. Бурдиго стал важным центром и в этом смысле тоже и именно поэтому, как нам кажется, выглядит сегодня скучновато.
На очень многих домах XVIII века обнаруживаются масонские символы, буквально в глазах рябит от всех треугольников, циркулей, Боазов, Яхинов и буквы G. Всякий каменный мужик в шапке на фасаде — мастер ложи, мужик без шапки — подмастерье. Наше предположение, что именно дети вдовы превратили город в то, чем он является сегодня, укрепляется. Но подмастерье с фасада на Кур де ль’Интенданс прикладывает руку к горлу в масонском жесте (ладонь параллельна земле, большой палец — вверх), предполагающем примерно следующее: скорее я дам перерезать себе горло, чем раскрою Секрет. Так что продолжим.
В XVIII веке на свет рождается винная бутылка современного формата, ее автор — офранцузившийся ирландец Пьер Митчелл. Объем 0,75 литра связан с тем, что ящик из шести бутылок содержит ровно английский галлон. Одновременно появляются и кратные (большие) бутылки — магнум (1,5 литра), Йеровоам (3 литра), Мафусаил (6 литров), Вальтазар (12 литров), Навуходоносор, Мельхиор и Мельхиседек (соответственно 15, 18 и 30 литров). (Мы полагаем, что это перечисление украсит любой текст.)
Следом возникает этикетка. До того бутылки маркировали как попало: сургучом, краской, веревками. Именно этикетки позволяют создать (уже в XIX веке) классификации местных вин. Закончим главку локально-честолюбивым замечанием о том, что Бурдиго задал модель праздничного стола для всего мира: пусть вино на столе какое-нибудь калифорнийское, а сам стол — где-нибудь в Китае, но бутылка, бутылка-то наша, общая эстетика стола от нас! Хотя мы всегда готовы оспорить эту эстетику, заметим даже не в скобках.
Революция и после революции
В городе не было Бастилии, но восставший народ имелся, следовательно, нужно было что-то разрушить. В расход пошли княжеский дворец Омбриер (полностью), амфитеатр Palais Gallien (частично) и несколько других зданий — лучших в городе. Строения разрушались не только ради разрушения — цели были гораздо более практическими: руины использовались как каменоломни. Добытый камень служил для возведения жилых домов: как водится, революционный период отличался массивным буржуазным строительством. Пройдите по городу и рассмотрите здания конца XVIII — начала XIX века — они построены из старого камня.
В революционные времена в городе было все, что положено революционному городу, включая гильотину, располагавшуюся на площади Дофине (нынешняя площадь Гамбетта). Там, где сегодня едва сочится гниловатый ручеек, лились реки крови, но город оставался к бедствиям более-менее безразличен. Положено убивать — будем убивать, но спокойненько и буржуазненько.
М. Алданов прославил жертв террора в небольшом очерке, который мы здесь пересказывать не будем, отметим только, что скрыться в толпе все-таки трудновато, даже если толпа эта большая и родная. Упомянем все-таки невинноубиенного Эли Гаде, уроженца Сент-Эмильона, потому что не много ли Эли на единицу повествования?
Жирондисты, можно сказать, олицетворяли всю Францию, жаждущую перемен вместе с правительством, но отосланную почему-то на гильотину.
Сегодня о жирондистах в городе напоминает здоровенный монумент-колонна, окруженный конями двух видов (классификация по форме копыт): кони-куры и кони-утки. Сооружение уравновешивают ростральные колонны на берегу и пустошь, предназначенная для приема цирков, ярмарок и пр.
Некоторые гости, хотелось бы сказать, столицы недоумевают по поводу огромного незамощенного пустыря в центре. Меж тем, насколько нам известно, это соответствует структуре старых новых городов вроде Петербурга (кстати, побратим, что заново наводит на столичные ассоциации) до того, как пусто место не закатывают все-таки полностью под асфальт и гранит.
XIX век
В некотором смысле город начинает хиреть. Колонии потеряны, торговля чахнет. Зато все, что связано с вином, переживает новый расцвет.
Средств оказалось достаточно, чтобы доломать все исторические здания, которые пока не были доломаны (допустим, шато Тромпетт). Городское строительство поворачивается исключительно в сторону удобства. В частности, по настоянию Наполеона возводится первый в истории мост через Гаронну. (До того через широкую заболоченную реку в ее устье можно было перебираться только на паромах.) С середины XIX века начинают интенсивно строиться железные дороги (с середины же XX века дороги, не проходящие через Париж, начинают постепенно хиреть и предаваться забвению, отметим, забегая вперед).
Две местные мелкие речки — Девеза и Пёг — пускаются по трубам, чтобы проложить широкие проспекты. Городской пейзаж, в котором хозяйки покупали рыбу, спуская корзины в лодки, проплывающие возле дома, — и этот тоже пейзаж остается в прошлом.
Городская культура, конечно, никуда не исчезла. Только вот хорошие художники (например, Одилон Редон) убегали в Париж очень быстро. Сомнительной прекрасности художники (например, Альбер Марке) тоже не задерживались.
В начале XIX века в городе в роли частного учителя появляется Гёльдерлин. Довольно скоро он исчезает и еще через полгода обнаруживается в Германии — ободранный, обожженный солнцем и совершенно безумный. Нас не слишком удивляет эта история — мы находимся в подходящем месте, чтобы сойти с ума.
Таковы уж привычные свойства этого города — все разравнивать, уничтожать яркое, мощное, выделяющееся. Но нас интересуют больше все-таки ненормальности.
«В конце XIX в. во Франции разразилось нечто вроде эпидемии одной из самых удивительных разновидностей компульсий в истории психиатрии — мании путешествий. По причинам, о которых до умопомрачения спорили ведущие психиатры того времени, трудовой люд — конторские служащие, мастеровые, ремесленники, чернорабочие — внезапно охватила неодолимая тяга к перемене мест. Люди отправлялись куда глаза глядят и двигались пешком и по железной дороге неделями, порой годами, зачастую не имея при себе ничего, кроме одежды, в которой ушли, и нескольких франков в кармане»7.
Первым «безумным путешественником» был Альбер Дада, слесарь-газовщик из Бурдиго, родившийся в 1860-х годах. Таким образом, страсть к перемене мест и, пардон, дадаизм (да-да, мы слыхали про Цюрих) — явления не аристократические и/или просвещенные, а буржуазно-бурдигоские. (Эта мания, как видим сегодня, полностью захлестнула мир. Залогом тому, например, расцвет лоукостеров. Изначальная же, видимо, идея состояла попросту в том, чтобы покинуть Бурдиго любой ценой.)
Здесь, кажется, мы потихоньку подобрались к достаточно важной мысли: город Бурдиго, несмотря на свою изначальную специфичность, сумел сделаться самым нейтрально французским из крупных французских городов. Его мощный античный дух, его песенное прошлое, даже его южная природа запрятаны, замурованы под камень и доступны в ощущениях разве что очень чуткому наблюдателю, да и то в микроскопических дозах.
XX век
В начале XX века — великая новость — в городе появляется трамвай. В начале XXI века — великая новость — в городе появляется трамвай. По нашим наблюдениям, все современные переустройства в больших городах бывают одного из двух типов: построить трамвай, сокрушить трамвай. Нынешняя волна, скорее, на стороне строительства.
В 20–30 годах в ближнем пригороде творит Ле Корбюзье. В ногу с веком он возводит один из первых в мире рабочих коттеджных поселков: сите Фрюжес. Это самое начало деятельности нашего гения, здесь он претворил в бетон собственные идеи простоты, а именно: абсолютно не обратил внимания на местные условия. Воздвигались бетонные избушки с тонкими стенами, огромные окна которых смотрели прямо на юг, и это в жарком климате. Обширные террасы не могли использоваться ни летом — из-за жары, ни зимой — из-за холодных, дующих с океана ветров. Здесь не росли ни цветы, ни петрушка. Жители справлялись, как могли: уменьшали окна, утолщали стены. На исходе XX века, когда культурные комитеты сообразили, что надо сохранять наследие, дома уже были изменены до неузнаваемости. В конце концов один из них, пустой, перестроили в первоначальное положение, чтобы демонстрировать туристам.
Воспользовавшись оказией, скажем несколько слов о заказчике проекта, Анри Фрюжесе, который был, пожалуй, поинтереснее прямолинейного, как собственные чертежные приборы, ле Корбюзье. К моменту начала возведения поселка Фрюжес — молодой богатый сахаропромышленник, подразорившийся на своем строительном про(ж)екте (денег, разумеется, ушло вчетверо против сметы), а потом и вовсе закрывший бизнес, чтобы предаться излюбленным занятиям — живописи, музыке, арабистике. Был ли он таким уж безвкусным, раз утвердил проект ле Корбюзье? Вовсе нет. Это были, в конечном итоге, оснащенные всеми удобствами рабочие хибары. Себе же он выстроил в центре города чуть ли не дворец в изящном вкусе времени.
Как, спросят наши уже отчасти сведущие в теме читатели, добропорядочный Бурдиго мог породить столь разностороннего персонажа? Скорее всего, случайно, ответим мы. Отделавшись от бизнеса, Фрюжес жил в странах Магриба, пока они не стали национально освобождаться, и даже соорудил арабскую оперу, полностью, один: музыку, либретто и акварельные наброски костюмов. Там было все как положено: восточные красавицы, их мамаши и местные эмиры. Уцелели только картинки. Выбравшись во Францию, Фрюжес игнорирует Бурдиго, поселившись в дальней деревне, и ненавидит Пикассо со всей пылкостью писателя пасквилей. Занимайтесь своими собственными делами, уважаемые читатели, даже если их десяток, и у вас будет шанс дожить, как господин Фрюжес, почти до ста лет.
В начале Второй мировой войны в городе скапливается огромное количество народа из всех стран Европы, подвергшихся угрозе. Люди пытаются покинуть опасную зону и осаждают, в частности, португальский консулат. Генеральный консул Аристид де Соуса Мендес, чтобы помочь людям, выдает огромное количество виз. Всего было выдано тридцать тысяч виз, из них десять тысяч — евреям. Из-за этого у консула были серьезные неприятности, он был уволен и через несколько лет умер в нищете.
Город пережил оккупацию, но не очень от нее пострадал. Рэмон Герен охарактеризовал Бурдиго как «самый коллаборационистский город Франции». Это легко объясняется: город окончательно встал на практический путь. Среди немецких злодеяний упомянем умыкание статуи Свободы, чтобы переплавить ее на пушки (скульптор Бартольди подарил городу копию, разумеется, уменьшенную, во искупление того, что не смог поставить здесь фонтан). Сегодня отсутствующая статуя заменена копией совсем уж миниатюрной, из чего-то вроде пластика.
В заключение военной темы упомянем акт героизма: если бы не немецкий солдат Хайнц Штальшмидт, Бурдиго взлетел бы, пожалуй, на воздух: в районе виноторговцев Шартрон нацисты заготовили огромный склад взрывчатых веществ, чтобы целенаправленно взорвать город. Несмотря на то что мы не очень любим красивенькие строения XVIII века, видеть Бурдиго в бетоне было бы, пожалуй, еще скучнее. Хайнц предотвратил бедствие, взорвав сам этот склад боеприпасов. Мы не знаем, какой силы взрыв последовал, сколько окрестных зданий было разрушено и сколько людей погибло, но как бы то ни было, город в целом не пострадал. Хайнц Штальшмидт избежал возмездия, скрывшись в семье знакомых участников Сопротивления, а после войны остался в Бурдиго и служил в пожарной команде, полностью галлицизировавшись под именем Анри Сальмид. Герой дожил до девяноста лет и похоронен на протестантском кладбище на улице Иудейской.
В 60–70 годы разрушается большой квартал Мерьядек — похоже, единственное живое место, остававшееся в городе. Старые фотографии показывают дородных тетушек, весело переругивающихся с дяденьками в беретах, на фоне несколько закопченных (следует это признать) домов с не очень неоновыми вывесками. Район считался неблагополучным потому, видимо, что был бедноватым, и потому, что там обитали две-три известные всему городу проститутки. У нас есть подозрения, что последние отголоски жаркого южного духа гнездились именно там, в старом Мерьядеке. Теперь на этом месте — дурно постаревшие бетонные монстры 70-х с черными подтеками, как в каком-нибудь Бомбее в разгар сезона дождей, да торговый центр, то хиреющий, то наоборот.
Наши записки настойчиво стремятся к концу. Конечно, нам не хватило мегабайтов, чтобы рассказать о том, что вроде как именно здесь были изобретены знаменитая французская фуфайка в полосочку или велосипед. Именно так, ошибки нет: в Бурдиго оба колеса велосипеда стали одинаковых размеров. Если бы не уравнительная бурдигоская сила, мы бы, возможно, до сих пор радостно рассекали на двухметровых колесах.
XXI век, вместо резюме
В целом ситуация улучшается. Город богемизируется, если можно так выразиться, появляется больше лавок вроде «Вам какую сумку: ту, на которой Ом, или ту, на которой слоны?» и таких же ресторанов. Девушки крутят тюрбаны и выпускают из-под них длинные кудри. Арабские кварталы — нормальные, в сущности, кварталы с точки зрения местной архитектуры — мало-помалу джентрифицируются. Многодетные магометане переселяются за реку, в новые дома, в их квартиры въезжает бездетная молодежь.
Студенты шумно пьют на площади Виктуар. Мы с сомнением смотрим на эту молодежь: в сильно централизованной стране уровень провинциальных студентов не слишком вдохновляет. Но мы рады их веселью. Мы рады интригующей музыке, звучащей издали, с открытых площадок. Да, наши предки наделали глупостей, так что же нам остается? Только горевать? Мы рады трансокеанским кораблям, легко входящим в речной порт, и сотням богатых иноземных старичков, удовлетворенно расползающихся с этих кораблей в город.
Мы рады — чему только не обрадуешься! — немецкой базе для подводных лодок, ставшей оригинальнейшим выставочным залом: звучание огромных масс бетона в сочетании с водой служит идеальным фоном для размещения непонятных, весьма насыщенных неоновым цветом экспозиций видео- и прочего современного арта.
Что касается выставок старого искусства, — с этим средне, у города маловато ресурсов, чтобы организовать выставку международного масштаба. Галерея изящных искусств составляет выставки в основном из запасников художественного музея. Но коллекция и материалы не так уж плохи.
Что мы видим? Пусто место может служить удобным фундаментом для размещения нового. Что будет дальше? Наши прогнозы, скорее, оптимистичны. Мы надеемся, что город не будет скучным, а, напротив, будет веселым и живым. Но в роли мировой столицы поэзии он, по нашему серьезному опасению, не восстановится уже никогда.
Эпилог. Писательский Бурдиго
Ради этого эпилога, аппендикса, послесловия, мы, собственно, и затеяли настоящие записки. Когда миновали трубадурские времена, город больше ни разу не выбился в литературные центры, поэтому начнем главу с попытки ответить на вопрос: что не так? Или, напротив, может ли в Бурдиго жить крепкий писатель?
Сразу ответим: да, это возможно, если писатель этот чрезвычайно умен и самодостаточен. Если он видел и знает много разного. Уточним вопрос: может ли эта земля породить видного писателя? Ответ на этот вопрос затруднителен. Попробуем постепенно подойти к нему, рассмотрев несколько разных примеров.
Филипп Соллерс сказал, что в Бурдиго было четыре писателя, и все на букву «М»: «Montaigne, Montesquieu, Mauriac et moi» («Монтень, Монтескье, Мориак и я»). При всем ее радикализме, эта формулировка нам нравится и одновременно настораживает. У Монтеня, как мы знаем, был замок, у Монтескье — тоже. Мориак бродил по деревням, одетый под простачка и в берете, и морочил голову крестьянам задушевными разговорами, но замок у него тоже имелся. Что касается автора цитаты, то он живо сбежал в Париж, и бурдигоским писателем его, вообще говоря, не назовешь. Связь с замком совершенно понятна: замок — это мини-монархия, выколотая точка, выпадение из регулярности местности. Тот, кто живет в замке, живет именно в замке, а не в местности, окружающей замок. Выводы напрашиваются суровые: если ты хочешь быть писателем и у тебя нет замка, лучше поскорее уехать из Бурдиго.
Что касается писателей «понаехавших», к ним город, кажется, тоже не слишком благосклонен. Вспомним уже упомянутого Гёльдерина. Вспомним Гюго, приехавшего на пару дней и успевшего потерять сына. Впрочем, это печальное событие не помешало Гюго полюбить город.
Лет тому назад 200–300 этот город любили все, кто в него попадал, случайно или закономерно. Многие (Гюго, Флобер) сравнивали его с Версалем. Весь город сравнивать с королевским дворцом? Сен-Симон говорил, что местный порт не уступает константинопольскому. Все отмечают местный оперный театр, чуть ли не больше и роскошнее парижского. Почему же Бурдиго нравился вояжерам?
Потому что он был новым, равномерным и богатым. Нам кажется даже, что он задал стандарт большинству крупных западных городов начиная с Парижа и до американских мегаполисов.
Никто, ни в каких из попавшихся нам запискок не отмечает, что вид города, вообще говоря, не гармонирует с его возрастом. Гюго упоминает в качестве исторического курьеза разве что название улицы — Волчья, оставшееся с тех самых времен, когда волки преспокойно захаживали в город пожирать детей. (Абсолютная чушь уже потому, что в средние века город был прекрасно окружен стеной, а Волчьей улица названа благодаря лавке чучельщика с рекламной волчьей головой. Первый писатель великой страны мог бы посерьезнее относиться к информации.) Но стиль собора Парижской Богоматери прекрасно узнается, не так ли? Римская эпоха? — нет, нас это не интересует. Впрочем, Гюго был одним из немногих, кто оценил собор Святого Креста — очень интересное, богатое деталями здание, почему-то не упоминаемое в путеводителях.
Тут нам падает в руки фрагмент писаний Гюго, и мы уже готовы укрепить расшатанный пьедестал главного писателя великой страны своим честным, игнорирующим мраморные завитки бетоном.
«Так! Август воздвиг для вас храм Тутеллы8; вы развалили это. Галлиен выстроил для вас амфитеатр; вы разобрали его на куски. Хлодвиг подарил вам дворец Омбриер, вы не оставили от него камня на камне. Английские короли построили для вас большую городскую стену от рва Кожевников до рва Соляных копей; вы выдернули ее из земли. Карл VII возвел для вас замок Тромпетт, вы его снесли. Вы разрываете, одну за другой, все страницы своей старой книги, оставляя только последнюю; вы вышвыриваете из своего города и стираете из своей памяти Карла VII, английских королей, герцогов гиенских, Хлодвига, Галлиена и Августа и воздвигаете статую господину Турни?9 Это значит, что низвергается великое, чтобы заменить его незначительным»10.
В этом отрывке, как и в «волчьем», конечно, куча ошибок. Вряд ли Август строил храм, Галлиен — амфитеатр и т. д. Мягко говоря, вряд ли. Но исследование на тему, какие именно путеводители были в ходу во времена Гюго, оставим кому-нибудь другому. Главное же мэтр французской литературы все-таки почувствовал: город целенаправленно уничтожал лучшее, что в нем было, в частности, следы давних эпох. Идем дальше.
Монтень хоть и был мэром, но, как мы знаем, города избегал и сидел главным образом в своей бывшей голубятне.
Монтескье, живший не только в своем замке, но и в городе, в частности, регулярно бывавший в еще существовавшем дворце Омбриер, где располагался в то время городской парламент, никогда не описывает город, хотя описанию собственного замка посвящает многие страницы записок.
Франсуа Мориак — хороший, основательный писатель (ах, почему мы не прочли его в детстве?), удостоенный всех доступных и не очень регалий и, видимо, их заслуживающий. Формально Мориак принадлежал к местному «потерянному поколению» — молодежи 14-го года, «рожденной для другой планеты» (Жан де Вилль), но попавшей в мясорубку Первой мировой войны. Мориак знал представителей этой группы и дружил с ними. Почему же сам он не относится к потерянному поколению? Видимо, потому, что не пострадал, но главным образом потому, что сам себя никуда не относил. Мало кто из потерянного поколения погиб на войне: умирали скорее от болезней и послевоенных депрессий.
К поименованным четырем «М» рискнем, похихикивая, прибавить пятую. Пьер Молинье родился в Ажане, на полпути между Бурдиго и Тулузой, но прожил всю сознательную жизнь в Бурдиго, и хоть и был прежде всего художником и фотографом, но любой человек, желающий раздвинуть границы, есть, как правило, человек-оркестр. Ей-богу, скверная идея для гипертрофированного фетишиста поселиться именно в Бурдиго. «Наша миссия на Земле — превратить мир в бесконечный бордель». Увы, несмотря на то, что «бордель» и «Бурдиго» — слова практически однокоренные, наш артифекс преуспел не очень (хочется добавить, потому что мир — давно бордель и без участия Молинье). Может быть, он и предвосхитил фетишизм как жанр искусства, но нам кажется, все-таки нет. Предвосхитить этими черными коллажами можно было разве что фотошоп. Периферия мегаполисов всегда наполнена умеренно перверсным: сальными картиночками, нарядами для травести, залежами годмише на любой вкус. Мы подчеркиваем, речь идет о маргиналиях искусства и мира, а не о высших его достижениях. Для нас, мистиков (тс-с-с), конец очевиден — пуля в голову из-за случившегося (кто бы сомневался) рака простаты. Упомянем в заключение темы визитную карточку Молинье — автопортрет в позе автофелляции, совершенной путем упорных йогообразных упражнений и металлической загогулины, придерживающей ноги.
Это есть уроборос, воспроизводящий того, что присутствует на балконной решетке рядом с домом Молинье (задумывался ли творец о смысле творимого?). Город наполнен символами, раскиданными там и здесь по чугунным решеткам и резным каменным фасадам, которых достаточно, чтобы иллюстрировать практически любой сюжет европейской (а то и шире) мифологии, и которые должны были, видимо, заместить всю уничтоженную историю. Здесь мы встаем перед очень серьезным выбором. Что лучше: аутентичная, без насильственных разрушений, застройка, несущая дух настоящей старины, или добротный и красивый новодел, воспроизводящий идеалы, быть может, даже античной эпохи. Мы, как писатели, дефинитивно за первое, город — реализация второго. Исключения возможны всегда.
Поскольку мы и так перешли рамки, добавим к нашей коллекции шестую «М». Рене Марон, сын рабов, родившийся на корабле, учился в Бурдиго, жил, заметим, на улице Сотерн (то есть оказался нашим не совпавшим по времени соседом) и был не единственным черным учеником в местных школах. То есть за каких-то десять–пятнадцать лет черная парочка смогла перейти из рабского сословия в сословие достаточно состоятельное, чтобы содержать сына за границей, в частных школах. Рене Марон стал первым черным обладателем Гонкуровской премии, но темой его был (выразимся модным словечком) постколониализм, а не бурдигоские мемуары.
Внимание: в самом конце наших записок мы готовимся отскочить в XVIII–XIX века, чтобы со всем вниманием присмотреться к биографии человека, которому суждено было стать последним трубадуром. Наш герой — Мест Вердье (мэтр Вердье по-окситански/гасконски), или Антуан Вердье, — поэт, родившийся в Бурдиго в 1779 году и писавший по-окситански. Сын булочника и сам булочник, торгoвал не только хлебом, но и стихами, написанными от руки на отдельных листках, и товар расходился, как свежие круассаны! Человек грубой наружности, обладавший грацией циклопа, чем-то умел привлекать толпу. Может быть, дело в голосе — приятном и мелодичном, если верить описаниям. Вердье не пел свои сочинения, он их записывал, но приятный голос говорит о том, что мог бы и петь, если бы это было принято, а значит, был по сути полноценным трубадуром.
Вдобавок к булочной премудрости он был фельдшером (что тоже имеет смысл в рамках трубадурской, «недобардической» традиции) и, в результате наполеоновских войн, был направлен в Байонну, в госпиталь. Окситанский язык в Байонне был куда живее, чем в Бурдиго. Домой Антуан Вердье вернулся, напитанный родной речью до свободного излияния, до фонтанного извержения стихами и даже театральными пьесами. Чтобы прокормить семью, он плетет корзины, поступает на службу в стражу, а потом — в таможню, но стихи и торговля ими не прекращаются.
О чем он пел? О чем попало — житейские рифмованные истории, большей частью веселые. Нравятся ли нам эти тексты? С чего бы они должны нам нравиться? Но факт возникновения такого поэта в этом городе и в этом веке кажется удивительным.
Постоянная нищета и безуспешные попытки вырваться из нее подрывают здоровье поэта. Увы-увы, сеньоров, способных на материальную поддержку, больше не водилось. Мест Вердье умирает в возрасте сорока лет. После его смерти Бурдиго стремительно дегасконизируется и превращается в банальный провинциальный французский город. Казалось бы, уже никто не запрещает этот язык, и самое время ему воспрянуть, а под шумок наполеоновских пертурбаций и вовсе можно было отложиться от Франции, но получилось, что получилось.
Большинство сегодняшних жителей не интересуются историей города, как живой, так и уничтоженной, и считают двухсотлетние здания очень старыми.
Мы же сидим в кафе на месте бывшего дворца Омбриер, и столетия плывут перед глазами. На этом фоне мы готовы даже завести дурацкую светскую беседу с барменом, потому что миссия наша исполнена. Мы так и не научились любить этот город, но приложили некие усилия, чтобы отдать ему дань.
Глава 19. Сергей
Сергей мысленно болтался в пустоте, сосредоточиться не получалось. Ася будет с ним или кто-то другой — выходило, это не так уж важно. Он все равно не сможет вернуться в пространство, которое сам же и сотворил. Может, не с Асей было бы проще. Может, не встреть он ее, ему удалось бы остаться в своем пространстве и расширить его до вселенских масштабов.
Сергей ненавидел книги про математиков — Ася несколько раз, хихикая, подсовывала ему такие. Но, может, не-Ася подсовывала бы их еще больше и со всей серьезностью. В этих опусах математик, даже скорее Математик, великий не понимаемый маг, живет в своем вышнем порхающем мире, не пересекающемся с дольними примитивными мирами. Потом, по выбору автора и читателей, возможны две развязки. Либо персонаж встречает Ту Самую скромную, в платочке, вокруг пахнет зелеными яблоками, что означает успешное приземление. Либо же взмывает еще выше, и все прочее становится неважным: девки, заседания кафедры, машина «Мазда», вторая Пуническая война.
Подобные романчики были вымученной мурой, произведенной четверочниками с матфаков, не знающими толком ни математики, ни всего остального. Если уже для этих полупричастных профессиональная математика была чем-то заоблачным, то для обычных писак без математической выучки — космосом, неземным знанием, вершимым непонятными небожителями. Или же — обратный поворот — для низкой жизни были числа, а для высокой — гордый поворот филологическим плечом.
Короче говоря, приемлемые математические романы были невозможны, не ему же, Сергею, в самом деле, было сочинять их. Хотя он всегда писал грамотно, а прожив жизнь с Асей, освоил даже некоторые стилистические фигуры, казавшиеся ему естественными.
Сама Ася, пожалуй, не смогла бы написать математический роман. Она не понимала всех деталей математического мышления. Или, напротив, понимала их слишком хорошо. Ее отношение к математике представлялось Сергею пугающим.
Они, казалось, шли одним путем. Пусть она была моложе, пусть менее способна к математике, но путь был один, она поступила на тот же факультет и, по природным своим данным, вполне могла стать профессионалом. Если бы хотела. Он же был ее учителем, он знал!
Однако оказалось, планы ее были совсем другими. Математика была нужна ей, чтобы приучить ум к логике, да и неизвестная Сергею маман настаивала, но вообще-то Асю интересовали совсем другие вещи. Она собиралась выучить математику, оттолкнуться от нее и пойти гораздо дальше. Куда именно дальше, Сергей поначалу не понимал.
Она любила подшутить над коллегами Сергея, в том числе — над видными математиками, если они казались ей слегка ущербными — недостаточно рафинированными, недостаточно образованными, слишком простыми. Сергей возмущался и защищал коллег, перечисляя их теоремы и регалии. «Читай “Шахматную новеллу”, — приговаривала она, — читай “Шахматную новеллу”». Сказать она хотела этим следующее: даже форменный придурок, не способный отличить королеву Марго от Маргариты Сабашниковой, может вполне успешно заниматься математикой. Конечно, математики не обязаны быть придурками, но вполне могут себе это позволить.
Сергей прочел «Шахматную новеллу» давным-давно и все еще не понимал логики. Количество шахматных ходов, партий и т.д., быть может, огромно, но все-таки ограничено. Чем дальше в компьютерный лес, тем меньше и обозримее становится шахматный мир. Что касается математики, границ у нее нет, она очевидным образом пронизывает весь мир и держит его на себе, как незыблемая основа, несмотря на колебания, движение и пр. Она вечна, и мы мало-помалу постигаем эту вечность. У Аси было другое мнение на этот счет.
Посмотри на древних, говорила она. Все, от Пифагора (да-да!) до Баруха, допустим, Спинозы, могли прожить без вашей высокой математики. Что же, они были идиоты? Ваша математика — новодел, лет ей от силы сто пятьдесят. Вы городите одни абстракции на другие наподобие средневековых раввинов с их комментариями комментариев комментариев. Вы не знаете, что делается в соседних областях, не говоря уже об удаленных.
Речь шла не о прикладной важности математики, которую трудно отрицать, если у тебя в кармане кредитная карта, а именно о том, способна ли математика стать универсальной теорией, отрицающей любую ностальгию по Аристотелю, Бодрийяру или хотя бы Рамакришне. Учить математику надо — да, заниматься только ею — нет, — это говорила студентка матфака, пригрозив, впрочем, однажды написать книгу по философии математики.
Одни математики — птицы, другие — лягушки, говорил Фримен Дайсон. Одни порхают в вышине, другие потихоньку копошатся в грязи. В начале своей карьеры Сергей был безусловной лягушкой (как, собственно, и положено студиозусам), а потом вдруг, с небольшим опытом, ему показалось, что он готов воспарить. Даже больше: он готов стать демиургом. И он принялся созидать собственный мир. Сначала с лягушачьей сноровкой врылся в почву, чтобы выстроить солидный фундамент. Потом, поднимаясь этаж за этажом, начал ваять остов, на котором должно было держаться стройное здание его теории. Этаже примерно на третьем пришла известность, быстро перешедшая в славу. Сергея пригласили в Англию и много еще куда. И тут, на этапе договоров, появилась Айна.
В то время, казалось, начинается золотой период. Он сделал выдающуюся работу, обеспечивающую карьеру, крышу, кусок хлеба, и появилась Прекрасная Дама. Чего желать еще? На самом деле это было начало краха.
Она победила, неоднократно грустно думал Сергей. Она вышибла почву у него из-под ног и подрезала крылья. Айна Потоцкая, восемнадцати лет, значила конец — не карьеры, нет, но математического полета, математического созидания, да настоящей работы, чего уж там.
Зерно сомнения, посеянное ею между делом, значило, что он уже не сможет не только достроить здание, но и закончить остов. Ярким фундаментом немедленно воспользовались другие. Там и сям нарастали русско-сермяжный конструктор основы, необязательные китайские фрагменты стен, бурбакистские11 ажурные балкончики, даже, посредством трудов одиноких гениев смутного происхождения, жесткие линии связи с другими подобными зданиями (обнаружились в количествах), выглядящие, быть может, непрезентабельно, но фундаментально впечатляющие.
Куда все это идет? Ты жила на математические деньги почти всю свою взрослую жизнь. Зачем же так? Не будь этого фундамента, не будь английского приглашения, что я мог бы предложить тебе тогда? Койку в общаге?
Но дело даже не в материальной стороне дела. Почему эта ранняя работа до сих пор позволяет нам жить относительно безбедно? Почему у нее тысячи цитирований? Почему я известен? Да потому, что я сделал по-настоящему замечательную вещь, пусть, следует это признать, с тех пор закрома мои пусты. Может быть, нужно вообще уйти из математики.
Такое, знал Сергей, случалось и с другими. Один, полуармянин, открыв нечто выдающееся, десятилетиями цитируемое там и здесь, все бросил очень давно, стал попом. Другой, национализированный француз революционного происхождения, построил огромную теорию, опять же все бросил и пас, что ли, коз где-то в Пиренеях.
Глава 20. Под знаком птицы
Антон клялся в академичности, но не брезговал и литературными экзерсисами. Айна писала выдержанным беллетристическим слогом, без ассонансных синонимов и издевательств над лексикой, но ее имя мелькало в содержаниях квазиэпистемиологических сборников. Он сумел стать частью академии, ему проще, наверное, думала Айна. У нее есть муж и западный IT-диплом, она не умрет с голоду — почему бы не приписать ему эти мысли?
И все-таки совпадения настораживали. Тот же город рождения (пусть в разные года, с умеренной гармоничностью гороскопов), примерно та же последующая география, примерно то же происхождение. Случайно ли, нет ли, с этим сочеталось сходство мировоззрения, в частности, религиозного, что обоим казалось наиболее важным и наиболее тонким в индивидуальной философии. Никакая из официальных религий не может быть по размеру современному суперинтеллектуалу, если относиться к делу серьезно, а не воспринимать ритуал как игру. Собственно, и ритуалы тут ни при чем, ритуалы — для тех, кому они нужны. Тонко чувствующему человеку в лоне одной из развитых мировых религий делать нечего. И все-таки любая крупная религия требует уважения к себе. Эта частность, возможно, была позаимствована из концепта намоленности.
С религией, таким образом, наши герои достаточно быстро разобрались, и их сетевые разговоры были большей частью о литературе как о наиболее смутной области, которая по уловке судьбы стала их профессией. И вот к каким выводам они пришли.
В том времени и пространстве, в которые им случилось угодить, приветствовалась литература, водящая по кругу, не разрушающая — не приведи Аполлон — существующие структуры, которые если и менялись от поколения к поколению, то незначительно.
Не принималось ни превосходство, ни отрицание. Новый человек допускался в сферы тогда, когда его присутствие на так называемом литературном поле было ограничено. Цветок, превосходящий размером, яркостью и ароматом все известные экземпляры, был обречен. Его попросту игнорировали, не поливали, не удобряли, не любовались. Через пару поколений можно было выдернуть его, иссохший, когда он уже никому не мешал, и пришпилить к гербарию.
Существующие же литературные жанры наши герои расклассифицировали приведенным ниже образом. Список нигде не публиковался, потому что списки — не царское дело.
Пластиковая литература — бодренько написанные опусы на модные темы (дроны, смартфоны, социальные сети), реалистичные или с небольшими элементами фантастики, пустопорожние выводы об актуальности. Приспосабливайся, мол, к современности, внук дамочки в пожелтевших кружевных воротничках.
Пэтчворк-литература — кое-как подогнанные (или вовсе не подогнанные) разнородные куски. Читателя все время водят за нос сложными тропами-швами, но он остается на месте. То тюрьма в Испании, то монастыри в Греции. А за окном все-таки маячит Чертаново в лучшем случае.
Импрессионистская: расплывчатый взгляд на действительность, пятна, имеющие мало общего с очертаниями предметов, но вполне двумерные. Наденьте очки для дальнозоркости и взгляните на горизонт, у вас тоже получится.
Неоэтническая; сейчас опасна как никогда, поскольку создает иллюзию непрерывности русской истории. Возьми дедову кацавейку и нюхай ее три года, а кацавейка-то — made in USSR, среднезапупинская колхозная артель!
Барская литература — жанр, которому хотелось бы отдать предпочтение, если бы он совершенно не отсутствовал на обозримом горизонте. А ведь именно это направление следовало бы развивать как настоящее продолжение признанно великой литературы XIX века. Погляди, стало быть, на княгиню, подожди, пока она приложит кого-нибудь по матушке, пудовым кулаком наподдаст по залитой водкой клавиатуроньке, а сам так не делай никогда.
И главное, в чем сходились мнения наших знакомцев: отношение к русской культуре, о которой было сказано много плохих и много хороших слов. И вот каким примерно было их общее мнение. Родиться на русскоязычной территории — серьезное испытание, но неплохо для прямого попадания в мировую культуру, ибо русскоязычная культура постмодернистична и, значит, содержит в себе переработанные фрагменты многих культур. Если ты хочешь освоить русскую культуру, а потом европейскую, а потом — все дальше и глубже, вплоть до тамильских гимнов Шиве и начала писаной истории, — родись русским. Если же тебе не хочется вылезать из рамок национальной культуры — лучше появиться на свет англичанином (лингва франка в приоритете) или хотя бы французом. (Вы почему-то выбрали не Вьетнам, юныя дарования.)
Если отвлечься от размашистости общих процессов, у наших творцов имелись и внутренние границы, посерьезнее внешних. Именно в этом, а не в банальной исчерпанности сюжетов оба видели предел современной литературы: интеллектуалам неинтересен обычный человек. Нисхождение в ад существования маленьких людей если и было необходимо, то отталкивание от дна уже произошло, ибо давно стало понятно, что ковыряние в психологии счастливого обладателя шинели есть регресс.
Временное утешение можно было найти разве что в исторических романах: чем о более дремучих временах, тем лучше. Понимание образа мыслей героического насельника античности или раннего средневековья вытекало из общей системы знаний.
К сожалению, мало кто из коллег разделял страсть к углублению в древность. Сто лет, максимум двести (чтобы не исключать наше все) — максимальный и огромный срок, на который просвещенные русские интеллектуалы согласны были оглянуться.
Сто лет, двести — поразительная малость. Ориентироваться на этот минускульный период как канон, модель можно лишь потому, что он указывает способ выживания. Сегодняшний способ выживания — à découvrir12.
Когда какие-то две тысячи лет далеки от того, чтобы представляться немыслимой древностью, они внушают мысли о недоделанности, недодуманности, неуниверсальности едва ли не всех теорий и о невозможности вследствие этого комфортно себя чувствовать внутри одной из них. Некоторая гармония наступает, если воображать, что каждое единичное знание или религия — игра по особым правилам. Нужно обладать изощренным интеллектом, чтобы выигрывать, не нарушая правил этой игры, не смахивая фигурок с доски, не разрубая узел. Только вот играть постоянно в одну и ту же игру, приспосабливаясь к надуманным правилам, надоедает. Удел нейтрального наблюдателя — одиночество и докучное переключение каналов.
Глава 21. Университет
Антон не мог оторвать глаз от огромных аляповатых маков, которыми был усеян льняной просторный костюм Клариссы. Он понимал, что, на западный манер, вежливый человек должен смотреть собеседнику в глаза, но и Кларисса, бегло протянув руку, уставилась в угол собственного кабинета, иногда, впрочем, переводя взгляд в другой угол.
— Рада вас видеть. Как вы провели каникулы, — окинула взглядом и опять отвернулась в угол, не ожидая ответа.
В углу — другом — сидела Наташенька, кол проглотив. И как успела хм-м-м… реинсталлироваться после каникул. Или они вместе с Клариссой были где-нибудь на випассане, с компьютерами и телефонами, оставленными в захватанных пластиковых мешках на рецепции?
Крысоватая, нет, мышеватая в силу телесной неосновательности девица, по счастию не имевшая на Антона видов, за что он был ей премного благодарен. Это с ее появлением Клариссе понадобилась как минимум половина докторантской стипендии. Быть может, она рассчитывала на всю, полагая, что Антон не выдержит, обидится, короче говоря, уйдет. Наташенька писала диссертацию по Шпету, конечно, по кому же еще, то есть занималась, с точки зрения Клариссы, важным и достойным делом: найди свою крошку и жуй, и не посягай на соседскую или тем более не суйся на хозяйскую территорию, и, что уж совсем само собой разумеется, не размахивай наглыми крыльями по-над цивилизациями.
Кларисса не раз открыто говорила Антону, что тема его слишком широка, что так он ничего не напишет. Как следствие, Антону неоднократно приходилось сужать сюжет, каждый раз проходя через серьезную бюрократическую волокиту. Если первоначальной темой планировалось «Сакральная эстетика и ее смыслы», то теперь он, деградировав пару раз, собирался защищаться по теме «Русская религиозная эстетика XVIII века».
XVIII век не особенно интересовал Антона, да и русскость была ему не по размеру. Нелюбимое барокко да деревенские деревянные церквушки — вот и весь материал.
Но в докладе, подготовленном для сегодняшнего (уже!) выступления, Антон предполагал охватить материал гораздо шире, чем то было сделано в его диссертации. Широта эта, собственно, и привлекла парижских корреспондентов. Он попробует размашистым шагом пробежаться по главнейшим сакральным местам, от Гёбекли-Тепе через Big Salagram Sila Pokhra до сколько-хватит-времени, выделяя общие формы и выделывая интеллектуальные пируэты в самых эффектных местах. Конечно, нужно затронуть и русский постмодернистский путь, прошедший мировую эстетическую историю лет за сто, раз уж такова диссертация, в конце концов, в ней, несмотря на искусственную зауженность сюжета, полно интересных выводов. И обратно галопом, можно в ответах на вопросы, проскакать по эстетической истории задом наперед, выбирая несколько современных артефактов и подыскивая им параллели в древности. Парочка соответствующих слайдов имелась в аппендиксе.
Итак, мысль рвалась вперед, и в какой-то момент Антон убедился, что он совершенно не понимает, о чем говорит Кларисса. Им бы надо обсудить важные дела — подготовку к защите.
Меж тем суть сказанного сводилась к следующему: диссертация совершенно не готова к защите, да и вообще текст не очень-то годится в роли диссертации. Структура плохая, идей маловато, скверный французский язык. Она, Кларисса, не знает, как такое вообще можно защищать. Надо еще очень, очень много работать, чтобы довести текст до защиты.
Про плохой французский язык Антон, разумеется, был в курсе — это стандартная придирка к иностранцам, хотя, конечно, две специально нанятые студентки-француженки тщательно вычитали текст от корки до корки. Касательно же остального, Антон успел отметить, что фразу «земля уходит из-под ног» иногда следует понимать буквально.
— И что же мне сейчас делать?
— Работать, если желаете. А не желаете, займитесь другим делом. Какая ваша настоящая специальность? Программирование?
Наташенька улыбнулась искренне криво.
— Хорошо, спасибо, — сказал Антон и направился к двери.
К черту эту чертову куклу! Потом разберемся. На поезд! В Париж!
Глава 22. Мы решимся и не на такое
Антон уже вышел из здания и, не замечая пейзажа, дозревающего через дорогу винограда, навязчиво-зеленой каабы студенческого клуба, приближался к машине, когда телефон всхлипнул пришедшим сообщением.
Национальное общество железных дорог с сожалением сообщало Антону, что все сегодняшние поездки, в частности, и его поездка, запланированная на 10:00, отменяются в силу тотальной забастовки. Предлагаемые опции: возвращение денег, ваучер или выбор другого времени поездки. Просьба извинить за доставленные неудобства.
Сейчас 8:20. Если немедленно выехать на машине и нигде не задерживаться, он сможет быть в университете около трех часов дня. Решение несколько радикально, но других решений, кажется, нет. Самолет? Нет, слишком громоздко.
Антон набрал номер Жака Карпетяна, руководителя семинара. Объясняться не пришлось. Жак не спал, ответил немедленно.
— Вы не можете быть к четырнадцати? Тем лучше. Из-за этих забастовок многие не доберутся вовремя из своих пригородов в наш пригород. Предлагаю перенести на шестнадцать ноль-ноль. Отлично! До встречи!
Антон написал СМС Асе: «Доклад перенесен на 16:00 из-за забастовки. Выезжаю на машине».
«Scheisse! Drive safe! До встречи, несмотря ни на что», — ответила она, когда он уже выезжал на кольцевую дорогу.
Глава 23. Беспримерное путешествие из Бурдиго в Париж
Выход 1. Вроде бы и первый, а на самом деле — последний выход с кольцевой. Через пару минут я начну отсчитывать выходы в обратном порядке. Я поеду, спокойный, как тибетский монах, без малейшей усталости, не задерганный докторант с амбициями, а маленький водильный автомат. Да, я стану именно автоматом, я не буду спать за рулем, я не буду нервничать и прокручивать в голове доклад. Я не буду пьяно бормотать. Разумеется, я абсолютно трезв, никаких, милуйте небеса, петушков в этой, вообще говоря, кукарешной стране. Всего каких-то пятьсот семьдесят километров. Это день, который нужно пережить, больше ничего. Мне следует ехать со скоростью машины сто тридцать девять километров в час. Для радаров это даст сто тридцать четыре километра, и меня, быть может, не оштрафуют. А потом я спокойно доберусь до Орсе, спокойно дам доклад. Заодно спокойно же надо будет побеседовать о Клариссиных фокусах. Быть может, у них найдется, что посоветовать, повлиять на Клариссу, защитить меня в Париже или принять без защиты пока. Эта испанская фура, крытая ярким брезентом, ведет себя странно.
Когда все закончится, я подремлю, быть может, часок в кампусе на заднем сиденье и поеду в Париж. Там меня ждет вечер и первая встреча с Асей. Изможден я буду не сегодня, а завтра-послезавтра. Это допустимо.
Выход 45, Лормон. Это уже парижская дорога, грузовик остался где-то сбоку, хвала гениям — чего — места? воздуха? движения? Так я и поеду по средней полосе, где она есть, чтобы меньше напрягаться с обгонами. Пусть мне гудят, обгоняют не с той стороны, подрезают, мне совершенно безразлично.
Сразу же выход 44, Карбон-Блан, Белый-Уголь, что бы это ни значило.
Я уже несколько лет вожу машину, и меня все еще не оставляет ощущение, что я не на своем месте. Я выдрал это умение из чужого пространства, быть может, отнял его у кого-то, кому оно должно бы предназначаться, но по разным причинам у этого кого-то не вышло. В Европе очень тяжело сдать на права.
Конечно, мне бы хотелось, чтобы это делал за меня кто-нибудь другой. Но кто? Даже если карьера, несмотря на все актуальное дерьмище, сложится наилучшим образом, у меня никогда не будет возможности нанять частного водителя. Общественный транспорт? Только не в Аквитании. Если бы кругом были поезда, я бы обошелся без машины. Поездов нет, общественного транспорта почти нет. Машины — у всех, даже у бедных вроде меня, коптим себе воздух. Если бы не машина, я никогда бы не объездил свои романские церкви и не сделал каталог капителей. Шшшш, о сегодняшнем докладе — ни слова, ни буквы, ни мысли. Не перепутал ли я порядок?
Почему я не люблю водить машину — да вот почему: я, как ни крути, поэт, мыслитель, мне нужно время от времени уходить в себя, а за рулем это невозможно. Можно, конечно, наговаривать на диктофон, но это не то не только потому, что я побаиваюсь микрофонов. В свободный полет мысль все равно не отпустишь. Какие-то идеи, конечно, могут прийти в голову, но основополагающие, глубокие — никогда. Поэтому я никогда не заведу себе корабль, яхту, лодку, даже если разбогатею: или штурвал, или свободный полет мысли. Мой выбор понятен. Я переломал себя, чтобы сесть за руль, но все это ради романских церквей, ради замков и океана. Благодаря машине я устроился на работу в отель-шато — транспорт туда не ходит.
Кстати, куда мне девать мозги во время этого перегона? Ответ: никуда, мозгов у меня сейчас попросту нет. Я маленький автомат.
Хотя! За рулем я могу, допустим, петь. Это же огромная степень свободы! Розпрягайте, хлопцi, коней!
Выход 43, Святая Евлалия. Почему я никогда не был в этой Евлалии? Совсем недалеко от Бурдиго. Вдруг там лучшая в мире романская церковь. Сорок три, кстати, первое простое число на моем пути. Их будет еще немало. Я прыгаю по кочкам натуральных чисел.
Выход 42, Амбарес. В этих амбарах точно есть старая церковь, но сейчас я пронесусь мимо. Позади уже пятнадцать километров! Осталось совсем мало. Неловкая улыбка, за робостью скрывающая всемогущество. Через сто километров я остановлюсь подлить бензина и выпить кофе.
Выход 41, Сен-Венсан-де-Поль, мой святой, кстати говоря. Заодно сорок один — самое большое из счастливых чисел Эйлера. Я еще что-то помню, ура! Какой многочлен там был? Да вот какой: знаменитый многочлен Эйлера x2 – x + 41, который дает простое число при x = 0, 1,… , 40.
Спасибо вам, боги и кто-то еще, за то, что я изучил эту ненужную мне сейчас науку. Это дополнительная прекрасная подпорка, которой нет у большинства филологов. Вот почему они прихрамывают на границах измерений. Йо-хо, моя лошадка!
И да, я ни о чем не жалею. Пусть бы я сидел сейчас где-нибудь спокойным доцентом математики, а не носился по невнятным пустотам, это мой путь, даже если иногда он бывает нежеланным.
Выход 40a, 40б, Сент-Андре-де-Кюбзак, Блая (далекий амор тебе, Джауффре Рюдель, сгинувший на руках принцессы Триполийской, видимо, от того, что увидел, как она выглядит на самом деле), отходят дороги на римский Сент и разрушенный в войну Руайан. Я в прекрасной точке, чтобы задуматься о вечностях разных сортов, но мне нужно нестись дальше. Все эти Кюбзаки, кстати, Коттаки и прочие буераки отлично сошли бы в качестве римских названий вроде Ебуракум, а возможно, таковыми и являются. Novum Eboracum, rite Civitas Novum Eboracum, est frequentissima urbs in Civitatibus Foederatis constituta. Какие боги решают, где будет город заложен? Ладно же, мне в локальный центр, прощайте, деревеньки.
Выход 39, дробящийся на кучу бесплатных асфальтированных тропочек, несущихся первым делом — кто бы сомневался — к районным супермаркетам с грилями, садовыми скамейками и пластиковыми детскими горками на переднем плане. Хлебнем же кока-колы, моего антисомнолитика, за то, чтобы что-то из подобного добра мне когда-нибудь понадобилось. А вдруг успех, доходы/переводы, шато? Хмм, несмотря на все происки Клариссы, которая явно хочет, чтобы я закончил уборщиком или программистом. Ни слова о Клариссе, ни полслова.
Платежка. Péage de Virsac. Пробираюсь меж грузовиков и раздраженных водителей легковушек. Хватаю тикет, теряю пару минут. Это хорошо, что только пару. Народ еще не сообразил, что поездов нет. Я опережаю толпу километров на сто. Нельзя долго торчать на заправке. Толпа сзади наверняка подпирает, каждый из крупных городов произведет свою пробку.
Паркинг с бензином — рано, рано, первая остановка еще через 100 км.
По радио передают, что на дороге замечены пешеходы. На дороге, где я, один из самых медленных водителей, еду 140. Ладно же, будем считать, явились из параллельного мира и сейчас исчезнут.
Величание тебе, о Ра, высокая сила, бог движения, мне надо доехать, мне надо жить дальше, не превращай меня в убийцу и не насылай убийц на меня ни в грузовиках, ни в вагонетках.
Выход 38. Сент-Обан-де-Блай. Какие-то выселки непонятно от чего.
Если я погибну сегодня на дороге, убьюсь насмерть, кто будет плакать обо мне? Мама, возможно. Она, впрочем, этого может и не заметить. Читательские клубы, концерты, коты, подруги. Костюмы, шляпки. Нет, я несправедлив. Вслед за подругами, глядишь, и всплакнет. Она не знала, что я должен был умереть еще тогда, в Швейцарии, когда мне стало настолько плохо, что я даже отправился к эскулапам.
Один анализ крови, другой, и вот меня уже засовывают в космические навыворот аппараты (вселенная — это я) и отправляют на дополнительные обследования с предварительным диагнозом «неходжкинская лимфома». Стоп! Ой, да нет же, езжай вперед, дубина. Я сворачиваю ненавистную докторантуру (плохой руководитель, плохая тема) по математике и на остатки стипендии отправляюсь — нет, не в сибирскую глушь — в италианскую. Берег моря, голодание (лечебное и безденежное). Через три месяца анализ крови был чистым, и, проваландавшись пару лет по библиотекам и частным урокам, я поехал в Париж поступать совсем в другую докторантуру.
Спустя некоторое время я обсудил ситуацию со знакомыми врачами. Нет, нет, согласно замотали они головами. Ошибка с диагнозом. Если бы это был рак, так просто бы он не прошел. Кому я это все рассказываю? Рассказать-то это, в принципе, некому. Я прокаженный на новый лад, но пока умело маскируюсь.
Если и правда был не рак — тем лучше, тем лучше. Значит, я не буду бояться рецидива из-за того, что чертова Кларисса… Тут, опять же, я говорю себе: «Стоп!» То есть я еду, конечно, продолжаю делать свои сто сорок, плавно переходящие в сто сорок пять.
Итак, если я умру не от рака, а от аварии. Какова будет ее реакция? Ведь мы даже не встречались?
Нет, теперь мне никак нельзя умирать, слишком много незавершенного.
Дальше!
Выход 37. Мирамбо, Жонзак, Руайан. Удобные ванны, термы, дольче вита прекрасной эпохи. Бывшие удобные ванны. Все разбомбили в войну. Что за Мирамбо? Выяснить, если выживу сегодня.
Если бы жить тогда, если бы иметь деньги на все эти ванны, многое было бы легче, но на сегодняшнюю тему работать я бы не смог. Пришлось все-таки заскочить на закорки паре-тройке недавних гигантов.
Паркинг, обозначенный дорожным знаком, на коем дерево-елка и скамейка. Попросту паркинг с сортиром. Нет, кофе тоже нужен.
Еще паркинг с елкой и скамейкой.
Непонятно, что делать с квартирой. Лена, о господи! Совсем непонятно, что делать с квартирой. Придется выждать. Я явно вступаю в период смутный против всяких планов, против всякого ожидания. Все зависит от того, что будет с защитой. А с ней, возможно, ничего не будет. Мерзкая Кларисса сожрала три моих года, а меня выплюнет с потрохами.
Что меня ждет в самом плохом случае? Докторантура заканчивается резко и бесповоротно. Я остаюсь без доходов и без формального статуса в стране, которая меня быстренько вышвырнет, как только закончится студенческий вид на жительство. Куда мне деваться? Самый хороший вариант — Париж, куда меня, быть может, примут в порядке исключения, чтобы защититься там. Самый плохой вариант понятен — родина, где я смогу устроиться разве что учителем французского, математику-то я уже подзабыл. Как промежуточные варианты будем рассматривать, допустим, Китай или Чили, где я смогу преподавать английский, французский или русский. Но на все это нужно время. И силы. И это непрямой, ох непрямой путь. А пока что я низвергаюсь в бездну.
Меж тем выход 36. Понс, Коньяк, Жонзак. Хорошие места. Особенно Понс с его башнями и Коньяк с его… коньяком. В Жонзаке вроде бы термальные воды. Вода и коньяк идут об руку. Коньяк — субстанция противоречивая, слишком новая, чтобы всерьез меня заинтересовать. Как-то тысячи лет подряд писаной истории человечество обходилось без коньяка, а теперь — вот, пожалуйста, раздвигай границы сознания посредством этой свежевозникшей теории и практики. С водой еще сложнее: идея терм стара, как Рим, а вот поди ж ты, бель эпок. O чем я не буду страдать ни при каких обстоятельствах — о неизвестных мне жонзачных водах. Впрочем, я же хотел в термы? Аннигиляция мозгов, как и запланировано.
Паркинг с бензином Сен-Леже. Допустим, сейчас. Правая мигалка, тормозим-тормозим, пятая, четвертая, выходим. Посмотрим, что за святой такой Легкий. Большой паркинг в обоих направлениях, с мостами, это замедляет.
Бензин, очереди нет, хорошо. Помпа исправна, льет, как надо, очень хорошо. Паркинг перед сараем, есть одно место, прекрасно. Ничего, надо сказать, святого не обнаруживается, но все равно большое спасибо.
Под деревянным навесом (сомнительнейшая конструкция) нет расслабленных людей. Оно и верно, время отпусков прошло, да и были ли хорошими эти отпуска в такое-то время? Угрюмые люди жуют угрюмые бутерброды. Мне дальше, на кассу, мимо учебников «Монархия для идиотов», «Французский для дебилов», мимо примусов для кемпингов, мимо кофейных автоматов к настоящему кофе из кофейной машины. Двойной эспрессо с недоразмороженным пирожным модели «Монашка», сортир, продолжаем полет. Как ни странно, я почти не думаю о Клариссе, хотя она, мягко говоря, не в своем уме. Может быть, я и решился на этот полет, чтобы не думать о Клариссе.
Выход 35. Сент, Руайан, Ангулем, остров Олерон. Хорошие все места, известные. Кроме, возможно, Руайана, уже, кажется, обозначенного мной в сомнительном списке.
Паркинг с елкой и скамейкой. Я выхожу из наших винных доменов, а куда двигаюсь? Куда-то в никуда, возможно.
Вот что, собственно, произошло. Она хотела от меня избавиться еще полтора года тому, когда появилась Наташенька. Но я сожрал пилюлю в виде лишения половины дохода и живительно не подавился. А теперь она хочет действовать наверняка, она хочет убрать меня из университета и вторую половину стипендии тоже отдать Наташеньке, пока еще есть что отдавать. (Как там живет Наташенька на половину стипендии? Жует сухие корки?) Сожру ли я и эту пилюлю? Увы, она размером с дом, с университетский блочный корпус. Если мне не дать защититься, я не защищусь. Это очень-очень странно, абсолютно не логично. Почему бы ей, напротив, не защитить меня побыстрее и не отправить восвояси, а Наташеньке выбить целую стипендию
Еще паркинг с елкой и скамейкой. Мне не нужно в сортир. Я ничего не пью, кроме маленьких глотков кока-колы время от времени, да помилуют меня боги искусственной жизни.
Выход 34. Сен-Жан-д’Анжели, Коньяк, Сюржер. Все дороги ведут в Коньяк!
Три подряд паркинга с елками и скамейками.
Выход 33. Ля-Рошель, Рошфор, Сюржер и какое-то пуатевинское болото, Маре-Пуатеван. Ах, Ля-Рошель, ах, сардинки и башни! Я проехал уже почти двести километров. Пробок нет, аварий нет, машина, хвала Гефесту (или кому?), едет, как надо.
Паркинг Пуату-Шарант с бензином. Спасибо, уже не надо.
Выход 32. Ниор-центр, Ниор восточный, Лимож, Ангулем, Мелль и Маре-Пуатеван. Ниор — хороший город уже из-за двойного донжона и из-за количества засевших там страховок. Все французские страховки живут в Ниоре. Город жуликов, но мне-то что до того? А что за Мелль и что, в конце концов, за Пуатевинское болото? Я совсем не знаю приютившую меня страну даже в достаточно близких ко мне окрестностях. Но слово «Пуатье» греет душу. Приближается половина пуАти!
«Тесла» обогнала. Откуда эта мода что на машины, что на человека? Вперед, вперед, игрушечка, далеко не заедешь! Тебе придется заряжаться и стоять, стоять и заряжаться. А я на своей душегубочке да на своем бензинчике поеду дальше.
Кстати насчет Теслы-человека. Он, кажется, действительно был визионером, вот только кто из богов, духов, демонов шептал ему в уши? Кто хотел, чтобы человек диванолежащий освоил все это электричество, превращающее диван в вагон или машину? Хроники Акаши и пр.
Я вроде бы непричастен, я вроде бы играю со словом и орнаментом, а не с инженерными схемами, но и моя жизнь тоже полностью зависит от того, что придумал Тесла. Почему именно сегодня удается связать всю культурную историю человечества в один узел? Да потому, что есть прекрасные средства коммуникации, потому что, сидя у себя в кабинетах, мы, зоркие, умеем добраться до всех библиотек мира. Мы все еще рыдаем по Александрии, но все-таки у нас обольстительные возможности.
Большая развязка. Нант, Анже и К°. Нет, нам не в Бретань, к сожалению, на этот раз нет. Но! У моей дороги минимальный номер А10, что-то это говорит? Я еду по главной дороге гексагона! Почему она главная? Потому что падает в океан, за которым ничего нет?
Паркинг с елками. Номера машин вокруг уже сменились несколько раз с жирондских до вот пуатевинских. Большинство водителей все-таки катается по ближним кочкам.
Еще паркинг с елками.
Выход 31. Сен-Максан, Лузиньян. Не знаю, что за Сен-Максан, но фамилия Лузиньян мне говорит, конечно, много. Полузахудалые местные сеньоры и полузахудалые иерусалимские короли. Передо мной лежат те же, как ни крути, пространства. Я и сам чувствую себя сеньором в своей коробчонке, но проеду сегодня месячную сеньорскую дозу, поскольку 20 км/день — средняя скорость обоза. Вот и зарифмовалось. Меня настигают игривые настроения. Посулить Клариссе кондрашку? Ладно, не буду, хотя так мне было бы проще.
Паркинг с елками.
Пусть над тобой разверзнутся тучи еще почернее имеющихся, ты будешь поклоняться тем же идолам и тем же пейзажам. Паоло Уччелло, Птичий Павел, нарисуй мне другие деревья!
Паркинг с бензином. Нет, бензин не нужен, а кофе и сортир, может быть, и да. После Пуатье. Я двигаюсь в хорошем ритме. Могу себе позволить.
Выход 30. Ангулем, Лузиньян, Вивонн, Пуатье-центр, Пуатье южный. Пуатье, Пуатеус, йес и ок! Не ОК, а окситанское «да». У меня в докладе есть несколько визуальных примеров из Пуатье: из баптистерия и башни Данджерозы!13Чур-чур меня, я не думаю сейчас о докладе.
Выход 29. Пуатье северный с его выселками. Мне осталось ехать всего 300 км. Как хорошо, что в моей машинке, пионере круизеров, есть этот самый круизер. Сейчас, рядом с городом, мне пришлось его отключить, но если бы я ехал вовсе без него, у меня бы уже отвалилась нога. И меня бы не взяли в сакральные цари семиотики, помилуй Иштар, ибо тело царя должно быть совершенно.
Под Пуатье трафик, как и ожидалось, сгущается. Мало того что большой город, так народ, несомненно, уже сообразил, что поездом в Париж не уедешь, и зашевелился, и бля-бля-кар.
Выход 28. Футуроскоп. Заинтересовался ли бы я этим, если бы был подростком: всеми этими панорамными и искривленными кинопроекциями? Один раз, лет в четырнадцать, безусловно, да. Или в двенадцать. До выстраивания общей картины мира. Сейчас же я задаю более пространные вопросы. Если существует какое-нибудь «живое» шоу, может ли оно что-то дать миру, кроме своей уникальности, нерастиражированности и эффекта присутствия? Очень похоже, что нет, мир открыт скорее большим копиям, чем малым оригиналам. Если Милен Фармер поет в концертном зале, это даст не больше информации, чем ее же запись на Ютьюбе. А может, и меньше, если места плохие. Та же плоскость (или, если угодно, объем). Остаются локальными чудесами только вот этот Футуроскоп (стационарная точка) или, допустим, цирк дю Солей (движущаяся точка).
Паркинг с бензином. В туалет больше не хочется, а жаль, паркинг компактный. Дальше!
Выход 27. Шательро. Здесь родилась нежная Аэнор де Шательро, мать Альеноры, дочь Данджерозы13. Тут же, кажется, и похоронена, жила не слишком долго. Дурища, судя по всему, еще та. Чего стоит только история увлечения антипапой Анаклетом. Если бы мне повезло, я родился бы здесь и прожил бы жизнь свою ветеринаром, а символы разглядывал бы на мелькающих картинках передачи «Секреты истории».
Выход 26. Опять Шательро. Может быть, когда-нибудь заеду.
Мама, сиди спокойно в своих кафе. Я никогда не расскажу тебе об этом эпохальном пути и, возможно, никогда не расскажу о том, что мне так и не удалось защититься.
Опять паркинг с бензином, не нужно. И отели, пластиково-картонные отели на одну ночь, ничего от роскоши отеля-шато — тоже, впрочем, в немалой степени пластиково-картонного.
Опять паркинг с елкой. Тем более.
Выход 25, Сент-Мор. Козий сыр — это отсюда? Что мы будем есть с Асей, когда я увижу ее? Увижу ли я ее, или все-таки разобьюсь сейчас о какой-нибудь грузовик, или лихач-неумеха швырнет меня на заборчик? Если я благополучно доеду и благополучно дам доклад, будет ли у меня хоть какая-то энергия на общение с Асей? Она наверняка решит, что я унылый сонный ленивец. Как напитать один день энергией пяти как минимум дней? Как не умереть сегодня? Или умереть лишь на минутку и немедленно родиться опять, с новой энергией? Езжай, изверг.
Паркинг с бензином.
Пеаж середины пути. Фигушки! Уже больше половины! Берите ваши денежки! Возьму квитанцию, может быть, оплатят.
Выход 24. 1, Сориньи, какие-то другие деревни. Сорри, не замечаю, не знаю, дальше.
Меж тем, паркинг с елкой.
Большая развилка, много городов: Анже, Сомюр и К°. Здесь начинается настоящая французская Франция, земля oil. Та Франция, в которой мне случилось прожить пару лет, — и не Франция-то, собственно, — умученная, забитая, лишенная языка Окситания, предпочитающая изображать, что так и надо, никаких ужасов, издевательств, запретов не было, история есть история, но не нужно все время оглядываться назад, нужно жить сегодня! Чушь, чушь для недоученных буржуа!
Еще одна развилка, выход в сторону городов, которых я не знаю. Удалось ли мне стать космополитом?
Выход 24. Они обманули меня с количеством выходов! Их больше, чем обещано. Шамбре. Что за Шамбре?
Выход 23. Опять Шамбре. Какой-то крупный пункт, о существовании которого я узнал только сейчас.
Выход 22, Монжуайё. Опять неизвестное нечто. Нужно ли знать все эти деревни? Как с любой информацией: нет ли именно в этой точке чего-то способного перевернуть мою жизнь? Я побаиваюсь букинистов, я побаиваюсь индийских книг, изданных по-английски. Хвала богам, Блаватская и Бодрийяр уже прочтены. Авторам идет буква «Б».
Выход 21. Тур-центр. О! Осталось каких-то 200 км!
Выход 20. Опять Тур. Этого следовало ожидать. Город большой, хотя башня — тур — кажется, только одна. Я не хочу к этой башне, мы приближаемся к Парижу, маленький безумец, эвоэ!
Выход 19. Какой-то Парсе, чуть ли не per se, и опять Тур. До свидания, Тур, когда-нибудь свидимся!
Развилка, еще развилка, Ле-Ман, Алансон, Руан, Аббевиль. Нам прямо, ваше высочество, все еще прямо!
Паркинг с бензином. Спасибо, дальше!
Послепуатевинский пеаж. Да, мы приближаемся к воспетой и проклятой Лютеции! Как мне отвечать, если спросят про защиту! Нет, я не думаю о докладе, совсем не думаю. Посмотрю по обстоятельствам. Если спросят, когда я должен защититься, скажу, что есть нюансы. Впрочем, Кларисса, может, еще и одумается. Ей же нужно отчитываться за защищенных докторантов. Посмотрим.
Паркинг с елкой.
Выход 18, Шато-Рено. Не знаю, что за шато и что за Рено, но мне осталось меньше 200 км!
Паркинг с елкой.
Выход 17. Блуа, my love с его драконами, рифмованно пробивающими балконы и переливающимся через край французским роялизмом. Довольно скучная вещь, следует признать, если рассуждать о последних династиях. Назад как минимум к Капетингам, вот мой французский роялизм.
Я готов принимать эту страну, если не ограничивать сверху (снизу?) ее историю французской революцией. Эта история, как ни крути, гораздо более интересна, чем история другой страны, которая мне должна бы быть роднее.
Паркинг с бензином.
Выход 16, Мер. Откуда же море между Блуа и Орлеаном? Туда ли я еду?
Паркинг с елкой.
Паркинг с бензином.
Паркинг с елкой.
Выход 15, Мёнг-сур-Луар. Страшноватый Луи XI творил здесь свои злодейства, a Франсуа Вийон сидел в темнице. Я как-то заезжал: от злодейств — ни следа. Как, впрочем, и от поэзии. Вот пошлейшая идея — сделать туристический справочник по этой дороге, А10, от Бурдиго до, допустим, Парижа. Я подремываю в кибитке с трубкой во рту, ямщик везет.
Выход 14. Орлеан, начинаются Орлеаны. Выход на Фонтенбло. Боги! Осталось меньше ста километров.
Большая развилка. Мне уже не до того, чтобы фиксировать названия городов и весей. Все происходит слишком быстро. Доклад я дам нормально, куда ж я денусь. Вот на чем я могу скиснуть — на вопросах, если их будет много и они будут глубокими. Пожалуй, в первой фразе благодарности за приглашение надо ввернуть, что я только что пронесся через половину Франции, и заранее попросить прощения за накладки. Да, так и сделаю.
Выход 13, Артене. Как? Больше никаких Орлеанов?
Паркинг с елкой.
Выход 12, Аллен-Мервийе, Шартр и пр. Не знаю, что за Аллены, но мне совсем скоро выходить. Пожалуй, я прозевал паркинг с туалетом. Придется шарахаться либо на платежке, либо уже терпеть до университета. Нет, надо остановиться еще раз.
Паркинг с елкой. Нет, нужен кофе. И нормальный сортир.
Выход 11, Алленвиль. Что ж тут Аллены-то окопалисъ в таких количествах?!
Развилка. Нет, не сюда. Шартр, Ле-Ман опять и т. д. Чуть-чуть дальше.
Пеаж. Платите наши денежки. Может, железная дорога действительно вернет деньги за билет? Хотя здесь, на автотрассе, расход выше раз в пять. Ерунда. Выжить бы!
Выход 10, Дурдан. Лабардан-с, лабардан-с. Что за лабардан такой? Это, что ли, попросту наша morue, простая рыбица солено-сушеная? Как же мне хочется после защиты диссера расстаться с русской культурой как с фокусом и центром практически навсегда. Зачем я во все это вляпался? От Клариссы надо было бежать уже после первой встречи.
Вуаля. Паркинг с бензином. И кофе. Умеренного размера паркинг, спасибо. Толковая стекляшечка. Успеваю заметить название. Лимур-Бриис-су-Форж. Трогательное двойное «i», вопиющее о чем? О севере, об условной грамотности клерков, о том, что у меня все плывет перед глазами и ощутимо дрожат руки и ноги. Спокойно! Ты нигде не ездил сегодня, ты провел день в медитативном безделье. И сейчас вот, умыв лицо холодной водой и выпив двойной эспрессо, ты должен проехать каких-то тридцать километров. Это совсем неощутимая мелочь.
Развилка — не моя. Моя следующая.
Вот сейчас. Вылетаю, не слишком сбавляя скорость. Плачу деньги. До национальной дороги, на которую мне нужно встать, ведет невнятный кусок чего-то проселочного с невнятной скоростью. Будем считать, что радаров тут нет.
Местность холмистая, машины несутся с такой скоростью, как будто у всех на борту «койоты»14, или завтрашний день отменяется. Поспешаю и я, но все-таки меня практически все обгоняют.
Выход на университетский городок. Номер 9. Тут другие числа, дружок, забудь о своих недоделанных натуральных прикрасах. Я совсем рядом, и мне не нужно заезжать в город Орсе, что, конечно, большое облегчение.
Но я знал, знал. Эта часть пути с ее кручеными ядрено-тенистыми дорожками может оказаться не проще автострады. Спокойнее. Ты почти у цели, мученик прогресса. Университет тут, рядом. Время подходит к двум часам. Хмм, дружок-лихач-нарушитель, ты практически успел бы и на свой первоначальный доклад. А вот если бы ты ехал на поезде и поезд сильно опоздал (что, к сожалению, совершенно нормально во Франции), ты бежал бы сейчас по этим кочкам в гору, высунув язык. А так комфорт, мягкое кресло.
Я в университете. Вот замшелый корпус, построенный в 70-е. Многие пытаются начать мне втюхивать о таком недостатке современной архитектуры: неумение стариться, гнусная одноразовость, не зная, что это моя идея, вполне опубликованная, десятилетней давности.
Что я делаю теперь, докладчик, приехавший слишком рано, путающий Зенобию с Боадицеей, скрывающий от всего мира, что мне, в сущности, нечего ему сказать?
Глава 24. Портреты
Сказки, в которых можно было влюбиться в портрет прекрасной принцессы, стали былью слишком быстро. Такая влюбленность способна разочаровать в гораздо меньшей степени, чем сказочная: фотографичeские портреты, как правило, больше напоминают объект, чем живописные, даже если к результату примешался фотошоп.
Интернетная эра возродила любовь к портрету, к невнятной миниатюре. История любви (в глобальном, разумеется, смысле) не только сделала кульбит, но и прошлась колесом по неисчерпаемости. Специфика существования гиперинтеллектуала, особенно в эмиграции, состоит в том, что потенциальную любовь, а проще — сходного по духу и языку человека, небезобразного внешне, скорее всего, обнаружишь только на расстоянии, и первоначальное мнение о нем придется составлять по Википедии.
Средние люди регистрировались на сайтах знакомств и благополучно разбивались на счастливые традиционные парочки. Начиная с некоторого уровня средним-не-объяснить-чего знакомства были возможны лишь с коллегами или как минимум с людьми публичными.
Личная встреча оставалась огромной потенциальной преградой. Банальное родство душ может вызвать эротические фантазии, но детали, казалось бы второстепенные, способны сыграть свою разрушительную роль.
Современной цифровой фотографии далеко до таинственности древних миниатюр, но и она умеет скрыть или оставить за кадром неприятные детали внешности. Широкие ногти, к тому же загибающиеся наружу. Пергаментного цвета уши, прозрачные на свету. Лошадиные зубы или гнилые. Волосатые выпуклые родинки где-нибудь на тыльной стороне шеи. Татуировки — нет, невозможно, но вдруг? Что говорить о запахах? О манерах? Особенно о манере говорить. О кулинарных пристрастиях, наконец. И о кулинарных же табу.
Если человек тебе понравился в одном (речь идет, конечно, об интеллектуальных радостях), то у него непременно будут провалы в другом, а посему, go ahead dear I, тебе будет чем заняться. Твой взгляд на жизнь, широкий до невозможности осмысления, взывает к твоему же ремеслу.
Глава 25. Взгляд в зеркало
Айна одевается перед зеркалом в ванной. Если отодвинуться на максимальное расстояние, удается оглядеть себя от макушки и до талии. Прижавшись к душевой кабине, можно было бы, пожалуй, выиграть еще пять сантиметров вниз, но в белой, а тем более черной одежде делать этого нельзя.
Айна смотрит на себя, пытаясь понять, нейтрален ли ее вид, или все-таки на ней видны бури прежних времен даже для глаза средней остроты. Смерть матери — это огромная трещина через всю грудь, гораздо больше, чем от сердечной трансплантации, не зашитая, потому что никто не умеет зашивать такое, но, как ни странно, незаметная под одеждой. Да и без одежды незаметная для тех, кто не умеет видеть. Разные несправедливости, выпадавшие на долю, годы лишений и бездомности принесли обветренные щеки, львиную складку между бровями, пронизывающий взгляд, на который боялись наткнуться слабаки.
Если заполнить шрамы золотом, как в кинцуги, они будут только бросаться в глаза даже тем, кто не должен их видеть. Лучше уж на всякий случай маскировать: шарфиком, прядью волос, чтобы совсем никто ничего не заметил. Хорошо, оставим в покое этот слой, перейдем к традиционному.
Айна считалась красавицей, но сама считала, что ей далеко до абсолюта. Настоящие красавицы красивы в любом настроении и состоянии. Их черты не искажают ни отчаяние, ни безразличие, ни даже лишний вес. Взять Нюшу, историка-античника, телом как бочка, но какое лицо! А Женька, секс-бомба (потому что абсолютно кругла), где ее Кустодиев? А Олечка, музыкант, вечно в депрессиях? Айне, чтобы выглядеть красавицей, приходилось светиться изнутри, а это удавалось далеко не всегда. Дальше. Детали.
Ей досталась специфическая внешность. Мать была яркой брюнеткой, отец — темным шатеном. Она же, Ася, неожиданно оказалась огненно-рыжей. Конечно, ее сильно дразнили в детстве, конечно, ей сильно завидовали в юности. Прерафаэлиты, Климт, нездешность.
Мать не помогала развеять детские комплексы. Она была — сейчас бы сказали — токсичной манипуляторшей, но тогда никто не знал таких слов. Рыжий цвет волос, а заодно и мраморно-белый оттенок кожи казались ей признаком вырождения, какой-то недоделанности, в коей она винила, разумеется, не собственные гены, а непосредственно дочь и ее никуда не годного отца. Читала она «Красную каббалу» или нет, но наверняка была (бы) согласна с автором. (Никуда не годный отец Асю, пожалуй что, даже боготворил, но все-таки сбежал от матери и умер в сорок лет во время секса со второй женой.)
Ася плакала, носила надвинутые на лоб шапки и даже пыталась побриться налысо. Когда она наконец выбралась из детских драм, ей стало очевидно, что ей достался редкий дар принадлежать к породе априорно заметных людей.
В юности необычное имя (его где-то нашел отец) и необычный окрас выделяли Асю из толпы не только визуально, но, казалось, и ментально.
Асе не нравились, были безразличны, иной раз даже раздражали виды средней полосы, только и присутствующие в родимых широтах. Заливные луга, сосновые рощи, избушки у реки — визуальный мусор, энергетический провал.
Когда она впервые попала с Сергеем на остров, то поняла, что нашла свою идеологическую родину. Короткий визит на остров поменьше только усилил ощущение истины. Кельтская воительница, знающая травы, окруженная поэтами и сама умеющая слагать песни, гордая красавица в заморских тканях и с мудреными амулетами, волосы которой сияют как огонь в любое время дня и ночи, — таким оказался ее идеальный образ. Ощущение идеальной себя привело и к единению с природой. Конечно, это была не та природа, что в родимых дебрях. Вересковые пустоши и волшебные медовые, сказали бы коллеги, meadows внешне, быть может, не сильно отличались от восточноевропейских, но, на удивление, представлялись своими. Она научилась отличать буки от ясеней не только по форме листьев, но и по фактуре коры. Она изучила значение букв алфавита бет-луис-нион и смотрела в сторону гэльского языка.
Что там с реинкарнациями? Обязан ли новорожденный появляться в своем роду? Ася не была, разумеется, ирландкой по крови, а была, скорее, полькой с еврейскими и прочими примесями. Но почему-то ее душа оказалась связанной с ее внешностью и открылась ей вовсе не на родине. Казалось бы, экстаз воссоединения с собственной сущностью состоялся, история поисков радостно уткнулась в собственный конец. Конец? Это было только начало.
Жалко ли былo Асе покидать острова? С одной стороны — да, она оставляла духовную родину, с другой — ей открывался весь мир.
Ася изучила все про рыжих людей из Египта, Испании, Ирландии, про гаплогруппы. Рыжие, казалось, составляли особую расу, размазанную по континентам и цивилизациям. Допотопного, инопланетного, атлантического происхождения? Почему бы и нет!
Меж тем сегодня нужно было выглядеть прилично. Ася придирчиво оглядела лицо — прыщей нет. Она с юности отличалась хорошей кожей, но все бывает. Сбоку, рядом с ухом, что-то слегка потягивало. Так случалось, когда по периферии лица вырастали жесткие «мужские» волоски. Они ощущались как созревающие нарывы и, пробиваясь, оказывались абсолютно черными. Что вы намешали во мне, боги? Какой поварешкой, в каком котле? Сейчас ничего черного в обозначенном месте не наблюдалось.
Ася приблизила лицо к облезлому зеркалу и вгляделась повнимательнее.
Волос все-таки был, но он был абсолютно белым. Надо спешить, надо успеть перестроить свою жизнь, пока грива не утратила колер, пока тело не покрылось морщинами, пока взор не потух.
В последние годы Асе уже начало казаться, что цвет волос несколько поблек, а кудри несколько развились. Вроде бы это первая стадия поседения рыжих волос. Но сегодня день солнечный, и на фоне белого брючного костюма волосы будут сиять, как надо.
Кстати костюм. Айна сообразила, что не видела его, проходя по коридору. Вышла в коридор. Так и есть, нет костюма. На полу нет. Рядом, на полках, на вешалках, нет. Айна на всякий случай заглянула в Данину комнату, но уже знала, где следует искать пропажу.
Через пять минут в автоматической прачечной рядом с домом Айна, приблизившись к куче мокрого белья, выкинутой кем-то из общественной стиральной машины прямо на пол, немедленно поняла, что не наденет потерянный туалет не только сегодня, но и вообще никогда. Красные и лиловые разводы, перекочевавшие на костюм с половой тряпки, которую Сергей вымочил в хлорке, не навевали мысли о высокой моде.
Глава 26. Вместо религии
Илья Чесночников, пролетевший через Израиль (псевдоним Элиягу Бааль-Мацпун) и вынырнувший из гаагского канала вместе с велосипедом и галстуком относительно молодой славист, как человек всемерно занимающийся жизнетворчеством, знал и Асю, и Антона, да и вообще всех. То ли ему нравилось быть знакомым со всеми деятелями искусства и филологической науки подряд, то ли он профессионально держал руку на пульсе современности — сказать этого не смог бы и он сам.
С Антоном он неоднократно вел виртуальные да пару раз и реальные разговоры, где повествовал об общих знакомых в следующих выражениях: «Твоя Кларисса — ужас, ад, тупая бездна, гнойный котел. Ты видел, что она публикует? Хаос, хаос швыряет в мир! А эта ее Наташенька — сушеное исчадие, дохлая, но опасная гиена». При подобных поворотах Антон просил выбирать выражения и старался поскорее завершить разговор. В других случаях Бааль вел вполне адекватные разговоры на эпистемологические темы, хвастался защищенной диссертацией (тут он на пару лет опередил Антона) и фирменным пиджаком, с рукава которого «забыл» отпороть яркую метку.
Ася виртуально общалась с Чесночниковым по культурным и религиозным вопросам и вынуждена была признать, что его религиозные убеждения практически совпадают с ее собственными даже больше, чем ее же с Антоновыми, потому что Антон, как специалист по символике, воспринимал религиозные дела несколько поверхностным образом. Резюме было примерно таким:
- Все мировые религии, кроме, быть может, индуизма, узковаты для гиперчувствительных интеллектуалов. (Да, Бааль, неужели ты не ходишь в синагоги?)
- Существующие религии меж тем обладают мощным духовным импульсом, и произведенную ими духовность следует уважать. (В другие молельные заведения ты тоже ходишь. Очень хорошо!)
- Да, произвести духовность, насытить особой энергией культовые строения и совершать чудеса способна любая настоящая религия, не секта. (Стоп, ты же и шаманов любишь.)
- Монотеизм и политеизм — одно и то же. (Очень, очень радостно, что ты понимаешь это так же, как и я.)
- «Отделившиеся» религии вроде буддизма или христианства способны добавить ценности, которые отсутствовали в религиях-источниках. (Как эксперт эксперту: от чего мы отделим иудаизм?)
- Мы не любим, на чувственном уровне, ислам, но следует признать, что и он произвел немало интересного. (Пусть другие изучают это, верно?)
- Все мировые религии можно вывести одна из другой путем математических преобразований, добавляла Ася от себя, ибо математика для Бааля закончилась на уровне умножения в столбик, которое он так и не освоил. (Нет, я не перебираю, дорогой единомышленник, так оно и есть.)
- Несмотря на предыдущий пункт, наши симпатии на стороне политеистических религий, ибо расстояние от людей до богов на самом деле не так велико, как этого хотят монотеисты. (Пойдем-ка исповедуемся.)
- В силу предыдущего пункта деификация работает. (Да!)
- Тот, кто не чувствует присутствия, нам не интересен. (Нет!)
- Глубокий, на жреческом уровне, уход в одну из религий может давать любопытные результаты, но нам интереснее разнообразие. (Теория, все теория, мы же сами не пробовали.)
Список выглядел, быть может, простоватым, но за каждым пунктом прятались десятки пропущенных через себя текстов. Каждая религия разбиралась в деталях, каждая примеривалась на себя, каждая была тесна. Если бы ты родился, Бааль Чесночников, в Палестинах своих, в жреческой семье, разбирал бы Писание по буквам, слушал истории каждой буквы и был бы, пожалуй, гармоничен. Если бы ты, Айна, бойкой принцессой носилась по кочкам страны Эйре, тебе бы не казалось, что она мала, что ты услышишь песню, какую не поймешь, и рухнешь в расстройстве в море. Пожалуй, нам досталось не такое плохое время, мы повторим в нем и все те, прежние жизни и разложим по полочкам новые. А то, что изначально было чужим, станет в конце концов своим, чтобы опять быть отторгнутым и опять разбавить вечность. Мы долетаем до вершины горы Кайлаш, усердно машем крыльями; боги, придумайте нам что-нибудь еще.
Бааль-Мацпун виртуально заигрывал с Асей, однажды пересекся в так называемом реале, бросил беглый взгляд на присутствующего неподалеку Сергея и с ужасом затараторил, обнимая себя коротковатыми вялыми руками, что не готов предаваться промискуитету, ибо у него есть жена Мирочка, виолончелистка, которую он любит. Ася, собственно, ничего такого не предлагала, о чем пришлось немедленно сообщить собеседнику.
Бааль поразил кулинарной неискушенностью. Он отказался от устриц, приговаривая «Как такое можно есть?», от слегка кровавого стейка по той же причине, от вина, потому что он его не любит, зато наливал виски в винный стакан и пил соответствующими дозами. Это, мол, настоящая, нешуточная вещь. Разумеется, эти пищевые особенности не были связаны с кашрутом. Какой уж тут кашрут?
Ася не знала, какие именно пакости он распространяет про нее в виде сплетен (Мессалина, опасная баба, склонна к Бахусу и странным одеждам), но все-таки недолюбливала Бааля за очевидное: склочный нрав, наговоры, страсть ссорить людей, дурацкую склонность к депрессиям, сводящую на нет все религиозные прозрения, и этот вот кулинарный инфантилизм. Разумеется, разговаривать с ним Асе было интереснее, чем с собственным, к примеру, мужем, хотя тот отличался пищевой толерантностью и даже, следовало признать, некоторой кулинарной искушенностью.
Еще, подозревала Ася, сама она не более интересна Баалю, чем какой-нибудь пожизненный специалист по Хармсу или постконцептуалист Папочкин. Она догадывалась, что Бааль давно разделил интересную ему вселенную по жанрам и выделил лидеров. В области мифологической поэтики корона принадлежала ей, в области размашистой семиотики — Антону. Но оба они были приколоты баалевскими злобными булавками к его же плоскости в компании странноватых соседей. Амен.
Письмо, упавшее Илье в кое-как настроенный аутлук, было странным. Он посидел, посмотрел в экран, помечтал о маминых чебуреках, встал, налил виски, выпил, почесал лысину, толстоватый живот, походил по мало прибранной комнате и напечатал двумя пальцами следующее: «Да, конечно, тут любовь. Или связь. Или и то и другое, что вполне естественно».
Глава 27. Шарашка
Переводческие конторы, музеи, языковые школы, туристские агентства, даже отели — все отказали или не отреагировали на CV, составленный по всем правилам и снабженный выигрышной фотографией. Приходили стандартные ответы в духе: «несмотря на неоспоримые достоинства вашего жизнеописания, мы глубоко сожалеем, что не можем дать ход вашей кандидатуре». Тогда Ася впервые задумалась, что кризис, возможно, все-таки наступил. Это был Париж с его космополитизмом, с его всеядностью, с его россыпью мелких и крупных вакансий — и — ничего.
На русские литературные доходы рассчитывать не приходилось. Одни русские редакторы урезали статьи вдесятеро, урезая соответственно и гонорары, и быстренько издавали идиотские несвязные фрагменты под именем автора. Псевдонимы множились, деньги — нет. Другие редакторы попросту не печатали заказанную статью, не потрудившись предупредить автора. Устройство на французскую работу было неизбежностью, причем в информатику. До каких бы провалов ни докатились экономика и политика, а заодно и культура, запрятанные по пыльным пустырям сервера исправно считали все, включая потери, и накапливали информацию, и сравнивали показатели с предыдущими, и требовали толп инженеров, обслуживающих сию темную отрасль не всегда наилучшим образом, но все-таки заставляющую ее кое-как жонглировать цифрами.
Французский период, а также ранний постсоветский, да еще и детство (мама, мама!) уже наградили Асю опытом подобного рода. Французская контора, в которую ей случилось попасть после французского же университета, на удивление походила на ту советскую контору, в которой подвизалась мать. Инженер такого уровня, как я, на западе купался бы в золоте, любила приговаривать она. Увы-увы, все было бы точно так же, только без открытых партийных собраний.
Количество коммунизма на планете не меняется, меланхолически рассуждала Ася, копаясь в компьютере. Если он, коммунизм, концентрируется в отдельных странах, то в странах свободных его почти нет, жизнь становится капиталистически эффективной. При крахе коммунистических режимов коммунизм никуда не исчезает, а выплескивается наружу как дурная энергия волокиты, показухи, наушничества, доносительства, тотальной бюрократизации, распространения никому не нужных bull-shit jobs.
В чем-то ситуация в западных конторах была даже хуже, чем в советских. В относительно нейтральных с точки зрения идеологии местах окапывались интеллектуалы, потому что другой работы для них не было. Курилки становились практически литературными клубами. В западных шарашках (именно так Ася именовала подобные заведения) интеллектуалами и не пахло. Беги из шарашки, поэт.
В мире существует и такая дихотомия: все не связанные с написанием художественных или околохудожественных текстов службы делятся на две части: подходящие и не подходящие для писателей в зависимости от того, поставляют ли они материал для прозы или хотя бы не мешают полету свободной мысли.
В отсутствие вакансий на должность смотрителя маяка первенство среди подходящих для беллетриста ремесел принадлежало научной работе, особенно филологической, особенно беллетристически-культурологической. Впрочем, в русскоязычном литературном пространстве идеальные представители удвоенной концессии Асе пока что не попадались, за одним, быть может, исключением. Огромное количество антропологического материала проходило через практикующих психологов и психотерапевтов. Этот путь был не для Аси не только в силу отсутствия специфического образования, но и потому еще, что клиенты психотерапевтов не были ей интересны в качестве персонажей. Наверняка немало любопытных откровений слышали таксисты, парикмахеры, но это уж слишком.
Увы, служба в программистских конторах относилась к самым неподходящим для писателей. Но выхода не было, и месяц назад Ася взялась за дело. Подавая на разнообразные технические ставки, Ася чувствовала себя обманщицей, беззастенчивой парвеню, хотя диплом по компьютерным наукам у нее вполне имелся. CV без списка публикаций, да разве такое возможно? Пристойный, ожидаемый инженер днем занимался исключительно служебными делами и обсуждениями первостраничных новостей с коллегами, а дома — созерцанием телесериалов в свободное от обихаживания детей (если имелись) время.
Несмотря на некий опыт присутствия в цифровых царствах, Ася не хотела писать о шарашках. Веселый гротеск был бы подобающим, но не ее жанром. Если уж исходить из спорного постулата, что любое скопление людей являет материал для литературы, бодрые литературные полупрофессионалы, строчащие авторские листы о воронах, мальчиках, девочках, отношениях, трамвайных сценках и отличающиеся базовой лексикой и отсутствием второго плана, с подобным сюжетом справились бы лучше, чем склонная к нетривиальному Ася. Но увы, легковесные борзописцы в силу малой учености не могли оказаться или тем более удержаться в том подвижном филиале ада, которым без малейших колебаний Ася полагала шарашку.
Здесь следовало отдельно разобрать собственно информатику как ремесло и отрасль знания и нравы в шарашках.
Разумеется, совершенно не обязательно всерьез заниматься всем, что умеешь; допустим, следует выучиться логарифмам, но не нужно логарифмировать целыми днями. И все-таки Ася была рада, что постигла премудрость информатики, а если бы этого не случилось раньше, она занялась бы этим сейчас. Она полагала, что это нелюбимое занятие давно стало частью общей культуры. Любовь к точным наукам, ощущение их необходимости в своей картине мира, безусловно, пришли от матери.
Была строгая красота в цифрах, вписанных в печатные формы ровнейшим — ни наклона вправо (пóшло), ни влево (чрезмерно и странно) — материным почерком. На какое-то мгновение четырехлетней Асе, видимо, захотелось заниматься чем-то подобным, а небесные насельники не дремали. Машинные редакторы не только текстов, но и таблиц, которые требовалось заполнять, отчитываясь за каждые десять минут рабочего времени, вероятно, стали материализацией этого детского желания.
Появление Аси в цифровом мире было, таким образом, закономерностью. Вот только задерживаться она в нем, вообще говоря, не собиралась. Ступень познания, одна из первых, не более того. Элис, Аня, Айна в стране новейших чудес. И, как сказано, беги уже отсюда наконец!
Но убежать не получилось, во всяком случае тогда, в Бурдиго, когда Асе удалось закончить вторую ступень — по информатике. На чистую математику идти не выпадало — там работал Сергей. Для гуманитарных наук не хватало французского. Медицина? Это был бы интересный поворот, учитывая очень настороженное отношение к аллопатии, но учеба продолжалась бы десять лет вместо трех.
Как бы то ни было, факультет был закончен, и, когда Ася пришла устраиваться на работу, у нее неожиданно спросили, знает ли она языки второго поколения, то есть возникшие в 60-х годах XX века и употребляющиеся, как оказалось, до сих пор. Банковские системы, написанные в 70-е, крутились, как ни в чем не бывало, облекшись красивеньким интерфейсом, и их нужно было поддерживать, обновлять и пр. Банковские законы менялись, сберегательные программы тоже, собственно программы — не очень. Удивившись и с минуту пораздумав, Айна ответила положительно. Она вспомнила, как работала мать, переучившаяся из обыкновенных инженеров в программисты, вспомнила перфокарты, перфоленты, внешние диски размером с колесо автомобиля, вспомнила материны объяснения. «Вот так мы складываем две величины, вот так умножаем». Перфокарты, конечно, уже не обнаружились, как не обнаружилась и высокооплачиваемая достойная работа в высокоинтеллектуальном окружении.
Классический молодой программист получал, как правило, от силы полтора минимальных по стране жалованья, без конца занимался интригами и подсиживаниями и не мог похвастаться избытком интеллекта. Айне неоднократно приходилось объяснять коллегам, кто такие королева Марго («она была англичанкой!» — восклицал самый утонченный из коллег) или Расин («композитор?»).
Еще, конечно, Айне случалось многократно наблюдать эпизоды батрахомиомахии15, борьбы за мельчайшие должности, и даже самой оказываться в них втянутой. Кляузы, жалобы, тупые придирки. Некоторые повороты были отвратительны даже начальникам.
Стефан Ленизо, коллега бородавчатый и толстый, радостно сообщал начальнику: «Смотри, Оливье, я сижу прямо над входом и вижу, кто входит, кто выходит!» Оливье, поперхнувшись: «А ты записывай, ты записывай!» Стефан уверенно: «А я и записываю!» И он записывал, и ходил жаловаться, и это не всегда принималось начальством в штыки.
Были и положительные моменты. Ася существенно подтянула там французский, начала говорить на нем свободно. Правда, это был не всегда правильный французский и уж точно не изысканный. С самого начала работы Ася замечала и исправляла ошибки коллег вроде «j’ai corriger»16 и искренне не понимала, как так можно. Как можно родиться во Франции, отучиться во всех положенных школах и делать ошибки даже не на уровне второго класса, а на уровне какого-то врожденного дефекта.
Отдельной темой были менеджеры — затравленные или затравленно-наглые людишки, троечники из информатических школ, вылезшие в начальство из-за неспособности обуздывать цифры. Эти люди инспирировали стукачей, издевались над подчиненными и трепетали перед начальством. Если все эти три пункта обязанностей выполнялись исправно, каждые пару лет происходил подъем на очередную ступеньку служебной лестницы, лишних сто евро в год к жалованью.
Разумеется, Париж давал больше космополитических возможностей, чем Бурдиго. Инженеры, которых придется встретить, наверняка разнообразного этнического происхождения, и уже это сделает службу более выносимой. Но воспоминания все равно нахлынут тяжелой волной, имя которой безнадежность, собственно, уже нахлынули, а правила поведения придется то ли вспоминать, то ли вырабатывать наново.
За почти три года блужданий по миру Ася сделала все, чтобы максимально выбросить из головы связанные с шарашкой темы. Сейчас же этот период, счастливый уже тем, что не приходилось ходить на службу, заканчивался. Только не пожелай освобождения, ибо оно будет тотальным.
Ася наконец нашла файл с названием «Survivor’s list» и погрузилась в чтение.
Глава 28. Правила выживания в шарашке
Начнем с определения. Обоснованно ли именовать пренебрежительно пугающим диссидентским словом обычные западные офисы?
Откровенная тюрьма страшнее тюрьмы скрытой, но и вторая достаточно страшна. Офисное рабство есть рабство круглосуточное. По ночам мозг раздирают мысли о своей несчастной жизни. Короткое забытье превратят в затянувшийся кошмар эксельные столбцы, полные насмешливых, не желающих сходиться цифр. Черные экраны эмуляторов чернее самой черной суданской манекенщицы. Ты можешь изменить цвет в настройках, но ты не в силах изменить сущность.
По опыту обеих стран скажем: да, обоснованно.
Пусть ты сидишь в приличной одежде в (худо-бедно) кондиционированном помещении, если ты нанялся против своей воли, это рабство. Тебе некуда деться, потому что ты иностранец, ты говоришь с акцентом, ты не можешь устроиться на работу, которая тебе по нраву, образованию, смыслу движения светил, потому что ты иностранец и говоришь с акцентом.
Индийские садху умеют отвлечься от шума, вони, мух и даже запахов съестного. Но их никто не заставляет отмечаться на проходной, стучать по клавишам и наставлять на путь истинный заморских программистов (о да, аутсорсинг, да, Марокко, попроси их подсчитать количество минут в двух с половиной часах!). Openspace — безусловная майя, но не видимый на базаре компьютерный файл — не майя, увы. Прежде чем найметесь в офис, подумайте, не лучше ли стать уборщиком.
Эти записки предназначены, разумеется, не тем, кто считает работу в офисе своим основным занятием. Подобные счастливчики могут спокойно приходить домой и поливать цветочки, смотреть сериалы и проверять домашние задания детей. Специалисты рангом повыше, окопавшиеся в офисах главных производителей главного софта, те счастливчики, коим хватает на прислугу и дорогие машины, могут развлекаться даже каким-нибудь мелким вечерним полуписательством, но мы в данном случае не считаем их своей аудиторией. Эти записки предназначены тем, кто считает себя созданным для другого, то есть немногим. В первую очередь мне. Эти записки предназначены тем, кто предпочитает локальное рабство тотальной зависимости. Тем, у кого нет другого выхода.
Случается такое, что тебе достается работа, которую ненавидишь, которая отупляет и поменять которую нет никакой возможности. Такая в своем роде каторга. Вот правила, которые не следует забывать, чтобы выжить и не растерять способности, какие-то — простите, небеса, — духовные ценности, даже накопить кое-что и пойти дальше.
- Когда ты не там, не в проклятых стенах, — это твое время. Это банально, но нужно гнать черные мысли, экселевские таблицы, духовную усталость из хрупкого ума. Выходя за дверь, захлопывай за собой дверь. (Тебе не хочется писать это, тебе не захочется перечитывать это, но что же делать, это способ выживания.)
- Там, за стенами, тоже жизнь. Несмотря на постоянную усталость и недосыпание, несмотря на то что нужно выдавать с бешеной скоростью требуемый продукт, не отключай себя от интересных тебе энергий. Отключай связь не больше, чем на четверть силы, когда нужно сосредоточиться. Выходя за двери, включай канал в полную силу. Немедленно.
- Ничему не удивляйся. Тебя будут закладывать, подсиживать, обругивать и без конца поучать, что тебе нужно развиваться, ускоряться и саморазвиваться. Наплюй, никак не реагируй, пропусти мимо ушей, ухмыляйся в виртуальные усы.
- Ни перед кем не заискивай. Да ты и не сможешь. Пусть они живут своей маленькой жизнью. Не пытайся даже взглянуть на них сверху, просто не разглядишь.
- Расслабься. Это не твоя жизнь. Вот и не переживай по поводу того, что и как складывается.
- Тебе будут навязывать ложную информацию, представляемую как абсолютное знание. Игнорируй, не оспаривай.
- Больше говори с коллегами на житейские темы. Они самые обычные люди, но пусть поведают о своих бабушках. Ничего не рассказывай, если не спрашивают, им это неинтересно, не пытайся их чему-то научить, хотя бы и французской истории.
- Не старайся завести друзей. Если они должны завестись, то заведутся сами.
- Ты зарабатываешь деньги, думай об этом. Деньги — это свобода. Ты поедешь путешествовать, и те литературные коллеги, кто не умеет зарабатывать, как ты, будут завидовать тебе. Впрочем, они и так завидуют.
- Будь благодарен этому месту за то, что тебя там терпят, и за то, что ты можешь путешествовать и покупать шампанское.
- Не ходи с коллегами обедать, если в этом нет большой нужды (не официальный ланч, какой бывает раз в год и присутствие на каком обязательно), это оттягивает энергию, опустошает. Если твоя машина рядом, поспи, устрой сиесту.
Машины на этот раз не будет, подумала Ася и вздохнула, закрывая файл. Мы еще сидим в нашем домике в Кхандале, но буря уже несется по долине.
Глава 29. Школа Святого Людовика
Лицей св. Луи рядом с Сорбонной, Пантеоном и лицеем-соперником им. Анри IV был основательным каменным зданием с воротами, забранными чугунной решеткой в ромбы, нешуточным интерьером учебных помещений и крошечными — кровать над столом и все — комнатами для учеников.
Даня Родин, несколько лет тому назад научившийся представляться как Дани Роден, почувствовал облегчение, когда мать, оставив его в школе, наконец ушла. Родители сопровождали только нескольких из его будущих одноклассников. Все эти родители были парижанами с поджатыми губами и в линялых одеждах, а дети — их точными подобиями. Даня не унаследовал ни рыжий цвет волос матери, ни ее отрешенно-пронзительное выражение лица. Что же касается статуса, с этим не было никакой ясности: вроде бы Даня был парижанином, но вроде бы и нет.
Мать сопровождала Даню как парижанина, да и квартира, из которой они только что явились, была в городе. Тем не менее Даня записался в школу из Бразилии, что ли, это не слишком подтверждало парижский статус и было к лучшему: как не парижанин Даня мог претендовать на общежитие, то есть одна из этих каморок с кроватями над столами была теперь его.
Приезжие — кто гордо, кто боязливо, но справлялись сами. Маленькие, не говорящие даже по-английски китайцы жались в углу, но никто не водил их за ручку — прибыли в нужное время в нужное место без всяких проблем. Красивая чешская девочка ростом выше всех мальчиков улыбалась, потупив взор. Русский мальчик-задира безуспешно пытался завести со всеми знакомство и вцепился в Даню со всем отчаянием тонущего в вавилонском море, как только ушла мать. Если бы не она, мальчик, а звали его, конечно, Максим, не понял бы или понял бы далеко не сразу, что Даня говорит по-русски. Даня говорил по-французски без акцента, по-английски — с американским, а по-испански — с мексиканским акцентом. А теперь стал стопроцентным, с деликатной сопровождающей маман, парижанином.
Даня, вздохнув, сообщил, что готов быть толмачом пару недель, не больше, а за это время Максиму как-то придется научиться коммуницировать. Максим недоуменно кивнул.
Даня еще раз обвел взглядом будущих одноклассников и решил для себя, что будет здесь первым. Ingenium praecox, преждевременное дарование. Юный образованный варвар рядом с темными греками.
Глава 30. Падежи и верлибр
Ева Добровольская сидела перед своим стареньким десктопом, водруженным на расслоившийся стол из магазина «Идея», и думала о том, что жизнь, возможно, прошла зря. В молодые годы Ева, которую звали тогда Евгения Панасюк, познала пару всплесков вдохновения и решила посвятить себя поэзии всю и без остатка. Не следовало отвлекаться ни на что — ни на излишнее образование, потому что оно не имеет никакого отношения к поэзии, ни на приобретение материального достатка, т. е. ни на какую мирскую карьеру и, естественно, ни на детей.
Игорь Добровольский, завороженный речами о чистой поэзии начинающий тоже поэт, согласился с невестой во всем, включая пожизненную бездетность. Три беременности, к слову, все-таки случились в молодости, но завершились в районном абортарии (впереди завлекательно сияли Гималаи поэзии, какие пеленки, пусть одноразовые?), после чего Артемида решила, что тут ей ловить нечего, и отправилась окучивать менее возвышенные парочки.
Какими-то кривыми путями супруги попали из Подольска в Стокгольм да и остались там, потому что на путешествия денег у них не было. Впрочем, пара стихотворений косноязычно пыталась выразить следующую идею: нектар поэзии разлит повсюду, и колесить по земле в поисках чего-то необыкновенного совершенно не обязательно, то есть тема, видимо, обсуждалась.
Писать стихи на новом языке Ева начала чуть ли не в первый день по приезде. Верлибр и простая падежная система творят чудеса.
Столь же быстро подружилась она с местными поэтами и предалась взаимным переводам. Поэты были рады, Ева тоже. Миллиметровыми шагами, но не теряя почву под ногами, она пробиралась в шведский литературный истеблишмент.
Ева считалась полиглотом, потому что знала русский и шведский. И еще, конечно, английский, потому что английский знают все.
В русский литературный истеблишмент Ева тоже пробралась. Это выражалось в ее присутствии на сайте поэта Воратынского (верлибриста-однострочечника, претендовавшего на родство с Баратынским и Боратынским, писарь, мол, неграмотный был) и публикации раз в три года тонюсеньких книжечек стихов или переводов.
Таким образом, в принадлежности Евы к литературной элите обеих стран никто никогда не сомневался, она была всем удобна. Ничего толком не созидала, но ничего и не разрушала, писала рецензии, сидела в виртуальных, а иногда и реальных комиссиях. Вот только средств к существованию это высокое положение не приносило. Даже наоборот: за издание кое-каких из тоненьких книжиц ей пришлось доплатить из несуществующих средств.
Раз в месяц супруги Добровольские собирали в два специально для этого предназначенных рюкзака свою печатную продукцию и отправлялись на биржу труда. Клерки уважительно кивали и продляли пособие. Если по каким-то причинам клерки интересовались, не хотят ли супруги, разнообразия ради, где-нибудь поработать, из глубин рюкзаков извлекались справки, повествующие о тяжелой, несовместимой с работой депрессии, и пособие все-таки продлялось. Этих денег хватало на оплату социального жилья (не замечай соседей, Ева, о, не обращай на них внимания и не очень-то разглядывай граффити), гордый йогурт утром, водянистую кашу вечером, ежедневную надбитую кружку кофе, сжимаемую зябнущими руками, одежду из Китая или дешевых лавок, на три размера больше, чтобы смотрелось богемнее, чтобы тело терялось в складках и создавалась иллюзия доминации духа.
Что касается мужа, Игоря, он тихо болтался в тени жены, все, кто знал Еву, знали и его, хотя полагали, что это он перешел на ее фамилию, потому что Ева была гораздо заметнее.
Как-то Ася и Антон, заболтавшись в мессенджере, договорились до следующего: Ева — бездарнейшая из поэтов, да и не поэт, собственно, вовсе. У нее нет ни музыкального слуха, ни чувства ритма, ни ощущения севера (изучила бы хоть какие-нибудь саги, построила бы ритм на народном орнаменте!), ни, конечно, и южной танцевальности и никаких духовных прозрений. Наши злопыхатели, видимо, были не в курсе, что Ева святит куличи каждую Пасху, надевает платочек.
В Еве, при всей ее внешней светскости, была некоторая плаксивость, народная бабья податливость. Несмотря на всю злость Кали-Юги и ужасные нравы литературного истеблишмента, Ева оставалась добрым человеком и в глубине своего естества порядочным. Адекватная оценка собственных опусов не была ей чужда. В бессонные ночи, сопровождаемые мигренью, от которой не помогало ни одно лекарство, выписанное изнемогающим от жалоб Евы терапевтом, вплоть до проклятий, мысленно источаемых в адрес всех на свете поэтов, в эти страшные ночи Ева понимала про себя все, и эти понятия не вдохновляли.
В лучшие дни Ева выходила гулять по району и фотографировала большим фотоаппаратом тени изогнутых веток на канализационных люках. В худшие, как сегодня, лежала с темной повязкой на глазах, постанывая и изредка поднимаясь проверить почту. В наружном мире люди как-то работали, много ездили, что-то там в поездках постигали и, как ни странно, что-то успевали писать. Может быть, побольше, чем сама Ева. Им не хватало времени на то, чтобы пролезть в истеблишмент, или им это было не нужно, они не могли себе позволить проводить целые ночи перед экраном. Они оставались непрофессионалами, сформулировала для себя Ева, но это, кажется, было их единственным недостатком. Ева немножко завидовала этим людям, их загруженности, мультифункциональности, поездкам, даже детям. Невольно высчитывала, сколько лет было бы сейчас ее детям, и приносила в дом куколок, мягкие игрушки, особенно когда те продавались со скидкой. Покосившиеся книжные полки были наполнены наполовину дареными книгами, наполовину детской дребеденью.
Ева держалась за голову и вглядывалась в экран. Какая-то непонятная организация просила отзывы на деятельность нескольких таких вот персон — работающих, путешествующих и даже чего-то пишущих — иначе какие отзывы? Ева так взволновалась, что головная боль то ли прошла совсем, то ли, напротив, усилилась до непереносимости.
Ева вздохнула еще три раза, проглотила табетку ксанакса и отправила странное письмо в мусорную корзину громовой птицы.
Глава 31. Развод
Самые радикальные выводы неожиданно оказываются а) половинчатыми и б) буржуазными. В частности, за годы раздумий над неизменно волнующей ее темой Ася поняла: окончательных разводов не бывает.
Может быть, и удастся расстаться на много-много лет, а потом все-таки произойдет встреча — она неизбежна, если ты выжил, если дитя твое выжило, и оно собирается, допустим, защитить докторскую диссертацию. Или заключить легитимный, чуть ли не церковный брак. Или — мало ли?
После разлуки общаешься с человеком практически как со всей вселенной. Или с абсолютом. Возможно сожаление.
С одной стороны, разводиться, безусловно, надо. Сергей опять сделался невыносим. И в этом, по-видимому, состояла его сущность — невыносимость. Во всяком случае, по отношению к ней, Асе. Она допускала, что для кого-то другого Сергей мог бы стать годным, внимательным и даже интересным мужем. А у нее не получилось.
Этот союз провозгласила беда. Вот каково было начало.
Через несколько лет после развала Советского Союза Айна в свои восемнаднадцать лет осталась иностранкой в Москве. Мать недавно умерла, за три года до того, после длительной, безнадежной депрессии, требующей неизменного присутствия дочери рядом, неожиданно выйдя замуж за господинчика, которому пошли бы картуз и блестящая жилетка. Айну поражала тяга матери к простым так называемым людям. Графиня, не только беседующая с конюхом, но беседующая с ним на равных.
Графиня, уже носившая в себе зародыш рака, но еще не знавшая об этом, обменяла две однушки на тройку («у тебя будет своя комната»), но Ася воспользовалась неожиданным проблеском семейной свободы и сбежала учиться в Москву.
Симпатичный преподаватель матфизики, а заодно и куратор группы был балагур и хотелось бы сказать — ловелас, но нет, он не особенно обращал внимание на девушек, отчего имел легкую специфическую репутацию.
Когда Ася все-таки расплакалась в коридоре у окна, а Сергей несся мимо, он, конечно, спросил, в чем дело. Дело было во всем сразу. Главным образом в том, конечно, что мать в земле. Но этот печальный факт повлек за собой целую серию дурацких неурядиц. В Москве она иностранка без прав. На так называемой родине она нигде не прописала, потому что отчим ей явно сообщил, что прав ни на какую комнату она не имеет. Выдал чемодан материных вещей и саквояж ее собственных. У нее нет дома, нет доходов и, скорее всего, нет будущего. По всей видимости, материальную беду как-то удалось бы разогнать, все бы потихоньку наладилось и с жильем, и с документами, но тогда, в ту минуту, Ася стояла у окна и плакала.
Сергей, положив руку ей на плечо, начал говорить, и говорил долго. Содержание речи сводилось к следующему. Здесь, в Москве, ему особенно нечего предложить Асе: он сам не москвич, живет в общежитии. Но он подал на английскую стипендию, на неожиданно жирный грант, и надо же — никакой коррупции — получил его. Теперь, радостно готичный, на горизонте маячил Кембридж. Да, конечно, если он приедет с женой, он не сможет жить при колледже, но все как-то решается.
Со стороны — студентка-второкурсница и молодой преподаватель, открывающий ей мир, — схема представлялась очевидной, если бы не некоторые тонкости. Все вопросы мироустройства, кроме функционального анализа и хронологии футбольных побед, задавались им, а отвечались ею. Внематематическая и внеспортивная эрудиция ученого мужа заканчивалась на обоих Тарковских и на обоих Стругацких.
Стремление к познанию Сергей имел ощутимое, но черпать из книжного океана не решался, а если и решался, то предпочитал посредничество человека, представляющего карты этого океана, ибо даже и тем более в квазибесконечности не следует искать равномерности.
Так длилось впоследствии годами: он задавал вопросы, она отвечала, она бралась за книжку, он выдергивал ее у нее из рук и жадно хватался сам. Потом забрасывал, и Асе приходилось искать обиженный фолиантик по дому и потом вспоминать, на каком же месте была отторгнута книга.
Ничего-ничего, говорила себе Ася под прожигающим взглядом Сергеевой советско-буржуазной матушки (к счастью, виделись они очень редко). Ничего, говорила себе Ася, когда вся группа шепталась по углам, как же это получилось, без всяких признаков романа. Ничего, говорила она себе на панцирной сетке Сергеевой общежитской кровати, когда оказалось, что в двадцать восемь лет он еще девственник. Лет до двадцати интересовала только наука, потом не было условий, а потом/одновременно стало стыдно. Ни слова любви по-прежнему не было сказано, но через три месяца Ася была замужем и жила в Кембридже.
Глава 32. Кембридж
Кембридж сильно помог. Конечно, на то, чтобы научиться заново дышать и смотреть после смерти матери, нужны были годы и годы, в чем она превосходно отдавала себе отчет, но ей удалось выработать в себе четкое понятие того, что она и сама умерла, а теперь возрождается к новой жизни. На острове, рядом с Ирландией, рядом с ее друидическими штучками, это стало понятно вдвойне.
К сожалению, Асе не удалось учиться официально: статус Сергея не позволял обучать бесплатно членов семьи. Но она бродила по городку, рассматривала детали и начинала понимать, что есть форма. Она проводила время в библиотеках и книжных лавках, в колледжах, на скамейках, на meadows, сидя на пледе с книжками. В голове постепенно выстраивалось то, что со временем сделается Асиной философией и позволит ей еще пару раз умереть и воскреснуть.
После Кембриджа подвернулась Германия, тоже довольно жирный постдок. Там Ася опять-таки не смогла учиться официально, но зато выучила немецкий, прочла в оригинале Рильке и Новалиса и даже кое-что перевела.
Сергей меж тем был, казалось, на подъеме. Мощный результат, полученный еще в Москве, давал ростки там и здесь. На Сергея явно обратили внимание. Впереди ждали все более выгодные предложения.
И пока все было не так плохо. Пока Россия, а особенно отколовшиеся республики питались объедками, он, Сергей, был обеспечен сосисками, квашеной капустой, и к тому же рядом была молодая жена-красавица.
Где-то там, в Германии, глядя, как распрямляются плечи прежде сутуловатого супруга, как из некогда трусоватого и зажатого постсоветского человека он становится вполне западным джентльменом, и, не отказывая себе признать, что за метаморфозы он должен отчасти благодарить ее, Асю, ей показалось, что она почти влюблена в него. Именно там, в славном университетском немецком городке, был зачат и рожден Даня. Ни до, ни после эти проблески любви не случались, не случилось и других детей.
Дети — все-таки плоды любви, думала Ася и тогда, и сейчас. Стоило случиться всплеску любви, появился ребенок. Нет любви — нет детей и не будет больше. Во всяком случае, не сейчас. И не от Сергея.
Глава 33. О писателях
Вход в литературу и обустройство в ней были малоубедительны. Родных душ среди коллег почему-то не наблюдалось. Годы только усугубляли ситуацию.
Случались писатели, которые любое происшествие своих убого кабинетных жизней, любого заметного (не значит выдающегося) персонажа незамедлительно прикалывали к тексту случайной булавкой. Интарсии, порой, как ни странно, живые, кровоточиво агонизировали в высосанных из пальца писаниях. В жизни Айны событий было больше, чем удалось бы запечатлеть самому борзому беллетристу, не говоря о блогере.
Любой отрезок времени сопровождался приключениями, перемещениями, знакомствами и… недописанными текстами-хвостами из периодов вначале бесконечных переездов, а потом офисно-рабского труда. Те же тексты, которые увидели свет, нередко клеймились как слишком традиционные, без новаторства, мейн-стрима. Критики, по критерию Айны, не умели отличить Шиву от Вишну, но требовали новизны, заключавшейся в рваных составных словах, сюжетах-лабиринтах, композиционном пэчворке и тому подобных заезженных, давно проклассифицированных трюках. Бабочка, твердила Айна, она и есть.
Бабочка — символ всего бесплодного и псевдобесплотного. Бог новизны был гигантской бессмысленной бабочкой.
Сегодня даже и этот порхающий по инерции бог был едва ли не при смерти. Его, как случайно узнала Айна из случайной подработки, пытались реанимировать в смутной лаборатории, получившей грант на то, чтобы вывести породу бабочек с асимметричными крыльями. Новый бог — безмозглое мутантное, традиционно двумерное дитя, быть может, даже уже родился, но неизвестно, был ли способен к полету.
Глава 34. Сравнительные недостатки обоих городов.
Отрывок из переписки А и А
А. За первым, безусловно, стоит что-то кармическое. Да и второй не совсем чтобы случаен. Мое согласие на этот город не в последней степени вызвано твоим в нем присутствием.
А. Хотя мы толком не были знакомы.
А. Хотя мы толком не были знакомы. И хотя найти тебя в этом городе уже не удалось.
А. Так получилось. Во спасение.
А. Кого?
А. Меня.
А. Вот скажи, почему так получилось, что нас мотает по второстепенным городам?
А. Это очень просто. Город Ч. — символ города вообще: ни красоты, ни истории, ни известных, важных персонажей. Сияние сокровища в таких случаях занимает всю площадь города.
А. Да, пожалуй. А город Б.? Впрочем, попробую вообразить: символ западного города вообще, этакого западного до невозможности. Римская крепость — была, больше нет. Княжеский замок — был, больше нет. Великая, основополагающая для Европы поэтическая культура — туда же.
А. Мавры еще.
А. Ну да, Запад всегда напоминает Восток.
А. Ты меня цитируешь.
А. Стараюсь.
А. Что в остатке: буржуазный непробиваемый слой.
А. Да злобные духи места.
А. Да мы с тобой.
А. И то несинхронно. Тебе не кажется, что оба города похожи?
А. Несомненно. Пустотой.
Глава 35. Красота декаданса
Писательница Сонька Золотая Ложка (настоящее имя Светлана Семыкина) угрюмо поглядывала то на собеседника, то на экран. Разговор шел в Бонне. Столетнее окно выходило в мокрые темно-зеленые кусты.
— Перестань разыгрывать бутча, у тебя четверо детей.
— А что мне прикажешь делать?
— А вот повторяй за ней, а потом сломай канон.
— Это как?
Шура Мельник, редактор русского радио «Дойче Велле», поморщился. Они с Сонькой дружили уже лет двадцать, если не тридцать, как могут дружить грубой наружности малообразованная русско-украинская тетка и еврейско-эстетствующий гей с маргинальными наклонностями, — платонически, с насмешками, порой злыми и прилюдными. Но в этот раз она его реально достала.
— Вот у тебя волосы сейчас серые и короткие, так?
— Допустим, — пожала плечами Сонька.
— Начинай отращивать. Пока отращиваешь — не фотографируйся.
— Ага, — задумчиво произнесла Сонька.
— Когда отрастут — покрась в рыжий цвет. И научись как-нибудь завивать их. Если ничего не вырастет и не завьется — парик.
— Интересно, продолжай, — сказала Сонька.
— Одновременно худей. Вот просто прекрати жрать, и все.
Сонька перевела взгляд на две тарелки, стоящие на ампирном столике. На одной лежала сырокопченая колбаса для нее, на другой — какая-то веганская хрень для Шуры. Раз в жизни Сонька могла бы попробовать и веганскую хрень, но Шура был садомазохистски неумолим: не веганка — жри колбасу. М-да. Больше никакой жирненькой колбаски? И без пирожных тоже.
— Жестоко. Ладно, дальше.
— Да вот, собственно, и все. Когда придешь в нужную кондицию, фотографируйся каждый день. Забей все социальные сети своими фотографиями на фоне красивых пейзажей. И длинные юбки обязательно. Бохо, знаешь?
— В Питере, значит, или в Париже, — кивнула Сонька. — Бохо, ага.
— Когда покрасуешься как следует, начинай подбирать волосы, вертеть из них прически. И длинные серьги обязательно. Как не проколоты уши? Сделать немедленно!
— Угу, — боязливо пробормотала Сонька.
— А потом начинай откат. Когда весь интернет треснет от твоих фоточек, постепенно, шаг за шагом, убирай: цвет, кудри, длину. По текстам: ты, конечно, остаешься у нас видным декадентом, но тема твоя теперь — красота. Всюду отмечай красоту, пиши о красоте, говори, что следовать красоте — главная идея твоей жизни.
— И что это даст?
— Ты украдешь у нее внешность. А потом и тему. И тем самым аннигилируешь ее. Ты будешь единственной звездой на горизонте русско-французской литературы. Да еще отметишься как видный борец с эстетической революцией.
— Она непроста, она что-нибудь придумает.
— А мы не позволим, — отозвался Шура.
Сонька кряхтя ушла в туалет. А Шура приуныл. Его достал захолустный Бонн, Бад гребаный Годесберг, в котором он жил, потому что это считалось приличным. Его достало, что молоденькие мальчики связываются с ним только ради славы или денег, а ни того, ни другого явно не хватало. Его достало, что он никогда не станет редактором немецкой редакции, потому что на его немецкий редакция эта самая давно уже забила, определяя имеющийся уровень так: пиво купить — kann sein17, а вот телевизор уже — keine Chance18. Это, конечно, сущий бред: у Шуры есть телевизор, и как-то же он его купил. Его достало, что организация, в которой он состоял с самой молодости, давала ему недвусмысленные указания pro и contra, с которыми он почти никогда не был согласен. Но приходилось исполнять. Как, кем и почему принимались эти решения, он, может, и догадывался, но вполне отдавал себе отчет, что сам решения принимать не будет. Потому, вероятно, что хорошо умел обосновывать любую ругань и любую похвалу, в меру логично и с неожиданными аргументами. Соньку с ее мелко разрушительными интенциями положено было всячески продвигать, а вот многих других гнобить, игнорировать, ругать в кулуарах, распространять сплетни. Если бы я был свободен, помечталось Шуре. Вернулась Сонька, села на диван, от нее пахло мылом и освежителем воздуха. Если бы я был свободен, все продолжалось бы точно так же, заключил Шура и позволил Соньке попробовать кусочек веганской хрени.
Глава 36. Критерии прошлого
Принцесса, завернутая в стеганое одеяло, прижимает к себе чашку, потом роняет ее. Чашка разбивается на тысячу не слишком заметных глазу, но строго локализованных осколков. Принцесса высовывает из-под незаметной за одеялом ночной рубашки ножку и загребает осколки под рубашку, под одеяло, в никуда, а потом опять роняет чашку. Это цикл. Это милая анимация в компьютерной игре. Игра детская? Быть может. Цветная, как все сегодня.
Настырные прыгающие яблочки, виртуально-блестящие леденцы, египетские разбегающиеся скарабеи — творения индокитайских условных программистов — так ли это хуже расслаивающихся, со специфическим запахом старины карт или неизменно квадратных костяшек игры 15? Логика и удача — необходимые условия хороших пасьянсов соблюдены там и там. Если бы принцессы, фрукты и скарабеи показались все-таки пошлыми или детскими, то карты на экране, уж они-то должны быть приняты. Не понравилось бы разве что правило, позволяющее выкладывать открытые карты поверх открытых же: по правилам классических русских пасьянсов, открытая карта должна лежать на пустом месте или поверх стопки закрытых. Стали бы непривычные правила камнем преткновения или в конце концов были бы приняты в пользу разнообразия электронных правил, автоматически тасуемых карт и невозможности сжульничать? (Байты неподкупны, третье измерение отсутствует, если его специально не запрограммировать.)
Мать раскладывала пасьянсы часами, часами из двух мелких неизменных колод. Утром, вечером, всегда. Как бы ей пришлись современные компьютеры? Ведь она сама была из первопрограммистов. Но программы писались на бумаге. Самой стучать по клавишам? Бойко стучать по клавишам? Пользоваться мышью, складировать и извлекать документы, бродить по интернету, сидеть в чатах? Так, пока непонятно. Что там с более простыми предметами обихода?
Простыня на резинке, трикотажная, не требующая глажки, была бы принята безоговорочно, пусть она непрочна, и низвергла бы с пьедестала накрахмаленный белый хлопок (из прачечной, конечно, дома постельное белье не стиралось), заключила Айна, перестилая постель, и решила покончить с беспочвенными рефлексиями. Предугадать мнение матери по поводу новомодных бытовых предметов было невозможно.
Мать, в арсенале которой имелись изящная кинокамера (и к ней — проектор и огромный бачок для проявки, тонкую пленку приходилось мотать вручную часами, сидя на краю ванны в темноте), современнейшая по меркам советских 70-х магниторадиола и казенный калькулятор «Тошиба» размером в полстола, чуть-чуть не дожила до последней бытовой и электронной революции. Мать, безусловно, родилась не в свое время. Ей бы все гаджеты, смартфоны бы, видеокамеру. Но нет, слишком поздно.
Стиралки, посудомойки? — прекрасно, прекрасно. Что еще? Вернемся к компьютерам. Ах да, была фраза. «Но я же говорила, что за этим будущее!»
Ася оглядывалась на ее потенциальные мнения годами, а потом, когда возникли предметы, которые технологически были непостижимы при жизни матери, приходилось придумывать, как она отнеслась бы к ним, если бы была современницей. Мнения могли оказаться очень разными. Может быть, она быстро осваивала бы гаджеты и радостно ими пользовалась, а может, и наоборот, предалась бы неагрессивному луддизму.
Время матери прошло, увы-увы, так толком и не наступив. Принимать решения самостоятельно проще, пришлось убедиться Асе.
Глава 37. Oh, holde Kunst
Парижский поэт Калина Пермякова, проснувшись слишком рано, незадолго до полудня, недовольно разглядывала пионера эпохи мобильных телефонов. Ответить на звонок она не успела. Номер был незнакомым, но за ним вполне мог скрываться муж, не признававший мобильной связи и одолживший у кого-нибудь телефон.
Муж, художник и поэт Семен Гофман, был на службе — в столовой университета Пари 9. Увы, чтобы сохранить французский вид на жительство, Семену пришлось продаться в кухонное рабство. Собственно, свободный выбор имелся. В агентстве по безработице Семена вежливо спросили, чем он хочет заниматься помимо вольного художества, не приносящего монет, и посулили помощь в реализации. Семен выбрал кулинарию, кажется, помышляя об открытии в будущем русского культ-кабака «Бал и лайка», а может, и не помышляя. Агентство оплатило пятимесячные курсы, которые Семен бодро прогуливал, но все-таки посвящение в рыцари черпаков и кастрюль состоялось.
Университетская столовка была примерно тринадцатым местом службы Семена. Когда Семен чувствовал, что к горлу подступают непонятные сложные фразы, а котлеты с пюре выкладываются на тарелках во что-то требующее комментариев, он, держа наготове фотоаппарат системы «мыльница», устраивал на очередном месте службы безвредный перфоманс вроде подсовывания искусственных рыбьих скелетов в десерт или синих пластиковых снежинок в суп, и, немедленно уволенный с законным пособием по безработице, растворялся в омуте безудержного творчества, из которого благополучно выныривал к концу пособия и вдохновения. Увы, каждый следующий цикл означал понижение уровня заведения. Из средней руки ресторанов, позволяющих вставать не раньше четырех часов пополудни, Семен докатился вначале до круглосуточных кебабов, заставляющих бдить в ночи самым нетворческим способом, а после — и до университетских кантин, открывающихся в полвосьмого утра. Оставался один, последний круг кулинарного падения — вокзальные буфеты, и Семен, зевая в кастрюлю с капустным супом, раздумывал о том, что проект «кулинария» скоро придется считать завершенным, и совсем не собирался звонить жене.
Калина же восьмой год числилась в докторантуре по теме «Ранняя поэтика позднего периода творчества Диего Иванова», но, не питая никакой надежды на успешную защиту диссертации и не получая в последние годы стипендии, достаточно легко сумела устроить себе инвалидность с диагнозами «депрессия» и «алкоголизм» (заламывание рук понадобилось, театральный грим — нет), получала стабильное пособие и не нуждалась в «питательных профессиях», как называли это в приютившей стране.
Калину признавали литературные сайты обеих стран и лично слэмист Куки, пишущий свои опусы на апельсиновых корках и бросающий их в зал во время перформансов.
Как научный работник некоторую популярность в широких кругах Калина получила благодаря загруженному в интернет видео с ее лекции, снятому не с самого начала. Бодро-раздумчивый, с манерными паузами голос докладчицы, повествующий про Бодрийяра и К° и их отношение к современной поэтической традиции, звучал за кадром. Камера бродила по рядам слушателей и наконец сфокусировалась на кафедре. Та была пуста. Кадр недоуменно поплыл вправо и наконец наткнулся на докладчика, лежащего на какой-то приступочке и болтающего в воздухе ногой. В такой или похожей позе Калина несколько раз читала свои лекции, когда ее еще на них приглашали.
Зевнув и пораздумав, Калина перезвонила.
— Кто говорит? Кого-кого? Типа знаю. Немножко, да. Знаю.
Вплоть до возвращения мужа вечером, в начале седьмого, Калина пила и спала, спала и пила. Когда явился Семен, она храпела с присвистом, но от звука бросаемых на пол башмаков проснулась.
— Семыч, слышь, нам дадут пять штук евробаксов, если мы кое-что сделаем. Легкое и вроде не опасное. Под статью не пойдем.
Семен напрягся. Вид жены не сулил ничего хорошего.
— Говори.
Глава 38. О музыке
Музыкальный слух присутствовал, и неплохой, но, скорее, дискретный, соответствующий клавишам фортепиано, что немало смущало: это новый инструмент. На скрипке выучиться бы не получилось. Особого желания, впрочем, и не было: форма скрипки и ее опять же новизна смущали.
Еще больше смущала гитара: вульгарностью формы, неизбежными латиноамериканскими ассоциациями, в которых не было ничего плохого, кроме безграничной интуитивности и очень недолгой истории. Гитара вместо кифары на греческой вазе? Абсурд. Возможно, эта форма оптимальна с точки зрения акустики, но Айну это мало занимало, в чем, видимо, и проступала ее не самая певческая сущность: настоящий певец берет инструмент, предлагаемый эпохой, и не раздумывает, и не ропщет. Тот, кто слишком много рефлексирует, не сможет творить.
По части исполнительского мастерства у Аси был довольно абстрактный подход. Фальшивые аккорды провинциального оркестра открывали дорогу к мировым гармониям и личным медитациям не в меньшей мере, чем вылизанное исполнение каких-нибудь виртуозов. И именно этот подход Ася считала правильным в восприятии музыки. Она допускала, что слушательская либеральность в какой-то мере связана с неидеальным все-таки музыкальным вкусом и неидеальным слухом. Или с излишним интеллектом.
Получилось ли бы стать профессионалом? Как всегда, и да и нет. Да, потому что природных способностей хватило бы для учебы на достаточно высоком уровне. И нет, потому что в какой-то момент, как раз когда нужно стать из хорошего ученика профессионалом, случилось бы задуматься, и если бы в теории обнаружились противоречия (а они бы там, безусловно, обнаружились), то… Конечно, спасения и объяснения маячили бы вовне, поэтому это значило бы выход из бизнеса.
Безусловно, как наследнице бардов (просвещенная поэзия, bros!), Асе было жаль, что пути поэзии и музыки безнадежно разошлись, за исключением немногочисленных певцов, не только пишущих свои песни, но и поющих их под собственный аккомпанемент. Были еще, правда, полчища так называемых бардов из КСП, от солнышек лесных и до псевдоинтеллектуальных конструкций, столь же многомерных, как и чертежи в НИИ, где работали их создатели.
Айна не раз спрашивала себя, почему она не встала на этот путь. Возможно, именно у нее получилось бы, как надо. У нее не нашлось другого ответа, кроме: так получилось. В те времена, когда надо было учиться играть на гитаре, когда она еще не вызывала сомнений, у нее на руках была больная мать, а потом появились другие интересы. Удел твой — тишина, певунья.
Глава 39. Бассейн
— Предполагаемое название: «Человек, изменивший мир», — докладывал Робер, сидя на пожелтевшем мраморном подоконнике и читая с экрана. — Предполагаемый план: детство…
— … Отрочество, юность. Боже, какие идиоты! — вульгарная лексика так и рвалась на язык. Шарль-Анри соскочил со второго такого же подоконника и забегал по залу. Звуки шагов отскакивали от каменного пола, метались по пустоте, отражались от изувеченных варварскими переделками стен, чтобы стаей испуганных нетопырей исчезнуть под темными сводами.
— Где чертов банщик? Надо завести здесь хоть какой-то диван.
Ждали специалиста по бассейнам. Архитектор, занимавшийся собственно замком, знаменитый реставратор королевских резиденций, одаривший вниманием относительно скромное луарское строение, наотрез отказался проектировать бассейн. «При укрепленных замках не было бассейнов, только рвы», — протяжно гнусавил он, артистично вскидывая руки к донжону, на просьбу соорудить купальню в римском стиле, с меандрами, арками и львиными головами. Шарль-Анри не поверил, пребывая в глубоком убеждении, что было все, везде и во все времена. Начитанный Робер подтвердил, что мнение о немытости средних веков — злобный и глупый миф. Достаточно вспомнить фрески из падуанского бапристерия, на которых мрачноватые дебелые матроны собираются купать священного младенца, или публичные бани с манускрипта Валерия Максима, где хрупкие голенькие фигурки, женские и мужские, возлежат в постелях на виду у хрупких голеньких же фигурок, пирующих в больших ваннах, или росписи пуццолийских терм: мужчины-купальщики с византийскими телесными пропорциями погружаются в кальдарий, потом, подхватив кувшины, склоняются к прохладному источнику… На этом месте Шарль-Анри прервал своего секретаря. Аргументов было довольно.
Первый из приглашенных мэтров омовений мигом осмотрелся в парке. Дуб велел спилить, одичавший сад — тоже, тогда расчистится место не только для бассейна, но и для солярия с шезлонгами. «Не хотите же вы, чтобы ваш бассейн был всегда в тени?!» — восклицал он тоном, усвоенным на курсах менеджеров среднего звена, и раскинул перед уже безразличными очами заказчика и его секретаря свои каталоги. На обложках красовались те же фотографии, что и в дорогом глянце, где Шарль-Анри и заприметил довольно красивую рекламу фирмы, возводящей, вернее, роющей бассейны. Увы, то, что на картинке выглядело мрамором, вблизи оказалось кафелем. Мерзкого вида образцы материала архитектор прихватил с собой, работать же с мрамором не брался за отсутствием опыта.
Шарль-Анри немало расстроился тогда, две недели назад. Второй водный зодчий явился с каталогом победнее и предложил отделать бассейн не кафелем, а пластиком, замаскированным под дерево, мрамор же всячески ругал за вечно грязный вид. Шарль-Анри помрачнел уже не на шутку. Опять нужно было искать, рыскать, перерывать каталоги, идти на компромиссы и примиряться с паллиативами. Все было еще серьезнее, чем прежде: бассейн — не стол, не кофейный сервиз, которые можно выкинуть, найдя что-то получше. Превращать имение в вечную стройплощадку? Но и соглашаться на предложенные варианты не выпадало. Шарль-Анри слишком хорошо помнил себя дрожащим загнанным мальчиком на зябком полу публичного бассейна и хотел, чтобы ничто в его будущей купальне не напоминало шибающий хлоркой линяло-голубой кошмар детства.
«Диван???» — отметил Робер в айфоне и сказал:
— Пробки на дорогах, конец каникул. Вы же помните, как мы ехали. Какой именно диван?
Ехали действительно неважно. Шарль-Анри не пустил секретаря за руль, пытался вести себя нагло, получалось нервно. О том, что осторожная наглость — не лучшая тактика, Шарль-Анри, конечно, знал, но, когда его подрезали очередные пятые «рено», невольно сбавлял скорость. И все-таки прибыли вовремя.
— Дерьмо, черт, — ругательства получались натужными, — придется ждать. Какой-нибудь, все равно. Новый, пусть из магазина доставят, соберут. Нет, не нужно мусора, даже временного. Посмотри у антикваров.
Шарль-Анри вполне доверял вкусу Робера в таких мелочах. Двадцатисемилетний красавец секретарь на фоне недавнего подростка из рабочего района глядел принцем.
— Начинается ремонт, — осторожно заметил Робер.
— Верно. Заляпают ведь, не спасешь. Ладно, не надо диван. Есть машина и широкие подоконники. Так что там хотят эти идиоты?
— Издательство?
— Да, эти покупатели жизнеописаний и их же продавцы, — Шарль-Анри до того возгордился удачной формулировкой, что даже остановился и приосанился. Что там дальше? Кто автор?
— Автор — вы, — за год знакомства секретаря не удалось приучить обращаться к патрону на «ты».
— Разумеется, они пришлют профессионала, но автор — вы, — повторил Робер.
Шарль-Анри опять заходил по залу, но гораздо размереннее, чем прежде. Робер с любопытством глядел на шефа, мелькающего в солнечных пятнах.
— Что ты об этом думаешь?
— Я думаю… — замялся Робер, — я думаю, что книга все равно выйдет, они уже решили. Поэтому лучше контролировать процесс. Но с другой стороны…
— … С другой стороны, мне в любом случае придется выглядеть идиотом? Даже если сам буду автором, идиотствующим автором? — перебил Шарль-Анри. — Гляди-ка, прибыл наконец.
Шарль-Анри мрачно смотрел на новенькое серебристое 208 «пежо», паркующееся рядом с воротами. Марка и цвет машины ничего хорошего не предвещали.
Господин брадобрей — так мысленно обозвал его Шарль-Анри — явился с какой-то сахарно-белой громоздкой игрушкой под мышкой и держался с подобострастной настойчивостью. Он предложил соорудить точную копию бассейнов виллы Боргезе со львами и Ниобеями, но не в каррарском мраморе, иначе строительство растянется на десяток лет, а в пластике. Игрушка в его объятиях была образцом. Лев-образец походил на римского не в большей и не в меньшей степени, чем надувная кукла из секс-шопа на Бритни Спирс до родов. То есть сходство, безусловно, имелось.
— Хорошо. Составьте, пожалуйста, смету и вышлите на адрес шато.
Визитер превосходно понял, что никакого смысла составлять смету нет, но делать это все равно придется, раскланялся и затрусил к своему «пежо».
— Пиши, — сказал Шарль-Анри, — я согласен.
Глава 40. Nomen
В детстве необычное имя тяготит. Потом может оказаться факелом, освещающим уникальность пути. А может тяготить еще больше.
Имя придумал отец, непонятно, где он его услышал. Мать одобрила за необычность, в принципе, ей было все равно: главное, чтобы не Лена и не Наташа. Загс нехотя зарегистрировал. Конечно, по любому поводу простодушные обыватели пытались заменить имя на Анна: учителя, доктора, секретарши поправляли, не спросив. Неразборчивый почерк бюрократов докомпьютерной эпохи, пишущих одинаково буквы «н» и «и», отсутствие или нечеткость дужки в букве «й» были им в помощь и оправдание.
С прошествием лет окружающие стали подозревать Айну в оригинальничаньи, умышленном искажении букв обычного имени. Возможно, сбивали с толку Айн Рейд по поводу и Барбра Стрейзанд без повода.
Имя японское и шведское, прибалтийское, испанское и туркменское, арабское (глазастая), персидское (зеркало), немецкое (единственная, первозданная). Жизнь на мальгашском. Да и у кельтов, как же без, оно находилось, хотя там было вариантом все-таки Анны.
Планета — Солнце, металл — золото, знак Зодиака — Лев. Как ни странно, все так.
Изучив эти смыслы, Айна в очередной раз подивилась отцовскому чувству. Он выбрал правильное имя. Мать была, конечно, гораздо, гораздо умнее, но тонким чутьем не обладала. Отъявленный атеизм был убеждением ее жизни вплоть до самого последнего периода, до продвинутой стадии рака, когда она наконец задумалась: быть может, там что-то есть? Конечно, есть, говорила Ася, конечно, мама. А отчим уже потирал руки.
Неужели меня не сожгли бы на костре во время охоты на ведьм? С моими-то разлетающимися во все стороны кудрями и независимым взором. Не растерзали бы первохристиане за победоносно-языческий вид? Не закидали бы камнями — да кто угодно. Не расстреляли бы в Гулаге… Стоп. Это слишком больно и слишком близко. Но все-таки способ выживания во время цивилизационных бессмыслиц — держаться на периферии. Если социальные бури не затронули тебя. Поскольку нынешние пертурбации проходят мимо, не значит ли это, что я вытолкнута из гущи жизни? Затешись в толпу и не спасешься, а получишь по темечку, как и все соседи.
Что мне делать сейчас? Стремиться наверх? Держаться в стороне? Надевать ли шапку? Менять имя?
Глава 41. Опять шарашка
HR менеджер проекта mainframe Доминик Асар с полчаса откладывал неприятное или попросту ленился. Беспечный еще не знал, что ему грозит попадание в некий роман в качестве не только не положительного, но еще и второстепенного персонажа. Впрочем, роман он вряд ли когда-нибудь прочтет. Или, во всяком случае, не узнает, что кому-то известно, что, вопреки имени, он не природный француз и даже не еврей-выкрест, а вовсе даже чистопородный кругленький вьетнамец.
Улыбчивость и притворно мягкий нрав вызывали любовь у начальства. Неспособность к программированию и прочим сопричастным умениям спровоцировали проникновение в низшие круги этого начальства: достаточно было пару раз завалить порученный проект и мило поулыбаться шефу — и вот Доминик уже менеджер, а не банальный программист.
В той же мере, как его любило начальство, его ненавидели подчиненные, даже иногда записывали на диктофон разговоры с ним, где он орал, визжал и угрожал. Вот только записи эти никому почему-то не предъявлялись.
Доминик задумался, не сходить ли за кофе, повертел в руках взятый из дому мандарин и наконец преодолел себя и кликнул по названию файла. Изящный, как китайская статуэтка Будды в крайней степени неистощения, он был таким же малоподвижным. Если бы существовали анализы на уровень дзена в крови, показатели Доминика серьезно бы зашкалили (оставим за кадром вопрос, является ли повышенный дзен патологией).
Работа Доминика состояла в отсиживании совещаний и их подготовке и/или переформатировании бесчисленных WORD и EXCEL файлов. Работать Доминик не любил, из-за чего у него всегда был усталый вид. Именно благодаря налету измученности на смуглом челе Доминик и считался ценным сотрудником.
Вот и сейчас Доминик углубился в недра внутренней, доступной только менеджменту, характеристики инженерши по имени Aïna Potocka, только когда до рандеву оставался от силы час. На внутреннем коммуникаторе Доминика светился статус «busy», и если бы не эта Потока, он мог бы сидеть за экраном в позе полутрупа, периодически подергивая мышь, чтобы статус не сменился на «non active».
Иностранка с французским паспортом и французским дипломом. Ишь, понаехали. Доминик взглянул на комментарий RH: перевод (?) из Бурдиго; 1 год саббатикала в связи с семейными обстоятельствами, потом увольнение; проверить, подойдет ли на должность аналитика mainframe.
Неожиданно для самого себя, Доминик не поленился забраться на сайт отделения Бурдиго и выудил портрет соискательницы из архивного списка. Фото было большим и цветным. С него нагловато смотрела ярко-рыжая лохматая дамочка. У Доминика мельком проскользнула стандартная антирасовая мысль: вот почему, вот почему все эти восточные европейцы никак не отличаются внешне от исконных французов, а он, урожденный француз, все-таки выглядит чужим.
Сейчас она придет, и я буду сначала милым, потом суровым, потом опять милым, посмотрим на поведение. Да и примем назад, конечно, с сохранением выслуги лет и пр., как не принять, аналитики нам нужны. Но я оставлю ей шанс сбежать отсюда, я побуду суровым.
Глава 42. Эстетика бездетности
Гадание по Книге Перемен принесло гексаграмму «Кунь» («Истощение»), единственная радость от которой состояла в том, что хулы не будет. Айна пила кофе в случайном кафе и думала не о законченном романе, который требовалось вычитывать, не о предстоящем деловом рандеву и не о предстоящей же встрече, а почему-то о детях.
Даник появился сам по себе, без раздумий, без планов, без изначальной готовности, но размышления на тему, стоит ли иметь детей, конечно, случались. Речь шла, безусловно, о детях артифексов, а не просто лишь бы о каких детях, о детях творцов, у которых родительских чувств умеренно, а вот способностей и креативной энергии — хоть отбавляй.
По правде говоря, Айна затруднялась сказать, кто сегодня в достаточной степени гений, чтобы отказаться от детопроизводства. Расти детей, простой человек, а не мегаломанию. Что же касается прошлого, заставлял задуматься тот факт, что часто у интенсивных гениев не бывает потомства, а если и есть дети, то внуков уж точно не будет. Речь шла, поправляла себя Айна, скорее о гениях XX века, потому что в XIX были, положим, Пушкин и Толстой. Но один рано умер, а другой не наседал на детей, не пытался сделать из них продолжателей дела, потому что на детях гениев и т. д. Да и был ли он гением? Айна так и не нашла в себе сил прочесть Толстого с Даником.
Почему-то Айне казалось, что у нее должны быть еще дети. Она не могла представить, как, когда и с кем, но, видимо, скоро из-за пресловутых биологических часиков, хотя пресса полнилась заметками о детях, рождающихся у шестидесятилетних матерей. Айна не видела в том ничего плохого — вечная модель: Сара, Елизавета и пр. Но все-таки Айне казалось, что все произойдет достаточно скоро.
Хотелось ли ей новых детей? Трудно сказать. Во время интенсивных странствий это было с трудом представимо. А теперь? Айна не могла ответить на этот вопрос, но младенец постоянно мерещился. Но если он случится прямо сейчас, в редких супружеских объятиях, все свернется, жизнь потечет по старому руслу, такой поворот не казался ей привлекательным. Рада ли она тому, что у нее уже есть Даник? Конечно. Несмотря на все трудности, которые пришлось преодолеть. Несмотря на отсутствие денег, нянек, времени. И все-таки она прекрасно понимала child-free публику. Не только потому, что дети отнимают массу ресурсов, но и из соображений бестелесности.
Ужимание себя в точку, неделимую единицу, не способную взорваться изнутри. Сведение внешней телесности и материальности к минимуму: поездки на общественном транспорте в скромных курточках. Подчинение жизни главному — высокому искусству. Тем не менее в какой-то момент телесность и детство захлестывают. Серьезные взрослые артифексы обзаводятся смешными одежками (в широкую полоску, с ушками, в микки-маусах), которые не нужны людям, имеющим детей. Главное же — игрушки, заполоняющие мелкие гарсоньерки чайлд-фри личностей, котики и собачки в роли детей.
Все это можно было бы воспринять как незавершенность, недоделанность. Эстетика бездетности выглядит очень по-детски. Можно было бы даже сказать: если избегаешь естественного детства, оно захлестнет тебя искусственным путем. Детскость и взрослость — еще один надмирный розово-траурный инь-ян.
Глава 43. Парфюмерная школа
Группа разновозрастных курсисток в разноцветных полукедах плелась вдоль лавандовой плантации вслед за технологом парфюмерного дома Гюжан господином Ивом Шальтрасом и переводчицей Ирочкой Дюшан. Замыкала колонну хозяйка школы Вика Солоновская. Поверх кедов наряды дам отличались большим разнообразием, захватывая диапазон от платьев коктейль и розового комбинезона с фигурными прорехами вдоль штанин до марочных джинсов всех длин и расцветок. От идеи надевать на практические занятия туфли на двадцатисантиметровых шпильках дамы отказались еще вчера, при посещении плантаций роз. Полукеды были куплены вчера, в конце экскурсии, в бутике, хозяйка коего ошалела от счастья.
Вика, время от времени пощелкивая «лейкой» за тридцать тысяч евро, раздумывала над тем, что бы такое надеть на фотосессию для журнала «Форс». Редакция требовала пасторальности по контрасту со строгими мужскими костюмами прочих завсегдатаев «Форса». Вика же всерьез думала о свежекупленной, увы, по дешевке (даже хорошие вещи теперь можно было купить только по дешевке) двойке небесно-голубого цвета или фиолетовом шелковом брючном костюме, но не знала, будут ли они хорошо выглядеть на фоне лаванды и неба, ибо съемки предполагалось производить на пленэре.
Прибегать к помощи стилиста Вика считала ниже своего достоинства, ибо не без оснований считала себя фэшн-гуру: до парфюмерной школы она основала кулинарную, а еще раньше — стилистическую. Стилистическая школа давно была закрыта, исчерпав себя по многим причинам, кулинарная переехала в Италию и была поручена не слишком вороватому управляющему, Вика же могла не только приватно радоваться своей прозорливости, но и изъявлять свое счастье публично. В это смутное, лишенное интеллектуальных и фигуральных ориентиров время удавалось делать бизнес только на чувственных радостях, и Вика прекрасно уловила тенденцию.
Ученицами были в основном отставные жены олигархов и просто удачливых бизнесменов — в общем, обычные клуши-брошенки. Экс-мужья оставили каждой при расставании по чемодану денег, и они легко могли заплатить по десять тысяч евро за недельный курс.
Вика не халтурила: подъем чуть ли не с петухами, зарядка, быстрый завтрак — и за парту или в поля. Разумеется, сама Вика с ее одним курсом факультета товароведения не слишком годилась в менторы, но за деньги можно было найти тех, кто убедительно изображал экспертов. В принципе, жена хозяина сети фитнес-залов, Вика не нуждалась в деньгах, но и сидеть, сложив наманикюренные по высшему разряду руки, не хотела.
Вика открыла мейл на телефоне, подключенном к спутниковому интернету, открыла и приложение к мейлу. Нет уж, финансировать непонятную фигню не будем, заключила Вика, пролистнув пару экранов. Нам и так хорошо. Курсистка Анфиса, обернувшаяся было на Вику, опять уставилась в бесконечную лавандовую даль и, шлепая оранжевыми полукедами по сухой землице, любовно трепала жесткие стебли.
Глава 44. Русский вечер
Антону повезло: когда он добрался до кафе, от того отъехала машина, и он удобно и практически бесплатно запарковался: до семи оставалось полчаса. Конечно, он приехал слишком рано, хотя так, вероятно, и нужно прибывать на подобные действа, если ты имеешь какое-то отношение к организации или к организаторам. Теперь бы выдохнуть, но нет, вперед! Внутрь! И будь в форме, даже если это невозможно.
В заведении «Луна и костыль» работал бар, прямо перед входом. От бара одно помещение уходило на полэтажа вверх, другое — на полэтажа вниз. Оба были пока пусты. В верхнем зале был ресторан, в нижнем — бар и литературное кафе. В глубине даже просматривалось нечто вроде сцены. В ресторане будет шумновато, подумал Антон.
Антон направился вниз. И да, вот она, идет навстречу. Черный брючный костюм, распущенные рыжие кудрявые волосы, идеальна. В голове прозвучало: я не ошибся.
Я не ошиблась, подумала Айна. Хвала богам свой, как и думала.
— Ну вот, — с улыбкой развела руками Айна.
— Ну вот, — ответил Антон, — как буднично и как прекрасно! — и подумал при этом, что готов жениться на ней прямо здесь и прямо сейчас, но, увы, готовились произойти совсем другие события.
Уже пришла пожилая маленькая поэтесса, диссидентка Ирина Качмаровская, и сиротливо цедила (sirotait) в нижнем баре бокал красного. Пока раскланивались с ней, вниз сбежала группа французской молодежи с гитарами, торопливо осведомляясь, здесь ли они будут петь Окуджаву по-французски. Здесь, дорогие, здесь. У вас есть программа? Помещение мало-помалу напитывалось особым полутворческим уютом литературных кафе.
Появились Галина (переименовавшаяся в Калину) и муж ее Семен. Познакомились. Калину Антон знал заочно по ужасным текстам, Семен — просто какой-то бузотер, акционист. Антон не знал, что они женаты. Неприятные люди, но от них уже, кажется, не избавишься, подумал Антон. До сих пор день шел на удивление гладко. И вдруг на него напало ощущение надвигающейся неизбежности, краха, безнадежности, тотального провала, при этом время текло поразительно медленно. Каждая секунда растягивалась чуть ли не в жизнь. Или в окончание жизни.
Вот еще, пытался разогнать мысли Антон. Да, день был тяжелым, но я же не институтка, чтобы устраивать себе паническую атаку. Все в порядке. Мы встретились. И надо попытаться больше не расставаться.
— Мы принесем напитки, — заверещала Калина. — Коктейль? Пиво? Вино?
Айна и Антон, не сговариваясь, попросили кампари с тоником. Только один коктейль, подумал Антон. Скорее всего, мне сегодня еще вести машину.
— Вечер должен был вести Алексей. Знаешь Алексея? Этакий барин от литературы, что в наших условиях, безусловно, достоинство. И лодырь беспримерный, поэтому все перевалил на меня. Вот программа. Ты хочешь прочесть что-нибудь? Я тебя, на всякий случай, не ставила в программу. Ты жив вообще после сегодняшнего? Как прошло?
— Относительно жив, — сказал Антон. — Прошло неплохо.
— Так они берут тебя? Будешь парижанином?
— Сначала надо защититься, — ответил Антон, пока решив не говорить про историю с Клариссой.
Подошли Калина с Семеном, неся два коктейля, бутылку пива и бокал белого вина.
— Сколько мы вам должны? — спросила Айна.
Она сказала «мы», заметил Антон, а ведь я ей пока не муж.
— Да что вы, да что вы, это же по-дружески, — заохала Калина.
— Если вам так уж хочется, за вами будет второй раунд, — хохотнул Семен.
— Я тогда буду шампанское, — воскликнула Калина.
— Договорились, — сказал Антон.
Айна держала в руке большой стакан. Пить не хотелось. Да она и не собиралась, как минимум до антракта. Но, с другой стороны, надо было выпить с Антоном за встречу. Просто выпить, чокнуться, посмотреть в глаза, несмотря на эту трущуюся рядом парочку. Хотя бы несколько глотков, от них не развезет, а потом «забыть» стакан где-нибудь.
Чокнулись.
— Ну, за знакомство, — сказала Айна.
— За знакомство! — отозвались присутствующие.
— Как вы собираетесь вести вечер, по-русски или по-французски? — спросила Калина. — Здесь есть французы.
— Надо запросить оракул, — ответила Айна и подумала о том, что напиток был горьковат. Впрочем, для кампари это должно быть нормально.
— За правильные оракулы! — воскликнула Калина.
Опять выпили.
— Вы извините, мне нужно еще кое-что сделать для вечера, — сказала Айна. — Пойдем пересмотрим те данные, Антон. За нами второй раунд! — обернулась она к Калине и Семену.
— Не могу понять, что с ними не так, но что-то не так, — сказала Айна, когда они с Антоном скрылись за занавесом. Она поставила свой стакан на подоконник. Антон поставил рядом свой.
— Тебе не показался этот напиток горьким?
— Нет. Не пей больше, я тоже не буду.
— У нас десять выступлений, каждого выступающего попросила — не больше десяти минут. Соответственно, часа два с половиной, если реалистично смотреть на вещи. Если ты совсем устал, ты сможешь отдохнуть где-нибудь здесь, прилечь на диванчик.
Через пару минут Айна уже сама лежала на продавленном диванчике, а Антон орал в зал, требуя вызвать «скорую».
Амбуланс приехал через четверть часа. Айна, по счастью, дышала, но так и не пришла в себя. Врач решил везти ее в больницу. Антон успел зашвырнуть рюкзак с компьютером в машину и вскочить в «скорую».
Калина, озираясь, отправилась за кулисы.
Глава 45. Любовь, любовь…
Татьяна Таренева, известная в сетях как tankaren_de_tarascon, не отличалась ни красотой, ни интеллектом, ни карьерным успехом, однако же всякий, кто с ней минимально сталкивался, знал: жизнь Татьяны наполнена до крайности. Серые редкие волосы криво не доходили до плеч.
Татьяна то работала в школьной химической лаборатории и подрабатывала фотографом, то наоборот. Она считалась хорошим фотографом. Однажды ее черно-белая серия «Бабушка» получила даже какой-то приз. Были запечатлены: сгорбленная неопрятная старуха в байковом халате, лук, растущий в банке на растресканном подоконнике, порезанная клеенка во всех подробностях ее дырявой судьбы. За луком мелькал мрачный пейзаж: пара голых деревьев с воронами на них и железная, заброшенного вида, дорога. Фанаты отмечали уют и родимый дух, эстетов тошнило, но они почему-то помалкивали. В кадр иногда попадала и мать — они с бабушкой жили вместе, возможно, меняясь халатами.
Фотографировать Татьяне нравилось, она изучила все премудрости этого ремесла, все выдержки и экспозиции, все коррекции цвета в фоторедакторах. У нее были умеренно дорогие камеры и удовлетворительный набор линз. Но главным содержанием ее жизни были мужчины.
В молодости Татьяна частенько рыдала: у всех подружек были бойфренды или мужья, а у нее — никого, никогда! Но внутреннее чувство и дамские романы подсказывали: придет и твое время. Когда эти мужики, ухватившиеся за красоток, поразводятся, у нее будет выбор. Так и получилось. Разочарованные кавалеры посыпались как горох в ее виртуальный передник. Татьяне льстило, что их много, поэтому серьезных эксклюзивных романов она не заводила. Такая жизнь нравилась ей, хотя она понимала, что через пару лет придется выйти замуж и немедленно приняться продуцировать детей. Часики, часики.
Особенно Татьяне нравилось встречаться с мужчинами за границей. Секс обострял ощущение нового места. Новое место обостряло секс.
Такие встречи были удобны: все эти мужчины — а их были десятки, если не сотни, все эти очень временные любовники были интернетными знакомыми. Какого-нибудь ужасного ужаса (расчлененок, удушений) ожидать не приходилось. Разве что пьяные сопли по поводу злодеяний прежней/новой жены.
Пара предложений уже случилась. Трое детей, единственный растянутый свитер vs двое детей, несколько безумный взгляд, желание начать все сначала, включая профессию, в сорок восемь-то лет! — Татьяна отказала обоим, ожидая вариантов получше. Как, например, сегодняшний. Гребаный Сергей был старым интернетным знакомым. Писал комменты, хвалил фотографии, заигрывал.
Татьяна подумала, что, возможно, он был бы неплохим кандидатом на должность мужа. Все-таки академический тип и живет за границей. Работать бы ей больше не пришлось. Снимала бы, что нравится, и продавала в стоки. Когда живешь за границей, сюжетов больше, гораздо больше, чем Аничков мост в тумане.
Но главное, что интересовало Татьяну, — почувствовать себя Айной — звездой литературной элиты, чертовой женой товарища Сергея. Та была в меру известна и хороша, весьма хороша собой. Даже учитывая тот факт, что она давно замужем и рожала. Если бы она сейчас развелась, претендентов бы хватило.
Они встретились на вокзале. Сергей нес оба чемодана и то смотрел откровенно, то прятал взгляд. Робкий товарищ. Но, возможно, тем лучше для мужа. Заявил, что доклад у него завтра, а сегодня он в ее распоряжении.
Они заселились в отель, заняли два номера (Сергей настоял на этом, иначе, мол, проблемы с отчетностью). Заплатил за свой кредиткой и за ее — наличными. Вещи снесли в его номер, который был больше и комфортнее. Сергей предложил погулять по городу, а потом поужинать. Ну что же, галантен. Гуляли, ели бретонские блины, еще гуляли. Поцеловать не пытался. Пару раз приобнимал, но как пацанку, а не возлюбленную, и быстро отнимал руки. Говорили о Сартре, о преимуществах Бурдиго перед Нанси и о французской системе образования. Темы не самые интересные. В Сартре Сергей разбирался средне, в фотографии не разбирался вообще, в математике не разбиралась Татьяна. Про Бурдиго говорил что-то вменяемое, видимо, поднабравшись от жены.
Когда время подходило к половине восьмого, к ужину и, эрго, к сексу, у Сергея зазвонил телефон. Он, без преувеличения, переменился в лице, что-то переспросил, завершил звонок, покопался в телефоне и сказал, что ему нужно срочно вернуться в Париж, жене плохо.
Татьяне не показалось, что это инсценировка, что ему настолько не хочется с ней спать. Было бы интересно, если бы Айна сейчас умерла, подумала Татьяна и медленно побрела к отелю. По дороге прикупила колбасу и хлеб. Сергея в отеле уже, конечно, не было. Татьяне долго пришлось объясняться на ломаном (с обеих сторон) английском, чтобы ей отдали ее вещи из освобожденного Сергеем номера.
Разочарованная Татьяна сидела в малоинтересном провинциальном городе, потому что из соображений конспирации Сергей отказался встречаться в Париже. Кажется, он до сих пор думает, что у него в браке все в порядке, хотя Татьяна из надежных источников знала, что это далеко не так.
Она, конечно, поснимает завтра перед тем, как поехать дальше, но сегодня ей было грустно. Она выпила одна бутылку вина, которую он привез с собой и не забыл оставить, откусила кусок колбасы и неожиданно для себя самой расплакалась.
Глава 46. «Дайте нам красивые стулья!»
Айне распахнули пиджак, показалось стройное белое тело под красивым бельем. Антон отвернулся. Ты хотел видеть ее обнаженной, вот смотри.
— Ничего, стабилизируем, — сказал врач, молодой араб, отняв стетоскоп. — Похоже, просто обморок. Аллергии у нее есть, не знаете? Вы кто ей будете? Муж?
— Друг, — сказал Антон.
— Друг-друг или просто друг? — уточнил доктор не без сальных ужимок.
— Просто друг, — вздохнул Антон. Вселенная уходила у него из-под ног со скоростью, намного превышающей скорость амбуланса.
— Родня есть у нее? Надо бы оповестить, — произнес доктор уже профессиональным тоном, прилаживая к груди Айны какой-то аппарат.
Антон покопался в телефоне. Сергей Родин с безбоязненным тщанием указал на сайте не только электронный адрес, но и мобильный телефон. Значит, не судьба. Скоро сюда явится муж.
— Вы будете звонить или я?
Доктор протянул руку за телефоном.
— Это может быть отравление? — спросил Антон, когда доктор закончил общаться с Сергеем Родиным.
— Может, конечно. На стандартные яды проверим. А нестандартные в рамках обычной медстраховки никто выискивать не станет. Кто она, в конце концов, такая, чтобы травить ее редкими ядами?
— Кто она? Писатель. Очень хороший писатель.
— Надо же, писатель. Никогда не видел живых писателей. Надеюсь, и ваша подруга не сделается мертвой. По крайней мере в ближайшие дни.
— Иншалла, — ответил Антон.
— Она, кстати, того же происхождения, что вы, восточноевропейское что-то? По акценту слышно.
Антон попытался скорчить ироническую рожу.
— Да ладно, вот я из Марокко, и что? Наши гены обогащают Францию, — хихикнул доктор.
Подъехали к госпиталю. Антон не совсем понимал, где они находятся. Бульвар де-ль-Опиталь? Лицо Айны было мраморным в свете мигалки, едва зажегшихся фонарей, наступивших сумерек.
Айну увезли, Антона не пропустили. При оформлении оказалось, что у Айны нет при себе никаких документов. Скорее всего, у нее имелась сумка, но осталась там, в кафе, Антон не отреагировал, потому что не отреагировал.
Антон продиктовал ее данные — оказывается, он знал все, вплоть до времени и места рождения. Имя транскрибировалось очевидным образом. Антон провел полчаса в приемном покое, кочуя с одного подломанного пластикового стула на другой и бессмысленно разглядывая грязные стены. Пошел в справочную, был изгнан назад в зал. Прождал еще полчаса. Ведь она мне никто и, надеюсь, еще не умирает. Почему же я сам умираю прямо сейчас?
Антон проболтался еще час в приемном покое, ничего не узнал и неожиданно для себя самого ушел. Он был как во сне, когда действия не всегда логичны.
Он поехал назад к «Луне и костылю». Вечер, конечно, не состоялся, заведение было наполнено случайной публикой. Антон спросил у бармена про сумку Айны.
— Эта? — спросил тот, вытаскивая из-под прилавка массивный кожаный четырехугольник.
— Думаю, да, — ответил Антон. — Храните, пожалуйста, пока муж не придет. Его зовут Серж Роден.
Бармен вытащил из ящика post-it, переспросил, написал имя, прилепил бумажку к сумке и сунул ее назад под прилавок.
Антон написал СМС Сергею Родину, где искать сумку, вышел, намереваясь поехать в отель, снятый на всякий случай, а завтра с утра опять поехать в госпиталь. Здесь он поставил машину. Нет, точно здесь, напротив заведения. Место было занято совсем другой машиной, нагло синей. Его собственную темно-зеленую машину не могли эвакуировать на штрафстоянку за незаконный паркинг — все по правилам, она никому не мешала. Эта машина, мягко говоря, не новая, за нее практически ничего не заплатят. Но компьютер! Там все, все тексты! Знаете что, дорогие боги, кажется, это уж слишком.
Антон сидел в баре, смотрел на бесполезный ключ, пил и обзванивал полицию, страховку и т. д. Единственная мысль, болтавшаяся у него в голове, состояла в том, что его собственный голос напоминает голоса отвечающих на звонки автоматов.
Между делом пришло три мейла. Один от агентства по недвижимости с просьбой как можно скорее освободить квартиру. Второй — от Клариссы, в котором она подтверждала, что диссертация никуда не годится, и ни о какой защите не может быть и речи. Третий из шато — о том, что они все-таки решили закрыть отель на ремонт прямо сегодня, отменили все резервации и в его, Антона, услугах больше не нуждаются.
Антон вышел из заведения и медленно пошел в сторону станции метро. Ему навстречу направлялась троица сильно выпивших французов, явно с сегодняшней демонстрации, гуляющая, видимо, весь день от бара к бару во славу мировой эстетики. Как там, в барах, со стульями?
— А вот чувак, — сказал один из них, указывая на Антона, — слишком уж чистенький чувак. Богатый, да? Шишка-шишечка? Дай нам красивые стулья!
Они наверняка богаче меня, думал Антон, или, во всяком случае, у них были для того все возможности. Природные французы. Вроде не собираются убивать. Впрочем, все равно.
— У меня нет красивых стульев, да и вообще никаких нет, — сказал Антон, — вы не по адресу.
— Еще и иностранец, — процедил сквозь зубы один из компании. — Вот почему они чистенькие и хорошенькие, а мы должны впахивать?
Антон одновременно увидел, как в лицо ему летит тяжелый кулак, как мобильник выскакивает из кармана и вдребезги разбивается о мостовую и как свет фонарей становится апельсиново-лиловым перед тем, как исчезнуть совсем.
Часть 2. Шарль-Анри Берже и эстетическая революция
1. Введение
Франция бурлит, недовольство грозит перекинуться на другие страны. Назревали ли беспорядки исподволь или возникли вдруг, низвергшись на манер метеорита (небесный дар!), рассуждать теперь поздно или, быть может, рано. Мир знал картофельные бунты и прочие жакерии и, казалось бы, ничему удивиться уже не должен. Утешает и настораживает, что причины нынешних волнений, кажется, являют собой принципиально новый феномен.
Все доселе известные в истории революции давно проклассифицированы: экономические, религиозные, национальные и, собственно, всё, пусть чаще всего наблюдаются сложные, смешанные случаи. Вслед за Питиримом Сорокиным воздержимся от того, чтобы смешивать причины и поводы революций. Насколько нам известно, эстетический фактор никогда, ни разу не назывался среди причин массовых народных волнений и тем более среди их поводов. А это наталкивает на мысль, что человечество вступило в новую эпоху своей истории.
Предлагаемые записки призваны наложить структуру на массу разрозненных сообщений, которыми пестрит официальная и не очень пресса. (Трудно отрицать, что социальные сети и частные блоги — немаловажная часть информационного пространства, поэтому попытаемся уделить внимание и им тоже.)
Мы не ставим перед собой слишком глобальных задач. Никакой гарантии, что упомянуты и откомментированы все достойные внимания факты, дать невозможно, так же как и обещать, что авторская точка зрения уникальна. Вполне вероятно, что блогеры-интеллектуалы уже проделали работу лучше и глубже. Однако же смеем утверждать, что серьезные систематические исследования на тему пока что не проводились, иначе нам стало бы о них известно.
Касательно теории и истории эстетики, большая часть фактов и материалов, приводимых в этих заметках, хорошо известны. Тем не менее специфика темы требует полного реструктурирования этих данных. Рассуждение придется вести ad negatio, пытаясь проанализировать, действительно ли прикладная эстетика есть провал и деградация, и если да, какой именно исторический момент следует считать началом конца.
Практически необъятный объем имеющихся материалов и наличие фигуры, сыгравшей роль и центра, и катализатора, как ни странно, облегчают задачу, предлагая начать повествование как биографию, а уж куда оно в итоге заведет, зависит не только от авторского вдохновения, но и от того еще, как будут развиваться события сегодня.
Итак, пока что сконцентрируем внимание на нашем персонаже и попытаемся разобраться, действительно ли он является новым великим французским революционером, или роль его переоценена.
Для начала, уже во вступлении, рискнем упомянуть тот необычный факт, что, оказывается, программисту, чтобы прославиться, вовсе не обязательно изобретать новый метод, язык программирования или концепцию социальной сети.
И да, автор вынужден оправдаться, хотя и пишет под псевдонимом: анализ острых банальных событий, к коим, безусловно, относятся любые революции, — чуждый автору жанр. Причин, по которым возник этот текст, две: а) журналистский заказ и б) описываемый процесс вышел из статуса остромодной новости, которая будет забыта завтра.
Может быть, время и возможности пересмотреть всю историю эстетики, как прикладной, так и чистой, появились именно сейчас. В конце концов, следует признать, что шагать по историческим мостовым гораздо удобнее в ультрасовременной технологизированной обуви, чем в музейных сандалиях.
2. Детство и юность
Идея заката Европы способна стать краеугольным камнем излагаемой концепции. Из недовольно-активного молодца в Америке получается Цукерберг. Из такого же в Европе — Шарль-Анри Берже. Впрочем, не будем забегать вперед.
Шарль-Анри Берже (впредь ШАБ) родился в городе Бержераке в 1982 году в достаточно бедной семье. У него одна младшая сестра — Алексия, попавшая под умеренный прицел журналистов только из близкородственных соображений. Отец семейства был разнорабочим на стройке, мать — домохозяйкой. (Оба родителя, заметим, живы и здоровы до сих пор, но, видимо, отошли от профессиональных забот.) Весь официальный семейный доход равнялся одной минимальной французской зарплате (SMIC) минус налоги. Что может позволить семья из четырех человек на подобный доход? Да практически ничего. Скудное жилье, скудная еда, скудная эстетика. Ни поездок, ни концертов. Минимум новой одежды. Излишества (вроде «Макдоналдсов» раз в три месяца) оплачивались из неофициальных доходов отца, дыры в бюджете латались черными подработками матери в качестве уборщицы.
Были ли у родителей ШАБ потуги вырваться из нищеты? По сравнению с их родителями-крестьянами они и вырвались. В этих кругах сыновей выгоняют из дому в восемнадцать лет. Дочерей выдают замуж или тоже выгоняют, ставя при этом в такие условия, что будет не до гулянок. Но вернемся к нашему герою.
Внешности ШАБ с детства сопутствует некоторая замшелость и сучковатость. Или, выражаясь проще, габитус героя не назовешь ни привлекательным, ни благородным. Но этот факт его, кажется, не огорчал. Огорчала же даже не бедность — на окраинах города Бержерака так жили примерно все.
ШАБ с детства страдал от ужасного вида посуды и мебели, наполнявших социальную трехкомнатную квартиру в блочном доме, где обитало семейство Берже. С младых ногтей герой наш понял: чтобы окружить себя сносной эстетикой, надо иметь побольше денег, а чтобы иметь побольше денег, надо учиться. И он учился в меру сил, пока его одноклассники и дворовые знакомые предавались детским, а позже подростковым шалостям.
ШАБ не был отличником, был он, в нашей устаревшей системе координат, скорее, троечником, потому что… причин тому было множество, от отсутствия природных способностей до генетической неприспособленности к учебе через все безнадежности захудалых провинциальных школ. Тем не менее у ШАБ не было никаких проблем ни с тем, чтобы получить аттестат зрелости, ни с тем, чтобы поступить в ангулемскую инженерную школу, тем более что подобные заведения во Франции — что-то вроде ПТУ: принимают всех подряд без вступительных экзаменов.
Это унылое заведение представлялось персонажу дорогой в яркий мир богатства, раскрашенный грезами бедности. Два года, наполненные учебой и подработками то там, то сям (отец, понятное дело, не мог содержать отпрыска), проскочили быстро. Двух лет вполне хватило.
Мы подходим к самому, пожалуй, важному периоду в жизни нашего героя, когда он вступил на путь, на который вступил. Сейчас нам предстоит ответить на вопросы «почему» и «как». Почему он взорвал мир, и как ему это удалось.
3. Первоначальное накопление капитала
Нравы напомнили бы нашему герою советские, если бы могли напомнить. В недрах большого порочного заведения, будь то коммунистическая полукарательная контора или контора формально свободная и вполне коммерческая, происходят едва ли не те же процессы. Эта система ломала практически всех, проходивших через нее. Рабий, практически рыбий дух, умение молчать и пресмыкаться — чтобы выжить хоть наполовину, приходилось научиться этому. Именно в этом периоде следовало бы искать психологические проблемы нашего героя, а не в достаточно стандартном детстве, но психоаналитики этого почему-то не подозревают. Отношение большинства неспециалистов к жанру больших корпораций — нейтрально испуганное.
В инженерной школе помимо электрических реле и сантехнических схем нашему герою худо-бедно показали успевший подустареть язык программирования «Суматра». Увидев серые скромные экраны — ничего яркого и экзотического, ШАБ немедленно сообразил, что именно этот путь выведет его из тьмы безобразия. Учился в инженерной школе (мы забыли это отметить вовремя) наш герой опять же кое-как, но в программирование вложил все, что ему было дано под именем души.
Откровенно говоря, мы не можем понять, нужно ли давать введение в этот род деятельности. Те из читателей, кто столкнулся с подобным, все знают сами, те же, кого боги вели по более обустроенным дорогам, пусть и дальше остаются в неведении. Скажем только, что это тяжелый и малооплачиваемый труд. Особенно в так называемых сервисных центрах, где заказчику продается не конечный продукт, а затраченное на него время. Соответственно, программист должен написать и отладить программу за один день, а заказчик платит за проданные пять. Люди пересиживают на месте по паре лишних часов в день, не получая за это ничего, кроме пинков, начальники трясут у них под носом экселевскими таблицами с клетками размером с муравья. Производительность, мол, твоя не увеличивается, а должна бы вырасти на два процента! Грустная, словом, картина. Эстетика процесса тоже сомнительна.
Огромные залы, в которых, едва не падая с разболтанных стульев без подлокотников, скрюченно притаились инженеры. Программы, которые до сих пор крутятся в большинстве банков, написаны в 70-х на языке Бокол. Суровые черные, даже не серые, экраны, имитирующие первые цифровые дисплеи, монструозные файлы в упакованном в старом стиле формате, из которых неопытный взгляд улавливал разве что анонимизированные имена виртуальных клиентов банка, записанные большими буквами:
MLE CHALGHAMI NKILUBAKIDI
MR JUDE PRADEEPKUMAR LUMONGO
MR WASTYNE MYRIAM SURAJ BAJRA
MME POUHAL-DONADILLE MARIE LOLI
и так сорок миллионов раз.
Вероятно, человек, склонный к писательству, вытянул бы что-то даже из этого скудного материала, намекая месье JUDE PRADEEPKUMAR LUMONGO, что неплохо бы ему поучаствовать в борьбе с месье WASTYNE MYRIAM SURAJ BAJRA за симпатии мадемуазель CHALGHAMI NKILUBAKIDI, в то время как свежеразведенная мадам POUHAL-DONADILLE MARIE LOLI будет строить козни всем подряд действующим лицам. Но литература ШАБ не интересовала; быть может, потому, что он сам персонаж. А интересовали его эстетика, пока что бытовая, и деньги как путь к этой эстетике. Кое-что, правда, настораживало.
Теперь, разумеется, ШАБ жил отдельно от родителей и должен был как-то обустроить снятую мини-студию. Мебель попалась, какая попалась, — денег имелось, мягко говоря, немного. ШАБ решил отыграться на посуде и приборах и отправился в большой супермаркет. И вот разочарование: даже самые дорогие приборы выглядели ужасно, о посуде и говорить нечего. Удивившись, ШАБ обошел несколько посудных бутиков. Там обнаружились приборы и тарелки по цене месячного жалованья ШАБ за штуку, но красотой все еще не пахло. (Мы призываем читателя не задаваться вопросом, откуда взялась эта информация. У нас свои источники.)
ШАБ немножко погуглил, решил, что чего-то не понял, и отложил вопросы бытовой эстетики на неопределенное будущее, полностью посвятив себя зарабатыванию денег.
Убогая контора наградить богатством не могла — это было понятно с самого начала. Зато наградила неким знанием. Помимо естественной в таких условиях программистской old-style премудрости, нашему герою пришлось столкнуться с биржевыми азами, из которых он усвоил не частные вроде украденной инсайдерской информации, а общие умения. ШАБ стал не только поигрывать на бирже, скорее всего, в рабочее время, но и наблюдать, как устроена эта область, как централизировать информацию и за ней следить.
Еще не увольняясь из конторы, ШАБ запустил стартап, выпускающий самый удобный на момент софт для биржевых операций. По кликам там и здесь открывалась история, рисовались графики, и биржевая картина представала уже не абстрактным хаосом, а вполне организованной структурой. Через год-другой появилась аппликация для смартфонов, представляющая информацию в еще более концентрированном виде. Программу писал уже не сам ШАБ, а кто-то из наемных программистских гениев. Довольно быстро ШАБ получил от конкурирующей конторы предложение продать стартап. Выручка составила миллионов десять, и это было только начало периода накопления капитала.
4. Кризис
Казалось бы, начиная с этого момента немало людей выбрали бы полное эпикурейство и стрижку купонов. Немало, но только не ШАБ. Вложив вырученные деньги наполовину в биржу и наполовину в новый стартап, за пару лет ШАБ удвоил состояние. Потом последовал новый цикл с продажей нового стартапа, и тут мы теряемся в подсчетах, сколько всего было подобных циклов. Оставаясь еще молодым человеком в не самой приспособленной к быстрому бизнесу стране, ШАБ стал мультимиллионером.
Тем не менее чувство, условно называемое счастьем, не очень-то сопутствовало персонажу. Он метался теперь уже по антикварным лавкам и салонам дорогущей мебели в тщетных попытках окружить себя красотой. У антикваров комплекты, как правило, были не полными, да и вообще, вы пробовали загрузить столовое серебро в посудомойку? В мебельных же царил сплошной обман, когда кучи пластикового дерьма гордо выдавались за экстрадизайн. Видимо, уже здесь случился географический провал.
Постфактум исследователи анализируют список самых счастливых стран мира. Вот он:
- Норвегия
- Дания
- Исландия
- Швейцария
- Финляндия
- Нидерланды
- Канада
- Новая Зеландия
- Австралия
- Швеция
Счастье в данном случае, как правило, связывают не только с высоким уровнем жизни и, очевидно, с неким небрежением высокой кухней, но и с легким отношением к бытовой эстетике — минимализмом, причем без особой селекции. Как видим, Франции в списке нет. А также Германии, Великобритании, Соединенных Штатов и даже Италии. Что же выделяет среди «несчастливых» стран именно Францию? Ответ представляется очевидным, а может быть, таковым и является. Франция издавна считается законодательницей мод, но это звание не просто устарело, оно исчезло, растворилось в стандарте. Тем болезненнее это ощущать французам, и тем больнее укол другим нациям — если уж у лидеров так, то что же говорить о нас, эстетически пассивных и неловких.
5. Промежуточный этап
Модель распространения заразы вроде бы ясна и совсем проста. Берже пишет бациллу-пост, который становится известным, плодится и множится как в мировой сети, так и в бумажной прессе, и народ выходит на улицы.
Ныне принято забывать, что имелся еще один, промежуточный этап. Идеи Берже вовсе не сразу стали достоянием широкой публики, но прошли через этап иронического метапротеста. Кто-то из французских поклонников идей радикального эстета Макса Геллера («Renoir Sucks at Painting») наткнулся на запись Берже в Фейсбуке, собравшую уже около двух тысяч лайков и комментов, и написал по этому поводу двуязычный комментарий, с которого по сути и начались баталии бытового нигилизма. «Да, все так, ну и что?» — к этому сводилась суть комментария.
Первая демонстрация прошла в Соединенных Штатах, была маленькой, ироничной и заметной ровно в той степени, чтобы информация о ней мелькнула в «Нью-Йоркере» под заголовком «Печной горшок не лучше Ренуара».
«Ирония воспринята всерьез», — иронически сокрушались интеллектуалы, но повернуть процесс вспять, кажется, было уже невозможно.
Не забываем: самые популярные теории суть вульгаризации. Что, в применении к социальным процессам, значит следующее: нынешняя революция, пусть и ломает все шаблоны, развивалась все-таки по стандартному сценарию: толпа не выходит на баррикады без разлагающего влияния образованных классов.
6. Кризис выбирается за рамки личного
Оставим пока в стороне вопрос, реальна ли проблема. Действительно ли человечество зашло в эстетический тупик и без динамита, в прямом или фигуральном смысле, выбраться из него не сможет.
Рассмотрим психологические аспекты проблемы, имеющие, как нам представляется, две стороны. Во-первых, почему именно наш герой стал испытывать эсхатологически-эстетическую тоску? Какие обстоятельства жизни и свойства характера привели его к этому? Во-вторых, почему именно ему удалось всколыхнуть демос, до той поры не имевший понятия о своих эстетических бедствиях?
Вопросы, как нам представляется, вкладываются в общую теорию пророчеств, которая, возможно, еще не написана (смелые докторанты смелых профессоров, мультирелигиозные провидцы, где вы?), но интуитивно понятна.
Разбросанные элементы, волны/корпускулы добра и зла в том смутном образовании, которое именуется человеком банальным, в силу обстоятельств могут перекомпоновываться, резонировать, приходить в движение, взрываться. Что самое опасное и удивительное: добро и зло здесь относительнее, чем где бы то ни было. Открытые глаза, презрение одного адепта к окружающему фону сопровождаются смертями или тяжелыми психическими расстройствами множества других.
Разбираемую тему, как и любую, пожалуй, тему в мире, не могли не откомментировать психологи. Чаще всего проблема характеризовалась как субъективная, и подобные заметки неизменно начинались с фраз вроде «красота — в глазах смотрящего» и «о вкусах не спорят».
В качестве диагноза чаще всего называлась асоциальность, проблемы адаптации в обществе и чуть ли не аутизм. Тон статей мог быть как, мягко говоря, язвительным (прямые призывы подвергнуть героя волнений психологическому анализу и неизбежному насильственному лечению), так и миролюбивым, дополняемым публичными рекомендациями несчастной жертве эстетики, как увидеть красоту мира, в частности, заурядных бытовых предметов.
Если бы наш герой мог увлечься чем-нибудь, мог любить, утверждают эксперты, его не одолела бы эта idée fixe. Мы, мол, имеем дело с явными психологическими проблемами, в частности, с плохой социальной адаптацией.
Отдельно отмечается умеренная, как деликатно выражаются комментаторы, теоретическая подготовка героя. Как очевидно каждому наблюдателю, бросается в глаза фиксированность на эстетике без малейшего эстетического образования. Возможно, вещи, показавшиеся герою некрасивыми, объективно такoвыми не являются. Отсюда следовал немедленный переход к вопросам глобальным и теоретическим, т. е. повествование переключалось на определения, что есть красота и что безобразие, — вопросы, по которым теоретики, кажется, не пришли к единому мнению.
Обычно «острые» новости быстро выходят из моды. Достаточно смерти рок-звезды, чтобы забыть о выходке очередного диктатора, извержения вулкана с непроизносимым названием, чтобы забыть о смерти звезды, и, увы, кровавого теракта, чтобы забыть обо всем сразу.
Но стоило миру в очередной раз, обмахнувшись передовицами, прийти к стабильности, чтобы убедиться: эстетическая революция превратилась в перманентный фон.
Голоса философов «не от мира сего», т. е. вполне успешных охотников за грантами, только подогревали котел страстей, вместо того чтобы его охладить или выплеснуть вон.
Вариации на тему «the best things in the world are free» дополнительно снижали и без того упавшие продажи. Можно ли на этом основании утверждать, что падение интереса к вещному миру способствовало всплеску духовности?
Увы, во-первых, интерес к материальной стороне мира только возрос, проблема превратилась в idée fixe уже не одного отдельно взятого человека, а толпы. Во-вторых, зараза перекинулась и на интеллектуалов.
Мыслители-минималисты, бессребреники с полными книжными шкафами и пустыми одежными или вовсе без оных, привыкшие утверждать, что им ничего не надо, кроме продавленного дивана и чего-то, на что можно поставить компьютер, вдруг осознали, что келья в цистерцианском монастыре XII века — это совсем не то же самое, что каморка в блочном доме с отваливающимися обоями в цветочек и расслаивающимся столом из ДСП. Замена стола на новый из того же магазина и приклеивание афиш с Колизеем к обоям только подчеркивали убожество обстановки. Даже ликвидация обойных цветочков помогала слабо.
Вдохновение покидало несчастного интеллектуала, и, забывая о дедлайнах и обрекая себя на долговую яму, он начинал метаться в попытках облагородить обстановку или сменить прописку на монастырь века хотя бы семнадцатого. Все это требовало денег, заработать которые интеллектуальным трудом практически невозможно, тем более пренебрегая дедлайнами.
Меж тем деньги, как показывает нам пример зачинщика безобразий, в этих делах помогают не сильно.
«Мы наблюдаем единственное в своем роде массовое помешательство. Человечество сошло с ума», — твердили глянцевые комментаторы и психологи и с сомнением поглядывали на свои чайные чашки.
Пытались торжествовать только философы умеренно анархистского толка, и в первом ряду — Слободан Вивек. «Мир симулякра настигла расплата», — вещал профессор Вивек, разъезжая по миру и прикладывая пудовым кулаком кафедры иногда даже из настоящего дерева.
«Мифологии новейшего времени развенчаны», — подключался к дискуссии хор семиотиков, ладно спевшийся под потустороннюю дудку давно почившего Дарта.
Психолингвисты Калановой школы характеризовали homo contemporaneus как homo trepidus. Даже вещные ориентиры оставили человечество, что говорить о духовных? — следовало немедленно.
«Это не более чем постмодерн, ничего нового», — пытались перехватить инициативу филологи. Диктат языка превратился в его же инфекцию.
Прежде обман сосредоточивался в области религии, твердили все хором. В наше светское время обман распространился по многим областям, и одна из первостепенных — эстетика.
Эстетика оторвалась от корней. Именно поэтому представители цивилизаций, где этого не произошло (индийской, арабской, в конце концов, даже русской), практически трепещут перед не подкрепленными никакой теорией дизайнерскими изысками.
7. А король-то плохо одет, или Нарушение конвенции
Мыслители из числа правых циников-бонвиванов удивлялись убогости концепции. Этот парвеню, безусловно, не в ладах с социальной конвенцией. Его поведение — выходки безвкусного бедняка, вырвавшегося из грязи в князи, но не умеющего потратить свои умножившиеся гривенники.
Грех отца-ниспровергателя — незнание правил игры и(ли) неумение применить их. Он слишком серьезно относится к тому, что есть игра. Он провозглашает открыто то, что и так известно. Таким образом, добавим от себя, комментирующие умники негласно соглашаются с разбираемой теорией.
8. Эстетическая революция в действии,
или «Дайте нам красивые стулья!»
Герой обозначен, теперь возьмемся за дефиницию. Термин «эстетическая революция» существовал всегда во множестве частных значений как в искусствоведении (революция, совершенная Малевичем и пр.), так и во вполне прикладных областях — от фитнес-одеяний до стоматологических технологий.
Самые уместные употребления термина можно встретить в культурологических статьях, где эстетическая революция нередко противопоставляется эстетической реформе, но и они не являются нашей прямой темой, гуглящий да нагуглит.
По нашим сведениям, в применении к предмету настоящих записок впервые словосочетание употребил колумнист газеты «Утка в цепях», господин Морис Периме. Статья господина Периме явилась откликом на блокировку забастовщиками мебельного магазина «Бош Робуа», проходившую под лозунгами «Дайте нам красивые стулья!». Отметим, что волна демонстраций началась именно у этого весьма дорогого мебельного магазина, что говорило, видимо, о том, что в дешевых закономерным образом все еще хуже. Потом волна докатится и сюда, в магазины «Идея» и К°, которые окажутся прямо-таки осаждены, так что в них не смогут пробраться не только покупатели, но и продавцы.
9. Почему, собственно, стулья?
Стулья, видится нам, являют закономерный символ описываемых социальных процессов. В любой экспозиции любого музея дизайна именно стулья занимают царственные позиции.
Стул есть база, основа, непосредственно входящая в контакт с частью тела если не самой важной, то такой все-таки, на которую трудно не обратить внимания. И что, пожалуй, самое важное, стул — символ умственного труда. Отвратить от этого труда способны не только неудобные, но и некрасивые стулья.
Далее упомянем стул в роли престола — символ власти, омфалос державы. Стул в роли знака очередной попытки ниспровергнуть власть отождествляет домашний очаг в большей степени, чем сам этот очаг, центр ежедневного бытового обиталища.
Таким образом, именно стул стал символом нынешнего эстетического упадка, и это было стихийно почувствовано народом.
Мир стульев служит прекрасной моделью вещного мира. На примерах стульев можно иллюстрировать практически любой пассаж новейшей эстетико-революционной теории.
Допустим, идея натуральности. Дизайн, напомним, хорош тогда, когда воспроизводит природные формы. На примере стульев Арне Якобсена эту идею можно представить прекрасно: стул-муравей, стул-чайка, стул-капля, возможно, сегодня если что-нибудь и воспроизводят, то только недоумение и гнев разочарованных наблюдателей.
Как водится, народное мнение существенно отстает не только от теории, но и от ее практических применений. После стула «Василий» с его множеством плоскостей идея Баухауза свелась к полному исчезновению стула. Напомним: человек сидит в пространстве, поддерживаемый невидимой силой.
Упомянутая модель Баухауза вполне способна сойти за провидческую. Техническое устройство несуществующего или почти несуществующего стула, кажется, не должно представлять неразрешимую проблему. К тому же под эту идею вполне можно подтянуть прозрачные стулья Филиппа Старка — дизайн, существующий опять-таки благодаря современности с ее технологиями.
Если попытаться вычислить время эстетического провала, нетрудно решить, что дело всего лишь в мировых войнах, от которых мир так и не оправился. Тонкость состоит в том, что, к счастью, в недавнее время глобальных войн не наблюдалось.
Речь идет не о заговоре богатых против бедных, не о насильственном вредительстве одних людей по отношению к другим, а о самоуничтожении человечества в целом. Это болезнь, которую нужно преодолеть. Беда в том, что ни ремедия, ни идеал названы не были.
Удобство как критерий бытовой эстетики? Очень старая тема. Функционализм (1920–1940) не решил проблему и забыт уже давно.
Где же искать верхний предел, образцы-идеалы? С этим как раз все просто. Состоятельные радикалы высказывались примерно таким образом. Они хотят красивых стульев? Пусть добиваются тронов!
10. Arts and крах
Предполагается также, что современный кризис прикладного искусства соответствует кризису академического искусства 10–20-х годов XX века. Какие из этого следуют выводы? В частности, такой: произведения искусства, современникам казавшиеся умышленно испорченными, сегодня признаны классикой. Почему картины Пикассо дороже картин Рафаэля раз в десять? Потому что первый, то есть новый, опережал свое время лет на пятьдесят как минимум, а второй, то есть хронологически первый, шел в ногу с веком.
Возможно, это же ждет современные предметы обихода, против которых протестуют невежи: через несколько десятков лет если не сами невежи, то их просвещенные потомки сочтут ныне презираемые табуретки эталонами дизайна. Красота из мира, стало быть, никуда не исчезла. Но нужно уметь ее увидеть.
Беда лишь в том, что нынешние будущие эталоны до будущего попросту не доживут, потому что рассчитаны максимум лет на десять, но в силу скверного качества обречены умереть гораздо раньше.
Как бы то ни было, борьба с потребительским духом потерпела крах. Отсюда, в свою очередь, следует как минимум два вывода. Во-первых, коммунистическая угроза миновала. И во-вторых, человек все-таки туп.
Косвенный вывод из факта существования и неудачи направлений вроде «Arts and Crafts» состоит в том, что все было плохо уже в конце XIX века и сейчас, разумеется, не могло не стать еще хуже. По сравнению с современной массовой продукцией викторианские предметы, даже и стандартные, кажутся изящными. Но художественное направление эстетизм отрицало их. Кажется, мы совсем запутались.
11. Еще несколько плевков в сторону прикладного искусства
А заодно и чистого, раз уж ветер попутный. Возможно, мы уже в окончательном тупике. Фундаментальный труд следовало бы начать, пожалуй, с эстетики как дисциплины, разбирая ее различные определения, постепенно перейти к искусству, прикладному искусству и наконец к бытовому дизайну.
Как бы ни классифицировать искусство относительно духа, философии и религии, даже приписывая ему роль неподчиненную, прикладное искусство априорно играет роль гораздо менее фундаментальную, если не сказать низменную.
Содержимое современных галерей бесчисленное количество раз подвергалось критике, от соленых разборов Зальца до невнятного регота люмпенов, заглянувших в окошко (самые дорогие галереи защищаются от этого). При всем откровенном убеждении в стиле «нас дурят», народ все-таки не выходил на улицы из-за холстов, политых в лучшем случае краской.
Народ достаточно честен и умерен, чтобы судить не выше стула. Толпы выгнала на улицы именно прикладная эстетика, а вернее, ее предположительное отсутствие.
Но, собственно, ключевое слово прозвучало абзацем раньше. Дизайну учат только на каких-нибудь второстепенных факах (позволим себе не снабжать сноской это очевидное сокращение), в результате чего имеем, что имеем. А самые яркие звезды дизайна, скорее всего, вообще нигде не учились.
12. Можно ли говорить о причинах и хронологии?
Человеку свойственно протестовать в не меньшей мере, чем соглашаться. Причины народных бунтов до сих пор были сугубо практическими. Теперь же неискушенный люд прекрасно отдает себе отчет, что красивую вещь можно сделать с минимумом затрат, и бунтует, собственно, по достаточно простой причине: если раньше красивые вещи можно было заполучить даже за небольшие деньги, то теперь ни за какие деньги не найдешь. То ли сильных мира сего упрекают в насильственной порче дизайна, то ли всю западную цивилизацию скопом — в настоящей закатной импотенции.
Умилительные дешевые статейки в духе «Ах, как древние экземпляры (стулья, носки) напоминают современные модели великих дизайнеров!», в которых современный дизайн рассматривался как венец прогресса и абсолют, стали невозможны. Сентенция вывернулась ровно наоборот: если современные модели можно сопоставить со старинными образцами, не все еще потеряно в мире дизайна.
Эстетика выкристаллизовалась из областей, в которых она имела подчиненное положение. Грубо говоря, золотые амулеты стали воспроизводиться ювелирами не из-за магических свойств символов, а из-за эстетических вкусов толпы. Поскольку вкусы — субстанция зыбкая, эстетические ориентиры за очень короткое время оказались размыты и практически уничтожены. Конец этого процесса отнесем на начало эпохи так называемого декаданса.
Форма, канон важнее, чем это принято считать. Стоит выстроить храм с каким уж получится фризом на оконечности полуострова за много-много лет до Рождества, которое то ли наступит, то ли нет, и ты уже в Великой Греции. В сферах своих, привычных, пусть и нарушают их порой слишком свеженькие неклассические ветерки.
Как побочное следствие, заметим, США в момент возникновения были приемлемы как эстетический казус и вполне вписывались в теорию эстетики. Таким образом, начало эстетического провала не следует датировать ранее наступления нового времени.
13. Немножко новейшей теории
Эстетика как официальная академическая дисциплина немало развилась со времен Александра Баумгартнера, т. е. века, позволим напомнить, с XVIII, но это только затемняет практическую сторону вопроса. Мы склонны признать, что начало относительного эстетического декаданса в немалой степени связано с теоретизацией понятия. Если раньше человек старался «сделать красиво», следуя интуиции либо традиции, то попытка объяснить, что такое красиво, привела к началу расшатывания как интуиции, так и традиции.
Взлет нового интереса к арт-ценностям связан со всплеском арт-рынка, когда за отдельные картины выкладывались десятки миллионов долларов, причем Кандинский оказывался в полтора раза дороже Леонардо.
Эстетическая революция есть, по-видимому, попытка возврата к интуитивному эстетическому восприятию.
Проблема в том, что прямой возврат невозможен, а для возврата на новом, как ни противоречиво, просвещенном уровне еще нет условий и, возможно, предпосылок.
Толпа, видимо, дозрела до того, чтобы задуматься об эстетике, подобно тому как это делали в XVIII веке теоретики, и обратила взор, естественно, не в абстрактные эмпиреи, а в недра своих посудных и одежных шкафов.
Подобно тому как арт-объекты имеют не только сенсуальные, но и когнитивные достоинства, те же аспекты стоит видеть у предметов быта. Когнитивное достоинство в виде практичности несомненно, прочие же, кажется, так никто и не смог сформулировать.
Эстетика — важная область, но исторически подчиненная Главному — культурной парадигме, религии, традиции. Всякий раз Главное — другое, но трудно представить себе важное социальное или культурное течение, не выработавшее собственную эстетику.
Проблема нынешней эпохи в том, что, во-первых, эстетика вычленена как самоцель (отсюда же идет несостоятельность искусства, кстати), и, во-вторых, Главное сегодня по большей части отсутствует, увы, и уж точно отсутствует в индустрии, определяющей, как выглядеть людям и предметам вокруг них.
14. Любая революция есть эстетическая революция
Именно этот тезис лег в основание теории неновизны ныне происходящего. Сегодняшние как будто уникальные события, мол, во многом повторяют студенческие беспорядки 1968 года и, более того, являются их логическим продолжением. «Внуки цветов», — озаглавлена одна из нашумевших статей на тему. Нынешние недовольные — дети бузивших в свое время детей-цветов. Успевшие повзрослеть и обзавестись кое-какими доходами дети. Родители отрицали буржуазность, что выражалось главным образом внешне: хайры, феньки, цветастые юбки. Дети, отрицая родителей, потянулись за буржуазностью и вместо визуального комфорта наткнулись на визуальные руины.
Итак, волнения 1968 года уже были эстетической революцией. Если отматывать хронологию назад, то наверняка можно найти и другие примеры и эстетические приметы неспокойных времен.
Комсомольские косынки и фригийские колпаки, джинсы и пудреные парики — эстетических революций было много.
Зададимся вопросом: чем отличается нынешняя ситуация, скажем, от кондового нигилизма 19-го века? Да тут же и ответим: геометрической, если угодно, конфигурацией. Нигилизм претендовал на ниспровержение всех общественных сфер с явной политической доминацией, эстетику же цеплял по касательной. Эстетическая революция затрагивает политику постольку, поскольку она влияет на эстетику.
Даже если сконцентрироваться на специализированно-эстетическом нигилизме, а именно на авангарде, видно, насколько незначительны его претензии на переустройство мира. Кубист, изображающий круглый кувшин в виде — сэрпрайз — куба, ничего не имеет против формы прототипа, стола, на котором он покоится, комнаты, в которой стоит стол, дома, улицы, города, вселенной. Декомпозиция не затрагивает ничего, кроме собственно модели, которой, впрочем, не угрожает опять же ничего, кроме случайного падения со стола.
Заодно попытаемся разобраться: как далеко распространяется эстетическая критика. Посуда плоха, мебель плоха, дома, возможно, тоже плохи. Начиная с какого момента в истории все испортилось, спросим опять? Достаточно ли сломать отдельные дома, или нужно крушить все подряд, включая планы города?
Вспомним, что европейские города строились по весьма продуманным планам. Если же обратить взор за океан, там и вовсе старались счастливчики, не испытывающие необходимости втиснуть все внутрь городской стены.
15. И о более низком. Эстетика повседневности
Попытки верифицировать золотым сечением теорию консьюмеризма — занятие вряд ли благодарное, но неизбежное для нашего сюжета.
Для примера вспомним классический труд немецкого теоретика Вольфганга Фрица Хауга (философ марксистского толка) «Критика товарной эстетики» («Warenästhetik»), 1971. С точки зрения Хауга, капитализм, в котором меновая стоимость вещи колоссальным образом превалирует над ее реальными потребительскими свойствами, создает «товарную эстетику» в виде своеобразной «коросты красоты» на товаре. Эта эстетика, в частности, эффективно маскирует ухудшение качества товара или уменьшение его количества.
Нам бы не хотелось считать эстетическую революцию банальным следствием пороков капитализма. Положение, на наш взгляд, гораздо сложнее. Но, как бы то ни было, теперь, похоже, ситуация вывернулась наизнанку. Короста красоты успешно осыпалась, а вот консьюмеризм красоты торжествует и требует новых мантий.
16. Кому выгодно
Мысль, уроненную в недрах социальных сетей, кто-то подхватил, иначе она не стала бы настолько всеобщей. Без грамотного PR любая идея остается гласом вопиющего в пустыне. Кому может быть выгодно разрушение существующей системы производства и распределения материальных благ?
Мы отдаем себе отчет, что иногда этому миру требуется перезагрузка, и иногда ему ее насильственно устраивают. Разумеется, перезагрузки такого рода гораздо лучше войн или хотя бы эпидемий.
Нам почему-то кажется, что разбираемое движение никем изначально не инспирировано. (Что-то мы уже забыли про ШАБ!)
Совсем другой вопрос, кто и как воспользуется результатами. На этот вопрос мы попробуем частично ответить в последующих главах.
17. Декаданс VS постпостмодернизм
С одной стороны, толпа постоянно требует новизны. С другой, не очень-то понимает, что именно есть новизна. С третьей стороны, освоив термин «постмодернизм», любой обыватель уверен, что новизна невозможна, ибо все уже было.
Печаль не в завершенности, а в забвении. Но забвение свойственно всем временам вплоть до самых бурных периодов расцвета.
Классический обыватель, как ему и пристало, старательно поругивает одноразовую мебель из магазина «Идея», но все-таки выкидывает на помойку бабушкин резной комод. «Дурацкие завитки» — повод для насмешек и в более состоятельных средах. О вкусах, разумеется, не спорят. Но вполне делают из них casus belli. Причем единства нет и внутри узких сообществ.
Жорж Помпиду велит убрать из своих апартаментов в Елисейском дворце золоченую мебель и возлежит на круглом диване авторства Пьера Полена, любуясь на светильники в виде ручек от метелок от того же дизайнера. Жискар д’Эстен, вытряхнув пыль, возвращает все обратно.
Здесь можно много говорить о классовых различиях и парвеню-карьерах республики (дедки-бабки — крестьяне, родители — учителя, сын — большой начальник), а также о различиях между двумя большими школами — Ecole Normale и Ecole Politechnique.
В этом контексте нам был бы, пожалуй, интересен правитель, который оставил бы маестатичные залы пустыми (не по причинам минимализма, а по причинам незнания, что есть хорошо), но такого, конечно, ожидать не приходится. Здесь напрашивается вывод о том, что декаданс выплескивается при пересечении границ классов: эстетика, свойственная исходному классу, отторгнута, эстетика нового класса интуитивно не приемлется как чуждая. Но мы все-таки воздержимся от такого вывода хотя бы потому, что нас больше интересуют истоки устоявшейся эстетики (например, Бидермейера какого-нибудь), а не понятного по сути ниспровержения. Стилей много, сформулируем пока что для себя, ниспровергатели униформны. Что же наши бойцы эстетической революции? Они не ниспровергатели, отнюдь, они ищут созидания на новый (или, скорее, старый) манер.
18. Дизайн — вершина прикладной эстетики или лжеконцепция?
Современный дизайн нередко ассоциируется с минимализмом декора, минимализм декора — с духовностью. Зададимся вопросом: достаточно ли минимализма как фона для нетривиальной духовной деятельности? Ответ: скорее нет, чем да.
Современный дизайн нередко критикуется адептами крестов (как ровных, так и кривых) и прочих религиозных символов.
Условно говоря, как уже мельком упомянуто, оплоты духовности вроде средневековых монастырей были нередко минималистичны, но это был красивый минимализм.
19. Новые материалы как олицетворение кризиса
Войдя в мир и практически в клир, пластик породил идею нового алхимизма (Дарт). Тогда, в 60-е, кризис уже явно интуитивно ощущался, хотя еще не был признан или тем более теоретически обоснован. Необыкновенная податливость материала внушала огромные надежды, так же как и первые попытки его применения (стулья, стулья!). Прежние формы были порождены к жизни ограниченными возможностями старых, классических материалов: хрупкость, дороговизна, ограниченные размеры. Новые материалы, предоставляя практически бесконечные возможности созидания форм, казалось, должны были открыть новую эру в прикладной эстетике.
Но, увы, следует признать: человечество создало новые материалы, но не очень знает, что с ними делать.
Необычные образцы 60-х, подававшие столько надежд, так и остались необычными образцами 60-х.
Постфактум можно сделать вывод. Тиражирование этих винтедж-образцов через 50–55 лет после их появления могло восприниматься как начало кризиса еще до его всеобщего признания.
Пластик в качестве «высокого» материала, как ни странно, вроде бы зарезервирован состоятельными классами. Разумеется, тазы для белья, садовая мебель, одноразовая и не только посуда — все из пластика. Но предназначение и вид этого пластика — одноразовые или на крайний случай односезонные.
Средний класс, т. е. новые бедные, вынужден довольствоваться мебелью из прессованной стружки.
Этот материал заслуживает нескольких слов, причем именно в противопоставлении с пластиком. Видимо, подчеркнутая дешевизна, недолговечность, мусорная натура специально должны указывать обладателю такой мебели на его место в пирамиде. Материал этот, конечно, критикуют все кому не лень.
Как будто согласившись на уступки, производители дешевой мебели, не меняя формы, частично заменили прессованную стружку на натуральную древесину или почти натуральную древесину — клееные доски, нарочито подчеркивающие бывшие сучки и задоринки бывших зауральских елок. Качество и вид этой новой мебели показали, что старая, из щепок, была ничуть не хуже. Или же новая не лучше: плохо обработанное дерево не смогло бы удержать форму, если бы таковая имелась. Единственное достоинство этой новой мебели состояло в том, что, с некоторой долей сноровки, ее было возможно замаскировать под народные расписные экземпляры. Форумы полнились фотографиями шкафов и комодов «до и после».
20. Правда ли все плохо?
По самому определению своему эстетика апеллирует к чувственности. Если потребителям не нравится вещь, то она не эстетична.
«Потребительство публики нужно сознательно ломать, а для этого необходимо выходить за рамки эстетического…» — заявляли прогрессивные арт-критики, игнорируя не только материал (что было бы естественно), но и форму. Фраза, как водится, достаточно бессмысленная, но читаем дальше.
«Стул, — продолжали критики — не объект искусства, чтобы на него любоваться (подход архаичного, т. е. примерно до 1920 г., искусства) или тем более чтобы о нем размышлять. Не нужно думать о стульях! Нужно на них сидеть. Когда сидишь на стуле, ты его практически не видишь».
Отважимся возразить специалистам. Толпы на улицах и аршинные заголовки на первых полосах убеждают, что проблема не выдумана. Можно ли в принципе сегодня найти красивую — новую, подчеркнем, вещь? — пожалуй, да. Можно ли ее найти в первом попавшемся магазине? — пожалуй, нет.
21. Кто виноват, или Революция ли это
Кажется, мы уже признали, что проблема не выдумана. Это признание немедленно заставляет вернуться к вопросу: эстетическая порча умышленна или стихийна?
Любой из возможных ответов наводит на печальные размышления. Если цивилизация настолько деградировала, что разучилась делать красиво, — это печаль просвещенных варваров, в известном смысле — светлая. Если же конспирологически признать существование эстетической мафии, не допускающей талантливых дизайнеров к проектированию продукции, предназначенной для среднего класса, — тут остается развести руками и выйти на улицы с требованиями красивых стульев.
Уточним вопрос: не случилось ли так, что товары для среднего класса испорчены лишь затем, чтобы дорогие вещи на их фоне выделялись? В некоторых случаях следует признать, что это именно так. В частности, в автомобильном бизнесе.
В начале автомобильной эры все экземпляры были предметами роскоши и проектировались самым тщательным образом. Потом же представляется тайная партия в бридж или в салки, или вытаскивание билетов из цилиндра: одним фирмам позволялось производить роскошные экземпляры, другим же оставалось штамповать убогие консервные банки.
Вспомним вслед за Дартом знаменитую модель автомобиля — DS, déesse19, которая, по словам мэтра, должна была открыть новую эру дизайна. Возможно, и открыла, оставшись единственным, случайно прорвавшимся из царства безобразия феноменом.
В дизайне побеждает левацкая линия — на разрушение. Оставляем академии разбираться в биографиях современных дизайнеров, но предполагаем, что при приеме на работу приоритет очевидно отдается желающим наломать дров и наштамповать из них древесно-стружечные плиты.
Цель богатства — не эстетика, но свобода. В этом смысле ныне свобода чуть ли не навязывается бедным людям: если красивые вещи невозможны в принципе, то ничто не мешает организовывать бюджет по-другому, отводя на предметы одежды и быта лишь самый минимум. Высокие цены на отдельные товары есть общественный договор.
Разумеется, с разгаром эстетической революции последовали судебные процессы, особенно в самой судолюбивой стране, куда, разумеется, зараза не могла не пробраться. Истцы, возможно, вполне резонно налегали на моральные страдания по поводу вынужденных покупок некрасивых вещей. Но беда в том, что ответчики в данных процессах были случайными, и быстро появились судебные прецеденты.
Действительно, кого можно было обвинить в отсутствии на рынке пристойных товаров? Дизайнеров? Директоров фабрик? Китайских директоров? Магазины, закупающие скверную продукцию? Враг, таким образом, надел маску, хорошенько окопался и не собирался показываться без личины.
Значит ли это, что дорогие товары по-настоящему прекрасны? Не совсем.
Народные умники писали в блогах примерно следующее: «Нет красивых стульев, говорите? Почем вы берете ваши стулья? По двадцать долларов? Дайте мне тысячу долларов, и я найду вам такой стул, какой вам понравится». Увы, этот способ не сработал, как показывает нам пример ШАБ.
Ответ на вопрос «революция ли это?» неочевиден. Если понимать под революцией желание государственного переворота, то, пожалуй, нет. Если же считать критерием революции наличие активно страдающего класса, то, пожалуй, да. По мнению некоторых исследователей, революция уже произошла, исподволь и незаметно, и сейчас мы имеем дело с ее последствиями, ибо означала она исчезновение среднего класса. Общество более не делится на богатых, средний класс и бедных. Средний класс есть новые бедные.
Общество, уточним, делится на богатых, бедных и… тех, кто виноват в нынешних странных событиях. Совпадают ли первые с последними, ответить наверняка пока невозможно.
Если это революция, то она одновременно капиталистическая и антикоммунистическая. В нынешней ситуации, так же как и при социализме, у потребителя отсутствует выбор.
Движущая сила беспорядков? Ее как будто и нет. Немножко вмешиваются профсоюзы, защищающие права трудящихся = потребителей, но процесс скорее стихиен или выглядит таким.
Но все-таки возмущение выплескивается не только в частных блогах. Беспорядки происходят на улицах, и, значит, кто-то их организует.
Протесты — не молитвы. Они направлены не к небу, а к людям. Протестующие не молят о стульях, но требуют их. Всякий здравомыслящий демонстрант должен бы понимать, что проблема, вообще говоря, неразрешима. При условии, что она существует, конечно. Стулья — не деньги. Их нельзя наштамповать одномоментно. Вначале нужно утвердить дизайн, чуть ли не верифицировать его, потом поставить продукт на конвейер, отвезти на склады, в магазины, красивенько отснять для веб-продаж — путь, короче говоря, долог.
22.Что делать, или Предлагаемые ремедии и почему они не работают
Нет ли спасения в альтернативных эстетических системах — индийской, японской и т. д.?
Следует честно признать: кризис пока охватил только Запад. Но Восток вполне заметил его, с любопытством к нему присматривается и даже пытается предпринять определенные коммерческие аферы. Обилие будд в магазинах мебели и сувениров тому порукой.
Первое время казалось, что, обращаясь к чистым восточным источникам, можно обнаружить импульс, разрывающий порочный круг, и альтернативу западной эстетике в той же мере, в какой восточные спиритуальные учения способны составить конкуренцию христианству. Теперь же стало очевидным, что, увы, кроме суровых, не всегда доведенных до идеала форм, Западу с Востока ждать нечего. Собственно, ужас современных бюджетных жилищ — круглые бумажные японские светильники — появились задолго до эстетической революции. Безусловно, дешевенькие фонарики распространяли какой-никакой свет, но больше собирали пыль и успешно рециклировались.
Минимализм имеет смысл только тогда, когда не только сама форма совершенна, но когда она окружена совершенством форм, иначе он превращается в убожество.
С другой стороны, безусловно, важна новизна представления. Минимализм как новизна — революционная идея только для незападных цивилизаций. Именно этим, на наш взгляд, объясняется популярность свежеоткрытых магазинов «Идея» на Ближнем Востоке.
Наконец, порой в качестве ремедии в шутку, а то и всерьез предлагается реструктурировать существующее и… пить побольше. Вплоть до того состояния, когда вид предметов обихода, одежды и т. д. уже не имеет значения. Мы согласны. Тем более что мы подпишем эти заметки псевдонимом. Да, мы тоже за легалайз.
Проблема же в том, что любой предмет — шейкер, к примеру, или винный стакан — должен быть подвергнут сомнениям.
23. Дедушке надоели все стулья
Еще один аспект, приводимый исследователями в качестве объяснения феномена эстетической революции, — старение не только цивилизации, но и обывателей. Действительно, средний возраст современного обитателя Ойкумены, по крайней мере, в евро-североамериканской ее части, выше любого показателя постмафусоиловых времен. Возраст означает опыт и пресыщенность.
Но, увы, аргумент вряд ли состоятелен. Как известно, нигилизм свойствен скорее молодым людям, и изначальный толчок к эстетической катастрофе исходил именно от молодого человека.
Двумерно картинная матроно-гетера с очевидной ионической улыбкой наливает воду (вино?) из амфоры в чашу, и происходящее освещается восторгом двухтысячелетнего блеска. На этом фоне современная тетка с предутренними хвостиком и депрессией, раздумывающая, достать ли из холодильника пластиковую бутылку воды или пластиковую же упаковку колбасы, выглядит невыигрышно. Именно затем и нужен глянец: идеализировать посредством потери парочки измерений. Гламурно-рекламная красотка, рекламирующая сок, колбасу, холодильник или гель для волос, тому порукой. При этом она, пожалуй, больше похожа на реальную женщину, чем красно-чернофигуристая прародительница.
Рекламная схема работала долго и вот перестала.
Естественны здесь два вопроса. Почему? Возможно ли ее чем-то заменить?
Позволим себе первым делом разобраться с материальными факторами. Мир погряз в благополучии. Большинство рекламируемых вещей доступны любому созерцателю рекламы, и дело не в том, что они не нужны, а в том, что колбаса, холодильник и гель для волос — слабоватый базис для выстраивания вокруг себя идеального мира.
На первый взгляд кажется многообещающей алгоритмическая теория красоты, принимающая во внимание субъективность наблюдателя (см., например, работы Юргена Шмидхубера).
Но эстетическая революция интересует и тех, кому множества Мандельброта не лезут в рот.
24. Психологические последствия эстетической революции
Клинические психологи и фармацевтические компании если и не торжествуют, то напрасно: появилась еще одна, прекрасная и надежная причина для разочарований и депрессий. В частности, вечная тема «нечего носить» доросла до вселенских масштабов. До голых манифестаций почему-то не дошло, но прежде уверенные в себе модницы все чаще стали опускать глаза долу и задумчиво оглядывать себя во всех отражающих поверхностях. Гламур — фикция, подливали масла в огонь телекомментаторы и авторы иллюстрированных изданий. Специализированные журналы мод боязливо наполнялись историческими обзорами костюмов, что еще хуже влияло на продажи новой одежды.
Люди становились апатичными, не склонными делать карьеру, ибо — звучал грустный публицистический вывод — даже большие суммы денег не способны обеспечить красивой жизни. Индустрия люксовых товаров есть индустрия обмана.
Комментаторы поакадемичнее, полностью приняв аксиому эстетического провала, пытались внедриться в глубь веков и понять, когда же впервые дал себя знать эстетический уклон, декаданс.
С одной стороны, понятно, что духовная история человечества со времен Гермеса Трисмегиста есть последовательный упадок. С другой стороны, если посмотреть на давние, по-настоящему давние вещи, то они не так уж и плохи на вид.
Как бы то ни было, бедные поняли, что в магазинах для богатых ловить нечего даже тем, кто богат. Камень был брошен в воду общественного спокойствия сверху, из обеспеченного класса.
25. Опасности выхода за рамки
«Эстетическим» выводам время от времени предшествовало кудрявое рассуждение о том, что офисное рабство есть а) рабство денег и б) рабство времени. С первым понятно: среднему классу достается ровно столько денег, чтобы хватало на скромные стол и кров, без серьезных девиаций и излишеств. Со вторым чуть тоньше: средний класс не зря находится взаперти целыми днями. Офис поддерживает своего раба в постоянной усталости, зажатости и как минимум легкой неудовлетворенности. В короткие дни/часы на свободе офисный раб принимается бездумно тратить заработанное, стараясь обустроить жилье/досуг наиболее приятным образом. Поскольку времени на осмысление эстетических и когнитивных достоинств маловато, главным критерием выбора служит реклама.
Грозная суть происходящих событий, в частности, в том, что, не отрываясь от галер, средний человек обрел зрение и внеофисный разум. Таким образом, психологические последствия эстетической революции непосредственно связаны с экономическими.
Так называемое общество потребления есть общество отсутствия времени.
Вопросы множатся, убеждая нас в том, что разбираемому феномену нет места в истории культурной или тем более политической. То есть попросту он не вписывается в систему, но расшатывает ее. Идет ли речь о появлении третьего, адаптированно-аполлонического ока? Увы, нет. С одной стороны, обывателю по-прежнему нужен условный печной горшок. С другой стороны, лишь бы какой горшок ему больше не всучишь. Горшок должен быть прекрасен, хотя идеал пока не определен, критикуются доступные образцы.
Тонкость ситуации состоит в том, что в момент провозглашения эстетической революции герой-ниспровергатель уже не принадлежал к среднему классу, по крайней мере имущественно.
26. Политические последствия эстетической революции
Левые круги, как почти всегда, счастливы: налицо внутренний сбой в обществе потребления. Мы, мол, наблюдаем новый этап революции, вечной борьбы неимущих классов против классов состоятельных. Если раньше народ требовал хлеба и зрелищ, то теперь еще и красоты. Если допустить, как это делает современная чернь, выходящая на улицы с требованиями красивых стульев, что прежде быт даже бедных людей не был безобразен, то теперь, возможно, сытость сменила красоту. Но все сразу получить трудно. Необходимо как минимум время.
Рассуждения неожиданно циклят. Чтобы дать очередной версии народа то, что она, эта версия, просит, необходима серьезная встряска классов, властей предержащих, т.е. революция, т.е. в данном случае эстетическая революция. Таким образом, на этот раз революционные теоретики не смогли прибавить к требованиям толпы ничего нового.
27. Эстетические, как ни парадоксально, последствия эстетической революции
Стилисты либо честно хватались за голову и уходили из профессии, либо же неизбежно теряли клиентов и заканчивали карьеру вынужденно. Случались такие, кто пытался приспособиться к требованиям дня и навязать клиентам нечто вроде исторических костюмов, срочно сооружаемых случайными портнихами чуть ли не в малометражках на не всегда столичных окраинах.
Клиент стал непрост и почуял подвох. Старые портфолио с ничтожными коллекциями ничтожных моделей предательски сохранялись в сетях, новые же наряды отличались от оригиналов с ренессансных полотен не меньше, чем диснеевские замки от луарских.
Секонд-хенды заполнялись не всегда поддельной дольче-габбаной и медленно разорялись. При поддержке журнала «Мода-2009», среднепросвещенные классы как обряжались в леопардовые принты, так и продолжали обряжаться, но не было больше нужды покупать их на барахолках — цены сравнялись. Вернее, на базарах можно было купить не дешевые подделки, а настоящую фирменную одежду, возможно, слегка запылившуюся в разорившихся секонд-хендах.
Иногда наивное искусство по наитию воспроизводило древние, едва ли не палеолитические формы. Упомянем, к примеру, диадемы Ирены Гайст с золотыми цветочками, кое-как прикрученными к золотой же проволоке. По нашим данным, никто никогда не заставал Ирену, даму в пыльных просторных одеждах и со взором, устремленным в небеса, ни в музеях, ни за листанием художественных альбомов. Можно было бы, пожалуй, поискать источник в интернете, но первые произведения Ирены творились за десяток лет до его появления. Так что в случае этого и подобных феноменов стоит, пожалуй, говорить об архетипах.
Sensus communis, всеобщее чувство, казалось бы, склонилось к нигилизму. При этом мебельные магазины, не исключая отделов стульев, не пустуют: имеется и товар, и дефилирующие на его фоне потенциальные покупатели. Впрочем, положа руку на сердце, автор не часто наведывается в упомянутые отделы и уж тем более не слишком усердствует, просматривая статистику продаж. Наглая ложь и статистика соседствуют почти всегда.
28. Философские и филологические последствия эстетической революции
Филологи, политологи, даже просто недоучившиеся слависты — все принялись писать об античности уже не из диссидентских или эзоповых соображений, а в так называемом поиске корней, который должен был привести не только к философским, но и к практическим выводам: как должны выглядеть предметы, окружающие человека.
Там и здесь раздавались стенания престарелых концептуалистов, оставшихся не у дел.
Положительный эффект: писаки, возможно, стали чуть-чуть, самую малость просвещеннее. Отрицательный эффект: вся упомянутая писанина на развитие эстетической революции никак не повлияла.
29. Позитивные следствия эстетической революции
Что говорят положительно настроенные исследователи? Как всегда, им есть что сказать.
Нынешняя ситуация — признак сытости, безбедности существования в современном мире.
Эстетическая революция явилась спасением человечества, погрязшего в национальной, религиозной и политической раздробленности, чреватой войнами. У человечества нашлось общее свойство, и имя ему — чувство прекрасного.
Далее. Всплеск предметного недовольства несколько умерил эпидемию дисморфофобии. В ярких журналах предлагается все меньше диет ради диет, пропаганда скелетообразности сходит на нет. Рецидивы трудно исключить, но пока, во всяком случае, диеты, фитнес и т. н. здоровый образ жизни не лидируют в качестве тем мировой важности. Бегают ли люди по паркам? Бегают, хоть и не уверены в своих костюмах.
Это еще не все. Эстетика подменена новизной. Поэтому необходимо забытье, зачистка, начало с нуля. Собственно, да простится тавтология, ничего нового и ужасного в этой новизне нет. Никакая из старых великих теорий и религий не возникала на пустом месте. Любой из эпицентров кишел тысячами идей. Новизна всегда есть критика либо забытье. В обоих случаях — отрицание.
Все чаще вспоминается идея Schöpferische Zerstörung. Творческое разрушение происходит тогда, когда что-то новое заменяет собой нечто старое. Проблема в том, заметим от себя, что разрушение есть, а созидания что-то не видно. Термин скорее можно применить к истории прикладной эстетики вообще, когда каждая последующая мода вытесняла предыдущую. Но теперь происходит не вытеснение, а отрицание, масштабы которого вычислить пока не удается. Хорошо, допустим, сегодня красота ушла из мира, но когда именно это произошло? Планка, напомним, так и не установлена.
Как бы то ни было, актуальные события показывают, что еще не все потеряно. Цивилизация способна оттолкнуться от дна, до которого опустилась, и пойти наверх, возможно, и вознестись к тотальному апокатастасису.
30. Франция и мода
Вся разруха и весь разврат идут из Франции, злопыхательствуют борзописцы во всех углах негалльского мира.
Вся французская история подернута тухлятиной — от сыра «рокфор» до принципа постмодернизма, через разнообразнейшие кровавые развлечения вроде крестовых походов или французской революции.
Так называемые французские культурные традиции, будь то в области кухни, моды или философии, а) стары (т. е. позаимствованы, вторичны) и б) новы, т. е. не имеют под собой солидной исторической основы.
Единственное оригинальное французское изобретение — гильотина.
С другой стороны, французской модели, вообще говоря, достаточно для нашего повествования: от начала и до конца (от провозглашения культурной реформы и до адаптации к ней принципов постмодернизма), а также и от конца до начала (от практических следствий постмодернизма и до провозглашения культурной реформы).
Франция — идеальная модель мира: и несомненный Рим и, одновременно, не Рим, и претензия… на все сразу и вопиющая поверхностность. Ни одна из других великих стран на эту роль не подходит. Ни Америка, ни Германия, ни даже Россия.
Коко Шанель — темная модистка, выбившаяся в темные королевы, — вот символ влияния этой страны на общемировую эстетику.
Эстетическая критика дорогих вещей отсутствует в официальной прессе. Ее можно встретить разве что на женских форумах (мужчинам не до того). Разумеется, в ответ на критику сумок «Буркин» дамы замечают, что у критикесс просто не хватает денег на приобретение статусного аксессуара.
Автор мертв. Наступает время редактора. Иллюстрированного журнала. Мир развалили именно иллюстрированные журналы.
Доступность красоты породила ее критику. Люди, решавшие, как чему выглядеть, никогда не были эстетами. Они были просто упрямыми людьми, лишенными сомнений, как, впрочем, многие другие лидеры.
Визуально постмодернизм выражается в следующем: концепция рождения читателя за счет смерти автора безнадежно устарела. Сегодня следует говорить о рождении наблюдателя за счет смерти производителя эстетических = материальных благ.
Postmodernism is supposed to be concerned with the margins.
Postmodernism surely lauds the lack of taste.
31. Новосветский вариант
Отсутствие исторической подложки способствует всплеску абстрактной мысли. Недаром новомодная практическая философия пошла из Соединенных Штатов.
Заокеанские аналитики и обыватели долго не замечали бурлений, происходящих в Старом Свете, да и отчасти в Новом. Потом, когда не замечать стало уже нельзя, восприняли происходящее как очередной закат Европы, что, быть может, и верно, если бы эстетическая революция не развернулась на североамериканском континенте в масштабах, неслыханных для метрополии. Объяснение подыскать несложно.
Проскочив за пару веков путь развития, соответствующий тысячелетиям европейской истории, и проскочив его поверхностно, цепляясь за формы без содержания, бессмысленно копируя дома, мебель, платья, североамериканские земли стали еще более благоприятной почвой для эстетической революции, чем уставшая от смыслов Европа. Что и понятно: ребенок тем быстрее пресытится игрушками, чем больше их получит одновременно и чем хуже они сделаны.
Еще важнее здесь, на наш взгляд, социальный аспект. Соединенные Штаты стали — куда тут коммунизму? — первой и в хронологическом, и в качественном смысле страной, утвердившей и реализовавшей идеалы имущественного и, эрго, эстетического равенства. Объяснение, как водится, на поверхности.
Little boxes on a hillside ужасают не только скукой и одинаковостью, но и тем фактом, что сделаны они — кому, как американцам, не знать? — из ticky tacky — т. е., мягко говоря, из картона.
32. Восточный вариант
Вернемся к уже слегка обозначенному вопросу, вывернув его наизнанку: раз мы решили, что спасение, не в пример свету, не идет с Востока, что можно сказать о самом Востоке? Что же, звук ситара способен многое смягчить.
Еще не исчезли из благодарной памяти народа, а также менеджеров по продажам веселые, с дастарханами и баранами, праздники, сопровождающие открытие мебельных магазинов «Идея» в странах Ближнего Востока. Ликующих можно было понять: на смену тяжелой неповоротливой резной мебели в дедушкином стиле (эстетическая память о более старших поколениях все-таки в основном отсутствовала) приходили новые конструкции — легкие, простые в сборке и уборке, дешевые — их можно было без сожаления менять, как только наскучат или развалятся на куски, — никто, ни соседи-традиционалисты, ни даже производитель не сулили мебельным новинкам долголетия. Да оно и не требовалось.
Смысл появления dolce stile nuovo был в том, что счастливые обладатели артефактов почувствовали себя ни больше ни меньше гражданами мира и современниками современников. Проданные бедным соседям или вышвырнутые вон салоны в восточном стиле дышали пылью вечности, воспринимавшейся скорее как безвременье. Сложившаяся модель была довольно любопытной: традиция уходила в мусор, а из мусора (немножко стружек, немножко пластика) штамповалась современность. Таким образом, сферы потребления попадали в круговорот вечного ресайклинга, в чем, собственно, не было ничего нового.
К слову заметим, что при всей чистоте далласских, допустим, улиц по сравнению с бомбейскими идея мусора никуда не девается. Мусор физический переходит в мусор эстетический.
Не меньшим ликованием приветствовалось открытие больших сетей супермаркетов, в которых помимо хлеба насущного можно было приобрести посуду простых форм, всякую пластиковую обиходность и даже базовую одежду. Появление в подобных заведениях оригинальных оксидентальных продуктов превращало процесс поглощения банального сыра бри едва ли не в причастие и придавало процессу сакральную окраску.
Люди, внешние по отношению к господствующей цивилизации, имеют за душой гораздо больше, чем носители этой цивилизации, — целый большой мир, параллельный, желательно не отрицаемый.
По идее, это свойство, мультикультурность, должно порождать стереовзгляд, но реализуется он большей частью, к сожалению, в страдательных постколониальных писаниях прогрессивных национальных писателей. Публика понезамысловатее же с легкостью меняет салвар-камизы на джинсы-тишерты и не растекается мыслию по мировому древу.
Прокомментировать вышеизложенное можно каким угодно способом, можно и таким: восток востоку рознь. Разное отношение мусульманского и немусульманского востока к одной и той же проблеме в очередной раз свидетельствует, что не встретиться им никогда.
И те и другие не понимают, в чем состоит проблема, но не понимают по-разному. Мусульманские фундаменталисты: запад — зло, стулья — детали. Мусульманские светские люди: запад — наш ориентир, стулья красивы. Индуисты/буддисты: окружающее — майя, в коей стулья попросту сливаются с пейзажем.
Размытость вещных границ, структурная разболтанность — характерная черта подобного видения мира. Но не следует забывать об одновременно декларируемой многослойности, о контурах иных миров, проступающих сквозь формы этого. Ключевые слова — контур и форма. Это напоминает о том, что, как всегда, следует искать следующий уровень. Кому-то следует заботиться и о том, как организовать тотальную майю.
33. Русский вариант
Поскольку данный текст — не академическое исследование, автор может себе позволить некоторые вольности в стиле вариаций на тему альтернативной истории. Если бы по каким-то причудливым причинам, смещающим хронологию, эстетическая революция состоялась в советский период, это, безусловно, пошло бы на пользу советской пропаганде.
Холодное отношение к советской власти, как известно, могло вызываться именно эстетическими с ней расхождениями. Сентенция, разумеется, глубже банального вещизма, но если бы выяснилось, что западная эстетика не абсолют, кухонное воспевание Запада, быть может, и поутихло бы.
В постсоветское время бытовая эстетика естественным образом претерпела существенные изменения. Иногда радикальные, иногда поверхностные.
Нередко советского типа обои продолжали существовать и обновляться по образу и подобию своих чуть ли не сталинского периода умильно цветастых прототипов. Предметы набирались и набираются поштучно. Об ансамбле думать не было желания или возможности, или both.
Следует признать, что с падением железного занавеса квартирная эстетика порой только усугублялась. Случайные, привезенные с запада предметы вроде магнитиков на холодильник на фоне все тех же обоев, ковров, клеенок только подчеркивали убожество обстановки.
До недавнего времени Россия смотрела на Запад как на эстетический оплот и твердыню. И вдруг обнаружился подвох. Западная жизнь выглядит ярче, да, но можно ли ее возвести в абсолют?
Стиль а-ля рюс начал настойчиво пропагандироваться на западе еще до эстетической революции. Что косвенно говорит о том, что проблема была видна на расстоянии еще до того, как о ней стали говорить открыто. Сермяжно-лапотная эстетика меж тем не слишком прельщает российских салонных львиц. Тем более остаются без их внимания попытки экскурса в советскую эстетику. Что же касается аптек — они не остаются без внимания и здесь.
Россия, несмотря на все санкции и бойкоты, оказалась затронута эстетическим кризисом самым серьезным образом. Разумеется, за пару десятилетий так называемой свободы в так называемом простом народе появилось смутное ощущение надувательства.
На самом деле (пост)советский урок состоит главным образом в том, что общественные вкусы меняются и исчезают очень быстро. «Ненарушенная сущность» советских вещей служит унылой порукой тому, что функциональность не может заменить эстетику. А также тому, что стихийность дизайна ни к чему хорошему не приводит.
Редкие русскоязычные комментарии происходящего связаны с тем, что советские вещи, во всяком случае, качественны. Опустим здесь большой знак вопроса и задумаемся лучше о том, что количество безобразия, распространенное по поверхности земли, быть может, постоянно.
Заодно возникает чувство, что существование советской системы как будто сдерживало тотальное падение как эстетических достоинств, так и качества товаров на западе. Вполне возможно, что жадные взгляды с востока стимулировали запад. С другой стороны, падение Советского Союза не в последней степени спровоцировало превращение Китая в мировую фабрику с соответствующим падением качества большинства товаров.
Тем самым попытка отыскать пути выхода из кризиса скорее выпятила его возможные причины. Отстраненность, чуть ли не остраненность от вещи, — возможно ли это ныне? При некоторой тренировке, безусловно, да. Но это становится все сложнее.
34. Попытка подвести итоги, или «Хорошо или плохо»
Казалось бы, созерцание феномена с разных точек зрения должно вылиться если не в стройную и логичную картину происходящего, то, во всяком случае, в подробную и минимально организованную.
Тем не менее следом за некоторыми аналитиками мы вынуждены согласиться, что описываемое явление не вкладывается в стандартные дефиниции, не поддается стандартным приемам анализа и являет собой принципиально новый феномен культурной истории человечества.
Где в этом повсеместном теоретическом раздоре находится идея гармонии или, скорее, поиска гармонии? Со всей прямотой ответим: нигде. Как замечено не нами, космические мелодии ничуть не волнуют толпу, требующую красивых стульев. И все же мы далеки от обвинений обывателей в недальновидности, ибо порыв толпы в данном случае инспирирован идеей созидания, а не разрушения.
Здесь мы попадаем в новый и нетривиальный теоретический капкан. Если, как утверждают одни, речь идет всего лишь о пресыщенности толпы, перед нами классический пример постмодернистской докуки. При этом сам по себе феномен эстетической революции нов, и, значит, новизна в этом старом мире еще возможна.
Неохипстерский подход вполне позитивен. Происходящее сегодня — последний взгляд на вещи перед их, собственно, исчезновением. Скоро виртуальная реальность захлестнет, заменит собой вещный мир. На стены типовых малометражек можно будет проецировать хоть интерьеры дворцов, хоть земляничные поляны, при желании меняя картинку каждую минуту. Речь идет о декорации, усмехнутся критики. Сон и еда тоже станут виртуальными? С фламандскими натюрмортами, проецируемыми на джанк-фуд, или наоборот (есть немало адептов чего угодно, предпочитающих гамбургер лобстеру). С флорентийско-эфирными покрывалами, гримирующими дешевизну синтетических одеял или бабушкино лоскутное наследство.
Проще встроить чипы в голову, усмехаются циники, а еще лучше — удовольствоваться дешевой лоботомией.
Прислушаемся к либералам: современные события вполне положительны. Они означают, что средний (прежде всего, в интеллектуальном смысле) класс обзавелся просвещенной пресыщенностью, прежде свойственной только высшим классам. Многие знания — многия печали, все наладится со временем.
35. Отчасти о будущем
Эстетические оценки не только субъективны, но и, как правило, вторичны. Большинство обывателей считают хорошим то, что им преподносится как хорошее. Или то, что чем-то напоминает рекомендованное.
Неизвестно, существует ли, хммм… в природе объeктивно красивый стул. Если даже вообразить, что подобный где-нибудь объявится, то встреча с ним не подарит обывателю чувств узнавания или восторга. Стало быть, к стулу должна прилагаться этикетка «красивый». Но публику не проведешь: теперь мало навязанного мнения о высоких эстетических качествах объекта; нужно объяснение, чем именно он хорош. Рекламщики на эту роль не подходят. Красивые фотографии вещи, жаждущей быть проданной, не означают красоту самой вещи.
Мы пришли к необходимости существования независимых экспертов, которые должны направлять мнение толпы.
Но в нынешнее время эстетического разлада даже мнение экспертов будет воспринято с недоверием. Посмотрите, мол, на этого гуся в твидовом пиджаке или на выдру в розовом. Кто сказал, что твидовый пиджак сам по себе неоспорим, не говоря уже о розовом? И эти дурновкусцы пытаются учить нас эстетике?!
Исподволь мы приходим к идее невидимых, анонимных экспертов.
На этом рукопись обрывается.
Часть 3. Запретный дневник
Запись. Смотреть на книжные полки теперь будет неловко. Придется отдалиться от них едва ли не в физическом смысле слова. На время, а может, и навсегда. В конце концов, как ответил когда-то Д. на мои сожаления о том, что он не собирается больше заниматься фотографией, «это был лишь проект, сейчас он закончен, чтобы освободить место для новых проектов. Разные же проекты позволяют прожить несколько жизней в одной». All in one практически.
Казалось бы, самой универсальной деятельностью представлялась все-таки литература, по крайней мере, литература в моем стиле: многожанровая и выходящая за рамки того, что принято считать литературой. Объяснение куда как просто: написать можно о чем угодно. Кроме того, о чем писать запрещено. Двойной смайл.
Есть еще культурология, семиотика и иже с ними. Кусок хлеба и иллюзия собственной значимости могут перепасть и от них. Но чтобы добиться успеха, всю жизнь нужно разрабатывать ту же тему. Прыгают с цветка на цветок только смельчаки, из которых выживает один из тысячи.
Мне повезло. Моя профессия уникальна. Ничего подобного раньше не было.
Меня в буквальном смысле призвали на невидимое царство.
Кто у меня сейчас будет в роли лысоватых импотентных критиков, жаждущих так называемой плотности текста, т. е. умения водить читателя за нос забористыми кругами, чтобы в итоге никуда не привести? Наворачивать никому не нужные лабиринты, выход из коих не предусмотрен, шить откровенные пестрые пэчворки страничных плоскостей, не заботясь ни о ритме повторения лоскутков, ни о правильности их формы. Иногда мне кажется, что кто-то из критиков меня и сдал, утверждая, что я разбираюсь в теме, чтобы упростить и униформизировать пространство: мои тексты не вмещались в систему плотности, они сразу зашвыривали куда-то в дали, недоступные для критиков.
***
Раньше маленькие люди были просто маленькие, а теперь они еще и безнадежно пьяненькие.
***
Это занятие должно оставлять то самое приятное чувство, которое бывает от того, что условно принято называть вдохновением: прохладное прикосновение к щекам. Мне дано дотронуться до одной из важнейших для человечества тем, воздействовать на нее. И писать мне, в принципе, тоже не запрещается.
Регулярности, конечно, в этом не будет. Никакого последовательного изложения того, что со мной происходит, какие именно предметы мне приходится рассматривать во всех деталях и проекциях, чтобы сделать вывод об их эстетической целесообразности. Этого делать нельзя, потому что миссия моя все-таки секретна.
Запись. Странно, что именно я.
Я не из тех, кто олицетворяет эпоху, какая бы ни досталась, а из тех, кто противоречит, противостоит ей. Мое внутреннее развитие не имело ничего общего с выходками очередного диктатора или с модой на узкие/широкие штаны.
Теперь же я оказываюсь некоторым образом в центре глобального процесса, ставшего стандартной темой для передовиц и характеризующего эпоху. Процесса настолько мощного, что он способен полностью переменить вид Ойкумены и серьезным образом повлиять на будущее. Вот только никто, включая меня, не может сказать, насколько прекрасен будет новый мир.
Впрочем, если копнуть глубже, я принадлежу к хрупко-живучему сословию детей сов. эпохи — детей, которые никогда бы не родились, если бы не грянула красная буря. Наши родители или тем более их родители никогда бы не смогли встретиться и договориться, если бы сословия не перестали существовать.
Лучшие из нас пронизаны стыдом, потому что если не между отцами и матерями, то между дедами и бабками обязательно затесались коммунисты, что свидетельствует как минимум о низком моральном и эстетическом пороге этих бабок и дедок.
Стало быть, СССР был двойником и естественным противником США. Если последние — melting pot национальностей, то СССР — социальностей, да и национальностей, в сущности, тоже. Штаты были сильнее невозможностью бесплатного труда, оппонент — большей обузданностью хаоса. Оба монстра универсальны, оба — наследники Рима.
Оба безвкусны.
Запись. Эти записки будут нейтральными, чтобы меня невозможно было вычислить по ним. Задача несложная, меня и прежде, в публичной жизни, обвиняли в дистиллированности стиля.
По тем же причинам никаких узнаваемых деталей не будет.
По тем же причинам тексты будут писаться не на диск компьютера, а в окошке браузера.
То, что некогда писалось бы изощреннейшим нечитабельным мелким почерком в тайных тетрадях, теперь достаточно выложить во всемирную сеть безo всякой защиты.
Запись. Я не знаю, кто меня, скажем так, порекомендовал, и вряд ли когда-нибудь узнаю. Подобным же образом вряд ли сумею узнать, опасное ли это незнание. Эта миссия не выглядит долгой, скорее экспериментальной. Когда роль моя будет исполнена, меня, возможно, захотят ликвидировать, ибо миссия эта, помимо прочего, секретна. Это обойдется дешевле, чем платить мне же за молчание. Пусть несдержанность на язык вряд ли значится в тайно официальном списке моих качеств, но это не значит, что я не могу проболтаться. А если под пытками? Здесь следовало бы поставить смайлик.
Запись. Процедура вербовки (?) проходила очень правильным образом, хотя и неожиданным. Откуда в нынешнем мире взялись бы агенты со смытыми лицами под шпионскими шляпами, повествующие о том, что важные незримые люди знают о моем затруднительном положении и способны помочь.
Сегодня незримы даже агенты и все делается — правильно — в окне браузера.
«Хотите ли вы пойти дальше?» Да/нет.
«Хотите ли вы распоряжаться тем, как завтра будут выглядеть окружающие человека вещи?» Да/нет.
«Способны ли вы хранить молчание?» Да/нет.
«Согласны ли вы отказаться от публикаций в СМИ на время контракта?» Да, а тут у меня частная лавочка. Меня никто не видит. Никто не сможет прочесть этот текст.
Как все-таки странно, что ко всему этому привел лишь один вопрос, заданный в поисковике. Что было бы, случись мне спросить о чем-нибудь другом? Кого поджидали в этом укромном закоулке сети? Меня? Случайного анонима? Разве что, как и все в этом мире, подбор кандидатов был сделан лишь бы как. Теперь это не имеет значения. Как бы убого ни выглядел богосотворенный мир, обустраивать его буду я, анонимно.
Запись. Формуляр, вывалившийся после чего-то напоминающего психологический тест, выглядел серьезно. Докрутив колесико до конца страницы, пришлось подписаться под тем, что я принимаю условия, т. е. кликнуть по пустой клеточке, cocher la case, по кошерной казе, и опять кликнуть/крикнуть, но уже по кнопке «я принимаю условия». Естественно, неразглашение. Это несложно. Среди пунктов, с которыми пришлось смириться, опять упоминался существенный, видимо, момент: «Публикации не приветствуются, особенно блоговые и беллетристические». Зыбкое условие: в чем будет состоять наказание? Обо мне просто забудут, не выплатят причитающееся? Осудят? Вдруг все законно, а нарушения будут с моей стороны. Я не выполняю условия контракта.
Как бы то ни было, писать не запрещается. Зыбкий сюжет лучше действительно обойти, но мне хватит и других. И да, эти записки — не блог, они пишутся для себя — приватно, в тайном месте, чуть ли не шифром. Разумеется, если за мной установлена тотальная слежка, то и это откроется. Но, в конце концов, раз меня отчего-то выбрали, то эта моя слабость должна быть известна.
Все «публичные» годы мне не хватало такого непубликуемого дневника. Теперь, именно теперь, когда у меня нет права на публикацию, я могу писать все, что мне за-блога-рассудится. Мне не нужно превращать эти заметки ни в цитатник, ни в иллюстрированный альбом. Мне не нужно подстраиваться под вкусы, заглушать голос духа и бояться кого-нибудь обидеть.
Это страннейшее из предложений невозможно было не принять: мне дана передышка.
Запись. Разве раньше пришло бы мне в голову записывать такую, допустим, мысль?
Все, чему вас учили, — ложь, которая годится как первое приближение истины. Поэтому ни о каком нигилизме, априорном отрицании речи идти не может. Чтобы отринуть теорию, нужно преуспеть в ней. Есть истины умножения (т. н. гуманитарные). Есть истины сложения, возможно, по модулю (математика).
Все, чему вас учат, — истина. Верна любая устоявшаяся теория. Бывают ситуации, когда работает именно она. Кроме того, абсолютный ноль — это абстракция. В реальности всегда есть остатки, обрывки, полностью меняющие смысл теории и поведение объекта. Многие это понимали. Никто не применял на практике.
Запись. Деньги — для меня большие — исправно падают на новый счет.
Кто платит мне? Тайный союз промышленников, терпящих страшные убытки понятно из-за чего и объединившихся где-то между гольфом и красным деревом? Богатый университет с практически неограниченными грантами на социальные исследования? Поисковики, мощные социальные сети с приписываемым им изощренным демонизмом?
Наверное, многие могут оплатить деятельность обычного, не будем обольщаться, консультанта. А то и, подозреваю, не одного.
Как бы то ни было, это золотая, не топтанная прежде стезя.
Запись. Мы гоняемся за стульями, но забыли о тех, что на них сидит. То есть кто. О нас, собственно говоря.
Каджарская принцесса Захра Ханум, известная как эротический интерес многих интеллектуалов своего времени, феминистка, писательница, художница, эстетический символ своей эпохи, в наше испорченное Голливудом время представляется страшной как смертный грех. (По сути, с предметами обихода — наоборот. Мебель принцессы показалась бы нам, пожалуй, красивой, а современная не кажется.)
Это один из самых радикальных примеров, что говорить о промежуточных. Вот контраргумент, который, кажется, не был использован: начни с себя.
Запись. На компьютере никаких опознавательных знаков, как и следовало ожидать. Ни серийного номера, ни и т. д. Какие-то цифры все-таки есть. Наверняка аппаратик собран из стандартных деталей. Знаток бы разобрался, пожалуй. Но те, кто мне выдал, выслал аппарат в непонятной коробке с непонятными знаками, знали, что, скорее всего, не пойду по арабским мастерским, пытаясь вывести это пластиковое железо на чистую воду.
Выбора в этом мире, собственно, не много: либо уже надкусанное яблоко, либо никакого.
Запись. Как всегда, я иду нетореными путями, не имея возможности воспользоваться опытом, что своим, что чужим. Я не знаю, чего от меня ждут, я не знаю, как себя вести, но почему-то выбрали меня. Не боги выбирают, обжигают. С богами было бы проще.
Запись. Сине-зеленые брови Срединной Империи — вот моя страннейшая ностальжи.
Запись. На автобусной остановке — фотография полосатого блестящего пластикового бегемота, служащего рекламой мебельному магазину. Мне такого не присылали, значит, пропустил кто-то другой из неизвестных коллег, или же объект происходит из прошлой, безоценочной эпохи, бессмысленный одноразовый анахронизм. Мои критерии построже, и, угоди красавец в мой ворклист, мировая галерея рукотворных образов обеднела бы на целого полосатого блестящего бегемота. Поди, существуют в нескольких гаммах. Наведаться в мебельный магазин для проверки гипотезы? Достаточно зайти на сайт, но челлендж не тот.
Вообще-то одноразовая блестящая декорация была гениальной бизнес-идеей, так же как и идея всего одноразового. Уже через неделю на полосатых боках появляются первые царапинки и трещинки. Через пару месяцев краски тускнеют, блеск исчезает, можно выбрасывать бегемота и покупать слона.
От уходящей эпохи ничего толком не останется, как от какой-нибудь хазарской. Как будут выглядеть немногие артефакты, оставленные актуальной эпохой, я пока не знаю, но не в малой степени это зависит от меня.
Запись. Мои действия дошли до автоматизма. Самое время порассуждать о литературе.
Подбирать персонажей вначале было трудно. Приходилось делать их практически своими alter ego — а сколько на самом деле на земле таких людей?
Потом дело свелось к эпизодам, коротким рассказам-противостояниям.
Человек может быть в целом туп, но в какие-то моменты — вполне гениален. Если столкнется с другим персонажем — гениально отражающим. Спасение современной литературы, видимо, в этом приеме.
Запись. Планшет все-таки — идеальный предмет. Просто текст, просто картинки настолько минимальной толщины, насколько возможно.
В компьютере есть излишество — клавиатура, та самая дискретность, которая вывела нас из пещер на просторы, пардон, космоса. Изначальная клавиатура, пусть даже в пишущей машинке, настроена на объятность алфавита, на то, что он весь под рукой.
Запись. Как ни странно, этот период жизни, инспирированный как будто не мной, представляется истинно моим и правильным.
В страшном городе детства ощущение относительной правильности жизни настигало меня только слегка морозными вечерами на остановке, следующей за цирком, рядом с темным, облицованным гранитом домом. Там еще было что-то вроде наружной лестницы, ступенек. Но за решеткой. И дверь, в которую упиралась лестница, тоже наверняка была замурована наглухо.
К детским стихам «я был летающим певцом, я был сверкающим певцом» сегодня хочется дорифмовать «я был птенцом». Ненавидящим гнездо птенцом в хроническом обострении чувств. И это тоже неизбежно: ученичество. Если собираешься что-то собой представлять. Что же теперь? Это не конец.
Острый восторг эскапизма и желание, как ни странно, остаться на месте, вот так, пожалуй, и возникает: когда выход есть, но он не обязателен. Вот и сейчас я могу, наверное, исчезнуть. Купить на небедные гонорары паспорт с новым именем, выкинуть казенные гаджеты в помойку и раствориться. Где-нибудь. Но это трудно: денег потребовалось бы все-таки побольше, а глушь утомительна. Да и не нужно. Сегодня я повсюду и нигде, я наблюдатель, которому дано право решать, хорошо ли то, что он видит, или плохо.
Запись. Одно из моих имен все-таки — Абстракция. Или это фамилия?
Запись. Вот что не может себе позволить настоящий монарх (не король, простите, небеса) — внезапно исчезнуть. И вот чем сейчас я практически наслаждаюсь — исчезновением. Виртуальным, да и реальным. Если кто-то решит сейчас меня разыскать, будет ли он делать это в Бразилии, где я сейчас действительно нахожусь. Вопрос или нет вопроса?
Если кто-нибудь напишет мне мейл на один из старых адресов, я, пожалуй, даже отвечу. Но все равно. Меня нет, и иногда мне кажется, никогда и не было.
Запись. Вот что нужно сделать с русской культурой: а) освоить ее, это хороший трамплин и б) исчезнуть из нее. Потому что если тебе хочется научиться читать, допустим, шумерские таблички (а тебе, безусловно, хочется), то что тебе делать под Рязанью? Беги из-под березок, поэт всепознающий, беги подальше. Беги к старым камням. Ну, хорошо, остановись, выслушай лекцию про дохристианскую Русь и беги себе дальше.
Запись. С русской культурой вроде бы все понятно. Повторяюсь, повторяюсь. Но вот что ускользает от всеобщего зрения, вот почему для начала начал стоит родиться на территории России, но с родным языком нерусским. Хотя лучше все-таки славянским. Тут я перехожу и вовсе на запретную территорию. Как хорошо, что никто и никогда это не прочтет! Теперь я не боюсь великорусских помоев в свою не вполне русскую физиономию.
Что делает человек в детстве, юности и т. д. — в эпоху ученичества, стало быть? Смотрит, как это — оно, все — устроено у других. Как живут соседи начиная с ближайших. Пару раз меня передергивало трепетом при разговоре с коллегами: эти люди знают только русский язык, никакие другие славянские языки им не ведомы. Они стоят на искусственном острове, выстриженном посреди суши, и воображают, что кругом вода. Но это же совсем не так! Кругом обитают родственные народы, языки коих игнорируются. Французы не стесняются учить испанский, итальянцы — французский и т. д., хотя претензий на величие у них могло быть и побольше.
Мне далась по рождению не русскоязычная среда, и не нужно возводить ее искусственно. Итак, повезло. Одним кругом обучения меньше.
Если славянские языки введут в русских школах как обязательные предметы, я, пожалуй, смогу вернуться в эту страну. Хотя через двадцать–тридцать лет страна все равно будет другой, с водой или без.
Запись. Мы еще не поговорили о связи так называемой красоты с так называемым уютом. Пройдемся по простым архитектурным примерам.
Каменная стена (натурально каменная) плюс вазончик с цветочком на подоконнике выглядят, безусловно, мило. Но не менее симпатичен газон на фоне стены деревянной и даже из какого-то мусора.
Каков выбор у нас, культуро-эстетов? Увы, нам остается только камень. Все остальное запихивается в дурацкую коллекцию hygge.
Запись. Как там с кухней, интересно? Не с моделями шкафчиков и вытяжек, а с кулинарией. Кто-нибудь, поди, работает и над ней. Эстетический вкус в еде как подмена собственно вкуса гастрономического, или оба они должны связаться в единую систему? С какого момента времени проводить отсчет? Достаточно ли ста лет? Кажется, вопросы, на которые должна отвечать пищевая эстетическая теория, формулируются достаточно легко. Но, кажется, никто этим толком не занимался.
Вот что мне представляется: эстетика современной гастрономической кухни — это абстрактные миниатюры. Именно таков сегодня этот жанр: не книжный, не медальонный — съедобный, да еще и абстрактный.
Запись. Надо признаться, что я не смогу быть литературным критиком, потому что попросту обругаю все сразу. И ученым-филологом, кажется, уже не смогу, потому что мое мышление слишком независимо. Писателем, наверное, смогу, но кто же поймет, что я пишу?
Запись. Я живу скрючившись, а может, и расправив плечи — поди разбери. Вот теперь, когда я пишу это, мне не откажешь ни в свободе, ни в мужественности.
Маленькая горестная жизнь, сгинь навсегда. «Шинель» — в музей, потому что такое уже написано, и копии нам не нужны. (Не дай вам бог получить Акакия Акакиевича в начальники.) Таганрог и Баден — сгиньте из геоконтекста, потому что слабое нужно уничтожать прежде всего в себе, а лучше не допускать его в себя вовсе, даже если друзья очень уговаривают.
Запись. What is good in sight of a man is bad for a God,
What is bad to a man’s mind is good for his God.
Мои занятия безбожны, помилуй, Инанна.
Впрочем…
Запись. Первый, как мне кажется, но ощутимый провал. Какая-то ерунда, пластиковые закрывающиеся кухонные миски были одобрены мной без того, чтобы явиться на фабрику. Где-то под Гуанчжоу. Одобрены без всяких сомнений: ну какими в самом деле должны быть миски для хранения остатков еды? И что же получилось? Нет, пластик был вполне добропорядочным на вид, фотографии не были переретушированы. Дело в том, что эта так называемая посуда беззастенчиво воняла тяжелой химией и передавала запах соприкасающейся еде.
Если только меня еще не выгнали, пусть я пока об этом не знаю, впредь без поездок не обойдется. Начать, что ли, изучать иероглифы? Я учитель Ли; нет, я ученик Чанг.
Запись. Я отношусь к постоянно прогрессирующим людям даже сейчас, в затишье, а успех, как ни странно, приходит к людям стагнирующим, постоянным, родившимся готовенькими, быть может умным в молодости, но безнадежно тупым уже в средние годы. «Поэты с историей, поэты без истории»? Все гораздо сложнее. Пройдя через пунктиры христианства, через квадраты иудаизма, ты идешь дальше, дальше и на каждом этапе пишешь по опусу. Те, кто прочел первый, припечатают тебе на лоб печать наивного католицизма, и ты будешь жить с этим всю жизнь, пряча шрам под условно сикхским тюрбаном.
Запись. И опять прокол — ОК, среди десятка как минимум успехов. Дуршлаг приемлемой формы и цвета расплавился под горячими макаронами в каком-то доме невысокого пошиба. Портрет расплывшегося объекта на фоне дээспэшной кухни, покрытой разнообразными цветными тряпками и предметами посуды, обошел социальные сети.
Здесь встают сразу два вопроса. Может ли красивый предмет быть никуда не годным по качеству, и наоборот: некрасивый самолет не полетит? (Кстати, самолетов мне пока не присылали.) И второй. Если в негодном интерьере у безвкусного человека завалялся годный объект (я об еще не расплавившемся дуршлаге), значит ли это, что предмет на самом деле негодный?
И вот я уже задумываюсь: может быть, дуршлаги должны быть всегда металлическими, они и плавиться не будут. Практика, как всегда, множит вопросы вместо того, чтобы давать ответы.
Запись. Вот еще признак взрослости — не боишься выучить кучу языков и говорить на них. Это значит, что собственный, главный язык освоен в совершенстве. Даже если изначально он не родной.
Запись. Мне много в свое время пришлось прочесть про тайные общества, но ничего про тайное одиночество. Нельзя прочесть, придется писать.
Запись. Наша цивилизация торжествует, потому что кратчайшим расстоянием между двумя точками оказалась прямая. В прежних цивилизациях — совсем прежних вроде мезоамериканской — кажется, базы были другими.
Запись. Видимо, между нами, избранными, должны существовать тайные связи. Мы должны чувствовать друг друга на расстоянии и переговариваться телепатически, или на худой конец наши электронные адреса и номера наших телефонов должны показываться огненными буквами где-то в закоулках мозга, в наполненных кровью извилинах. Но нет, мы выбраны людьми, хотя руку судьбы здесь жажду видеть.
Писанина склонна сменить жанр, обрести сюжет и превратиться в триллер на тему поиска своих и ниспровержения системы. Невыносимая новизна бытия, навязанная неизвестно кем.
Запись. Случайность так называемого творчества вряд ли стоит обсуждения. Но даже структурное, подкрепленное теорией и манифестами созидание в большинстве своем требует осторожности.
Будь то в изобразительном искусстве, будь то в литературе, абстрактные структуры по нраву толпе, ибо, не привнося ничего в реальный мир, они концептуально и бихевиористски безопасны: спокойно наблюдай, что бы там ни наваяли отважные умники, это не помешает тебе вести привычную жизнь, покупать тазы и веники и вешать вышитые картинки поверх отваливающихся обоев. Но для своего создателя такое внешнее созидание может оказаться опасным: собственное тело остается облечено пустотой, а внутри него заводится гниль, ибо эго во внешней системе не место.
Создавая что-то, нужно начинать от себя, себя ставить в центре, позволять прорастать дереву связей через собственные тело и ум так, чтобы ветви достигали отдаленнейших пределов. Это дерево, зеленеющее и свежее, меж тем вызовет ужас и неприятие толпы, ибо цветочки рискуют осыпаться с обоев, а обои — со стен.
Кстати заметим: остается надеяться, что Творение было не внешней абстракцией, а включило в себя плоть Творца. Тот последний, то есть первый, необходим нам живым, пусть и метаморфизировавшим, неоднократно расколовшимся на ипостаси и собравшимся назад.
Если же возвратиться к человеческим иерархиям, над толпой и творцами трех сортов надстоит высшая, как ни странно, всего лишь созерцательная иерархия. Здесь вопрос опять сводится к личной гигиене.
За год (годы?) созерцательного несозидания не стану ли я, как они, — те, кто замечает все новое, как рукотворное, так и умопорожденное, анализирует, но никогда ничего не будет делать сам, ибо человеческое есть несовершенное? Презрительный, все понимающий взгляд и тотальная импотенция — вот удел. И опять же, пустота вокруг. У таких невмешивающихся персонажей много знакомых творцов — тех, кто отваживается на несовершенство. Либо говоришь им правду, либо не говоришь, оба варианта отпугивают.
Я, видимо, не из этой компании. Мое преимущество — по должности мне не только позволено говорить правду, но это моя прямая обязанность.
Запись. Многое упущено, слишком много времени потрачено на чужое, но все-таки мне удалось перепахать вдоль и поперек то, что принято называть классической европейской культурой, с серьезной вылазкой к кельтам, с некоторым понятием о других цивилизациях.
Запись. Чем бы ни приходилось заниматься, неизменным было чувство выскочки. А здесь я неожиданно на своем месте.
Неужели действительно незаметные дяди (тети?) в укромных углах мира понимают обо мне больше, чем я самолично?
Запись. В какой-то момент приходится делать выбор: литература, или мистика, или, выражаясь не вульгарно, духовный путь. Кажется, именно в этот момент, когда симпатии были все-таки на стороне литературы, хотя она и стала узковата, но окончательный выбор еще не был сделан, меня бросило в другую сторону. Не по моей вине, не по моему выбору. Откуда мне было знать, что такое в принципе возможно?
Федра вздымает руки горе.
Запись. Вот какой вид солипсизма настиг меня. Существую только я, а все прочие — морок, ангелы-спасители или бесы искусители. Мне протягивают виртуальные руки и подставляют виртуальные ноги. Что-то удалось перепрыгнуть, за что-то ухватиться. Но очевидно, не удалось разглядеть главного.
Запись. Сидя на террасе где-нибудь в южной Италии, я закажу жареной рыбы, выпью вина и буду одобрять, один за другим, бредовые предметы, даже если не найду параллелей в окружающем пейзаже.
Это будет означать, мягко говоря, конец контракта, но тут и так не пахнет бесконечностью.
Что со мной будет, когда это закончится? Зависит ли хоть что-то от меня?
Запись. В тандеме писатель-читатель, или, точнее, текст-читатель (ибо довольно анонимных текстов), или, еще точнее, текст — его трактовка, в этом невнятном тандеме трудно достичь полного равновесия. Либо текст недопонят, либо в нем увидены смыслы, которые в него изначально не вкладывались. Мы слегка вступили на эти зыбкие, выходящие из моды почвы.
Запись. Доступ, тройки посвященных, никто не знает соседей — все это устарело. Мне ли не знать, как устроено администрирование пользовательских прав?
Запись. Ну, вот и состоялось. Теперь я достоверно знаю, что нас много. Девушка нео-хиппи в бесконечно-пестрых одеждах и с оранжево-зелеными выдающейся запутанности дредами уселась на траву перед музеем и, не поправляя шаровар, вытащила из домотканого рюкзака мини-компьютер без опознавательных знаков. Недосмотр или урок? Ты не в одиночестве, и другие — далеко не твои двойники.
По идее, два агента не должны пересечься в одном городе. Консилиумы не предусмотрены правилами, а мир огромен, даже так называемый цивилизованный мир. Впервые за историю название стало оправданным: критерии цивилизации — наличие организованных центров эстетической революции.
Именно здесь должен начаться триллер: двое агентов находят друг друга и нащупывают прочие звенья цепи, спаянной силами зла, вплоть до дремучих бородатых программеров, не знающих, для кого ваяли софт. Потом грядет какая-нибудь суперновая революция и спасение мира.
Софт, кстати, работает прекрасно, устроен удобно, все на своем месте: меню, окошечки для ввода логина. Не Бангалор, не Касабланка, хотя для большей дискретности подошли бы удаленные страны без острых вспышек эстетической революции. Где-то на фоне плакатов «Дайте нам красивые табуретки» пишется этот софт. Понимают ли программеры и инженеры поддержки, что за данные забиты в базу? Неужели они тоже работают поодиночке, не в сбитых группах с кознями и таймшитами? Гениальные программеры, способные в одиночку наваять систему и тоже в какой-то момент догадывающиеся о том, что конспирационные теории вышли на новый практический уровень. Тут же предполагаемый взрыв мира изнутри посредством информационной диверсии.
Но бороться мне пока что ни с кем не хочется. Пока мне вполне интересно разглядывать подопытные изображения и пробовать на ощупь образцы материалов, силы зла могут продолжать свои кудрявые козни.
И что, пожалуй, гораздо существеннее — мне совершенно безразлична моя дальнейшая судьба. Когда проект свернется и всех нас, тайных агентов совершенства, пустят для верности в расход, меня ожидает разве что мгновение ужаса, если дело будет сделано нечисто.
Возможно, это не столь суицидное занятие. Во всяком случае, я могу, конечно, рассказать о своей деятельности (у царя Мидаса все как всегда), но мне никак не удастся доказать что-либо. Мало ли какие-то образцы, мало ли какой-то сайт, но логин давно протух, и вообще компьютер самопереинсталлировался, а из съемных квартир давно вычищено непонятное пестрое пластиковое барахло.
В любом случае пока что еще рановато, пока я никому не мешаю. С точки зрения потенциальных камер наблюдения я никак не выдаю себя. Я не сажусь рядом с девушкой на траву не только потому, что мне жалко красить в зеленый цвет дорогущие светлые брюки. Не сажусь и не вытаскиваю из прекрасной кожаной сумки точно такой же, как у нее, компьютер.
Запись. Язык коммуникаций, конечно, английский. Кто ожидал бы другого?
Запись. Гримуар подсказывает нам следующие свойства книги:
1) Книга — не вечное явление.
2) Книга — изначально не сакральное явление.
Как и все остальное — дерево, Солнце, трансцендентный бог, — книга должна быть сакрализована.
Запись. Пуризм — признак вторичности, заимствования. Классические сочетания в исполнении носителей культуры достаточно эклектичны. В итальянской траттории найдешь прекрасные столы на фоне сомнительных занавесок и еще более сомнительной угловой этажерки с ее бесконечно сомнительным розовым пластиковым цветочным горшком, а под горшком — о, ужас! — салфетка цвета фуксии.
Тяга к пуризму, так же как и к излишествам, — глубоко провинциальное свойство, о чем свидетельствует, кстати, биография отца-разрушителя.
Запись. Человек вырастает в пейзаже или противоречит ему. Особенно это касается дам. Особенно начиная с 20-х, когда дамы живут только мимолетно, только в кадре. Зато всегда улыбаясь. Всегда в лучших платьях. Внешний мир, безусловно, разрушит гармонию. Или явление персонажей из кадра разрушит мир. Именно это и произошло с появлением фотографии. Две параллельные реальности, которые лучше не пересекать и тем более не смешивать. Робкая и наглая попытка предпринята в кино. Движущийся кадр, непроникновение постороннего контролировать еще труднее. Реальность еще более параллельная, потому что выборочная. Даже в документальной съемке.
Запись. Хорошие должности, вязкая синекура даются, чтобы нейтрализовать опасных, способных перевернуть мир. Везунчиков, родившихся и выросших в тепличных условиях, примечают в просторных коридорах элитных школ среди одинаковых деток в клетчатых штанишках, чтобы окончательно расставить сети на выходе с факультетов, а попросту факов.
В наших же нищих случаях приходится проходить через множество странных этапов, прежде чем убедишься окончательно, что за тобой наблюдают уже довольно давно. Отсюда, возможно, следует прикладная мудрость: если ты не попал в кадр по праву, вернее, обязанности рождения, лучше бегать из-под прицела, пока это еще возможно.
Запись. Швейцария. Уйти в нейтральность и замереть. Уйти в нейтральность и — почему бы нет? — продолжать вечное.
Запись. Мы живем в мировоззренчески испорченном мире — нужно отдавать себе в этом отчет. Не так уж примитивно стремление возвратиться к древней божественной мудрости. Проиллюстрируем тезис на примере мировых религий, к которым наверняка любой из читающих эти строки в какой-то мере причастен. Иудаизм возник на окраине (или в недрах, не суть важно) египетского пантеона, христианство — на окраине иудаизма и т. д.
Общая схема такова: из чего-то большого вычленяется малая часть, на которой начинает расти новое большое. Переходное звено, центральный пункт восьмерки/бесконечности, еще позволяет полностью окинуть взором покидаемый эдем старого знания. Последователям это будет уже недоступно.
Подобным же образом адепты «старого» знания не будут разбираться в новом, но им это и не нужно, как не нужны Соломону законы шариата, или домострой, или гражданский кодекс республики Эритрея.
Переход именуется словом «прогресс», практически не имеющим отрицательных коннотаций, но следует иметь в виду: переход происходит не от меньшего к большему, не от зачаточного к окончательному, а наоборот: от большого — к маленькому (возможно, способному вырасти в большое), от сложного — к упрощенному.
Запись. Вот еще ужас. Пригламуренная дамочка, постарше меня, вся в шанелях дамочка ностальгически вспоминает советскую власть, уютный мир ея. Что мне до дамочки и ее ностальгии? Но почему-то меня складывает пополам, и внутри живота обнаруживается работающая стиралка.
Запись. Продолжим. При мысли о советской власти подступает, во-первых, тошнота и, во-вторых, желание выбросить этот период из истории вместе со всеми его атрибутами. Если не сжечь, то предать забвению все культурные, так сказать, достижения, всю их бесконечную пошлость, даже если у актера мужественный вид, а у актрисы — газельи глаза. Сейчас они стары, умирают или уже умерли. Не брать у них интервью и не оплакивать. Оставить образцы в музеях и библиотеках и не тянуть за собой весь этот ядовитый мусор. Не праздновать юбилеи, мат-мат-перемат. Но вспоминаешь экранизации классики, внутреннюю эмиграцию и пр. и начинаешь понимать, что все скопом не удастся отправить на предпомойку. За что мне это, боги, и зачем? Всего лишь чтобы безошибочно уметь отличать хорошее от плохого на китайских и прочих фабриках?
Запись. И вот еще, нужно обдумать и это. Если эти записки паче чаяния выйдут в свет, они не будут интересны тому, кого не занимает, «как все устроено», и так же не будут они интересны тому, у кого нет собственных мнений, как все устроено, ибо тайный автор, разумеется, не претендует на то, чтобы объяснить все.
Запись. Стрижка волос, начиная с определенного возраста, — отказ от того, что посвященным не надо объяснять.
You have to resist, because you are special.
Some things happen just because you are tired.
Every thing shoud serve like a raw material.
Пейзаж, просто пейзаж. Никакой цивилизации. Ничего сияющего.
Запись. Цивилизация складки и цивилизация разреза (возможно, скрытого). Поймет ли нас широкий читатель, начиная с этого пункта, нас, собственно, не должно интересовать. Читатель на сей раз отсутствует. Это известный островной искус.
Запись. Что, в сущности, я теряю? Возможность сказать правду в обществе? Так называемых друзей? Любая социальная свобода или повинность связана с ограничениями. Сегодняшнее ограничение, пожалуй, легче и приятнее других.
Собственно, путь в общество мне вовсе не закрыт. Даже в давно знакомое общество. Просто нужно не сознаваться ни в чем, кроме безделья.
Слой, который добавился к повседневной жизни, оболочка подобно шпионской — персонаж вроде бы занимается светской болтовней, а на самом деле собирает материал — этот дополнительный слой, признаться, слегка тешит мое самолюбие. Непосвященным неизвестно, что подобный слой есть у писателей. Значит, у меня их два.
Запись. Откровения редко буквальны и нуждаются в комментариях в гораздо большей степени, чем кабинетные тексты.
Запись. Умному тяжелее, чем глупому, но и легче тоже. Потому что умный легко перешагивает преграды, которые для глупого становятся непреодолимыми препятствиями. Поэтому нужно все-таки умнеть. Всем, всегда. Не оглядываясь на цену.
Запись. Оглядись на себя, встрепенись, прокрути в голове все, что было, и согласись вот с чем: боги отвешивают тебе ровно столько, сколько нужно тебе для выполнения твоей миссии. Если рождаешься в царской семье, суперспособностей тебе не видать, обвешивайся сдержаннейшими костюмами эпохи и имей вид. А если, напротив, способности у тебя имеются, не будет у тебя ни дворцов, ни денег, хоть ляг костьми. С родителями будет тоже так себе. И с друзьями не очень. Но тебе хватит копеек на келью и что там сегодня используется для письма, потому что тебя, быть может, не ведут за ручку, но хорошенько толкают в спину.
Запись. Когда читаешь каких-нибудь старых умников, поначалу недоумеваешь от чудаковатости стиля, темы, упертости. Но на самом деле все понятно. Их призвание — латать дыры в знании мира, эпохи, небольшого городишки над Дунаем. Они за этим призваны, и кто-то им нашептал. Соответствующих тем — множество, и все они пограничные, хотя способны выглядеть глобальными.
Интересно, мне тоже придется штопать? Или уже нет?
Запись. Какой-то вроде бы прохожий увязался за мной в кафе и стал присматриваться к открываемому компьютеру. Псих? Ложное узнавание? Слежка? Компьютер, мой собственный, приклеился своими резинками к шаткому столику. Да, помимо черного no name, но явно вовсе не premier prix, в рюкзаке у меня неизменно имеется собственная серебристая игрушка размером с общую тетрадку не ностальгических времен — изящная, автоматически оцениваю я, хотя никто в данном случае не требует оценки. Отчего мы неизменно привлекаем интерес не тех, кого следовало бы?
Запись. Возможно, с этим, как с любым посвящением. Проходя по ступеням, претерпеваешь существенную деформацию эго. Если в стандартном случае сознание непрерывно, то в многажды постинициационном оно скорее дискретно. Переступая ступеньку, не то чтобы полностью забываешь прошлое — не придаешь ему такого значения, как прежде; оно подернуто дымкой.
Мы удалены, спрятаны от мира. Возможно, это такой способ разобраться с теми, кто видит и понимает слишком много. Мы насильственно импотентны, если не сказать больше.
Так масоны не могут больше писать романы, хотя сома прет через край.
Запись. Русская культура облекла модель европейской, как змея натянулась на нее, не очень-то питаясь ею и тем более не разбираясь, что внутри. Немного изучив математику, знаем: оболочка не есть объем.
Важнейшее решение — выйти из локальности, искаженной плоскости этой русской культуры. Это очень важно, иначе останется вечное ощущение недореализованности. Русская культура — неплохое начало в силу постмодернизма ея, эрго возникновения на усредненном базисе (отвесим поклон Петру) все-таки европейской цивилизации. Базисная усредненность ведет вглубь и вширь, потому что Европа, спасибо ей, снабдила нас все-таки логикой, а не только кондуитом, все-таки возможностью проводить прямые линии, а не только кудрявости, вызванные условностями актуальной, топчущейся на месте цивилизации.
Запись. Тайная служба — обычное дело, почти банальное. Если персонаж, скажем, тихий обыватель, но одновременно — тайный агент, его существование, как, кажется, уже замечено, сразу получает новое измерение.
В моей нынешней жизни отсутствует средний слой, обыденное существование. Есть мои изначальные данные, моя, не побоюсь сказать, врожденная нетривиальность и сразу же — прыг-скок через две ступеньки — тайная миссия. Вроде бы слоев поменьше, но на самом деле попросту ситуация серьезнее и сложнее. Чтобы выполнять возложенные на меня функции, мне нужно находиться вне общества, а значит, банальное расписание — утром на службу, вечером со службы с небольшими дополнительными функциями, о которых не говорят, — весь этот зануляемый в обычном сознании набор исключается.
Запись. Вот почему еще, возможно, выбрали меня (если отдавали себе в этом отчет, конечно), — нелюбовь к кино. Движущаяся картинка смазывает форму, не дает ничего рассмотреть в ритме созерцателя, навязывая ритмы зрителя, то есть делая взгляд рабско-подчиненным.
Пожалуй, здесь и скрыта возможность бороться с современными проблемами: красиво снимать некрасивые вещи. Реклама, но на гораздо более высоком уровне. Но, возможно, до этого никто не додумался, а может, что-то в этом духе уже происходит.
Что же, искусство, опасное искусство, но верните меня назад к Аполлону.
Запись. Видимо, мне можно быть смелее. Когда я пишу статьи, люди вполне адекватные жалуются, что непонятно. При том что пишу я не какую-нибудь, простите небеса, заумь, а тексты, костяком которых служит все-таки просвещенная логика. Это значит, что если кто-то доберется до этих записок и сможет их прочесть, то, скорее всего, ничего не поймет. В другом дневнике — травелоге — и вовсе никто ничего не поймет. Да здравствует свобода упрятанной в подпол тайнописи.
Запись. Вот чего не знают те, кто нанял меня: я это не вполне я. Даже сильные мира сего, даже тайно сильные мира сего не знают самого важного — человек не непрерывен и тем более не перманентен. В жизни он претерпевает переходы, ступеньки, инициации, умышленные или невольные. Настоящая биография человека должна строиться, собственно, на этом: на том, какие и когда были ступеньки. Это же я ловлю в художественных автобиографиях. Неужели эти вещи в наше пустоватое время интересуют только меня?
Запись. Организация продумана, надо сказать, неплохо. У меня квартира в городе Б. (в мире очень много городов Б.), договор на три года (меня распылят не раньше, чем через два с половиной?) и еще пара квартир, чуть менее постоянных, в других местах, в других странах. Но на самом деле я, разумеется, живу в пути. Как некогда аристократы. Из замка в замок. С фабрики на фабрику, из бюро в бюро. Я езжу на поездах, мчащихся по триста километров в час, и в тех, что ползут по тридцать. Я меняю города и страны. Я живу. Я смотрю в небо и ничего не понимаю.
Запись. Как ни странно, эта работа не наскучивает. Получить в портфель требуемую к осмыслению единицу, рассмотреть ее во всех ракурсах. Иногда понять ответ сразу же, как отрицательный, так и положительный, к положительному — цепь ассоциаций, требуемых для рекламы. Иногда раздумывать днями, запросить образец (клик по красной кнопке в правой колонке), быть может, додуматься до ответа, пока образец еще не доехал, а если нет, щупать его, размышлять. В самых критичных и дорогих случаях (крупные непонятные предметы) затребовать поездку на фабрику-производитель, или в лабораторию, или и т. д. Так случилось ездить уже несколько раз — поездки, не слишком отличающиеся от обычных командировок: пришел, увидел, убедился. Или стало еще менее понятно. Вот что преследует по ночам: огромные трансформирующиеся вещи, покрытые какой-то ярко-розовой пупырчатой синтетической гадостью.
Это-то и делает работу не слишком легкой: ночное вторжение неописуемых монстров.
Запись. Поезда, вокзалы, все на свете аэропорты позволяют мне забыть о моем особом статусе. Я просто тело, которое надо перевозить. Безголовое, в сущности, тело, все способности которого исчерпываются тем, чтобы найти нужный поезд, путь, терминал. В транспорте возрождаюсь я из далекого прошлого, оживают раздумья, не побоюсь этого слова — медитации, спокойные и непродуктивные. Даже если я осторожно открываю рабочие файлы, ничего толком сделать не удается, потому что дела эти вещественные, а путешествие есть полет, даже если передвигаешься наземным транспортом.
Запись. Тема, к которой я подхожу и которая стала бы, пожалуй, темой статьи, если бы мне позволялось писать статьи: естественная и искусственная бытовая эстетика. Взять, к примеру, компьютер. Да, у него должны быть экран и клавиши — все естественно, забавляться можно разве что с цветом корпуса. Или попроще — кастрюля, стул. Ха-ха, стул. Что же толпы так беснуются?
Это гипертелесное занятие располагает, как ни странно, к некоторой бестелесности. Допустим, мне нужно купить какую-нибудь ерунду, хоть расческу. Насколько зависну я перед соответствующим отделом, предаваясь профессиональным мечтаниям, разбирая объекты по сантиметру, от зубчика к зубчику? А если понадобится вещь посерьезнее? Но нет, об этом речь пока не идет, я живу более-менее нигде, что само по себе есть, конечно, воплощенная мечта. Принявшая, как положено любой воплощенной мечте, довольно странную форму.
Запись. Львы с кольцами в зубах должны быть парными, учат нас те, кто понимает. А вот в городе, в котором пришлось прожить несколько лет, такие попадаются по одному на дверях в качестве дверных молотков. Ничего удивительного, что этому городу вечно чего-то недостает.
Запись. Девушка идет по современнейшему коридору. Зеркала, стекла, мнимые трещины — на потолке, отражающиеся повсюду. Бесконечно идущая девушка должна достичь катарсиса, но его нет. Потому что она знает, что идет всего лишь по аэропорту к своим воротам. Я иду следом или, может быть, впереди, кто-то видит мои отражения и строит ложные выводы. А мне — искус, один из свойственных моей странной, несуществующей профессии. Ее, профессии, нет, а требования есть, в частности — перемещения по миру, чтобы можно было взглянуть на целое, не довольствуясь закрытыми ссылкaми, закрытыми мейлами и даже, по запросам, образцами, присылаемыми в картонных коробках или плотных — крафт — конвертах. (Никто не просит оценить конверт! Была бы интересна и здесь система вложенностей.) Я кликаю по ссылке, недоуменно запрашиваю образец материала — он прибывает очень быстро! — и вот через каких-то три дня после изначального клика я иду по коридору аэропорта и ловлю себя на мысли, что поездка, собственно, потеряла смысл. Катарсис коридорной бесконечности уже подсказал решение: вещь никуда не годится. Или годится. Или — вот и начался новый виток бесконечности — это все не имеет ровно никакого значения. Линк, конверт и коридор — вот смысл моей деятельности. Пропахшее пластиком помещение, в котором мне покажут предмет во всех возможных разновидностях и расцветках, задержит меня не больше, чем на полчаса. Любопытства ради попрошусь и в цех (каска, защитный костюм не исключены). Никто из привечающих меня людей (строгий инглиш, даже если я владею их родным языком) не будет осведомлен об истинной цели моего визита.
Запись. Обтеши лишь одну сторону горы, и получишь гробницу Мидаса, а золота больше не будет.
Запись. Дурацкий момент, до которого, кажется, еще не додумались теоретики. Говорят, надо копировать старину, и будет красиво. Но чем дальше в глубь веков, тем сильнее нарушены контуры, стерты линии, выцвели цвета. Мы не уверены ни в линиях, ни в красках. Копировать, собственно, нечего. Кроме пары-тройки погребальных комплектов, забракованных по причинам золотых излишеств.
Запись. Буддизм все ставит с ног на голову. Шамбала как квазирайское место должна была предшествовать истории мира, как-то коррелировать с Адамом и Евой и пр., должна была, иначе говоря, прослыть чем-то изначальным. Меж тем буддизм, особенно тибетский, религия новая. Без понятия о том, что из любой точки изливается бесконечность, ничего объяснить невозможно. Пусть мне уже случалось бывать в Лхасе — конечно, не в этой жизни, но раньше.
Запись. Итак, свершилось. Поиски вечной эстетики привели меня на эту землю, как привели на нее прежде кого-то поиски дешевой рабочей силы. И вот я стою рядом с кучами мусора, в которых копошатся коровы, собаки, люди, и любуюсь на огромный плакат с изображением Кришны ярко-неонового цвета с вручную приклеенными металлическими блестками.
Вот и ответ на вопрос, что получилось бы у старых мастеров, если бы им дать современные технологии.
Запись. Моя известность никогда не обольщала меня. Ну да, статья в Википедии. Ну да, список публикаций, известных в нескольких узких кругах пишущих, а также в еще более узком кругу не пишущих. Начиная с некого уровня познания действительности не писать уже невозможно, это известно всякому не поверхностно образованному человеку. Редкий подвид, кандидат в красный ученый китаб — не пишущий читатель, серьезный не пишущий читатель, способный прочесть мою писанину, — здесь я говорю о настоящей своей писанине, а не о запрятанных ввиду перемены статуса частных заметках, этот-то читатель и узнавал меня, видимо, на улицах, изредка, задумавшись и примерившись, сканируя мое лицо и мысленно сравнивая полученный скан с редкими интернетными изображениями.
Если же вдруг придет настоящая слава — это будет, как будто присудили honoris causa поверх обычного доктората.
Запись. Луна и Солнце, говорят нам, видятся с Земли одинакового размера.
Если бы у Земли были другие спутники кроме Луны, что бы это изменило в мировой философии и религии? Солнце и Луна находятся в прямой оппозиции. А если бы была пара Лун? Или не было Луны вовсе? Один из острых моментов, когда ощущаешь божественный промысел. Или матрицу.
Видный мистик только что узнал о существовании чисел Фибоначчи и возрадовался. Чего доброго, мне последует новая директива: искать золотое сечение во всех, гмм… осмысливаемых предметах. Не ввести ли насильственное преподавание чисел Фибоначчи во всех мировых ПТУ?
Запись. Есть общая болезненность конкретного организма, а есть зависимость болезни от рода занятий. Скрюченные кисти рук у кассирш, сорванные спины у строителей, клинические депрессии у работников умственного труда, специфические, настроенные на волну конкретной работы, когда кажется, что, будь работа чуточку другой, депрессии бы не было.
Что же сказать про мою нынешнюю деятельность? Боги дали мне, как ни крути, отменное здоровье. Другие быстро умерли бы от запора, поноса, транспортной болезни, странных происшествий и не проходящей тревожности. А дальше — следует молиться.
O Rudra, through the cures administered by you, may we pass through a hundred winters.
Destroy our sins completely and destroy the spreading sicknesses20.
Запись. Так вот, уважаемые чуваки и дамы, устройство того, что мне интересно, в принципе, просто. Есть некое количество избранных, которые призваны творить. Кто-то в одном направлении, кто-то — в разных. Всегда имеется избыток, ибо свободную волю никто не исключал. На весь этот процесс отведено какое-то количество энергии, которая тратится по мере жизни, если просто жить жизнь, и возобновляется, если творить и стремиться, условно говоря, к свету. Тот, кто выскакивает в начале пути, живет случайной жизнью случайных людей, а вот тот, кто взялся за гуж и разленился, перегрузился психотропами, вообще пошел материальным путем, тот должен умереть.
А пока же… Я могу позволить себе паузу на пару лет. Хотя кто сказал, что речь идет о паузе.
Запись. Меня всегда раздражали люди, безразличные к окружающим, абсолютно не интересующиеся теми, с кем свела судьба. Они считают себя обычными и других — такими же. Говорят базарное слово «демократический» и кичатся им, демонстрируя образованность.
Нынешний статус все поставил на свои места. Мимолетная понимающая улыбка из-под розовой тульи серой шляпы — мне достается примерно это. И никаких знакомств, никаких оценок.
Запись. Это есть наш последний и решительный бой по возвращению Золотого века. Толпа протестующих перегородила мне дорогу к аэропорту. Рейс пропущен. Невидимая контора безропотно оплатила следующий.
Пока есть толпы, у меня есть работа. Или наоборот. Ничего не помогает. Декомпозиция достигла предела. Go, my dear, go home. If you have it.
Запись. Гуру учат нас не идеализировать. Голливуд же, рассказывая об исторических событиях, никогда не покажет чистых — не только лиц — ногтей.
Запись. Комбинезон в качестве — одной оболочки — самое скромное укрытие тела.
Надень комбинезон — и вперед в духовный, забубенный труд.
Да наступит экстаз — хорошо задокументированный, чтобы выживать в дальнейшем и нестись, если охота, в небеса.
Запись. Наконец мне удалось понять, кем я хочу быть. Когда вырaсту, добавили бы окопавшиеся в сетях инфантилы. Дерматологом. Мне бы приходилось уверенно вести человечество к чистой коже и мыслям, бороться с огромными прыщами и прочей напастью, иногда направлять материал на биопсию, ибо такова жизнь, а мое зрение не микроскопично. Я могу догадываться о том, что хорошо, что плохо, но у меня никогда не будет в этом уверенности. А теперь вдобавок слишком поздно.
Запись. Мне сложно хвалить — сплошное вранье, единственное, которое я себе позволяю, — чужие стихи. Люди не имеют никакого понятия о необходимых инициациях, не чувствуют их и, естественно, не переживают их. Итог — юношеские стихи в сорок, пятьдесят, восемьдесят лет. Удастся ли мне вернуться к поэзии? Посмотрим. Смогу ли я научить людей новой поэзии? Увы, я не беру учеников.
Запись. Я занимаюсь вещами в прямом смысле слова, но удивительным образом живу в безвещном мире. В той парочке квартир, в которых я вроде как обитаю, из моего — разве что зубные щетки. Ну, хорошо, еще по чемодану одежды. Жизнь моя происходит в аэропортах, вокзалах, самолетах и поездах, лабораториях. Вот где безвещные пространства. Быть может, это и есть ремедия — жить нигде?
Запись. Отвратительная вещь, но какой цвет! Цвет шафрана, цвет утренней зари!
Вот и не знаю, что с этим делать, пока не явится какой-нибудь rude giant on a hill и не объяснит все простыми словами.
Запись. Ученая вроде бы дама повествует в сетевом дневничке: красивая, мол, но чужая Италия. Чужая, но красивая. А я трепещу. Если все когда-нибудь закончится и рот не забьют глиной, если я начну писать настоящее свое, меня не поймут.
Пока я тут — добавим честно-курсивное слово — почти ничего не пишу, идеи неизбежно зреют и не все забудутся. Самое важное останется, писать я буду по-другому, как никто, быть может, еще не писал, но меня все равно отнесут к мейнстриму и не поймут. Да и ладно. Целям моим до завоевания сиюминутной популярности, как до избавления.
Вот чего никогда не поймет тот, кто распоряжается оболочками наших судеб (взять на работу, не взять на работу) и платит нам лепту на выживание: этих переходов, естественных, не побоюсь этого слова, инициаций. Кажется, мне уже случалось об этом говорить. Неоднократно. А как иначе?
Где я теперь? На какой ступени? Примерно понимаю.
Запись. Иногда происходят такие события, которые можно запечатлеть разве что смартфоном, он же умный.
Запись. Люди больше любят рвать и коверкать слова, чем, гмм… летать. Что же тут поделаешь?
Почему я слоняюсь вот так: возможно, потому, что у меня никогда не будет канала на популярном сайте: невозможно рассказывать обо всем сразу. Я никогда не буду культуртрегером: возможно, потому, что не обладаю энциклопедизмом одного дня (выход в плоскость? выход на прямую?). И я никогда не разбогатею: возможно, потому, что никогда не освою биткойне.
Запись. Да, так и есть: это способ от меня избавиться, меня нейтрализовать. У меня никогда не было серьезной популярности, так, чтобы ко мне тянулись толпы. Что и понятно: что мне сказать толпе? Скоморох выделяется из толпы бубенцами, а у меня и бубенцов-то нет. Чтобы понять меня, надо встать рядом со мной. Но сколько места на моей вершине? И все-таки какая-то в меру серьезная популярность назревала, лишь немного отставая от производительности. И вуаля! — мягкий способ со мной расправиться и заставить замолчать.
Боги, боги, дайте мне дудочек и пару корочек хлеба!
Запись. Вот в чем привлекательность иудаизма: старина его перед новыми религиями вроде христианства или ислама. Чтобы преодолеть это, нужно пойти, конечно, глубже — в индуизм, положим. Да, санатана дхармы достаточно.
Запись. У меня такое ощущение, что следует перечитать подзаброшенные философские и исторические книги XIX века, даже те, что вполне цитируются сегодня. Они-то цитируются, но теми своими пассажами, которые породили современную науку. Многое осталось за кадром, и его неплохо бы выудить. Где найти время на все, когда нужно постоянно куда-то бежать и делать что-то невнятное?
Запись. Русская цивилизация хороша, чтобы в ней родиться, да и все, собственно. Если хочешь достичь интересного, уходи. (Я повторяюсь многократно, но по-другому уже не получится.) Можно сохранить язык как основной, но цивилизационно уходи, едва ты постиг русское. Это новая цивилизация, поэтому она содержит всего понемножку, служит хорошей базой, но глубина ее все больше на уровне «налил и выпил», на уровне уродства. Есть ли у нее будущее? В движении наружу, быть может. А ты, dear, родившись и обучившись, иди прочь.
У тебя неплохие данные. У русских нет ощущения целого, но есть широта взгляда (возможно, это к вопросу выбора кандидата).
Запись. Нынешняя цивилизация сформировалась как эстетическая цивилизация, в отрицание цивилизации сакральной, существовавшей до нее. Сакральная цивилизация, как мы знаем, взорвалась изнутри, когда колорит, графичность, композиция амулета, идола, иконы стали важнее их смыслов. Когда это случилось? Процесс был слишком длительным и малозаметным, чтобы приписать ему хоть какие-то четкие временные рамки.
На этом дневник обрывается.
Часть 4. Достоинства хорошо обработанных поверхностей
Юрг Пфундер, сорока пяти лет, писатель, оглядывался в монопольном гнездышке. Он смог снять эту квартиру-кабинет после того, как получил гонорары от переводов своего романа на все подряд языки. Он все так же носил прокуренные усы, короткие волосы спереди и длинные сзади и формально все еще жил в трехкомнатной квартире в районе Берлин-Митте, в ужасном блочном доме времен ГДР, с женой Зильке, которую упорно именовал подругой, и тремя детьми. В этой квартире, отправив всех детей в школу и засев на пособие по безработице (по специальности Пфундер был строителем со специализацией в сантехнике, работодатель разорился), он и написал свой первый роман, а в новой квартире рассчитывал очень быстро написать второй, ибо в редакции ему объяснили, что после первого успешного романа надо немедленно бросить в публику второй, потому что иначе автора быстро забудут. Ему даже намекнули, что он может продать имя и все еще иметь небольшой доход с каждого издания последующих произведений. Пфундер возмущенно отказался.
Полупустую первую квартиру посетило немало журналистов. Видеокамеры недоуменно обводили взором зыбкий диван, обпрыганный и заляпанный детьми, пластиковые кухонные полки, небольшой кухонный стол. В спальню Пфундер не пускал, но кто-то из журналистов влез, не спрашивая позволения. Там было супружеское ложе, тоже запрыганное детьми, с разнородным ветхим постельным бельем и кучей хлама в шкафу и так.
Роман писался большей частью в детской во время отсутствия детей (камера останавливается на убогом псевдодереве письменного стола), иногда на кухне (фокус на допотопную, вернее, советского времени плиту).
Вам нравится ваша обстановка, мебель? — поджимая губы, спрашивали журналисты. Да, — гордо отвечал Пфундер, — в моем романе все написано, — а сам внутренне сжимался от сомнений.
Посмотрите на прекрасную, гладкую поверхность вашего письменного стола, значилось в романе, на уверенные бетонные блоки вашего дома. Никогда, ни в какие эпохи, человечество технически не было в состоянии произвести такие огромные ровные предметы. А бесконечные прозрачнейшие стекла? Взгляд человека радостно скользит по практически бесконечной поверхности и не находит изъяна. (Юрг очень гордился словом «изъян».)
В царстве победившего бетона и пластика жили главные герои Хайо и Сабина, которые собирались пожениться, но никак не могли выбрать, где и как жить, и из-за этого постоянно ссорились. Хайо, из семьи осси-идеалистов, предлагал новые бетонные дома и минимализм. Сабина же, происходящая из буржуазных весси, хотела дом постарше и мебель поантикварнее. После многих ссор и примирений победили любовь и бетонные блоки. Зато в углу пустой, покрашенной в белый цвет комнаты воцарилась антикварная мраморная статуэтка — свадебный подарок Хайо Сабине.
Роман заканчивался бравурной сентенцией на полторы страницы в стиле: мы живем в прекраснейшее время. Да, нам не всегда нравится, что предметы потребления сделаны в Китае и нужно платить много, чтобы достичь достойного качества. Нам не нравится… Да, нам много чего не нравится. Но у нас есть возможность этого всего не замечать, как не замечаем мы вирусных язвочек прошлых веков. Зато нам достались все преимущества прошлых эпох без их пороков. Мы можем расхаживать по саду, подобно древним римлянам, и мы можем нестись с бешеными скоростями по идеально ровным, бесконечным автотрассам. (По правде говоря, та душегубка, которая имелась у Пфундера до самого недавнего времени в роли автомобиля, больше восьмидесяти км/ч выжать не могла.)
Закончив текст и даже набрав его на единственном домашнем компьютере, Пфундер стал рассылать свое творение по редакциям. Там только посмеивались как над незамысловатостью сюжета, так и над тоннами орфографических ошибок. Пока роман не попал к совсем уж смешливому редактору, который, отхохотавшись, воскликнул: так это же натуральное средство против эстетической революции, прямо-таки дихлофос и антибиотик! Немедленно в печать!
Роман снабдили культурологическим предисловием, таким же послесловием, отредактировали и издали в течение трех месяцев.
Критика отнеслась к роману в целом скептически, но предисловие с послесловием не позволили уж совсем смешать текст с дерьмом. Кто-то из критиков, кто поленивее, просто выдергивал фразы из этих сопровождающих статей, и именно подобные блиц-рецензии привлекли к книге внимание.
Пфундер меж тем все еще болтался на пособии и не знал, то ли ему искать работу, то ли он уже знаменитый писатель, и клозетные недоразумения ушли в прошлое. Подоспевшие переводы на все основные языки разрешили дилемму в пользу свободного творчества. Теперь Пфундеру нужно было очень быстро соорудить второй роман, и он, ничего не сказав жене, стал листать объявления.
Квартира сдавалась меблированной, т. е. в ней имелось немало излишеств вроде пластиковых металлизированных настенных светильников в форме подсвечников. Снять не удастся, но, может, и не нужно снимать? Может быть, это красиво?
Пфундер долго разглядывал очень специфическую деталь — свернутую металлическую, покрашенную белой краской штору над дверью: эта квартира, имеющая отдельный от прочих квартир дома вход, некогда явно была лавкой. Что в ней продавали? Что чинили? Теоретически Юрг мог поковыряться в архивах и выяснить истину, но проще было ее сочинить.
Юрг представлял себе, как, спокойно сидя в этой квартире по ночам или днем, отведя детей в школу и явившись сюда, он будет погружаться в глубины нового громоздкого текста. Но он уже месяц приходил сюда практически каждый день и так и не придумал: ни слова, ни буквы, ни сюжета.
Он уже стал опасаться, что квартира эта — тупо потраченные деньги, от сантехнической судьбы не уйдешь, а остатки денег следует потратить на первый взнос за дом в пригороде. Закинувшись парой бутылок пива «Berliner Kindl» и употребив по назначению принесенную с собой колбасу, он понял, что главное чувство его — страх, и есть доктора, лечащие от этого. Но он не хотел идти к докторам. По опыту первого романа он уже знал, что восторг рождающегося текста перекрывает все остальные чувства. Нужно просто начать.
Юрг еще раз оглядел беленую скрученную железную решетку, пластиковые подсвечники и застучал по клавишам новенького компьютера, воображая, что на нем нет фирменных знаков, а сам он, Юрг, знает гораздо больше, чем положено знать сантехнику.
«Я груб, но могуществен», — первая фраза нового роман родилась, и Юрг уже знал, о чем пойдет речь. Какой-то эмигрант (имя ему предстояло придумать) будет сидеть ночью один в шикарном отеле-замке.
Эпилоги
I
Сергей поворачивался по квартире, попадал ногами в дыры в полу, глазами — в дыры в обоях. Старые швейцарские часы на стене бодро доматывали секундной стрелкой, чтобы на мгновение замереть и переместить на деление минутную. Закат над домом с лошадиной головой из багрового стал тыквенно-желтым.
Сына не было, уже переехал из школьного общежития в общежитие на улице Ульм, оставив после себя несколько кучек барахла и изрядное количество пыли.
Сергей невольно искал взглядом жену, позволял себе нырнуть в забытье и ожидал увидеть ее за столом, на диване, на кухне да просто стоящую у окна. Тяжелой волной приходило осознание того, что случилось, что она не появится и не сообщит, что передумала. А пока проговаривал про себя все, что сказал бы ей про Китай, про драконов, про пустоту, замещающуюся цветением лотоса. Про высокотехнологичные станции метро, про хоста — едва пару слов по-английски, про непонятную, но завлекательно пахнущую уличную еду. Она бы слушала и задавала вопросы, на которые у Сергея нет ответа, потому что он так и не научился глядеть сквозь вещи.
Где-то в глубинах создания он понимал, что потеря невосполнима, что он изгнан из рая, но один, Ева осталась за забором.
Чужие женщины, которые вызывали последовательно эрекцию, отвращение и пунктуальную импотенцию, — эти женщины, которые в изобилии отправились в атаку, едва пронюхав о разрыве, — оставались чужими. Ни с одной ничего не вышло. В конце Сергей отрешенно махал руками в стороны и вниз и говорил, что следует попробовать еще раз. Дамы исчезали.
Люда, оказавшаяся еврейкой и эмигрировавшая в Израиль, опять ехала в Париж (на этот раз уже без визы) и опять просилась на постой. Сергей написал мейл ровно за одну минуту: «Прости, пожалуйста, уже есть гости. Встретиться, увы, не выйдет, сильно занят».
Сергей сильно похудел. Когда старался есть больше даже в ресторанах, его рвало. Покупая костюм — надо же иметь хотя бы один приличный костюм по размеру, — он попросил разрезать зашитые карманы. Девушка-хохотушка, пожав плечами, взялась за ножницы.
Он держался за Париж и за эту квартиру, потому что ему казалось, что так проще вернуть жену. Но дальше тянуть невозможно. Придется немедленно возвратиться в Бурдиго.
Сергей не знал, что его ждет: одинокая старость (если удастся дожить до старости) или голубые таблетки в обществе какой-нибудь из случайных дам. Как жить? Как выжить? Как другие выживают? Сергей не знал ответов на эти вопросы и не знал, что делать дальше. Он перечитывал тексты Аси и, перед тем как покинуть Париж, бесконечно бродил по тем местам, где когда-то они успели немножко погулять вдвоем.
II
Лекционная аудитория на языковом факультете университета Орсе была заполнена.
Антон прокомментировал последний слайд и поинтересовался, есть ли вопросы. Вопросов, разумеется, ожидалось в достатке — защиты докторских по гуманитарным наукам во Франции длились по многу часов.
Антон едва заметно кивнул Асе. Она, разумеется, опоздала, но все-таки присутствовала на заключительной, самой важной части доклада и сидела сейчас в заднем ряду, одобрительно улыбаясь. Многие оборачивались на нее. Кто-то перешептывался. Народу присутствовало предостаточно. Сакральная эстетика в широком понимании термина оказалась темой, интересной многим. Ася, явившаяся попозже, сидела в конце наклонной аудитории, наверху, и как будто парила над происходящим. Страшная мясорубка пропустила нас через себя и выплюнула, но мы — не фарш, мы солнечные лучи, мы преспокойно опять собираемся в одно целое.
Защита происходила в Париже, потому что с момента определения госпожи профессора Бенн в дом скорби научно-филологическая жизнь в Бурдиго так толком и не наладилась. Антону не верилось, что спустя несколько часов он станет наконец доктором французских филологических наук и сможет претендовать на пост ассистента в Бурдиго, который, как ему явственно намекнули, быстро и плавно перейдет в пост профессора и завкафедрой. Жизнь в уединении не уничтожит страданий. Но посмотрим. Я уже много раз умирал. Если придется пить по-бобыльи с Сергеем Р., не миновать нового возрождения.
Как бы то ни было, потенциальные метаморфозы казались совершенно фантастическими. Впрочем, в жизни Антона случались и более удивительные вещи. А сейчас жизнь в очередной раз начиналась заново.
III
Ася прибавила очередную фразу в свой первый французский роман. Она сама пока толком не понимала, о чем он будет, текст выведет сам. Не детектив, не любовная драма. Вырисовывалась какая-то парочка из города Бурдиго: он профессор, она писатель, должны были развестись, но почему-то не развелись. Были ли они французами? Неважно.
Встала от стола. Одернула платье — чуть ли не последнее, в которое она еще помещалась. Заказанные по интернету вещи запаздывали. Завтра-послезавтра придется надеть темные очки и пройтись по магазинам в Арле или Ниме.
Даник приезжал на выходные и забыл рубашку. Ася постирала ее и попробовала надеть поверх платья — да, так лучше.
Прошлась от дома до бассейна и назад. Полуфранцузский ребенок подпрыгивал в животе в такт шагам. «Скорее всего, девочка», — сказала врачиха, немало трепетавшая перед деньгами и репутацией парочки. Скорее всего, будет брюнеткой, сказала себе Ася. Интересно, какой она будет. Муж сидел в шезлонге в тени вишневого дерева и читал.
Он очень сильно переменился с тех пор, как Ася предстала перед ним в поисках работы, с тех пор, как он выбрал ее из сотен соискателей. Разумеется, она не знала, куда именно попадет, но кое о чем по формулировке объявления догадывалась. Они были мельком знакомы, собственно, еще по программистской конторе, в которую Ася тогда едва нанялась, а он уже увольнялся. Революция, свершенная им, не принесла ему ничего, кроме еще большего смятения. С его стороны все было честно. Он искал спасения, он искал объяснения, он искал практических решений. От нее требовалось выбирать предметы обстановки, предметы быта, предметы созерцания, наконец, и объяснять, почему они хороши, излагать их истории, настоящие или придуманные. В ход пошла вся классическая литература, мировая история широким пластом и множество музейных каталогов. Они ходили вместе по магазинам, выставочным залам, выезжали в далекие поездки. Она стала его щитом, его интерфейсом с миром вещей. Это была его последняя отчаянная попытка примириться с этим миром, и она удалась.
Была ли здесь любовь? Кто знает. Очевидно, что тут было немало честности с обеих сторон. Скажем так: кажется, Ася была его единственной возможностью. Что же касается ее, она слишком серьезно относилась к совпадениям. Внешне в нем было что-то от Че — подонок, но харизматический подонок. Шарль-Анри не был подонком, а вот харизмой, при правильном подходе, ракурсе и прическе, обладал.
Папарацци, уже поостывшие к теме эстетического смутителя человечества, воспряли духом, когда он стал появляться с дамой. Их видели в Йемене, Гуанахуато и Лондоне, возможно, в Турции. Первые статьи выходили под титулами: «Кто же таинственная незнакомка, похитившая сердце короля анархии?» В те времена романа, собственно, еще не было. Это были деловые поездки. Но когда папарацци вычислили Асю и долго недоумевали по поводу возраста (старше на 4 года) и всего остального, Ася и ее работодатель уже задумывались, нужно ли им два номера во время перемещений, а потом и вовсе стали жить вместе.
Сейчас за воротами провансальского имения, у обочины дороги, кажется, опять маячил кто-то из искателей глянцевой наживы. Некоторых из них Ася уже узнавала в лицо. С обочины просматривалась часть парковой дорожки, но не терраса и не вишневое дерево, под которым лежал муж. На территорию папарацци все-таки не лазили. Или у страны не тот размах, или у нас, — комментировала Ася. Хотя, когда мы поедем в роддом с мигалками, они, конечно, увяжутся следом, и на первые обложки цветных журнальчиков попадет мое искаженное от боли лицо. Мне нет до этого никакого дела. Пройдет и этот этап. Кажется, мне наконец повезло. Вот только куда девать годы лишений? Я не умею не смотреть в эту мутную линзу.
Муж читал про тибетский буддизм. Сложно вообразить, но по-английски. Сорок тысяч диких слонов и четыре миллиона сумасшедших слонов (mad elephants) готовились вступить в апокалипсическую схватку с mleca people (людьми Мекки, мусульманами). Вправду ли ислам такая уж молочная религия?
Пространство разбивалось как минимум на десять измерений небольшими кубиками, постоянно меняющими цвет. Загружаться во всем доступные сферы было уже скучно.
Бывают странные вещи. Бывают незаконченные вещи. Так и в этом романе будет поставлена финальная точка, пока ребенок еще не успел родиться.
1 Подготовительный класс — так называются специфические учебные заведения, соответствующие первым курсам университетов и предназначенные для подготовки в высшие школы — престижные учебные заведения, котирующиеся гораздо выше университетов.
2 На рю д’Ульм в Париже расположена Высшая Нормальная школа — элитарное учебное заведение, часто именуемое лучшим во Франции.
3 Французское (из арабского) шуточное наименование доктора.
4 Имеется в виду известная терракотовая античная статуэтка.
5 Престижный светский телефонный справочник.
6 Отсылка к роману «Гибернийские хроники».
7 Шэрон Бегли. «Не могу остановиться: откуда берутся навязчивые состояния и как от них избавиться».
8 Тутелла — богиня галло-римской Бурдигалы.
9 Маркиз Л.-У. де Турни (1695–1760), интендант Гиени, начавший перестройку Бордо.
10 В. Гюго. «Путешествие в Пиренеи».
11 Бурбаки — тайное французское математическое общество.
12 Остается определить (фр. ).
13 Жена Гильема IX и бабушка Алиеноры Аквитанской.
14 Легальная французская система, пеленгующая радары.
15 Война мышей и лягушек (гр.).
16 Правильный вариант: «j’ai corrigé», я исправил.
17 Может быть (нем. ).
18 Никаких шансов (нем. ).
19 Богиня (фр.).
20 Rig Veda.