Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2023
Соня Рыбкина (2000) — прозаик, поэт, скрипачка. Учится в Санкт-Петербургской консерватории. Печаталась в журналах «Урал», «Дальний Восток», «Кольцо “А”», «Эдита», «Нижний Новгород» и др. Составитель и автор поэтической антологии «Век двадцать первый» под редакцией В.Е. Лебединского (М., 2022). Стихи на французском печатались в журналах «La page blanche», «L’Etrave», «Lichen». Живёт в Санкт-Петербурге.
Хромой
— Я лучше сдохну, чем буду сидеть без дела, — огрызнулся Егор и смачно плюнул на землю. Хромой слегка скривился. — Не строй рожи, аристократ хренов.
— Существует вероятность, что ты сдохнешь, если пойдёшь один, — Хромой хмыкнул, разглядывая свои ногти.
Чёрный лак на большом пальце почти облупился — Хромой лениво подумал, что пора бы всё переделать.
Гаврош сегодня явилась с разбитым глазом. Сказала, что парни из параллельного подкараулили её вечером и стали приставать; она умудрилась извернуться и пырнула одного ножиком. Оставила всего ничего, почти царапину, но теперь у них были проблемы. С соседской бандой шутки плохи.
— В последнее время они совсем распоясались, — мрачно сказал Егор. — Полезли к нам, а сейчас ещё и это…
— А я говорил, что от девок одни проблемы, — бросил Димка-Кащей, тощий, нескладный. Сальные пряди падали ему на лицо. — Как и от тебя. — Он метнул взгляд на Хромого. — Ты даже бегать нормально не можешь.
Тот молчал, только во взгляде мелькнуло презрение.
— А ну извинись! — зло сощурился Егор. — Нам только срача сейчас не хватало. Хотя бы перед Гаврош.
— Думаешь, защищать её будешь, так она тебе… — ощерился Кащей.
— Я сказал, извинись. Хотя лучше просто заткнуться, — Егор устало коснулся переносицы. — Нужно решить, что делать.
— Муравью хрен приделать, — криво усмехнулась Гаврош. — Спасибо за заботу, мальчики, но сказала же, я в порядке.
— В следующий раз Крот на тебя кинется, ты что предпримешь? Я пока охрану к тебе приставить не могу.
Гаврош показала ему кулак. Выглядела она забавно — короткие волосы на затылке стояли торчком, под глазом налился фингал.
— С ними можно разобраться за Чертой, — тихо произнёс Хромой.
Кащей вздрогнул.
— Это опасно. — Егор стал рисовать на асфальте носком ботинка какие-то немыслимые узоры. — Из всех нас один ты и Русалка нормально там ориентируетесь, но сами с Кротом вы не справитесь. Даже пусть за Чертой ты…
«Не увечный», — подумал Хромой.
Увечный, увечный, увечный. Это слово прилипло к нему, как надоедливая бумажка на скотче, как старая жвачка. Как третье имя. Вторым было — Хромой.
Увечный. Убери первую букву, получится нечто прекрасное. Возьми в скобочки, зачеркни, просто притворись, что её не существует.
— Ладно, — ответил Хромой. — Без Русалки и Серого мы всё равно ничего не решим.
— Расходимся тогда, — сказал Егор. — Вечером соберёмся ещё раз.
Он был кем-то вроде вожака, но на самом деле ему только позволяли так думать. Прав у него было не больше, чем у остальных.
Хромой кивнул. Конечно, они разберутся. В крайнем случае, он сам разыщет Крота за Чертой и отлупит так, что тот себя забудет. Пусть Егор говорит, что хочет. Пусть Гаврош думает, что всё в порядке, — до следующего происшествия. Надо бы научить её ориентироваться за Чертой — если перестанет огрызаться и смотреть как на пустое место. Там в последнее время было тихо — видно, Крот решил бить в реальности, где они уступали им по силе.
Старая маршрутка была почти пустая и тряслась как невменяемая. Хромой приложился носом к стеклу. Пейзаж — унылые зелёные деревца и серые домишки — не внушал приятных мыслей.
«Хоть бы дома никого не было». Отец в командировке — вот и чёрт с ним. Всё равно от него никогда не было реальной пользы — поддержки. Проще делать вид, что жизнь зашибись, чем вытаскивать кого-то со дна. Отец благополучно делал такой вид. А мать… Хромой стиснул зубы. Он её уже не ненавидел. Черта подарила ему чувство долгожданной пустоты в её адрес. Как будто дырка насквозь — можно просунуть руку и зацепить пальцами целое ничего.
В шесть лет он свалился с высокой горки на детской площадке. Какая нелепость. Если бы мать стояла рядом — но нет, она в тот день ушла по делам, а нянька недоглядела. Бессмысленная болтовня с мамашками увлекла её слишком сильно. Хромой помнил, как мать шептала потом в больнице: «Олеженька, ангелок мой», захлёбываясь слезами. Словно этот шёпот мог вернуть в прошлое и заставить жизнь пойти по другому пути.
Увечный. Навечно. И плевать даже, что потом природа заплатила ему моральную компенсацию. Вылепила прерафаэлитские черты лица, дала аристократически бледную кожу и ржавые кудри. Плевать, потому что кому такие нужны. Сначала во взглядах сквозит восхищение, но уже через пару секунд оно сменяется жалостью. Плевать, потому что Гаврош почти не смотрит в его сторону, называет с насмешкой «эльфиный король». Взять хотя бы Егора — сильный. Нормальный. Ему она даже улыбается.
Дома действительно никого не оказалось. Какое облегчение. Хромой прошёл в свою комнату, рухнул на кровать и закрыл глаза. Попасть за Черту было просто. От его прикосновений она растягивалась, как резина, липла к губам, ободряюще хлопала по плечу. Заигрывала с ним, будто у неё ещё оставалась от него какая-то тайна. Глупости. Он изучил её вдоль и поперёк. И он почти не боялся.
Сейчас Хромой был на огромной поляне. Лучи заливали её целиком. Трава была не зелёной, а серебряной и переливалась на солнце. Он поднял голову. Кровавый диск, который здесь считался солнцем, подплыл совсем близко. Хромой знал, если захотеть, можно поднести к нему руку. Однажды, пару лет назад, он прикоснулся к нему пальцами и сильно обжёгся. Мать потом не понимала, откуда у него такие волдыри. Нет, не стоит думать о матери. Горячий ветер обласкал его лицо.
В шестнадцать лет Хромой стоял у зеркала с бритвой в руке. Если он увечный в какой-то детали, почему бы не завершить процесс? Почему бы не отрубить навсегда это восхищение, переходящее в жалость? Но что сделать — рассечь бровь — и дальше щёку? Исчертить половину лица? Боль захлестнёт его — и пусть. Он окончательно станет таким, каким постоянно себя чувствует. Он позволит боли и ужасу завладеть собой. Он сделает необратимое, чтобы никому и в голову больше не пришло им восхититься. Чтобы вывернуть себя наизнанку и показать, как на самом деле он ощущает себя. У-веч…
Он помнил, как истошно кричала мать, едва зайдя на порог. Как от ужаса распахнулись её глаза. Помнил, как она бросилась к нему, как протянула к нему руки, как он дёрнулся. От этого неосторожного движения остался маленький шрамик на подбородке. Маленькое напоминание о том, что ему не дали сделать. Наверное, он перестал ненавидеть мать не только из-за Черты. Наверное, он всё-таки был ей благодарен, что тогда она помешала ему. Потом мать записала его к психологу — это, конечно, не помогло. Но мыслей повторить попытку у Хромого больше не возникало. Это оказался всего лишь разовый бешеный порыв…
«Здравствуй», — сказал Хромой ветру и всему вокруг.
Он почувствовал, как мягко провибрировала Черта в ответ. Как она прильнула к нему и отступила обратно. Он побежал — здесь его ничего не сковывало. Обуви не было — трава цапала его за босые пятки. На ощупь она была как шёлковая ткань. Привычной одежды на нём не было тоже — только чёрный балахон, приятно холодящий тело. Хромой упал лицом в траву, затем перевернулся на спину и улыбнулся. Никакого бега, никаких роликов и даже велосипеда — нога уставала слишком быстро и потом противно ныла. Но здесь он мог позволить себе что угодно. Кто-то подошёл неслышно и лёг рядом. Он знал, кто это, знал, что это Гаврош, — не настоящая, придуманная им; её, должно быть, создала Черта по его лекалу. Остальные этого не знали. Черта оберегала его секрет. Гаврош лежала рядом в таком же чёрном балахоне, повернувшись на бок и смотря прямо на него.
— Я скучал, — сказал Хромой тихо.
Она улыбнулась, придвинулась ближе. Он слышал её дыхание, будто она была настоящей. И её рука в его руке ощущалась настоящей.
— Я скучала, — повторила Гаврош за ним.
Обычно она почти не говорила. Он выдернул травинку и сжал в пальцах — это была тоненькая серебряная трубочка. Он поднёс её к губам и свистнул. Гаврош засмеялась. Потом он бросил трубочку — и она вросла обратно, будто он никогда не срывал её.
— Спорим, ты меня не догонишь? — сказал он Гаврош, поднимаясь с травы.
Она поднялась вслед за ним и посмотрела так, будто не поверила. Он сорвался с места и понёсся вперёд. Снова поднялся ветер. Хромой не оглядывался, зная, что она бежит за ним. Он слышал, как она запыхалась, а потом они оба замедлились, и её тёплые руки обняли его сзади. Красное солнце висело совсем близко. Облака, плотные и густые (Хромой знал, что на ощупь они как сахарная вата), поплыли быстрее. Кто-то позвал его из реальности. Мать.
— Мне пора. Но я вернусь, слышишь?
Он не понял, обращается ли к Гаврош, к Черте — или к какой-то высшей силе, всемогущей и опасной, которая могла отобрать у него всё это. Которая, наверное, отобрала у него в шесть лет его нормальность.
Хромой резко открыл глаза. «Олег, я дома». Голос матери из коридора резанул уши. Всё вокруг резало зрение, слишком оно было не похоже на место, которое он покинул только что. Он поднялся с кровати, прошёл к двери и запер её. Пусть мать услышит и обидится. Плевать. Так даже лучше. Пусть у неё не возникает иллюзий, что однажды он будет любящим сыночком, которым она жаждет его видеть. Он слышал, как мать потопталась у его двери, но ничего не сказала и пошла на кухню. Захотелось снова закрыть глаза и вернуться за Черту, но он знал, что она рассердилась. Он знал, она хотела, чтобы он пробыл с ней подольше. Впрочем, однажды он попробовал остаться там навсегда, и Черта вышвырнула его обратно.
«Наверное, ещё не время», — подумал он тогда.
Когда в пять лет он с радостным хохотом носился по двору, тоже было ещё не время. Лучше бы оно никогда не приходило. Сколько бы ты ни перематывал фильм обратно, он опять пойдёт по проторенной дорожке. Сколько бы ты ни вспоминал прошлое, настоящее от этого не изменится ни на йоту.
Он открыл нараспашку окно и сел за стол. Нога слегка ныла — даже у бега за Чертой есть свой предел. Мать на кухне раздражающе гремела посудой. Не поможет. Хромой выдвинул нижний ящик и достал средство для снятия лака и сам лак. На нём явно не хватало надписи: «Чёрный, как твоя душа». Тупость. Хромой усмехнулся этой мысли. Мать лютой ненавистью ненавидела запах лака и ремувера. Что ж, отлично. Это удержит её от того, чтобы зайти к нему и напроситься на душещипательную беседу. Он бросил взгляд в зеркало. «Эльфиный король». Созвучно «крысиному» — в исполнении Гаврош это так и звучало. Придумала же. Пусть катится к Егору, раз он ей милее.
Хромой открутил кисточку и стал накладывать лак аккуратными полосками.
Гаврош
С порога пахло оладьями и вишнёвым джемом. Гаврош аккуратно сняла ботинки и поставила их на полку, оправила висевший на вешалке отцовский пиджак.
— Пап, это я, — сказала она зачем-то, как будто к ним мог прийти кто-то другой.
Гаврош прошла на кухню; отец стоял у плиты и переворачивал лопаткой зарумянившиеся оладьи.
— Ты будешь? — спросил он.
У него теперь был вечно уставший голос и такой же взгляд, будто из него навсегда вытянули весь свет и радость.
— Конечно. — Гаврош слабо улыбнулась, придвинула к себе стул и села.
Отец положил ей на тарелку оладьи. Чайник засвистел; она вскочила, сняла его и стала заваривать чай.
— Ты так и не скажешь, кто это сделал? — Отец показал на фингал у неё под глазом.
— Это неважно, — отмахнулась она.
«Не ваш, но…» Бродсковская рифма каждый раз скользила у неё в голове, едва стоило услышать маленькое «неважно». Сегодня он опять толком не смотрел на неё, а когда наконец взглянул мельком, это было похоже на: «Так тебе и надо, сучка». Или ей показалось?
Гаврош провела рукой по лбу. От чашек шёл лёгкий парок.
— Кто-то из твоих друзей?
— Нет.
Нет, пап, друзья не ставят фингалов под глазом, даже не бьют по лицу. Они вгоняют нож между лопаток, когда ты меньше всего этого ожидаешь. Шрамы, которые оставляют друзья, подчас не разглядеть; они спрятаны глубоко внутри, под слоем пыли и деланого равнодушия. Хуже них только шрамы, оставленные любимыми. Любимыми, которым ты на хрен не нужен.
— Мы можем поговорить о чём-нибудь другом? — Гаврош снова слабо улыбнулась.
— Я сегодня ездил на кладбище.
Каждый раз, когда он говорил это, казалось, что кто-то сильно бьёт её в грудь, — и дышать становилось невозможно. Она взяла ложку и положила себе на тарелку немного вишнёвого джема. Сестра его ненавидела. Джем был холодным, вкус ощущался слабо, — Гаврош щедро измазала в нём горячие оладьи, как будто эти порывистые движения могли отвлечь её, помочь заглушить голос и звенящее в ушах «кладбище».
— Оставил цветы, прибрал немного. Не хочешь поехать со мной в следующий раз?
Гаврош никогда не была на кладбище. Мёртвых помнят живыми или не помнят вовсе. Она помнила. Сестра была вся соткана из противоречий: белые косички, бантики, блёстки на глазах, розовые ногти — и смерть от передоза. Потому что нельзя влюбляться в тех, кто утянет тебя на дно за собой, кто весь создан из мрака и боли. Пусть даже он сам в этой боли не виноват. У Матвея был рак, а сестра просто очень его любила — и начиталась всякой романтической дури. Если не жить долго и счастливо, можно хотя бы умереть в один день. За гаражами, и чтобы рядом нашли шприц. Чтобы девочка с белыми косами стала страшным призраком с распахнутыми глазами. Белое короткое платье-почти-невесты в грязи, розовые обглоданные ногти, перекошенный рот…
Алька — сестра — всегда была особенной. Ангельская внешность и нежный голосок, исторгающий гадости. По крайней мере, в адрес Гаврош они сыпались щедро. Гадости — и предсказание, которое мучило её до сих пор. Альке тогда было тринадцать, она ещё не малевала бешено лицо и не носила мини-юбки. Маленькая Гаврош пришла к ней поиграть. Алька сидела с ногами на кровати; белые волосы будто светились, голубые глаза смотрели холодно.
— Я видела, как девочки из восьмого «Б» гадали вчера, — робко сказала Гаврош. — Можешь мне погадать?
— Только я ещё всякой ерундой не занималась, — фыркнула Алька. — Вали отсюда, мелкая.
Гаврош ощутила острое желание расплакаться. Пойти пожаловаться матери. Закрыться в своей комнате и никогда не выходить оттуда всем назло. Она умрёт там от голода, а виновата в этом будет одна Алька. Интересно, что она почувствует…
— Ладно. Руку давай. Давай, раз сама попросила. Или уже испугалась?
Гаврош замотала головой, села на кровать и протянула сестре руку.
— Я и гадать-то не умею, — нехотя призналась Алька, проводя пальцем линию на ладони сестры.
Потом случилось странное. Она посмотрела на Гаврош расплывчатым взглядом и выдала: «Ты полюбишь ненормального».
Гаврош недоверчиво нахмурилась.
— Ты что мне говоришь?
— С ним что-то будет не так. Что — не знаю, — Алькин взгляд стал более осмысленным, и она тряхнула волосами. — Довольна? А теперь и правда вали. Я книжку читаю.
Гаврош потом пожаловалась маме, и та стала кричать на Альку, что нельзя пугать сестру всякой ерундой.
Теперь, насаживая на вилку ещё один оладушек, Гаврош подумала: очевидно, про кого Алька говорила. Знала ли она или просто ляпнула очередную гадость? Решила поиздеваться — или правда увидела неизбежное? Впрочем, было ещё кое-что.
Мама умерла, когда самой Гаврош исполнилось тринадцать. Поехала на курорт с подругой, заплыла слишком далеко. Гаврош не знала, как выглядят утопленники, но представила, как вода накрывает маму с головой, заливается в рот, как мама бьёт руками, а потом просто перестаёт дышать. Вода, лазурная, ласковая, искрящаяся на солнце, обернулась смертью — и могла стать могилой, но маму вытащили. Это была уже не мама — кукла, из которой выкачали жизнь. Гаврош представила слипшиеся кудрявые волосы, безвольно раскинувшиеся руки, побелевшую родинку на правой щеке.
«Вода забрала маму, маму забрала вода», — повторяла она, как сумасшедшая, когда узнала. Вода зацепила маму клещами и потянула вниз. Туда, откуда не возвращаются. Гаврош пошла в ванную, включила кран, поставила затычку — и смотрела, как ванна наполняется водой. Мутноватой, белёсой, пресной — совсем другой. Но Гаврош смотрела на неё и повторяла: «Верни мою маму, верни, верни», — и опускала в воду пальцы, и чертила на ней странные узоры. Но вода не выполнила её просьбы, а только перелилась за край. Так Гаврош нашёл отец, а потом они вместе вытирали пол серыми тряпками. Он не кричал и не ругался; он сам как будто застрял в некой точке невозврата. Будто вода забрала с собой часть его самого. Сейчас Гаврош вспомнила, что за год до этого они ужинали все вместе — и вдруг Алька спросила:
— А мама хорошо плавает?
Гаврош тогда поперхнулась салатом, сама не зная отчего.
— Конечно, дорогая, — мягко ответил отец. — А почему ты спрашиваешь?
Но Алька только пожала плечами…
— Ты даже ни разу не была у матери, — тихо сказал отец и поднял взгляд на Гаврош.
— Я не хочу. Я не могу, пап. Ты должен это понять. Прости, — она виновато накрыла его руку своей. Но она не была виновата.
Приехать на кладбище и увидеть значило окончательно признать. А она даже ни разу не произнесла «мама умерла» вслух. Иметь в восемнадцать двух мертвецов и пепелище в душе вместо настоящего дома — этого хватит, чтобы сломаться с хрустом в спине. Хватит, чтобы не выдержать. За плечами у каждого стоят мёртвые близкие, не случившееся дорогое, про…анные возможности, неправильные выборы. И этот чёртов «Титаник» тянет на дно своих немощных пассажиров. Ты можешь спастись в шлюпке. На худой конец стучать зубами на узенькой двери — среди тех, кому спастись не удалось. Гаврош одной рукой схватилась за «Титаник», другой пыталась нащупать дверь. И она совсем не была уверена, что сможет это сделать.
В комнате сестры всё было по-прежнему. Зачем ехать смотреть на гранитный камень с её именем, если дома существует целый мемориал? Косметика на столе. Фотография с семьёй. Отдельно — фотография самой Альки с чёрной ленточкой. Её так и не сняли. Белый плюшевый мишка у зеркала, подаренный Матвеем. Гаврош открыла шкаф. Платья всех возможных цветов с рюшами, с принтами, с узорами — их тоже никто не решился тронуть.
«Это память», — сказал отец.
Это кладбище воспоминаний. Первый синяк, полученный от сестры в пять. Первая гадость, сказанная ещё раньше. Первое наказание. Первый голод — мать оставила её с Алькой, та, ехидно посмеиваясь, лишила её обеда, а вечером Гаврош была так голодна, что съела половину буханки, лежащей в буфете. Было ли хоть одно приятное воспоминание, хотя бы что-то? Хотя бы единственный раз, когда сестра посмотрела на неё без раздражения, без презрения, без привычного холода? И почему она вообще так к ней относилась?
— Я была единственной. Я всегда хотела быть единственной. Но она появилась, потому что я никогда вас не интересовала, — сказала Алька матери однажды.
Мама залепила ей пощёчину и целый день с ней не разговаривала. Это было странно, но Гаврош сейчас почти понимала Альку. Самое ужасное — когда ты хочешь чего-то, но не можешь это получить. Потому что жизни в лице некоторых людей на тебя просто плевать. Самое ужасное — когда происходит что-то, чего ты не ждал. Но кто тебя спрашивает?
Приятное воспоминание всё-таки было. Когда сестра громко слушала музыку, Гаврош пришла к ней попросить, чтобы она сделала потише (хотя Алька бы сделала только громче ей назло), а в итоге осталась. И они слушали музыку вместе. Это случилось за пару месяцев до Алькиной смерти. Если бы она не умерла, может быть… Если бы. Ещё одно в копилку из мертвецов и неправильных выборов.
«Ты полюбишь ненормального». Ненормального ли? А сама Гаврош смогла бы сделать то же самое? Сделала бы? Если бы он решил умереть? Чтобы лежать вместе за гаражами, рука к руке. Чтобы никто не посмел вмешаться. Хотя о чём это она… Он не собирается умирать. А если бы собирался, она была бы последней, кому он бы об этом сообщил.
Гаврош провела пальцем по углу Алькиной тумбочки. Стоило сходить за Черту. Стоило ненадолго вынырнуть из ада на поверхность — пусть ненадёжную, скользкую и почти ненастоящую. Где не было ни матери, ни сестры, потому что мёртвым не место рядом с живыми даже там. Твоя душа может мертветь с каждым днём, но ты всё ещё будешь числиться в живых. Она так и не смогла их найти, сколько ни просила Черту, сколько ни умоляла, — та отвечала гулкой тишиной. А однажды просто выдворила Гаврош обратно. Чтобы перейти за последнюю Грань, нужно было умереть самой, а она не могла. Не могла, потому что было что-то, удерживающее её здесь, — не только отец, который от её ухода сломался бы окончательно. Была надежда, бешеная, разрывающая изнутри, почти безысходная, никчёмная, истеричная, слепая. Но она была. Надежда, что она нащупает ту самую дверь и спрыгнет с «Титаника» навсегда. Вцепится в его плечи, как в последнее, что у неё осталось. Один сломанный вряд ли может исцелиться, но двое… Чтобы старые слабенькие швы исчезли, а на их месте возникли новые, крепкие и прочные, способные заставить раны затянуться.
За Чертой было тепло и спокойно. Пусть остальные думают, что она плохо знает это место. У каждого есть своя тайна.
Он лежал на траве, раскинув руки. Гаврош подошла и легла рядом.
«И пусть он только мираж, — подумала она, — это уже бесконечно много».
Недостаточно, чтобы спастись, но достаточно, чтобы временно удержаться на плаву.
А потом они побежали.
Норочка
Элеонора Леонидовна лихорадочно переставляла сервиз в буфете. Олег опять заперся в комнате, едва услышал, что она пришла. Нет, он имел на это полное право — личные границы, личное пространство. Сейчас все только об этом и твердят. Из комнаты пошёл лёгкий флёр лака для ногтей. Элеонора Леонидовна вздохнула. У неё появилось острое желание запульнуть тарелку с цветочками в стену, но она только поставила её на полку поверх тарелки побольше.
Мир схлопнулся. Перевернулся с ног на голову и покатился вниз с горы, как резиновый мячик. Так казалось Элеоноре Леонидовне. Мир перевернулся — и словно засасывал за собой всех в чёрную дыру, утягивал на дно. Можно было позволить ему одержать верх и послушно утонуть, а можно было выплыть на поверхность — и научиться принятию. Просто жить, не обращая внимания. Попытаться понять. Борьба не имела смысла.
Но Элеонора Леонидовна боролась. Когда Олегу было пятнадцать, она впервые заметила, что он накрасил ногти — густой чёрный жёг глаза, как дым. Он сидел за столом, подперев щёку рукой, будто демонстрируя, будто говоря: «Вот, посмотри. Я творю что хочу. Что ты мне теперь сделаешь?»
Она действительно могла ничего не делать, но её царапало изнутри ощущение дикой неправильности, словно Олег преступил закон — украл хлеб или взломал чужой аккаунт в соцсетях. Можно было сказать мужу, но она решила, что справится сама. Скандалы с привлечением лишних участников совершенно ни к чему. Когда Олега не было дома, Элеонора Леонидовна с чувством невероятного удовлетворения вышвырнула баночку с лаком. Чёрный цвет она вообще ненавидела. Инцидент, как она посчитала, был исчерпан. К следующему утру из шкафчика в ванной исчезли все косметические принадлежности Элеоноры Леонидовны, а Олег вышел к завтраку с розовыми ногтями и неестественным румянцем на щеках. Она проглотила это и больше никогда не прикасалась к его вещам.
Элеонора Леонидовна не до конца понимала, когда её жизнь стремительно повернула не в ту сторону. Это случилось ещё до того, как Олег упал с горки, — задолго до того. В те времена, когда Элеонору Леонидовну ещё звали Норочкой, у неё было всё — и даже больше. У неё было самое лучшее. Коллекционные куклы, бесчисленные платья, домашние учителя — и любовь родителей. Норочка росла в розовом, отдельном мирке, в десять лет говорила по-французски, играла на фортепиано инвенции Баха и сонаты Моцарта. Её аккуратные пальчики бегали по клавишам, перелетая с чёрных на белые, с белых на чёрные, носились в гаммах, осторожно брали аккорды. Учителя говорили: «Какая умная девочка!», а она улыбалась им с явным осознанием собственного превосходства. Мамина радость, папина гордость. Мамина гордость, папина радость.
В школе у Норочки была одна подруга. Точнее, пресмыкающихся перед Норочкой девочек было несколько, но закадычной подругой она считала только серенькую, невзрачную Аню. Аня была верной, преданной и послушной, хранила секреты и была готова на что угодно ради настоящей дружбы. На её фоне Норочка выглядела ещё ярче, ещё умнее (потому что робкая Аня обычно молчала — и не стремилась тянуть руку на уроках), с ней можно было не бояться конкуренции и не соперничать за внимание мальчиков. Впрочем, одноклассники Норочку не устраивали — один был прыщавый, второй слишком длинный и тощий, третий вечно шутил нелепые, дурацкие шутки, а четвёртый хрюкал во время смеха и всё стремился схватить Норочку в свои страшные лапищи.
«Даже влюбиться не в кого», — всё вздыхала она, а потом увлеклась смазливым старшеклассником. К сожалению, он не знал французского — и вообще оказался довольно приземлённым существом.
Школу Норочка окончила с золотой медалью — и стала называться Норой. Влюбилась она на первом курсе. Несмотря на всю любовь родителей, Норе постоянно не хватало тепла и участия со стороны, не хватало заботы и настоящей преданности — отличной от той, которая читалась в глазах серенькой мышки Ани. Она влюбилась, конечно, не в Петю, а в то, что эти отношения могли ей принести, — простые прогулки за руку, объятия, поцелуи, нежность. Нежность не к Пете, а к самой идее эту нежность получить. Потом, конечно, всё вышло глупо и странно, совсем не так, как Нора себе представляла. Они поехали вдвоём на дачу к Петиным родителям после летней сессии. Стояла жуткая духота, над ухом противно пищал комар, а диван поскрипывал, как старое пианино. Петя, раздевшись, выглядел смешно и нелепо, и Нора, почувствовав нежелание прикасаться к нему, почти сказала: «Давай лучше посмотрим телевизор». Но ей отчего-то стало неудобно. Это потом она научилась говорить резкое «нет». Тогда ей едва исполнилось восемнадцать.
Сначала было больно, затем — стыдно, потно, липко. На сердце стало пусто. Нора смотрела, как влажная прядь прыгает у него надо лбом, и думала: «Скорей бы всё закончилось». Потом ему было хорошо. Ей было никак. Ни стыда, ни радости от случившегося она не испытывала — одну неловкость, ведь видеть Петю после больше не доставляло ей приятных ощущений. Месяц пролетел в его обиде и её равнодушии, а потом пришёл страх. Приличные девочки не ездят на дачу к мальчикам, не остаются с ними наедине, не позволяют себе лишнего — так думали Норины родители. Она была в этом уверена. Они никогда не говорили с ней об этом, подразумевая, что их дочь — приличная девочка. Они ошибались. Поговорить стоило — тогда удалось бы избежать последствий. А теперь Нора стояла перед зеркалом, смотрела на своё побледневшее, осунувшееся лицо — и ей было противно от самой себя. Восемнадцать лет, учёба, вся жизнь впереди — как легко всё сломать, перечеркнуть одной глупостью! Глупостью, которая оставила после себя лишь неловкость и недоумение. Надо было что-то делать, но что? Нора ударила себя по животу и зарыдала. Две недели она ходила как во сне, притворялась, что всё в порядке, дежурно улыбалась матери и односложно отвечала отцу. Они решили, что она слишком много учится. Нора действительно сидела за учебниками на будущий год целыми днями, чтобы как-то занять свои мысли. И чтобы родители не догадались.
«Надо что-то делать, — думала она, — может быть, сказать им? Потом будет слишком поздно».
Но ей не пришлось. Кто-то сверху однозначно посчитал её дурой, а потому пожалел, избавив от ответственности за принятие решения. Кровь, тёплая и гадкая. Кровь-вода. Смывающая всё случившееся и не.
В больнице старые врачихи смотрели на Нору с осуждением, и только одна сказала: «Не волнуйся, милая. Такое случается». В больнице пахло хлоркой и прошлым, которое Нора навсегда оставляла позади. Всё было белым, как чистый лист, с которого люди планируют начать новую жизнь. Только на ногах у этих людей обычно болтаются гири на толстой цепи, а ключ от неё потерян неизвестно где.
Родители молчали несколько дней, но в итоге что-то переломилось — и они все старательно забыли о произошедшем. Нора тогда решила — больше никаких неумелых Петь, никакой дурости. Отныне она будет делать только то, что ей действительно нужно. Получит красный диплом, выйдет за перспективного аспиранта, сама закончит аспирантуру, защитится. Займёт тёплое местечко в родном университете.
А потом родился Олег. В два с половиной он уже был сущим ангелочком — голубые глазки, мелкие кудряшки, аккуратный носик. Он вечно носился и заливисто хохотал, а мамашки во дворе, умиляясь, говорили: «Какой жених растёт! Все девки его будут». Но ангелочек на фотографии, ангелочек у соседки — и твой собственный, которого не выключить ни на секунду, чтобы спокойно выпить чаю, — слишком разные вещи. Нора чувствовала себя уставшей, няньки менялись, измытарившись и намучившись с её Олеженькой, который, едва ему что-то не нравилось, превращался в маленького демона и начинал тыкать всем пальцами в глаза, кусаться и истошно верещать.
Нора вдруг ощутила себя не видящей света белого, будто её заперли в клетке; она только крутилась как белка в колесе — работа–дом, дом–работа, орущий на руках у няньки Олеженька и недовольный супруг. К пяти Олеженька немного поутих и кусаться перестал, но мир вокруг Норы только сжимался. Тучи сгущались, стены квартиры наступали на неё, и она готова была кричать от ужаса. Однажды она встретила в центре Аню — с модной стрижкой, в костюме, совсем не похожую на серенькую мышку, которой она была когда-то, а уверенную, свободную, даже нагловатую. Аня жила с мужем в большом доме недалеко от города и была предоставлена самой себе. Нору затрясло от злости. Её жизнь протекала в работе, попытках угодить благоверному и вечно требующему внимания сыну. Нора как-то не подумала об этом, когда вдруг захотела ребёнка. Она не подумала, что ребёнок — не игрушка, что с ним может быть сложно до чёртиков, до нестерпимого желания разнести всё вокруг, что его жизнь не будет протекать параллельно её жизни, а будет неразрывно с ней скреплена. Это её муж мог удалиться в кабинет, уехать в командировку, смыться на конференцию — в конце концов, вообще уйти. Она же была связана по рукам и ногам.
Нора помнила, как ей позвонили. Как она задохнулась и схватилась за спинку автобусного сиденья, пытаясь удержаться. И как мчалась потом в больницу, думая, что придушит тупую няньку голыми руками.
«Олеженька, ангелок мой». Раньше Олеженька смотрел на неё с обожанием, постоянно старался привлечь внимание, капризничал, если ему это не удавалось, приходил в дикий восторг от малейшего материнского одобрения. Но теперь он смотрел на неё как на чужую. Всё в его взгляде будто говорило: «Это ты. Ты виновата. Всё из-за тебя, из-за тебя, из-за тебя…»
— Если бы ты была рядом, этого бы не случилось, — сказал он как-то во время ссоры елейным, равнодушным голосом, придирчиво изучая ненавистные ей чёрные ногти.
— Я ехала с работы, — сказала она жёстко.
Жёстко, чтобы не разреветься.
— Значит, могла найти няньку получше. Чтобы я не чувствовал себя так, — он поднял на неё ледяной взгляд. — Я никогда не был тебе нужен. Ты сделала так, чтобы я не был нужен никому. — Прерафаэлитские черты лица, почти её собственные, на секунду искривились болью. — Теперь уходи. Пожалуйста.
Он не называл её мамой с того самого дня. Как будто вычеркнул навсегда это слово из личного словаря.
Элеонора Леонидовна поставила в буфет последнюю тарелку и закрыла стеклянную дверцу. Из коридора снова потянуло лаком. Запахом похороненных надежд, несбыточных (и несбывшихся) мечт. Запахом прогнившей боли и отчаяния.
Если вы вложили в ребёнка всё, вы можете не получить ничего. Если вы не вложили ничего, вы можете что-то получить — при условии, что вам невероятно повезёт. Но если ребёнок решит, что вы от него отвернулись, что вы предали его… Молитесь богу, чтобы он не утопил вас в своей ненависти. Чтобы он не вернул вам с лишком всю боль, которую вы ему причинили. Или — что ещё хуже — чтобы он не уничтожил вас своим равнодушием.
Чтобы он никогда не посмотрел на чужого с той любовью, с какой некогда смотрел на вас.
За чертой
У мамы отдельной комнаты не было. Мемориал находился прямо в спальне. В высоком белом шкафу, уплывающем под потолок, остались её вещи. Гаврош достала небольшую коробочку с заколками. Теперь они никому не могли пригодиться, волосы Гаврош стали слишком коротки, но она любила перебирать заколки. Они были не очень приветливые, холодные, какими были, наверное, руки мамы, когда её вытащили, но Гаврош часто доставала коробочку, гладила, расстёгивала и застёгивала обратно, подносила к губам и целовала металл застежек. Этот жест прощания означал только, что попрощаться раз и навсегда сил не было. Гаврош погладила длинную зелёную заколку в чёрных крапинках и почему-то представила её в рыжих волосах. У мамы были тёмные густые волосы до талии. Нет, юноши не носят такие заколки. Гаврош представила, как цепляет его прядь, наматывает её на палец, а потом отпускает, и та, отпружинив, ложится на место. Она взяла мамин гребень с широкими зубьями и нажала подушечками на кончики зубьев. Они не были достаточно острыми, чтобы проколоть пальцы, но ощущение было странное — и оставило после собя маленькие красные точки. Гаврош прикрыла глаза, балансируя между реальностью и Чертой. Уходить туда сейчас не хотелось, не хотелось испортить впечатление от последней невстречи.
«Я скучал». Голос звучал, как настоящий, но в нём было столько нежности, что настоящим он быть попросту не мог.
Призраки иногда принимают облик живых людей. Иногда они становятся предметами — зелёная заколка, гребень, чёрное платье в белом шкафу. Коробочка с украшениями. Она стояла в самом низу, невзрачная и тихая; по её виду было непонятно, какие сокровища в ней хранятся. Гаврош присела на корточки, чтобы вытащить её. Два браслета, подвески, серьги с изумрудами, серебряные серьги без камней, колечко с сапфиром, которое папа подарил маме на десятую годовщину. Гаврош надела его на безымянный. Она не была уверена, что имеет на это право, но ей хотелось стать ближе к маме хотя бы так. Гаврош украшения не носила. На двенадцатый день рождения родители подарили ей серёжки, но особой радости она не почувствовала, и они были разочарованы её вежливым «спасибо». Мама покупала ей платья с рюшами, как Альке, юбки с оборками и блузки с узорчатыми рукавами, но Гаврош хватало на неделю, а потом она снова надевала привычное серое худи и джинсы с дыркой на коленке. Формы в школе не было. Как-то она пожаловалась, что мальчик из параллели, который ей нравится, не обращает на неё внимания.
— Если бы ты чаще надевала платья и позволила мне делать тебе разные причёски, всё было бы иначе. — Мама посмотрела на неё ласково и улыбнулась, но Гаврош вдруг стало неприятно.
— То есть я должна притворяться кем-то другим, чтобы меня любили? — спросила она с вызовом.
— Вовсе нет. Нужно просто немного изменить свой внешний вид. Ты часто ведёшь себя, как пацанка, милая. Выглядишь, как пацанка. Посмотри на Алю… — Это она сказала зря.
Гаврош почувствовала, как злость подступает к горлу.
— Я никогда не буду такой! Дурацкой самодовольной куклой!
— Не говори так о своей сестре, — голос мамы стал холоднее. — Ты можешь одеваться как хочешь. Делать что хочешь. Но зачем жаловаться, если тебе не нужен мой совет? — Мама догладила полотенце и сложила его поверх аккуратной стопки на гладильную доску. — Мальчики любят глазами.
— Тогда пусть идут на хрен, — зло выплюнула Гаврош.
— Не говори таких слов!
— Что хочу, то и говорю. А ты всё равно ничего не понимаешь, — и она ушла в свою комнату, громко хлопнув дверью.
Если бы она знала, что скоро мамы просто не будет, никогда больше не будет… Та фраза до сих пор стучала у неё в голове. Мальчики любят глазами… Идиотизм.
Давно уже никто не покупал Гаврош платьев. Отец знал, что она ни за что их не наденет. Никто не заплетал ей косы, потому что она обрезала волосы. И потому, что теперь было некому. Всех мальчиков она мысленно посылала далеко-далеко, и ей даже стало наплевать, что они не смотрят на неё с восхищением. А потом…
Телефон назойливо провибрировал. Это Егор написал в общем чатике: «Ну че, сегодня в 7 на старом месте?»
Гаврош стала набирать сообщение, но Хромой её опередил. «Бегу и падаю». Он всегда так сарказмировал, словно ему всё равно, и со стороны казалось, что он относится к своей хромоте с презрением — собственно, как и ко всему в этом мире. Гаврош вздохнула. Следующим отозвался Димка-Кащей: «Предки свалят через полчаса. Я немного опоздаю». Опять проблемы дома из-за прогулов. Она отправила только короткое «ок», убрала в шкаф коробочки, вышла и осторожно прикрыла за собой дверь.
— Пап, я немного с друзьями прогуляюсь. Ты не возражаешь?
Он сидел в гостиной с включённым телевизором. Обычно отец включал его для фона, а сам смотрел бессмысленным взглядом куда-нибудь в окно и думал… Гаврош знала, о чём он думает. Она заметила, что он прижимает к себе вышитую диванную подушку мамы.
Ведь у каждого из нас есть своя Черта. У кого-то это мечты, у кого-то — любимые книжки и сериалы, а у кого-то — воспоминания, которые он прокручивает раз разом до тех пор, пока они не начинают потихоньку вытеснять реальность.
— Что? — переспросил отец, ненадолго возвращаясь в действительность.
— С друзьями, говорю, договорились встретиться…
— Да, конечно, — рассеянно сказал он. — Только не возвращайся слишком поздно.
— Хорошо. Пока, пап.
Он не ответил. Она сунула ноги в ботинки и мельком взглянула на себя в зеркало. Откинула назад чёлку. Может быть, она даже была красива, но не настолько, не так. Недостаточно. Недостаточно для того, чтобы равнодушно-презрительный взгляд сменился хотя бы дружеским.
Сентябрь был в этом году тёплый, как будто отчаянно отказывался называться осенью. Как будто хотел продлить лето. Избежать неизбежного. Гаврош пошла до метро пешком. Она подумала об отце. Как он мог спать в комнате, которая насквозь была пропитана прошлым? В комнате, где витала смерть, где создавалось ощущение, что дверца шкафа сейчас откроется и оттуда выйдет мама, вся в чёрном, с белым страшным лицом, а с её волос будет капать на пол вода? Гаврош никогда не заходила туда по вечерам. Она даже боялась прикасаться вечером к дверной ручке. Но некоторым людям, наверное, страшны вовсе не призраки, а то, что эти призраки никогда больше не вернутся домой.
В метро была отвратительная давка. Гаврош засунула в уши новенькие блютосовские наушники. Егор подарил их ей на день рождения. Милый Егор, как он всегда неловко защищал её и пытался вернуть ей бодрость духа. А она смотрела куда-то мимо него — чёрные ногти, шрамик на подбородке, тонкие нахмуренные брови. Чтобы столкнуться взглядом с насмешливо изучающей презрительностью.
— Че пялишься?
Лучшая защита — нападение.
— Могу спросить то же самое.
Уже и не вспомнить, кто начал первый. Она, реагируя на презрительность, или он, ответив на её: «Вы только посмотрите. Король эльфиный выискался».
Гаврош тряслась в поезде, пролистывая фотки в галерее. О некоторых эпизодах лучше не вспоминать. Например, как он напился однажды, когда они все были на даче у родителей Егора, — и рухнул на раскладушку. У неё в комнате. Перепутал дверь. Она не стала его будить и сидела за столом тихо, как мышь, боясь сделать лишнее движение и потревожить его. В голове тогда пронеслась мысль, что, скорее всего, это единственный раз, когда он совсем рядом — такой беззащитный, со спутавшимися кудрями, трогательный и невинный. Потом он забавно засопел, а она улыбнулась — и заплакала. Гаврош сама не заметила, как уснула, упав лицом в руки. Утром, когда она открыла глаза, его уже не было; столкнувшись с ней в коридоре, он сделал вид, что ничего не произошло, и даже не посмотрел на неё. Собственно, ничего особенного и вправду не произошло. Это у неё всё внутри перевернулось, когда он пришёл, а ему, наверное, потом стало очень неприятно…
Гаврош любила метро. Любила толпу, сквозняки, тряску. Любила это ощущение единства с толпой, будто ты перестаёшь на какое-то время быть отдельным организмом, а становишься частью целого. И ты позволяешь этому целому унести себя, закружить, заставить забыться — и ненадолго кануть в небытие. Но целое рано или поздно исторгнет тебя обратно, и ты снова окажешься наедине с собой, лицом к лицу со своими страхами, проблемами, болью — и одиночеством. И, даже ещё находясь в поезде, Гаврош вдруг отделилась от толпы; всё вокруг происходило будто в замедленной съёмке, а у неё в голове на повторе крутилась сцена из прошлого: вот она идёт по коридору, он идёт навстречу — и ни черта. Он вперился взглядом куда-то вдаль, словно даже смотреть на неё сейчас было противно. И, наверное, неловко, отчего становилось ещё противнее.
— Ни у кого не будет зарядки? Я свою забыл, — спросил он тогда вечером. — Только не надо на меня пялиться как на последнего дебила.
— У тебя че, нет пауэрбанка? — Егор сделал огромные глаза.
— Твою мать…
— Ладно. Ща поищу, — Егор поднялся с дивана.
— У меня телефон уже зарядился, — выпалила Гаврош, у которой в руках действительно болтался смартфон на проводке. — Можешь взять.
Она вытащила проводок из разъёма, вилку — из розетки, подошла к Хромому и протянула зарядку.
— Думаешь, я настолько немощный, что не могу подойти сам?
Она не до конца поняла, что было у него во взгляде. Раздражение, злость. Обида? Там была боль — от осознания того, что ничего больше жалости она никогда к нему не почувствует. Но Гаврош этого не поняла — и когда он почти вырвал у неё зарядку, словно обжёгшись, в глазах мерзко защипало.
— Спасибо, — всё-таки сказал он. — Верну завтра.
Она кивнула. Ушла наверх, в ванную, включила ледяную воду и брызнула себе на лицо, чтобы не разреветься…
На эскалаторе целовались парочки. Егор и Серый отписались в чатике, что уже приехали. Она отправила: «Скоро буду». В наушниках играло: «Я упал, а ты летишь. Ну и ладно, улетай. В рай. Ничего, ничего, мы увидимся ещё…» Вряд ли. Если бы мама была сейчас рядом, она бы помогла дурацким советом. Гаврош бы раздражилась. Всё было бы нормально. Если бы мама была рядом, Гаврош не встретила бы Хромого. Не проникла за Черту. Не чувствовала бы себя и правда за чертой — в другом смысле. Никому не нужной, бездарной, бессмысленной и одинокой.
«Осторожно, двери закрываются», — говорит механический голос в вагоне.
Какие-то двери и правда закрываются навсегда. Но Гаврош не знала: есть те, что готовы открыться по первому зову — стоит только постучать.
Заброшки
Переход был сумрачный, грязный, а жёлтые тусклые лампочки только подчёркивали его грязь и мерзоту. Белые кафельные стены в чёрных разводах, почти сизый пол, утративший свой изначальный цвет. В центре перехода был журнальный киоск. Заплывшая бесцветная продавщица взирала на прохожих с нескрываемой злобой. Они могли пройти мимо. Она же словно была замурована здесь навсегда. Гаврош остановилась и скользнула взглядом по прилавкам. В детстве она любила читать «Вокруг света», любила, как шуршат и похрустывают под пальцами глянцевые странички, как танцует перед глазами мелкий аккуратный шрифт. И как это было по-взрослому — читать журнал, сидя в кресле с важным видом. Гаврош хотела было подойти к прилавку, чтобы что-то купить, но потом передумала. Некоторые вещи лишаются своего смысла, своей магии, становятся со временем пустыми, никчемными, и делать их снова — всё равно что пытаться оживить мертвеца.
Гаврош посмотрела на продавщицу грустно и виновато, но та уже не видела её, алчно заполняя кроссворд.
Гаврош вышла на улицу. Воздух, чахлый и душный в переходе, стал вполне приемлемым. Было по-вечернему свежо. Кто-то шёл за ней. Она почувствовала это, увидела на асфальте скользящую тень. Гаврош обдало жаркой волной страха. Дорожка была через парк, деревья наступали, на скамейке какой-то парень лапал девицу, она пыталась вырваться, но не всерьёз, отбиваясь и хохоча. Гаврош на ходу выключила музыку и сняла наушники. Шаг был неровный, как будто… Гаврош остановилась и резко обернулась.
— Страшно? — Хромой криво усмехнулся.
— Ещё чего, — фыркнула она.
Он поравнялся с ней.
— Будем стоять?
Хромой был одет во всё чёрное. Глаза подведены чёрным, привычно смоляные ногти. Огонь в волосах и зола. Жизнь и траур. Он смотрел на Гаврош сверху вниз. Равнодушно. Никак. Она почувствовала злость.
— Пошли. Егор уже на месте.
— Я не слепой. Видел сообщение.
В воздухе был ток. Этот ток можно было почти потрогать рукой. Они шли рядом. Олег за Чертой — нежный, мягкий, заглядывающий в глаза, — и этот презрительный, невыносимый чужак… Как же неистово хотелось к нему прикоснуться — но Гаврош знала, что он только снова дёрнется прочь от неё.
«Я хочу знать, какой ты на самом деле. В те редкие моменты, когда ты забываешь о желчи и забываешь о боли. Я хочу смотреть на тебя, как смотрела тогда, когда ты перепутал комнаты и заснул, и не было ничего прекраснее, чем хранить твой сон. И нет ничего горше знания, что это никогда не повторится. Что ничего не повторится — ни твои подрагивающие ресницы, ни твоя голова на моей подушке, ни мамин голос, — ни даже оскорбления сестры».
Иногда понимаешь, что лучше услышать гадость, чем пустоту, вечную и неизменную. Когда не сохранилось даже голосовых. Ни единого звука и слога.
— Как твой глаз? Болит? — вдруг спросил Хромой.
— Так себе. А тебе есть до этого дело?
— Просто стараюсь быть повежливее.
— С каких это пор?
Он резко остановился и посмотрел на Гаврош.
— С таких, что всё достало. Осточертело. Понимаешь? Эти бесконечные кто кого — тоже.
— Да неужели, — усмехнулась Гаврош.
— Представь себе. Я устал. Когда-то хочется просто нормально поговорить. Хотя бы с кем-то. — Он пошёл дальше.
Хотя бы с кем-то. Насколько же ему хреново, если даже она сойдёт за собеседника? Не думать об этом. Не думать. Злой чёрный силуэт, злая изувеченная походка, полная боли и ненависти — к самому себе. К тому, что часы мчат вперёд — и никакая сила не заставит их крутануться обратно. К тому, что она идёт рядом с ним ровно и легко.
Ведь её увечий не видно. Они спрятаны глубоко в душе, и только равный ей сможет их залатать.
У заброшки мелькнули зелёные волосы Русалки и металлические цепи на куртке Серого. Парочка – не разлей вода. Он — детдомовский. Немного старше, как и Хромой. Чужак. Русалкин сосед по площадке. Русалка выросла с бабушкой — разнаряженной неизменно вычурно. Вечно дымящей. С прокуренным низким голосом, как на старой испорченной пластинке. В странной квартире, забитой всяким хламом.
— Че с Кротом решать будем? — спросил Егор, по-свойски закидывая руку Гаврош на плечо.
Она не отстранилась. У Хромого едва заметно дрогнули губы. «Пусть. Он не стоит её — пусть. Я не стою вообще никого».
— Кажется, мы заигрались, — сказала Гаврош.
Черта была круче компьютера, интернета, чатиков в сети. И засасывала хлеще. Вызывала привыкание. Давала то, чего никогда не случится на самом деле. И все они, каждый по-своему, до жути, до мерзкого холодка в горле, до нехватки дыхания боялись её потерять.
— Её открыла Русалка. Почему она впустила их? Почему она даёт Кроту больше, чем нам? Он проникает в сознание. Зомбирует. Манипулирует. С помощью неё.
— А она давно зомбировала нас, — тихо сказал Хромой. — Мы не можем прогнать его. Мы можем просто…
— Нет, — оборвал его Кащей. — То, что Гаврош пырнули, ещё ничего не значит.
— Крот хочет, чтобы Черта принадлежала только ему, — продолжал Хромой. — Чтобы она не растрачивала свои силы на нас. Чтобы мы не могли делать то, что делает он.
— Никто не говорил, что её ресурс бесконечен, — подала голос Русалка. — Ею нельзя злоупотреблять. Мы не знаем цену. Мы не знаем правил игры. Как долго она ещё будет его впускать?
«Как долго она будет впускать нас?» Эта мысль клокотала в воздухе, но её не решались озвучить.
— Слушайте, а зачем мы вообще припёрлись? В «Телеге» бы обсудили, — произнёс Кащей.
Припёрлись, чтобы почувствовать себя нужными. Чтобы понять, в жизни ещё остался смысл. Суета. Движуха. Ведь движуха и есть жизнь.
— Может, в «Сабвэе» посидим? — предложила Гаврош. — Я бы съела чего-нибудь.
— У меня нет карманных, — нехотя выдал Кащей. — Из-за прогулов. Я хотел стащить сегодня, но не вышло.
Гаврош не смогла бы украсть деньги у отца. Не посмела. Для неё это было чудовищно. Но у каждого своё отчаяние — и его последствия. Особенно когда мать интересуют только шмотки и те, кто их обеспечивает.
— Я заплачу, — ответила Гаврош.
Кащей глянул на неё недовольно, но буркнул «спасибо». В «Сабвэе» было душно, пахло соусами и корицей. Кащей цедил колу. Гаврош держала в руке пекан, не понимая, стоит ли вообще его есть, или её вытошнит первым же куском из-за того, что Хромой сидит совсем рядом и жует сэндвич с излишне равнодушным видом. Егор по другую сторону тыкал в телефон. Хорошо время провели, ничего не скажешь.
Гаврош надкусила пекан. Вполне себе. Сентябрь подойдёт к концу, ей исполнится восемнадцать. Отец, наверное, и не вспомнит. Тех, кто живёт прошлым, ничего больше не интересует. Опять смотреть сериалы весь день. Делать вид, что так и должно быть. Вся осень — сплошная агония перед неизбежным. Одна большая точка невозврата. Неужели все, кто родился осенью, носят в себе эту агонию — и вечный страх, что их собственная зима уже караулит за углом?..
Гаврош ела медленно. Чёрная джинса обозначила бедро, колено…
— Опять пялишься?
Гаврош вздрогнула.
— Ой. Здесь кто-то есть?
Хромой ухмыльнулся.
— Переигрываешь малость.
— Вы слышали? — Гаврош повернулась к Егору и Русалке. — Бесплотный дух ещё и разговаривает.
— Прекрати ломать комедию, — Хромой отправил остатки сэндвича в рот.
— Как скажете, миледи.
Русалка странно хихикнула. Гаврош посмотрела в окно. Вместо двух заброшек напротив осталась одна. Вторую отстроили заново, вырвали с корнем гнильё и разруху, и теперь она блистала своим новеньким розовым лицом на радость прохожим.
— Слушайте, я пойду, — Кащей встал из-за стола. — А то мать опять разорётся. Спасибо за колу.
— Не за что, — кивнула Гаврош.
— Нам тоже пора, — засуетилась Русалка. — Ещё зайти кое-куда надо. Егор, а помнишь, ты обещал показать, как та штука работает на телефоне? Как же она называется…
— Давай не сейчас, — взмолился Егор, который надеялся спровадить Хромого и остаться вдвоём с Гаврош хотя бы на пару минут.
— Мне срочно надо. Ну, Егор… — Русалка состроила умоляющую рожицу.
— Ладно. Пошли.
— Пока, ребят, — Русалка махнула Гаврош рукой.
Вот стерва. Всё-то она знает.
— Пока, — помахала Гаврош ей в ответ.
Пекан был съеден, сок выпит. Хромой кашлянул.
— Я пойду, — сказала Гаврош.
— Окей. А я посижу ещё немного.
Поднимаясь, Гаврош задела бумажный стаканчик; тот упал и укатился под стол. «Почему в компании всегда так легко грубить, а наедине возникает ощущение, будто душу вывернули наизнанку?»
— Слушай, может, тебя проводить? — Хромой смотрел куда-то мимо.
— Опять будешь строить из себя вежливого рыцаря?
— Я просто спросил. Не хочешь…
— Проводи.
Они пошли к двери по разные стороны столов. Столкнулись уже у входа; Гаврош открыла дверь и выпорхнула на улицу. Хромой поравнялся с ней.
— Тебе же к метро? — спросил он.
— Ага.
Ток опять обволакивал её. Если бы можно было закрыть глаза — и очнуться уже в том моменте, когда всё позади. Когда всё хорошо. Всё решено и давно сделано. Но в жизни нельзя пропустить неудавшиеся главы. Нельзя сократить историю, которая и так слишком коротка.
Гаврош терпеть не могла, как она это называла, «романтическую ерунду». Ей хотелось, чтобы можно было просто взять и сказать… Нет. Чтобы можно было ничего не говорить. Обнять, помолчать вместе — и пойти дальше заниматься своими делами, зная, что человек никуда от тебя не денется. Пожалуй, этого знания было бы достаточно.
Мама говорила ей: «Выпрями спину. Надень платье. Не произноси таких слов. Иначе никто на тебя не посмотрит».
«Не надо, чтобы смотрели, мама. Надо, чтобы видели — те, кого я выберу сама.
Вот они идут мимо: одинаковые куртки, голые щиколотки, маленькие носочки. Гогот, матерок. Рядом с каждым по девице — брови накрашены, ресницы приклеены, волосы сосулями вдоль лица. В рот им заглядывают. Я не буду такой. Я никогда не была. Они не знают, кто они. Они вряд ли ответят, почему живут так. Они попросту об этом не задумываются. Ещё посмотрят на тебя как на идиота, если задашь им этот вопрос. Наверное, кто-то из них счастлив — по-своему. А кто-то терпит потное тело над собой, потому что ему не сказали: “У тебя есть право на любые нет”. У меня оно есть. И я этого не хочу. Я хочу защищать. Хочу излечить, чтобы излечиться самой. Тебе бы это не понравилось, правда?»
«Тебе не нравились сломанные. Странные. “Всё должно быть, как у людей”. Но ведь мы тоже — люди. Ничуть не меньше, чем парни, которые постят пресс, называют всех “детками” и ходят в этих маленьких противных носочках. Чем те, кого они целуют, но на деле не замечают.
Отпусти меня. И позволь мне отпустить. Я больше не желаю знать, что бы ты сказала о нём. Обо мне. Обо всём, что происходит. Как бы ты посмотрела на него. Тебя здесь нет. Всё меняется. Лучше бы ты была. Лучше бы пришлось бороться с тобой, уйти из дома, бросить вызов. Было бы кому…»
Бежавший мимо парень задел Хромого, и он, пошатнувшись, схватил Гаврош за руку.
— Извини, я…
— Ты нормально?
— Нормально.
— Пойдём?
— Пойдём.
Гаврош сжала его пальцы. Он нерешительно посмотрел на неё, но руки не выпустил, и они пошли дальше.
Мураками
— Олег!
Хромой с Гаврош обернулись. Совсем рядом, у тротуара, была припаркована большая иномарка; из неё выскользнула женщина лет сорока пяти. Короткие волосы, выкрашенные в грязно-серый, джинсы, кеды. Расстёгнутый плащ, под ним — жёлтая футболка.
— Не узнаёшь?
— Почему же, — Хромой улыбнулся. — Мы с вами лет пять не виделись. Или больше?
— Больше! Как ты хорош!
Хромой отвёл на секунду глаза и ничего не ответил. В Анином взгляде не было привычной жалости. Не было ничего, что бы указывало на его… Увечность. Аня смотрела открыто, с каким-то нежным восхищением, искренне любуясь. Смотрела как на доброго знакомого, которого искренне рада видеть. Ему вдруг стало не по себе.
— А что за милая особа рядом с тобой? Не представишь?
— Гаврош. Моя… подруга. А это Аня.
— Мы с мамой Олега вместе в школе учились. Дружили, — Аня протянула Гаврош руку, и та пожала её.
Аня была словно из другого мира. Где не было боли и одиночества. Не было отчаяния от невозможности что-либо изменить. Бессилия. Жажды того, что не суждено получить.
— Слушайте, может, вас подвезти?
— Да как-то неудобно…
— Бросьте, — махнула рукой Аня и постучала по боковому стеклу.
То опустилось.
— Лёш, давай отвезём ребят?
— Давай.
Аня повернулась обратно.
— Запрыгивайте назад.
Гаврош пропустила Хромого. В салоне было уютно, тихо играла «Мураками» Сургановой. За рулём сидел мужчина, на вид немного моложе Ани; возможно, так казалось из-за его мягких черт и детского выражения лица. Уличные фонари брызнули ему в окно, и Гаврош заметила пару тонких ниточек преждевременной седины в его длинных волосах. Почему-то это показалось ей очень красивым — и она внезапно подумала, что Хромой лет через двадцать мог бы выглядеть так. Тот же тонкий профиль, лёгкая полноватость. Только во взгляде у Лёши не было боли и презрения. Там был покой. И то, как он посмотрел на Аню, — так смотрят дети или жуткие счастливцы. Те, кто способен любить этот мир и быть благодарным ему за каждую мелочь.
— Куда вам? — спросила Аня.
Хромой назвал адрес Гаврош.
— Я потом сам доберусь, — шепнул он ей.
— Окей. Спасибо.
Хромой дёрнул плечом.
— Как мама?
— Нормально. Мы с ней мало общаемся.
— Она непростой человек, — сказала Аня. — И сложнее всего ей даётся признать, что она бывает не права. Что далеко не всё в жизни должно ей подчиняться. Извини, если я резко…
— Да нет, — ответил Хромой. — Так и есть.
— Ты чем занимаешься?
— По большому счёту ничем. Болтаюсь без дела, в том году решил не поступать. Надоело всё. Думаю, может, в этом попробовать. Мать сказала, что договорится, а мне мерзко. Не хочу от неё зависеть даже в этом.
— Подготовься. Поступи сам, — Аня нажала на круглую кнопочку, и песня сменилась.
— Я хотел ещё раз послушать, — сказал Лёша.
— А меня достало.
— Вечно ты всё делаешь по-своему.
— А ты вечно нудишь без повода. Дома поставишь.
Это было так странно для Гаврош — сидеть и слушать, как два человека, прожившие вместе, наверное, больше, чем ей должно было исполниться в этом году, спорят из-за каких-то песен. Как большие дети. Потом Аня пихнула его в бок, он заулыбался, и стало понятно, что они не всерьёз.
«Мы могли бы стать такими. Но мы не станем. Возможно, через пару лет мы вообще не будем видеться».
Что-то отвратительно засаднило внутри. За окном был красивый вечер, по-сентябрьски полный предчувствия перемен. Фонари щедро расцветили его золотом и серебром. Этот вечер любил таких, как Аня и Лёша. Он был придуман специально для них. А Гаврош чувствовала себя так, словно пришла на чужую вечеринку, где нет ни одного знакомого лица.
— А как у вас дела? — поинтересовался Хромой.
— Хорошо. Живу скучно, ничего не происходит, — улыбнулась Аня. — Только в редакции небольшая запара. Справимся.
«Я тоже хочу, чтобы ничего не происходило».
— Слушай, а ты котов покормил перед выходом? — вдруг спросила Аня и посмотрела на Лёшу.
— Нет. У меня же из головы всё вываливается, — усмехнулся тот. — Конечно, покормил. Ты чего.
«Взрослые люди, а общаются, совсем как мы, — подумала Гаврош. — Будто им нет и двадцати». Может быть, так и надо? Не пускать в себя серость, холодность, серьёзность. Не притворяться, что ты всё можешь и знаешь, когда ты не знаешь ничего. Взрослые только делают вид, что умнее. А на деле они такие же испуганные, затравленные ребятишки. Уничтожают в себе способность чувствовать. Выкорчёвывают боль, не понимая, что она идёт по соседству с радостью. Либо принимай обеих, либо позволь пустоте выжрать тебя изнутри. Выжрать лучшее. Чтобы потом ты ненавидел себя — и тех, кто выбрал смелость и отчаяние.
Гаврош еле слышно прошептала строчку из стиха.
— Что ты говоришь? — произнёс Хромой.
— Да так. Стих один вспомнила.
— Я его знаю.
Гаврош посмотрела на него удивлённо. Хромой внимательно изучал её лицо.
И она вдруг безотчётно потянулась к нему. Он был совсем близко; она видела, как дёрнулся его рот, видела едва заметный пушок над верхней губой.
— Ребят, мы приехали, — сказала Аня.
И Гаврош вздрогнула, выпрямилась. Всё закончилось.
— Запиши мой номер. Звони, если что, — Аня улыбнулась.
Хромой потянулся в карман за мобильником.
— Если решила склеить юношу, могла бы что-то пооригинальнее придумать, — буркнул Лёша.
Аня засмеялась.
— Спасибо, что подвезли, — поблагодарила Гаврош.
— Да не за что, — откликнулась Аня. — У нас всё равно времени вагон. Приятно было познакомиться.
— Взаимно.
— Ладно, бывайте!
— До свидания.
Гаврош смотрела, как машина разворачивается и исчезает за углом дома, будто увозя с собой какой-то неведомый, чужой — и очень желанный мирок.
— Они клёвые, правда? — сказала она Хромому.
— Согласен. Но мать Аню не любит.
— Почему?
— Видимо, хотела бы получить её жизнь. Говорит, в школе она была серой мышкой, а теперь…
«Я бы тоже хотела».
— Как думаешь, что будет с Кротом? — спросила Гаврош.
— Ничего не будет. Он просто боится, что Черты на всех не хватит. Запугал своих, вот они тебя и подкараулили. Решили запугать нас. Для кого-то это последняя ниточка…
Чтобы выжить. Парадокс, но это действительно помогало не свихнуться окончательно.
Хромой быстрым жестом заправил прядь за ухо. Застыть в моменте и смотреть бесконечно.
— Ты вообще ничего.
— Знаешь, ты тоже.
Оказывается, можно общаться нормально. Они поднялись на второй этаж. У Хромого зазвонил телефон; он достал его, отбил звонок — и убрал обратно.
— Мать?
— Да. Ладно, я пойду.
— Спасибо, что проводил, — Гаврош улыбнулась уголком губ.
— Пока.
— Пока.
«Когда хочешь целовать, просто хочешь целовать. Когда… Я бы, не отрываясь, смотрел на твоё лицо. Я и так постоянно на него смотрю, даже когда не вижу. Потому что оно отпечаталось у меня перед глазами. Потому что оно — суть».
Он спустился по лестнице, улыбаясь как идиот.
— Куда ты только прёшь, — злобно буркнула старуха, в которую Хромой врезался на выходе из подъезда.
— Извините. Извините! Я просто забылся. Я просто…
Он вдруг прислонился к стенке и разрыдался. Странное ощущение счастья внутри него отчего-то напоминало отчаяние. Было таким же больным и надрывным.
— Пап, я дома.
Гаврош сбросила пальто и сунула ноги в тапочки. В коридоре горел свет, но ей никто не ответил. Отец уже лёг. Она прошла на кухню, достала из холодильника кефир, открыла его и бухнула в салатник. Чайник был ещё горячий. Гаврош взяла его, добавила немного кипятка, бросила хлопьев, размешала и принялась есть маленькой ложкой.
«Стоило позвать его, — подумала Гаврош. — Уже поздновато, а он…»
Не сможет убежать. С другой стороны, это выглядело бы странно. Она вздохнула. Доела, поставила салатник в раковину. В буфете оставалась половина шоколадки. Гаврош налила себе воды, взяла её и шоколадку.
В комнате она закрыла шторы и включила ночник. Шоколадка была горькой, с апельсиновой начинкой; Гаврош складывала в рот кусочек за кусочком, думая, какой чудной был день. Может быть, теперь они смогут дружить. Было бы неплохо. Она включила планшет и зашла к Олегу на страницу. Он был в сети. Значит, всё в порядке. Она быстро тыкнула «добавить в друзья». Чтобы не передумать. Ладони вспотели. Гаврош выпила воды и пошла в ванную.
Не добавит. Не добавит. Решит, что это перебор. Но телефон лениво щёлкнул уведомлением, когда она вернулась.
«Мать не слишком ругалась?» — написала Гаврош.
«Да плевать. Всё норм. Ты как?»
«Тоже».
Он прочитал сообщение, отправил в ответ сонный стикер и отключился. Гаврош нажала на его аватарку, приблизила. Потом отбросила планшет, подложила подушку, легла на живот. Включила «Мураками». И закрыла глаза.
Реставрация сердца
Гаврош проспала. Потому что нельзя отрубаться сразу после будильника. На часах было восемь. Прощай, биология. Успеть бы ко второму. Гаврош взяла планшет, который так и валялся рядом на постели. Хромой не заходил с ночи. Ну да ладно. Она умылась, поставила чайник, достала йогурт. Быстро съесть и бежать.
Последний год школы. Наконец-то. Потом будет вуз, начнётся другая жизнь. Может быть, и не лучше, но хотя бы другая. Может быть, к тому времени они с Олегом будут друзьями. А может, между ними не останется ничего. Даже этих взглядов и недоразговоров. Йогурт был густой, черничный, с маленькими кусочками и казался очень вкусным. Это в детстве ты берёшь всё с шоколадом или ванилью, но потом понимаешь, что «избыток вкуса убивает вкус». А шоколад лучше есть отдельно.
Вторым уроком стояла химия. Зачем она вообще нужна? Зачем она Гаврош, если ни в одном учебнике не сказано, что делать, если от твоей семьи остались одни ошмётки; если ты всегда был один, а теперь это одиночество ощущается только острее? Если на тебя смотрят косо, как на инородное существо (спасибо, Кащей), а учителя жалостливо прощают несделанные домашки и пропуски, потому что ты «…та самая, у которой, помните? Ужас какой». Какой ужас, что даже при желании условно стать нормальным и слиться с толпой эта толпа всё равно тебя исторгает, потому что твоё нутро шрамом рассекает тебе лицо. И его не замазать тональником подобно тому, как одноклассницы старательно замазывают прыщи. Себя из себя ещё никто не извлекал. Если бы можно было побыть пустым и стерильным хотя бы пять минут. Понять, каково это — быть лёгким и прозрачным.
В автобусе была предсказуемая давка. «Если можешь, беги… Только чувствуй себя обречённой». Но бежать было некуда. Ведь от памяти не убежишь. И от этих чувств, заставляющих открывать страницу каждую минуту. Так и не заходил. Да чтоб тебя. Конечно, Гаврош не знала. Не знала, что Олег отключил уведомления и вышел из аккаунта. Сделал всё, чтобы перестать думать и хватать телефон в ожидании значка мессенджера в верхнем углу. И всё равно думал.
Гаврош плюхнулась на освободившееся сиденье. Листья в окне уже медленно начали ржаветь. Яшма и янтарь. В наушниках по кругу ходила одна и та же песня. «Целовал красный рот…» Под чёрную подводку было бы красиво. Вечно ей представляется неизвестно что. Гаврош закрыла его страницу, сменила песню и обняла рюкзак.
Представила себя со стороны. Как в кино. Она всегда это делала. Кино про неё получилось бы в чёрно-синих угольных тонах, с редкими яркими проблесками сентября — и волос Олега. Наверное, смотреть это было бы невыносимо скучно. Да и просто невыносимо.
На химию она тоже опоздала. Егор приберёг ей место рядом с собой.
— Вчера нормально добралась? — шёпотом спросил он.
— Нормально. Хромой меня проводил.
Этого можно было не говорить, но она сказала, потому что ей вдруг захотелось, чтобы другие знали. Как будто это имело большое значение.
— Так и думал, — Егор явно был недоволен. — Не домогался?
— Ты издеваешься?
— Извини. Я сам хотел тебя проводить, но Русалка пристала не вовремя…
Всезнающая Русалка. Специально ведь.
— Да ладно. Всё в порядке.
— У меня иногда ощущение, что вы с ним порвёте друг друга, — усмехнулся Егор.
— Мне, наоборот, кажется, что мы могли бы подружиться.
Формулы, как всегда, выходили кривые и равнодушные. У них с Гаврош давно устоялась взаимная неприязнь.
— С какой стати? — Егор напрягся.
— Вчера неплохо пообщались.
Она хотела рассказать про стихи, но потом передумала. Было в этом что-то очень личное — гораздо сильнее, чем в любом признании или поцелуе.
Егор опять шепнул что-то Гаврош. Училка посмотрела на них внимательно, но замечание не сделала. Очередное проявление благородства. Жалости, точнее.
— Раньше он тебе не нравился, — гнул Егор.
«Нравился. Просто первое время я приглядывалась к нему, изучала. Привыкала. Взаимные издёвки — не лучший способ, конечно. Но мне так хотелось его превзойти, быть выше. Сильнее. Значимее. А потом, когда я наконец почувствовала к нему тепло, было уже поздно. Я боялась это показать. Боялась проявить слабость — вот, мол, как бывает. Доиздевалась. Боялась, что он пошлёт меня, и тепло превратится в гадливое разочарование. А разочарование хуже всякой отчуждённости и пустоты».
— Раньше я плохо его знала.
— Смотри не влюбись.
— А ты чего так волнуешься? Формулы лучше пиши.
Формулы, которые никогда не пригодятся, потому что не объяснят, как вернуть прошлое. И как вести себя, если он сделает вид, что они так и не поговорили по-человечески.
Из школы Гаврош отпросилась пораньше; после теста по алгебре голова разрывалась. Чтоб вас всех. Она вышла, на ходу подключая наушники (и плевать на головную боль, если песни лечат от всего), а потом выдернула взглядом знакомое пятно волос. Хромой стоял напротив и смотрел куда-то в сторону. Наверное, заметил Гаврош и отвёл глаза. Нет, домысливать не стоит. Она подошла к нему.
— Привет.
— О, привет, — он посмотрел на неё обычно. Ни презрения, ни равнодушия. Уже неплохо. — А я Егора жду. Написал, что хочет поговорить. Надеюсь, поговорить, а не набить морду, — Хромой усмехнулся.
— С какой стати? — спросила Гаврош.
— Похоже, по тебе сохнет.
— И?
Она всегда держалась отлично. И сейчас не позволит ему заметить свою неловкость.
— Боится конкуренции. Как будто есть повод…
Вот оно. Повода нет. Значит, и ей не стоит думать, что между ними что-то сильно изменится.
— Повод есть.
Пусть думает, что она к нему клеится. Пусть думает что хочет. Она слишком долго не позволяла себе ни одного лишнего жеста, лишнего слова. В конце концов, в её чувствах нет ничего стыдного. Как и в простом желании пообщаться.
Гаврош вдруг заметила колечко у него в левом ухе.
— Тебе идёт.
— Спасибо. Я вчера еле вдел. Заросло почти. В шестнадцать проколоть ухо казалось мне отличной идеей.
— Это до сих отличная идея, — она улыбнулась.
— Слушай, а ты никуда не торопишься? — Хромой опять смотрел мимо.
Гаврош неожиданно поняла, что он делает так, когда нервничает.
— Нет. Могу тебя подождать. Только постарайся обойтись без фингала, а то будем как близнецы.
— Да уж. Эльфиный король — и с фингалом.
— Эльфийский. Прости, что я тебя так называла. Коверкая.
Хромой не успел ответить. Показался Егор.
— Я смотрю, вы тут опять общаетесь.
— А тебя это парит? — Хромой был выше и взирал сверху вниз слегка насмешливо.
— Я хотел поговорить.
— А зачем лично? Дать в морду?
— Да просто, — буркнул Егор. — Я не буду драться с…
— С кем? Давай говори, раз начал, — выплюнул Хромой. — С кем, а? С инвалидом?
— Прекратите! Егор, прекрати. Ты забываешься, — сказала Гаврош.
— Конечно. А он кем себя возомнил? Думает, что его за красивую рожу на руках носить будут? Какого он к тебе лезет?
— Слишком много вопросов, — делано возмутился Хромой.
— Может быть, я сама к нему лезу, — отрезала Гаврош. — Тебе-то что?
— А то, — Егор продолжал распаляться, — что он для тебя пальцем не пошевелил. Конечно, ему стараться не надо. Белоручка хренова. Он хоть знает, когда у тебя день рождения?
— Тридцатого сентября, — спокойно ответил Хромой. — А ты, я так понимаю, заботился в надежде, что тебе перепадёт? На редкость бескорыстный человек.
— Прекратите! — повторила Гаврош. — Слушать тошно.
— Да пошли вы. Оба. — Егор зло посмотрел на них, развернулся и направился к остановке.
— Не хватало, чтобы из-за меня все ещё и разосра… В общем, ясно. — Гаврош вздохнула.
— Это не твоя проблема, — пожал плечами Хромой.
— У него как будто мозги помутились. Отвечать бесполезно.
— Ладно. Куда пойдём? — спросил Хромой.
— Я знаю одно местечко. Думаю, тебе понравится. Пара остановок отсюда.
Егор уже уехал. Они сели в автобус до центра. Какая-то девушка встала, робко улыбнувшись.
— Сидите. Сидите, — сказал ей Хромой.
— Точно?
— Точно. Всё в порядке.
Она села обратно. Хромой прислонился к поручню. По его лицу прошла тень. Гаврош подумала, что ему неприятно. Ему всегда было неприятно, когда окружающие видели, замечали, акцентировали внимание. Пусть из лучших побуждений. Толпа никогда не впускала его, постоянно выделяя.
«Я знаю, каково это, — хотела сказать Гаврош. — Но я хотя бы на какое-то время могу затеряться среди чужих».
В ухе у неё был наушник. Она обычно оставляла один, когда ехала с кем-то.
— Что слушаешь? — поинтересовался Хромой.
— Пикника. Хочешь?
— Давай.
Она отдала ему второй наушник.
— Только не говори, что тебе нравится русский рок.
— Нравится. А что?
— Да ничего.
Сначала стихи, теперь… Такого не бывает. Хотя мы привыкли говорить это о вещах, которые случаются очень редко. Но всё-таки случаются.
Они вышли через десять минут.
— Два билета, пожалуйста, — попросила Гаврош.
— Давай я заплачу…
— Нет, — оборвала резко. — Я тебя сюда позвала.
Помещение было большое. Стопки тарелок высились на столе. Гаврош взяла одну, швырнула о стену за перегородкой. Тарелка разлетелась на осколки. Разрушение всегда занимает миг.
— Попробуй, — сказала Гаврош.
Хромой тоже взял тарелку и кинул её от себя, как бумеранг. Она грохнулась на пол бесполезными острыми частицами, подобно предыдущей.
— Попробуй ещё.
Они разбили ещё по одной. Потом ещё и ещё. А потом начали хохотать. Это было такое странное чувство, словно они знали друг друга лет сто, дружили не меньше, и сейчас их накрыло вдруг обоюдной истерикой — больной и страшной, но их смех становился только громче.
Хромому захотелось обнять Гаврош, прижаться как можно крепче, до зубного скрежета; сердце свело от нежности. «Смешная, горькая, родная. Нет, нет, нет». Сломанный механизм. Ничего не выйдет. Не получится. Гаврош вдруг резко перестала смеяться.
— Я сюда одна приходила, — сказала тихо. — Когда сестры не стало. Понимаешь, она его слишком любила. А он болел.
— Мне жаль. Правда. — Хромой не знал, как правильно ответить. Только сильнее захотел её обнять.
— Я всегда думала: вырасту, отомщу ей за все гадости. А она сама себе отомстила. Мы с ней даже начали ладить, а вскоре после этого… Кто знает, что могло бы быть.
Странно было говорить это ему. Когда буквально вчера они перебрасывались колкостями. Когда буквально вчера в воздухе был тревожный ток. Но сейчас ток ощущался слабо. Уступал место чему-то незыблемому. Сильному. Настоящему. И спокойному.
— Будем снова кидать? — спросила Гаврош.
— Как-то настроение ушло.
— Есть такое. Ладно, пойдём тогда.
— Я в детстве с горки свалился, — сказал Хромой уже на улице. — Поэтому так хромаю. Всё время думаю, какой была бы жизнь, если бы не травма. Мать бы любил. Хотя бы внешне был бы нормальным.
«Ты полюбишь ненормального». Так сказала Алька. Все мы ненормальные, Аль. Хорошо это или плохо — никто не знает.
— Норма — условное понятие, — пожала плечами Гаврош. — Егор так смотрел на тебя сегодня, будто хотел поменяться с тобой местами. Скажешь, чудно, да? Просто для него на тот момент твоя… хромота немного стёрлась. Она тебя не определяла. В отличие от, как он выразился, красивой рожи. Хромота вообще тебя не определяет.
«В отличие от того, что ты меня проводил. От того, что я сейчас с тобой говорю».
— А что тогда?
— Ты весь. Это только часть, Олег. — Кажется, Гаврош впервые назвала его по имени. Впервые. — Я никогда не пойму, как тебе больно. Но всё же это только часть.
— А я никогда не пойму, как больно тебе, но… То, что сделала твоя сестра, её выбор. Ужасный, да. Но не твой. И ты не можешь винить ни её, ни себя. Ни кого-то там, наверху.
— Это точно, — горько усмехнулась Гаврош. — Я могу лишь попытаться склеить себя обратно. Как посуду. Знаешь, что такое кинцуги?
— Кажется, японцы так реставрируют керамику?
— Ага. Показывая, что трещины и поломки тоже имеют своё очарование. Подчёркивают их золотыми нитями.
«Может, это про нас, а, Сашенька? Сашенька. Не Гаврош. Может, однажды я назову тебя так, и ты улыбнёшься. Может быть, однажды мы залатаем друг друга. И это будет по-своему красиво».
— Проводишь меня опять? — cпросила Гаврош.
— Хорошо. — Хромой улыбнулся.
Небо становилось фиолетово-чёрным. Как в песне. Наливалось неприятной густотой.
— Не хватало ещё под дождь попасть. Скорей бы автобус подошёл.
Они успели.
Косые линии тут же начали расчерчивать окна.
— Как промозгло, — сказала Гаврош. — Не люблю осень.
— А я люблю.
— Почему?
— Мы с ней похожи.
«И с тобой».
— Спасибо за то, что позвала меня туда. Классное место. И вообще — спасибо.
Гаврош хотела ответить, но автобус резко дёрнулся — и она непроизвольно вцепилась в Олега. Обхватила обеими руками. Что за идиотизм — вчера он схватился за неё. Теперь она. Неуклюже. Неловко. Одинаково. Гаврош спешно отпрянула. В пальцах всё ещё было ощущение стремительного объятия. Олеговой мягкости. Гаврош всегда была слишком тактильна по отношению к тем, кого любила. И эта жажда касаний-объятий всегда была слишком сильной. Наверное, надо было от этого избавиться.
Гаврош бросила на Олега взгляд. Он смотрел на неё как-то странно. Как на лето после долгой зимы.
Ливень вдруг закончился. За окном начало светать.
Шёлк и трепет
У подъезда маячил Крот. Он был очень худой, весь какой-то суховатый. Щёки впалые. Таких не хочется обнимать, только думаешь, как бы они сами держали руки при себе. Хотя на вкус и цвет…
— И что ему надо? — негромко поинтересовался Хромой.
— Не знаю.
У Гаврош перед глазами ещё стояла сцена в автобусе. Она едва удержалась от того, чтобы не обнять Олега снова.
— Привет, — поздоровался Крот, когда они подошли.
— Ну и зачем явился? В школе что-то я тебя не видела сегодня.
— А я прогулял, — криво ухмыльнулся Крот. — Извини за синяк. Я просил их не лезть.
— Правда? Я думала, ты просил их об обратном.
— Все на взводе, понимаешь? Она вредничает. Меня самого не всегда впускает. Как ты думаешь, что сделает Щегол, если больше не сможет туда попасть?
Щеглу летом исполнилось пятнадцать. Он был — как это говорят? — из неблагополучной семьи: отец-алкоголик, младший брат; мать ушла три года назад и с детьми не общалась. Кое-как выживали на дедушкину пенсию в полусарае. Отец работал периодами, а потом снова уходил в запой.
Гаврош вздохнула. У неё была тёплая квартира, мягкая постель. И черничный йогурт, и чай, и шоколад. А отец преподавал в институте.
— Всё будет нормально, — сказала она. — Щеглу учиться надо. В вуз потом идти. Вырываться из этой безысходки.
— У самой-то хорошо получается? — cкривился Крот.
— Пойдёт. У меня, во всяком случае, есть планы. А он только живёт ненастоящим.
«Да, я тоже так живу. Но у меня хотя бы есть надежда, что это изменится».
— Передай я ему твои слова, что, разве поможет? Он и так в себе замкнулся дальше некуда. А я звоню ему каждый раз с мыслью — только бы ответил.
— А как этот вихрастый? Которого я ножиком задела.
— В порядке. Побесился и перестал. В конце концов, не ты первая начала, — Крот переступил с ноги на ногу, поёжившись, как от холода. — Ладно. Пойду.
— Пока. И скажи ребятам, что им не поздоровится, если снова полезут.
— Не полезут. Не сомневайся.
Он ушёл. Гаврош повернулась к Хромому.
— Похолодало что-то. — Она хотела его пригласить, но было неловко. — Слушай, может, зайдёшь? Тут промозгло, а у меня есть чай с клубникой и печенье. Посмотрим что-нибудь на планшете. Если хочешь, — добавила поспешно.
Счастье — вещь простая. Несколько слов (которые вряд ли скажут). Пара движений (которые вряд ли сделают). Шаг навстречу. Улыбка. Прядь волос, закрученная на указательный. Случайно подхватить руками мягкие бока. Почувствовать шёлк щеки. Нежный трепет пальцев. Услышать лёгкое «а давай». Конечно же, во сне, потому что наяву обычно молчат. Или бросают «мне уже пора, к сожалению, но в следующий раз, в следующий раз — обязательно». Так говорят: «Мы вам перезвоним». И не перезванивают вовсе. Отсрочка отказа — не более. Время на томительное ожидание несбыточного.
— А давай, — ответил Хромой. Улыбнулся искорками глаз.
Отец был на работе. Они прошли на кухню. Гаврош поставила чайник. Хромой смотрелся здесь так, будто его вписали в обстановку заранее. А его и вписали — у неё в голове.
— Чайник будет долго закипать, — сказала Гаврош. — Минут пятнадцать.
— Или долго не закипать. Древняя шутка, да?
— Очень. Но мне нравится, — Гаврош опустилась на стул рядом с ним.
В вазочке ждало овсяное печенье.
— А шоколад будешь? У меня с апельсином есть, горький. И белый. И пастила, — она вскочила, открыла буфет, достала всё, бросила на стол и села обратно. — Ну что?
— Ты всегда дома мельтешишь? — cпросил Хромой лукаво.
— Извини.
— Да ладно, — он снова улыбнулся. — Я просто так сказал.
Они помолчали.
— Ты знаешь, я подумал…
Его прервал свист чайника. Гаврош бросила в кружки по заварочному пакетику и залила кипятком. Пара капель попала ей на руку.
— Что за… — она быстро включила холодную воду. — Вечно что-то происходит.
Подула на чай, отломила шоколад и сунула в рот кусочек.
Хромой откусил печенье.
— Люблю овсяное, — сказал он. — И белый шоколад. В детстве был такой, пористый. «Воздушный», кажется, назывался. До сих пор продаётся, но как будто из прошлой жизни. Даже покупать не смеешь. Нелепо, правда?
— Почему нелепо? — переспросила Гаврош. — Конечно, не смеешь. Ведь сейчас у него и вполовину того вкуса не будет.
Щёки, ямочки, впадинки, аккуратное ухо с серебряным колечком. Настоящая сладость — она тут. В возможности любоваться.
Хромой залпом допил чай.
— Что смотреть будем?
Пальцы перебирали по столу, как по клавиатуре. Чёрные клавиши, белые, снова чёрные. На вид одинаковые, но звучащие совершенно по-разному.
— А ты что хочешь? Я бы сериал посмотрела. В комнату пошли.
Диван был собран. Гаврош разложила небольшие подушки и достала из рюкзака планшет.
— Что ты там прячешь?
У Гаврош всё ещё была открыта его страница. Она судорожно нажала на крестик.
— Ничего. Сайт загружается. Ты на английском нормально смотришь, или надо озвучку?
— Нормально. Мать в своё время с меня не слезла, пока я английский не выучил. Наверное, чтобы перед Аней хвастаться.
— Разве ты жалеешь?
— Нет, — Хромой поправил себе подушку. — Просто это случилось после того, как я упал. Меня мучили боли, а мать совала в руки учебник со словами: «Всё равно заниматься нечем, Олеженька, в постели лежишь». — Он гротескно изобразил её.
— Прости, я не знала.
— Всё о’кей. Вспоминать об этом не люблю, а оно само лезет.
Гаврош села рядом.
— Этот уже смотрел?
— Нет.
— Тогда с начала включаю.
Сидеть вот так было неестественно. Голову на плечо положить нельзя. Вжаться в руку рукой — тоже. Ещё смешнее держать эту мизерную осторожную дистанцию, боясь лишний раз пошевелиться.
Пошла заставка.
— Ты вообще встречался с кем-нибудь? — спешно спросила Гаврош.
Чтобы не передумать.
— Давно. Года три назад. Дочь маминой подруги. Классика, — Хромой хмыкнул.
Убийственно думать, что он был влюблён раньше. И ещё, скорее всего, будет. Лучше представить, что до встречи с ней он и не существовал вовсе, а потом вдруг возник из ниоткуда. С выстроенным прошлым, с предысторией, которой не случилось. Которую словно придумали на ходу, чтобы заполнить небытие.
— Она меня кинула, — продолжал Хромой. — Всё пыталась залезть ко мне в штаны. Страстная натура, — он усмехнулся. — А для меня это всё как-то странно. — Хромой бросил на Гаврош быстрый и внимательный взгляд. На планшете уже вовсю шла серия. — Нам и разговаривать не о чем было. Я читал ей стихи Иванова, а для неё это был пустой звук. В итоге она назвала меня больным, я её — ограниченной идиоткой. Чем совсем не горжусь, на самом деле.
— Одним словом, не сошлись.
— Бывает. А ты?
— А я ни с кем не встречалась. Так вышло.
— И не влюблялась?
— Влюблялась. Обычно несерьёзно. Когда по-настоящему — нравится человек в целом. Или хотя бы часть того, что его составляет. А мне нравилась только внешность.
— Понятно.
С каждой фразой становилось всё более неловко. Удивительно, что ещё было куда.
— Я вообще-то тоже… — Гаврош нервно смяла пальцами подушку.
— Что?
— Ну, как ты. Неважно.
— Важно, — Хромой быстро провёл указательным по тыльной стороне её ладони. Потом резко отвернулся к окну. — Каждая схожесть важна. Каждая одинаковость.
Гаврош молча отлистала видео обратно. Раздался звонок в дверь.
— Это папа, — она отбросила планшет и встала. — Я пойду встречу.
Включила свет в коридоре.
— Привет.
— Привет.
И снова усталый голос. Похоже, эта усталость безнадёжно к нему прикипела.
— Ко мне друг пришёл. Олег. Мы сериал смотрим.
— Хорошо. — Отец снял пальто и ботинки. — Я приготовлю чего-нибудь на ужин.
— Ты точно не хочешь отдохнуть?
— Нет.
«Это лучше, чем просто думать» — вот что он имел в виду.
— Мы тогда ещё немного посидим.
Она ушла обратно.
— Останешься на ужин?
Олег отрицательно покачал головой.
— Спасибо, но я, наверное, скоро пойду. Посмотрим ещё минут пятнадцать, ладно?
Гаврош пожала плечами.
— Как скажешь.
Звонок в дверь словно что-то оборвал между ними. Олег глянул на Гаврош. Было непонятно, о чём он думает.
— Тебе нравится? — спросила она про кино.
Просто чтобы о чем-то спросить.
— Вполне. Я люблю такое. Ненавязчивое, но говорящее о важном.
«Каждая схожесть, каждая одинаковость». Может быть, это правда. Может быть, душу разделяют надвое (или больше?), каждому по кусочку. Смотреться в чужие глаза, как в свои собственные — в зеркале. Видеть то, чего в себе не признаёшь. То, чем дорожишь. То, что любишь, но боишься, что оно никому не сдалось. Никто не поймёт. Зато сделают вид, что понимают лучше тебя.
Олег перебирал пальцами по коленке. Опять. Привычка. Чёрные ногти на чёрной ткани. Бледные пальцы. Мягкие подушечки. Скольких обнимали эти руки? Ту девицу, помешанную на сексе. (— Давай уже, а? — Отвались). Мать — в раннем детстве. Потом стало не до объятий. Список короток. Может, набралось бы от силы ещё пара человек.
Гаврош прижалась плечом к его плечу. На пробу. Он не отодвинулся, продолжая смотреть в экран. Серия закончилась.
Гаврош наблюдала, как он набрасывает плащ и, поморщившись от боли, завязывает шнурки на кедах. И вдруг опустилась на корточки у его ног.
— Я помогу, — сказала едва слышно, боясь, что он оттолкнёт её.
У него дрогнули губы. Так странно было видеть это проявление простой чистой любви в свой адрес… Он и не знал никогда, что такое бывает.
— У тебя уютно.
«Ты просто не был в других комнатах».
— Хорошо, что ты так считаешь, — она поднялась.
— Я тебе напишу? — Кажется, теперь он изучал вешалку для одежды.
— А я отвечу. — Гаврош улыбнулась.
— Договорились. Пока. Саш.
Она вздрогнула. Последний раз по имени к ней обращалась сестра. Отец давно обходился без этого, в школе обычно называли по фамилии. В компании было только прозвище. Она сама так решила. По имени — не позволено. Прозвище его перечеркнуло. До такой степени, что Гаврош почти не помнила о нём. Не помнила, как оно звучит. Как перекатывается на языке у того, кто близок и дорог.
— Надеюсь, ты не против, что я…
— Совсем нет. Пока. Олег.
Он слегка неуклюже махнул рукой и вышел. Она трижды повернула ключ.
— Иди ужинать! — раздалось с кухни.
— Сейчас.
Неловкость каждого слова. Радость узнавания. Хохот. Полуобъятия. Надо бы купить белый пористый, как раньше. Может, он окажется не таким уж и плохим.
«Я читал стихи Иванова, а она…»
Гаврош вернулась в комнату, взяла телефон и отправила ему «Над розовым морем» Вертинского. «Наверное, знает». Но ей просто захотелось показать, что она поняла.
Потом Гаврош вымыла руки и пошла ужинать.
Серебристая панда
— Надо что-нибудь придумать, — сказала Русалка. — Вечеринку замутить.
— Никаких вечеринок, — откликнулась Гаврош. — И никаких подарков. Ты же знаешь, я не отмечаю день рождения.
— Всё-таки восемнадцать, — Русалка плюхнула кубик сахара в мутноватый кофе. — Может, передумаешь?
— Нет.
— Точно?
— Точно. Вы и так меня в кино вытащили.
— Ей бы только с Хромым тусоваться, — мрачно выдал Егор. — На вечеринке для двоих. Special for two. Мы там лишние будем. Слушай, а вы уже, или…
Гаврош отпила кофе. Не реагировать. Потому что бесполезно.
Кащей неприятно хихикнул:
— Кстати, а где он вообще?
— Написал, что опоздает.
«Проблемы дома. Дождись меня, пожалуйста».
— Всё понятно. Мог бы и в чате сообщить. А ведь сеанс уже начинается, — протянул Егор.
— Вы идите. Я подожду Олега.
— Ясное дело, — Егор пнул ногой ни в чём не повинное кресло. — Пошли, ребят. Нам тут делать нечего.
Олег пришёл минут через десять, запыхавшийся. Пара прядей прилипла ко лбу, и он торопливо отбросил их назад.
Гаврош стало неуютно. Кончики пальцев покалывало. Это у других всё было просто, как дважды два. По крайней мере, так ей казалось. А в их случае что дружба, что не дружба — выглядит почти одинаково. Чтобы разобраться, надо поговорить. А словами слишком легко испортить, украсть у себя самого слабую возможность надеяться.
Олег сел напротив.
— Привет.
— Привет. А я тебе торт взяла. И кофе. Только кофе, наверное, уже остыл. Да, все ушли в зал.
— Спасибо. Извини, что так вышло.
— Ничего.
— С днём рождения, — он вытащил из кармана коробочку и протянул её Гаврош. — Я помню, ты писала в чате. Никаких подарков. Но я подумал, что тебе понравится. Открой.
Гаврош с сомнением открыла коробочку. Там была маленькая брошка в виде панды. Один бок серебристый, другой — чёрный. Панда смотрела на Гаврош испытующе глазами-кристалликами.
Та заулыбалась.
— Спасибо, Олег. Она правда прелестная. И так смотрит, — Гаврош аккуратно прицепила панду на ворот пиджака.
— Я рад, — он улыбнулся в ответ. — Надеюсь, вы подружитесь.
— Обязательно.
— Через полчаса будет тот же фильм в другом зале, — сказал Олег и одним махом сунул в рот почти половину куска.
Гаврош невольно усмехнулась. Он выглядел забавно и мило одновременно.
— Что ты предлагаешь?
— Я предлагаю, — ответил Олег, судорожно проглотив торт, — пойти через полчаса. Ну, или можем ещё присоединиться к остальным.
— Давай через полчаса, — согласилась Гаврош.
В зале гуляли сквозняки; было довольно прохладно.
— Мы забыли взять попкорн, — шепнул Олег.
— Я что-то не очень хочу. А ты?
— Тоже, если честно.
На переднем ряду кое-как расположилась семья с детьми. Мужчина с тремя стаканами колы и огромным ведром попкорна явно не рассчитал собственные силы. Содержимое ведра через минуту частично оказалось на полу. Олег принялся внимательно изучать подлокотник своего кресла. Плечи у него подрагивали от смеха. Гаврош пнула его в бок.
— Некрасиво же.
— Но смешно, — выдал он, задыхаясь.
Она сама не выдержала и тихонько засмеялась.
— Какие мы злые.
— Зато нам весело.
Фильм был не очень интересный, но они сидели, переплетя пальцы, и, кажется, обоих всё устраивало.
Выходить на свет из полумрака кинозала всегда неловко. Словно знакомиться заново. Словно ты уже немного не тот, кем был до. Полумрак многое прощает, ничего не стыдится. Свет зачастую стыдится собственного отражения.
Гаврош достала телефон.
— Подожди. Тут Русалка написала, что они нас потеряли.
— Ответишь?
— Да. Секунду.
«Мы пошли на другой сеанс. Прости! Надеюсь, вы там развлекаетесь, как следует». Русалка написала в ответ: «Я поняла». И добавила подмигивающий смайлик. Какие все понимающие…
На улице уже темнело. Гаврош покрепче завязала шарф.
— Ты давно была там? — негромко спросил Олег.
Там — это за Чертой. Казалось, что очень давно. Бесконечно. Ещё до того, как они стали нормально разговаривать друг с другом. Всего пару недель назад.
— Не очень. А почему спрашиваешь?
— Хотел тебе кое-что показать. Ты же не очень там ориентируешься, да?
Гаврош остановилась. Это нелепое враньё, что она не разбирается, плохо знает, даже бывает реже остальных. Лишь бы он (случайно) не проник ей в голову, не догадался, не понял. Он бы мог. Если бы Черта позволила.
— Нет, — резко, отрывисто. Больше врать нельзя. — Я отлично знаю, как всё работает.
Олег смотрел на неё растерянно. Или удивлённо.
— Но ты говорила…
— Я помню, Олег. Я не могла поступить иначе.
«Я боялась. До чёртиков. До ужаса. До безмолвной темноты под веками. Боялась, что всё закончится, оборвётся, канет в небытие. Что ты расхохочешься мне в лицо. Но теперь я не боюсь. Я не должна бояться».
— Для чего ты использовала её?
Гаврош дёрнула плечом.
— Чтобы видеться с одним человеком. Ну, не с ним самим, а с неким, как тебе объяснить…
— Образом, который создала Черта?
Голос Олега звучал по-странному глухо. Свет фонаря упал ему на волосы, превращая их в языки пламени.
— Что-то вроде того. Подожди, откуда ты…
— С кем ты виделась, Саша? С кем? — Кажется, у него стучали зубы. От холода. Или от страха. Или — от алчного томления, которое поражает душу за секунду до неизбежного.
— Саша.
Слишком мягкий «ш». Приглушённый, изнеженный. Немного опасный. Гаврош зажмурилась на секунду, но, когда открыла глаза, ничего не исчезло — колечко у него в ухе, нетерпеливый взгляд, дрогнувшие губы.
— С тобой.
И он засмеялся. Это был странный смех, напоминающий истерику, схватившую их обоих, когда они неистово били тарелки. Гаврош застыла в безвременье. Кто-то словно показывал ей всё со стороны в замедленной съёмке.
— Ну и сволочь она, — наконец выдал Олег, переводя дыхание. — Вдоволь с нами наигралась. Или, может, это мы? Дураки полнейшие?
— В смысле? — У Гаврош даже сел голос.
— В прямом, Саш. Я думал так же. Как ты. Понимаешь?
Она не понимала. Ещё несколько секунд. В ушах стоял его смех. А потом она бросилась на него, обняла, ткнулась носом куда-то в ключичную ямку. От него пахло медовым тортом. Каким-то кремом.
— Ты меня почти уронила, — плутовато сказал он, утягивая её в объятие.
— Не ври.
Улыбка, трогательный взгляд — как это всё было ей незнакомо и знакомо одновременно, как она надеялась испытать это на самом деле; узнать, может ли он быть таким, может ли он смотреть на неё как на центр своего маленького личного мироздания. И он смотрел.
Она вдруг поняла.
— Ты нарочно опоздал? Чтобы не при них. И чтобы потом вдвоём…
Он кивнул.
— Закрой глаза.
— Что?
— Просто закрой глаза. Хорошо?
— Хорошо.
«Не ваш, но…» Бродсковская рифма больше не имела значения.
Под веками была дымка. Белёсая и густая. Того и гляди прольётся молоком. Не было ни поляны, ни кровавого солнца. Ничего.
— Похоже, она нас больше не пустит, — прошептал Олег. — Ты чувствуешь?
Всё вокруг пульсировало, как живое. И словно толкало их прочь.
Они открыли глаза.
— Она нас больше не пустит, — повторила Гаврош.
— Потому что она нам больше не нужна. Она не впускает… счастливых.
— Подожди. А как же твоя нога? Там ты мог…
— Бегать, — Олег криво усмехнулся. — Видимо, смогу обойтись. Я помню, каково это. И она это знает.
Заморосил мелкий дождик.
— Пошли скорее, — сказала Гаврош. — У тебя пальто промокнет. И застегнись!
***
В квартире было темно. Они зашли. Гаврош нащупала выключатель.
— Подожди, — прошептала она еле слышно.
Зажглась лампочка. Гаврош выпустила руку Олега, чтобы закрыть дверь. Он поцеловал её в затылок.
— Папа придёт часа через полтора, — сказала она.
— Значит, у нас куча времени, чтобы сварганить ужин и съесть его подчистую.
Гаврош улыбнулась.
— Это точно.
— Вафли сделаем? — Олег достал из шкафа вафельницу.
— Отлично. Можно потом с творожным сыром.
Олег взял стеклянную банку с мукой.
— Что-то волосы так лезут… У меня ободок в комнате на столе.
— Я принесу.
От Альки там ничего не осталось. Чёрный лак и карандаш на тумбочке, рядом — фото в парке (их снял тогда прохожий; Олег — на скамейке, Гаврош обняла его сзади; его волосы смешно щекотали ей нос и рот), распластанное худи на спинке стула, ноутбук на постели, открытый второпях шкаф. Обои другие. Мебель другая. Здесь жил теперь другой человек. Который и сестра, и брат, и всё на свете. Такое случается. Иногда.
С кухни уже вовсю раздавалось агатовское «Сердцебиение» через колонку. «Не хочу другой судьбы, где есть не я, где есть не ты».
— Соседи развопятся, — Гаврош аккуратно надела Олегу ободок.
— Плевать. Захотелось послушать. Про нас.
Он подцепил указательным муку и запачкал Гаврош нос.
— Что ты делаешь!
— Ну, прости. Сашенька, прости.
Она вытерла лицо салфеткой.
— Передай сахар, пожалуйста. Знаешь, Аня звонила. В гости зовёт. Пойдём? — Он пересыпал сахар в стакан столовой ложкой.
— Пойдём, конечно.
«Они видят в нас тех, кем были».
— Ещё к семинару по английской литературе готовиться…
— Вместе справимся. — Олег размазал тесто по формочке. — Правда ведь?
— Только на тебя и надежда, — фыркнула Гаврош и рассеянно поправила серебристую панду на водолазке.