Опубликовано в журнале Урал, номер 1, 2023
Павел Глушаков (1976) — родился в Риге. Выпускник Латвийского университета, доктор филологических наук. Автор книг по истории русской литературы: «Шукшин и другие», «Мотив — структура — сюжет». Постоянный автор «Нового мира», «Нового литературного обозрения», «Знамени». В «Урале» публикуется впервые.
Знайте же, что ничего нет выше, и сильнее, и здоровее, и полезнее впредь для жизни, как хорошее какое-нибудь воспоминание, и особенно вынесенное еще из детства, из родительского дома. Вам много говорят про воспитание ваше, а вот какое-нибудь этакое прекрасное, святое воспоминание, сохраненное с детства, может быть, мое лучшее воспитание и есть. Если много набрать таких воспоминаний с собою в жизнь, то спасен человек на всю жизнь. И даже если и одно только хорошее воспоминание при нас останется в нашем сердце, то и то может послужить когда-нибудь нам во спасение.
Ф.М. Достоевский
У каждого человека свое детство, со своими неповторимыми и значимыми только для этого человека подробностями, сюжетами, запахами, звуками, впечатлениями. Поэтому — сколько людей, столько и вариантов детства, мое — в этих осколках.
Я знаю, что это никому не интересно: слишком личное, отдельное, частное, необязательное. Для кого же писались эти этюды? Не для самого себя — зов графомании обошел меня стороной. Я очень боюсь пафоса, но придется признаться, что писалось все это для того, чтобы те люди, ушедшие детали и необязательные подробности вновь вышли из небытия, чтобы шум детства зазвучал вновь.
Детство представляется мне теперь огромным залом, где все вместе и всем не хочется расходиться. Что-то вроде вестибюля в театре: только никакого представления не будет, его не ждут. Всем очень интересно здесь, цель — не зрительный зал, а сам вестибюль. И вдруг что-то происходит — оказывается, что это вовсе не вестибюль, а все это многолюдие и было сценой, но вдруг поднявшийся (или опустившийся?) занавес раз и навсегда разделил их и меня. Они остались там, я же оказался здесь. И сцена осталась только в моей памяти.
У А. Франса есть новелла «Жонглер Богоматери» о том, как циркач благодарил Пречистую Деву единственно возможным для него способом — проделывая в ее честь разные акробатические фокусы. Отблагодарить свое ушедшее детство можно, только вспомнив его, ухватившись за эту ниточку памяти, как за невесомую паутинку или за соломинку…
Я ограничил эти этюды своим семилетием (когда школа проложила еще одну границу в памяти), а все сюжеты сосредоточил в одной точке — белорусской деревне, где проводил время с бабушкой и иногда с родителями каждый год начиная с трехлетнего возраста.
Эти бесхитростные этюды я посвящаю дорогим людям, которые значили для меня очень много и значат с каждым годом все больше.
Перекресток
Автобусная остановка не имела названия, тогда ее назвали «Перекресток», потому что асфальтовую дорогу пересекала еле заметная тропинка из леса. Позже даже появилась надпись по-белорусски — «Скрыжаванне», все же Белоруссия стала независимым государством!
В доме рядом с этим перекрестком я провел свое детство, и сначала меня увлекала, конечно, большая дорога, которая уводила к белорусско-латвийской границе, туда, в большой город. С годами все больше тянет сойти с этой дороги и пройтись именно по тропинке, заросшей со всех сторон ольхой. Я ведь так и не знаю, куда вела тропинка…
У порога
Первое воспоминание — банальное: я упал с порога дома. Эти три ступеньки я летел, как в рапиде, очень долго. Крыльцо веранды выходило в цветник, разбитый со стороны дороги; у крыльца росло вишневое дерево. Видимо, была весна, так как отчетливо помню белые цветы, мелькающие перед моим лицом: просто картина из какого-нибудь довженковского «Мичурина».
Я не плакал, а, поднявшись, пришел в комнату, где удивленная мама спросила меня: «Зачем перемазал лицо краской?» Это была кровь, но я улыбался во весь рот, поэтому мама сначала и не поняла, что я разбил себе лицо при падении.
Почему же мне было так хорошо тогда? Наверное, потому, что я твердо знал, что это мой дом, моя веранда, моя вишня и моя мама — там, в комнате рядом.
Моника Витти
Выписывались два журнала: «Крестьянка» и почему-то «Юность», при этом первый читался от корки до корки (там были еще и выкройки!), а второй, кажется, даже и не открывался взрослыми. Не исключено, что выписывали по разнарядке, так же как и некоторые газеты: например, всем нужно было в обязательном порядке подписаться на районную газету.
Содержание «Юности» меня мало занимало, но вот ее эмблема волновала. Лицо девушки, волосы и даже губы которой образовывали ветви какого-то растения. Немного пугающее, а потому притягивающее ощущение.
Я нарвал березовых веток, напоминавших эмблему журнала, прокрался в комнату матери и попытался придать ее лицу растительные черты девушки на картинке. Не помню, чем все это кончилось, но затея моя не была встречена с пониманием.
Гораздо позже я сделал предположение, что гравюра С. Красаускаса могла быть вдохновлена одним из многочисленных в 60-е годы фотопортретов Моники Витти, особенно одним очень известным, где актриса как бы прикусывает свои длинные, развевающиеся на ветру волосы.
Ну, а пока не было никакой Моники Витти, а у советских актрис волосы были аккуратно зачесаны назад и собраны сзади в огромный шар, напоминавший чудовищную шишку.
Букет
Почему-то отчетливо помню канун своего шестилетия: теплый цветущий июнь 1982 года. За несколько дней до своего праздника я нарочно оповестил о предстоящем торжестве всех немногочисленных ребят в округе. И одна девочка, чуть старше меня, спросила, люблю ли я цветы. Конечно, уверенно ответил я, но моя фантазия уже рисовала картины будущих подарков. Кое-какие тайны были мне уже известны: так, я уже нашел спрятанный в шкафу синий автомат на батарейках (красный огонь из ствола!). Мой друг по секрету рассказал, что мать даст ему для подарка только что купленную книгу (это окажется чудная повесть В. Рутковского «Бухтик из тихой заводи»).
Но что же подарит девочка? Мне представлялись фантастические подарки, ведь Оля приехала на лето к бабушке из Ленинграда, ходила не в сапогах, а только в белых босоножках… Такая приготовит такой подарок!
Конечно, я получил от Ольги букет полевых цветов, что же еще. Но, на удивление, не испытал разочарования или иного детского эгоистичного чувства, наоборот, — до сих берегу в себе это странное и новое для себя ощущение: в полях и канавах тысячи июньских цветов, самый разгар для васильков, но в деревне как-то не было принято рвать эти цветы и ставить их в вазу. Те же, да не те же цветы, перевязанные белой ниткой, стали как бы уже и не частью природы, принадлежали только мне, предназначались только для меня.
Гирлянды
Перед Новым годом я получил посылку с подарками из города: там в числе прочего была книга, изданная в Калининграде (до сих пор ищу эту книгу по каталогам, без результата). Суть увеличенного формата книги была в том, что советский школьник не должен ждать милости от взрослых, организовать свой досуг — его задача. Советы, которые содержались в книге, казались мне тогда сенсационными: оказывается, можно перевернуть стол, поставить внутрь табуретку, встать на нее — это будет твой крейсер с капитанским мостиком (а подзорную трубу, без сомнения, изготовит каждый дурак из свернутой газеты). Или: из цветной бумаги вырезаются прямоугольники, склеиваются, получается звено гирлянды. Сквозь него продеваем другой прямоугольник, вновь склеиваем, и так до бесконечности.
Мы с товарищем тотчас пустили на гирлянды старые иллюстрированные журналы (в основном обложки, так как иллюстрации внутри были черно-белыми). Украшение было действительно невиданное: вся центральная комната преобразилась — гирлянды были всюду. Но ни одно доброе дело не остается, как известно, безнаказанным, и соседи начали приносить нам журналы для того, чтобы мы изготовили гирлянды и для них (почему-то представлялось, что у нас есть тайный патент на это чудесное открытие).
Это была уже не радостная, как сначала, а изматывающая работа, монотонная и нудная. Гирляндам, казалось, не будет конца, они уже горами лежали на полу, ожидая своих будущих владельцев. А в дверь уже стучалась совершенно незнакомая старуха из какой-то Кандерщины, грузно топала ногами, отряхивая снег. «Вот бы и мне сделали висюльки!»
Сизифа следует представлять себе счастливым?
Шарики
Автовокзал в ожидании рейса превращался в своеобразный клуб любителей сплетен. Их распространяли, совершенно не таясь, громко, без всякой опаски. При этом слухи были чудовищные: шаровая молния (ее почему-то особенно боялись и часто поминали) влетела в коровник и убила всех животных. При этом сообщался точный адрес деревни, в которой все произошло (в часе езды отсюда). Слушатели и верили, и, одновременно, не доверяли, но не показывали вида, чтобы не обидеть рассказчика.
Еще: жена академика Сахарова (вариант: жена генерала Щелокова) встретила на лестничной клетке Андропова и стреляла в него. Охрана схватила злодейку, но Андропов велел ее отпустить, дошел до своей квартиры и там помер.
Здесь же кипела цыганская торговля. Улыбчивые женщины с золотыми и железными зубами продавали какую-то ерунду: шпильки, ленты, резинки для волос, словом, «женские штучки», а заодно и то, что не могло не привлечь детское внимание. До сих пор у меня хранятся календарики со стереоэффектом (переливные): Олимпийский 80-й год (Мишка и олимпийские кольца), 1982-й (папа Карло изготовляет Буратино, и Карабас бьет плетью кукол). Календарики продавались по рублю, и железная монета с Лениным перекочевывала в руки цыганок. Я пытался удивляться, ведь на календариках была указана цена (40 копеек). Почему же они стоят дороже? Пепел недоумения перед невидимой рукой рынка стучался в мое сердце, но смуглая рука цыганки уже протягивала новое чудо — шарик на резинке. Как же он славно прыгал! Но купить один шарик было недостаточно, ведь был пущен слух, будто в одном из них находится золотое кольцо. Цыганка, изготовлявшая шарики, не заметила, как одно из ее колец случайно упало в опилки, коими набивались шарики. И вот теперь один из счастливчиков…
Совсем не исключено, что такой маркетинговый ход был запущен самими продавцами, ведь шарики раскупались как горячие пирожки и так же, как пирожки, разламывались в поисках сокровища. Читали ли цыганки «Двенадцать стульев»? Я еще не читал.
Упорный
Дядя Иван (Янка) чинил мопед. Годами. Не помню, конечно, точно, но бросить это дело его заставила только болезнь под самый конец жизни. На моей памяти мопед уже не ездил, даже не подавал признаков жизни. Но в пристройке для кур была мастерская, изрядно, естественно, «иссиженная» несушками. Это нисколько не смущало дядю Ивана, он проводил в «мастерской» все свободное время. Подслеповатый, в очках (дужки в синей изоленте) с толстыми стеклами, дядя устроил здесь свой мир: со схроном для бутылки смородинового вина (шамурла), со стопкой журналов «Вокруг света» (он работал почтальоном и иногда «терял» интересные номера). Для осуществления его заветной мечты — путешествие на мопеде вокруг света — не хватало мелочи: мопед упорно не хотел заводиться. Помню, однажды был даже залит полный бак в надежде на благополучный исход, но судорожное движение ногой ничего не дало, и куры благополучно усаживались на «Дельту» вечером, это была их куросадня.
Мне кажется, дядя Иван понимал тщетность своих усилий, но не мог бросить этих занятий, не мог признать своего явного поражения. Когда пришли новые времена и в паре десятков километров от дома образовалась непроницаемая граница, дядя громогласно проклинал политиков, которые не позволят ему (когда он — а будет это очень скоро, конечно, — завершит ремонт мопеда) совершить долгожданное путешествие.
Зеленый мопед и сейчас еще стоит в куриной пристройке, пропало только одно колесо, но передняя фара каким-то чудом еще не разбита, и в полнолуние сквозь щели сарая иногда странно блеснет холодным светом, заставляя взглянуть туда с опаской. И прислушаться: нет, все тихо, послышалось.
Синяя птица
Великая сила искусства… В доме был проигрыватель и довольно много пластинок, но так как хранились они на чердаке, то изрядно были подпорчены. Звуки, доносившиеся из проигрывателя, только отдаленно были похожи на известные мелодии, но так как телевизор не работал уже второй год, то это было едва ли не единственное развлечение, пренебрегать им было глупо.
На такие прослушивания приходила соседка тетя Чеся, глуховатая старушка. У тети Чеси была любимая песня, которую она ждала, терпеливо высиживая в другой комнате. Но как только доносились первые аккорды ее песни, она была тут как тут, садилась близко к проигрывателю, принимала задумчивую позу роденовского мыслителя.
Это не была какая-нибудь народная протяжная песня, под которую можно было погрустить семидесятилетней старухе, вовсе нет. Вокально-инструментальный ансамбль «Синяя птица» энергично исполнял песенку с таким припевом:
Сижу тихонько я в стороне,
Кричат им: «Горько!», а горько мне.
Ах, как мне горько, ах, как мне горько,
Что это «горько» кричат не мне…
Слезы текли по старухиным щекам, но мы, дети, не замечали этого, а плясали, шлепая босыми ногами по деревянному полу.
Когда пластинка треснула, тетя Чеся забрала ее к себе: теперь пластинка Апрелевского завода стала подставкой для вазочки с искусственными цветами, что стояли в ее «зале». Старуха часто жаловалась, что ее любимую песню не передают по радио.
Однажды она решилась и попросила сестру моего друга, школьницу старших классов, написать на радио просьбу передать эту песню. Но баба Чеся просила якобы не за себя, а писала от имени своего мужа, «ветерана войны и труда». Муж ее давно уже умер, но почему-то просить от своего имени она не решалась. Старуха просила передать песню «о горькой судьбе простой женщины» с такими словами:
Сижу, ох, я в стороне,
И как же горько, как горько мне.
Хлеб
В городе очередь была скучная, сосредоточенная, впереди стоящий почти никогда не поворачивался к тебе, потому что человек целеустремленно вглядывался туда, где людской ручей вливался в двери магазина. Если выходящих было слишком много, это был дурной знак — продукт закончился, стоять нет смысла, а время потеряно.
Здесь же, в «поселке городского типа» (не деревня уже, но и не город, ясное дело), куда раз в три дня нас с товарищем посылали за хлебом, очередь была другая. Она не имела, казалось, никакой формы, все толпились у входа в белое двухэтажное строение с закрашенной, но ясно видной надписью «Хлеб» со старым ером на конце — этот дом был хлебным магазином с более чем вековой историей. Очередь принимала строгие очертания только тогда, когда обитые железом двери раскрывала одетая в белый халат продавщица, но и тогда не все занимали свои положенные места: многие стояли в две, а то и в три очереди сразу, поэтому слышались голоса, призывающие подруг или знакомых в одной очереди дать знать, когда придет пора оказаться у прилавка. Все это легко удавалось потому, что все три магазина образовывали единственную в поселке площадь, находились на паре десятка метров друг от друга.
Очередей могло не быть и вовсе, ведь, на удивление, продуктов в магазинах было достаточно, но это был, скорее, ритуал, место для встреч и общения, когда предвкушение выше цели.
Хлеб был ароматен, вкусен и как-то невероятно жирен, руки женщины вытирали платочками, предусмотрительно спрятанными в манжетах. Хлеб давали по три буханки в руки. Сначала это было загадкой: дело в том, что я часто опаздывал к открытию магазина и приезжал следующим автобусом, спустя несколько часов. Не было уже никакой очереди, а хлеб в магазине всегда был, то есть три буханки продавали не от недостатка, а по какой-то другой причине, которую мне растолковывали взрослые. Оказалось, что таким образом власти пытались бороться со скармливанием хлеба свиньям. Узнав об этом, я так был поражен несправедливостью людей по отношению к бедным животным, что тайком приносил двум поросятам по кусочку хлеба. Хлеб был очень вкусен, а хлеб, взятый тайком и для тайной цели, был еще и сладок.
Золотые часы
Отправляясь в деревню, я выпросил у матери довольно массивные часы: из-за плохого зрения мать носила часы с большим циферблатом в корпусе из желтого металла. Наручные часы у детей моего возраста были еще сравнительно редки, поэтому, гордый сверх меры, я всячески демонстрировал свое богатство, выставляя руку с часами так, чтобы металл блестел на солнце.
На автовокзале нам повезло, пассажиров было, на удивление, мало, «штурм» автобуса не состоялся (обычно это было развлечение – пробиваться через толпу еще крепких бабушек, затоварившихся в районном центре «хатулями», то есть сумками, набитыми продуктами). Я уселся на первом от водителя сиденье. Этот автобус я знал назубок — пыльный «ЛАЗ» постоянно курсировал по одному маршруту, и одной из его примет был коврик, занавешивающий водительскую кабину: у реки сидит бывалый кот в сапогах, который ловит рыбу и складывает ее в ведро, а молодой кот самодельной удочкой ловит рыбу уже из ведра.
Поблескивая часами, я ехал, изрядно подпрыгивая на скверном асфальте, когда на пустое место рядом со мной села одна из старух (тонкая застиранная кофточка, непременный платок и изрядно морщинистое лицо). Она завела разговор, который я, признаться, не умел поддержать, потому что говорила она очень тихо (а мотор «ЛАЗа» весьма не тихий), и говорила на том белорусско-русском наречии, к которому городскому уху нужно было привыкнуть. Но мое молчание не стало преградой для старухи, она говорила свое и о своем. Старуха говорила о золотых часах, которые она однажды видала в витрине минского магазина (она, знатная работница, была отправлена после войны на какой-то съезд передовиков). Руководитель группы (или председатель ее колхоза, подробностей я не упомнил) говорил девушкам-передовикам, что вот, мол, скоро придет время, когда каждая из вас купит себе по таким золотым часам, только надо еще лучше, больше, не покладая… И вот теперь, спустя десятилетия, старуха вспомнила эти посулы, увидав на мне «золотые» часы. Я принялся зачем-то довольно бойко доказывать бабушке, что часы дешевые, вовсе не из золота, но она меня совершенно не слушала, ведь говорила-то она не со мной и даже не с собой. Говорила с тем, что не могло ей уже ответить, и она это совершенно ясно понимала.
«За все, в чем был и не был виноват»
Когда я однажды рассказал эту историю, мне ответили, что она, эта история, банальна: собаке полагается быть верной. Что тут такого?
Коротконогий и довольно нелепый пес по кличке Мурзик. Уже начало для этюда «Ребятам о зверятах».
Таких псов в нашем детстве было много: ест немного, лает громко; пользы мало, но и вреда нет. Однако наш Мурзик был не без фантазий. К примеру, если случаем плеснуть в его миску молока так, что часть его разольется, то к оставшемуся пес не притрагивался — была в нем какая-то гордость. С руки ел, а брошенное на дорогу даже не обнюхивал, хоть был, конечно, голоден. Не терпел крика, при появлении чужих людей дежурно лаял, но ровно столько, сколько нужно было, чтобы оповестить хозяев, а когда те выходили на двор, замолкал и терял интерес к чужакам.
Отвязывали его нечасто, но не потому, что не любили или опасались его шалостей, а потому, что он непременно увязывался за хозяевами. Если хозяйка шла доить корову — понятно, он за ней, если хозяин на велосипеде — ворошить сено, бегом за велосипедом. Но хуже, когда на мопеде ездили в магазин, находившийся в одиннадцати километрах; тогда ехать нужно было медленно, понимая, что коротышка пес, летящий со всех ног, никак не поспевает, но не сдается, не отстает.
И еще — если что-то забудешь на поле, то пес непременно оставался возле, так, он однажды переночевал рядом с забытой косынкой, не отходя от нее ни шагу до тех пор, пока не догадались, где он.
Конечно, были у Мурзика и свои «недостатки»: у него была страсть к охоте на лягушек. Давил он несчастных с азартом, собирал и складировал на дороге. При этом на птиц, к примеру, его охотничья страсть никак не распространялась, и какой-нибудь воробей мог свободно пить из его миски.
Погиб пес так: хозяйку забрали в больницу, «уазик»-буханка, приехавший ночью, ковылял медленно (удивительно, что это вообще передвигалось), так что Мурзик увязался за машиной. Четверо суток он дежурил у больницы, и все это время его, чужака, терзали поселковые собаки. И наконец сбила то ли машина, то ли мотоцикл.
И действительно, что тут такого, ведь собака должна быть верна человеку. Банальная история.
И внял я
Дом был большим, но всегда есть потребность в уединении, укрытии от постороннего взора. Таким тайным шалашом была пристройка для дров за новой пуней (сараем для сена), которая стояла далеко от дома, у самой опушки леса. Дрова, складированные там много лет назад, не использовали, низкий вход зарос крапивой, совершенно скрыв это место, — то, что надо!
На колоде для рубки дров и располагался мой кабинет, где я читал (сквозь доски пробивались солнечные лучи), рисовал (жестяная банка с фломастерами, которые я заправлял тройным одеколоном, была моим сейфом), просто сидел в тишине.
Но здесь я был не один: если просидеть, не шелохнувшись, несколько минут, можно было услышать шуршание, и из-под наваленных дров иногда показывалась головка с раздвоенным языком (он был похож на поломанную вилку). Конечно, гадюка сначала очень пугала, но от страха я только сильней вжимался в колоду, задерживал дыхание, а змея замирала, немигающе вглядываясь в меня. Вся она ни разу не показывалась, только высматривала из своего укрытия.
Признаться, я привык к ее присутствию: если я нуждаюсь в укрытии, только моем пространстве, то и другому живому существу это необходимо. Когда испуганные змеей взрослые искали это змеиное укрытие, я не выдал гадюку: что тут было больше — желания спасти зверя или нежелания раскрыть свое секретное место, не знаю. Но я ее не выдал.
Письма
Четыре класса — все образование моей бабушки. Но ее страстью были письма, которые она писала своей школьной подруге. Я помню эти письма, потому что для них бабушка брала мои тетрадки в клеточку за три копейки, занимала мой письменный стол, надевала зачем-то другую одежду и принималась писать своим крупным, разборчивым («ученическим») почерком. Писала она, не отрываясь, как будто письмо уже было составлено в ее воображении и оставалось его только перенести на бумагу. Писала долго, иногда несколько часов, и в это время дом как бы затихал, хотя никакого знака, предупреждения окружающим не давалось. Просто само собой появлялось ощущение, что происходит что-то важное.
Иногда письмо не укладывалось в тетрадь из 36 страниц, тогда аккуратно вклеивались дополнительные листы, тетрадь распухала. Так как оно не помещалось в обычный почтовый конверт, такое письмо отправлялось уже как бандероль (таинственное действо на почте — кипящий котел с сургучом, штампование пакета, все это придавало посылке какую-то особенную значимость). Такие письма писались редко, два-три в год.
Чтобы раз и навсегда отбить у меня охоту заглянуть в чужое письмо, бабушка сразу показала мне свою приписку на последней странице: «Когда прочтешь, не забудь сжечь!» Она объяснила, что письмо может читать только тот человек, которому оно адресовано, и прочесть может только один раз. А затем письмо непременно надо уничтожить, чтобы не искушать других людей.
Когда много лет спустя после смерти бабушки я оказался в доме ее подруги, мне первым делом рассказали, что самой запоминающейся мистерией в их доме было торжественное сожжение писем от тети Шуры (так звали мою бабушку). Бабушкина подруга целовала тетрадную обложку с таблицей умножения и сжигала письмо в печи. При этом почему-то плакала.
Ночь
Летним вечером, когда все (почти все — в деревне всего не сделаешь никогда) домашние хлопоты завершены, наступает блаженная минута покоя. Все выходят посидеть на скамейках, разговор то вспыхивает, но чаще затухает, и молчание приобретает свою значимость, подчеркивает свое присутствие.
В такие минуты можно было стать свидетелем удивительного явления: в сумерках совершенно отчетливо, вплоть до кашля, глубокого вздоха, было слышно то, о чем говорили в трех километрах от нашего дома, в деревне, находившейся на другом берегу извилистой речки Друйки. В пасмурную или туманную пору эта слышимость пропадала, а проявлялась только в прозрачную и безветренную погоду. Голоса доносились не через эхо, а будто говорившие были в нескольких шагах от нас. К необычному привыкаешь, это уже не удивляло, но все еще радовало. Нет, мы не стремились подслушать чужие тайны, это было другое чувство — большой мир как бы становился близким. Над лесом крукал припозднившийся ворон, очень далеко слышался звук машины, переезжавшей деревянный мост, через какое-то время, когда сумерки переходили в ночь, на небе необыкновенно низко и необычно медленно (как на телеге с сонной лошадью) чуть заметными рывками двигались спутники. Из-под дома вылезала живущая тут издавна земляная жаба и как-то по-бабьи вздыхала.
Интересно, слышны ли еще голоса за рекой?