Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2022
Владислав Шамрай (1974) — родился в Украине, в г. Сумы, где и работает программистом. Печатался в журналах «Эдита» (Гельзенкирхен, Германия), «Невский альманах» (С.-Петербург), альманахе «Русскоязычная вселенная» (Лондон, Великобритания). Дипломант Одесской международной литературной премии им. Исаака Бабеля 2021 года. Победитель международного открытого конкурса рассказа им. В.Г. Короленко Союза профессиональных литераторов С.-Петербурга, 2022 г. В «Урале» печатается впервые.
Сегодня был особенный день. Всю зиму шли дожди, заливая окрестные авеню, но только сегодня с самого утра выпал снег. Белый и невесомый, словно перья чаек. Казалось, его принесло с острова Грейт-Гулл или Литтл-Гулл, а может, с обоих сразу, соединив миллионные колонии крачек в белоснежном пуховом падении.
Давид Соломонович даже посмотрел вверх сквозь кухонное окно, ожидая увидеть или хотя бы услышать в вихрящемся небе пролетающие птичьи корабли, но повсюду, словно прибитые гвоздями к воздуху, висели остывшие свинцовые тучи, медленно двигающиеся в ленивом скольжении со стороны аэропорта Макартура. Казалось, весь Лонг-Айленд пытается натянуть на себя темный холодный панцирь, натужно изгибаясь и скрипя от несоответствия размера. И этот снег… Падая ровно-ровно, как под линейку, он закручивался кудрявыми порывами возле самой земли. Это было похоже на шевеление полупрозрачного занавеса в огромном театре, в щелку которого можно было рассмотреть засыпанные и от этого засыпающие дома.
— Папа, садись кушать.
Он развернулся, послушно побрел к столу. Папа? А ведь с утра он не узнал эту пожилую серьезную женщину. Ему показалось, что проходящий мимо человек, ну, скажем, соседка случайно зашла к нему в дом. Давид Соломонович даже рассердился немного, но решил попросту не разговаривать с ней. Пусть делает что хочет. А вот как оно оказалось… Сара… Точно Сара. Ты посмотри, как она выросла!
Он улыбнулся и молча сел на стул. Приятно увидеть родного человека. Но где она была раньше? Вчера и позавчера?
— Где ты была? — спросил он, глядя на тарелку, полную каши.
— Здесь и была. — Сара быстро, как ребенку, повязала ему на шею полотняную салфетку.
Присев рядом, она набрала пол-ложки остывшей сладкой манки с вишневым джемом и поднесла к его губам. Он послушно открыл рот, пристально глядя на ее руку. Так он и поверил. Обманщица! А он ведь сразу ее узнал. По теплу… По запаху… Мама… Он широко улыбнулся, и каша потекла из уголка рта, упав капельками на отворот рубашки. Сара, не сказав ни слова, не сделав ни вздоха, вытерла ее полотенцем. Она спокойно набрала следующую ложку и, чуть подув, протянула к его губам.
Как давно он её не видел…
…Поздняя осень 1942 года выдалась особенно холодной. Будто все зимы Европы остановились покуражиться в этих нескольких кварталах — от Сенной, через Еврейское кладбище и дальше до Окопной. Или ему просто так казалось? Сколько ему тогда было? Семь? Или восемь?
В тот день тоже с самого утра шел снег, наметая на улицах Варшавы исполинские сугробы. Из-за низкой температуры он казался твёрдым, как железная стружка, рассекая руки, лицо и даже тело сквозь тонкую одежду. Все изменилось с тем снегом. И они. И гетто. И сама Варшава. Еще летом на улицах было так много народа, что, казалось, невозможно ступить даже шага, не споткнувшись не то что о ногу, но даже о чью-нибудь голову. Люди-люди-люди. Суетящиеся, голосливые, кричащие. Местные и приезжие. Спешащие и сидящие посреди мостовых. Это было похоже на илистую человеческую воду, бурлящую между каменных домов в полной безнадежности найти выход.
Но начиная с лета улица за улицей, семья за семьей, человек за человеком конвойными вагонами уносились на восток. К лучшей жизни, как им говорили. Непривычная будничная тишина стала особым знаком ожидания, наподобие повязки со звездой Давида. На рукавах у тех, до кого пока еще не дошла очередь.
И вот время пришло. Вернее, закончилось… Со вчерашнего утра на стенах домов висели серые бумажки, на которых красивыми печатными буквами по-польски и на идиш было написано, что семьям из перечисленных ниже улиц надлежит быть готовыми к такому-то времени. Предписывалось взять только необходимые вещи, а всем остальным они будут обеспечены в месте переселения. Никто не знал, куда они едут. Только догадывались. Отец говорил, что их повезут совсем недалеко от Варшавы, километров восемьдесят. В Треблинку, где, по заверению немецких властей, были обеспечены подходящие места для временного размещения и проживания еврейских семей.
— Может, это и к лучшему? — говорил отец, нервно ломая руки.
В тот год голод и постоянные эпидемии унесли так много жизней в их гетто, что любые перемены в жизни уже никак не могли рассматриваться как худшее. Может быть, и такое же, но худшее — никак.
Собрали в потертые чемоданы одежду да кружки. Мама завернула в дырявое полотенце ложки и положила в самый низ. Словно и не собиралась их доставать больше. Продуктовые карточки и документы отец спрятал во внутренний карман потертого пиджака. Позавтракали вареной картошкой с половинкой квашеного, покрытого белой вонючей слизью огурца.
Сидели молча. Из-за пурги сложно было определить, день на улице или уже вечер. Маленькая Адина, а ей было тогда года четыре, замотанная, как кукла, в три толстых платка поверх одежды, лишь испуганно смотрела на ходящего взад-вперед по комнате отца.
— Давид, ты все взял? — зачем-то постоянно спрашивал отец.
Можно было подумать, что вещей тогда у Давида было так много, что они не влезали в карманы. Нет. Конечно, он тайно спрятал в подштанниках все самое дорогое для него: перочинный ножик да сломанную губную гармошку с причудливой резьбой на дутых костяных боках. Она издавала странные воющие звуки, но даже сквозь них Давид со временем научился играть первые несколько аккордов любимой маминой «У панны Андзи выходной».
Конечно, Давиду не хотелось уезжать. Несмотря на все трудности, для него, как и для всех детей, самым важным на свете казалось то, чтобы родители были с ним. Пусть постоянно хотелось есть, было холодно, но ведь папа и мама рядом. В этой комнатушке с потрескавшимися стенами, кутаясь по ночам в одно одеяло, кушая одну и ту же до слез надоевшую картошку. Жить вместе. Худеть вместе. Тогда он был уверен, что другой жизни не существует. Ему просто не с чем было сравнивать.
Давид слушал постоянное ворчание отца, ловил каждое его слово, помогая в нехитрых делах по дому. Он, как и все дети в округе, носил воду, взрослея с каждым ведром, но так за год даже на сантиметр не вырос из собственного штопаного пальто.
За все время оккупации он почти никогда не видел немцев. Иногда они заезжали в их гетто целыми семьями на автобусах, словно на экскурсию, неспешно катаясь по опустевшим кварталам. В такие дни отец со страхом в глазах и трясущимися руками приказывал ему оставаться дома и ни в коем случае не подходить к окнам. От своего двоюродного брата, маленького лопоухого Изи, Давид слышал, что, когда от брюшного тифа умерла их тетя, толстая и усатая Голда, а вместе с ней и пол-улицы, немцы тоже приезжали посмотреть. Что же было такого интересного в этой женщине, думал Давид, раз к ней на похороны собралось столько разных людей? Каким же бесконечно глупым он был в то время. Но быть глупым в детстве не грех. Гораздо хуже оставаться глупым дальше.
И вот сейчас они долго сидели и прислушивались, словно боясь пропустить свой конец. Когда залаяли овчарки и раздались первые выстрелы, казалось, наступил судный день. Отец нервно подбежал к окну и стоял словно вкопанный, опустив голову. Мама обняла их с Адиной и сквозь слезы все громче и громче читала молитву.
— Нет! — вдруг отчаянно крикнул отец и, схватив за руку Давида и в охапку Адину, бросился через темный промерзлый коридор к маленькому окну, которое выходило на задний двор. Он с силой открыл его, порезав палец. Несколько капелек крови упало на подоконник, и Давид, оцепенев, не мог оторвать от них взгляда. Вишневый джем.
Почти прямо под окном стояла огромная деревянная бочка. Раньше в ней солили капусту, а потом, когда пузатые бока почти развалилась, просто сбрасывали внутрь всякий мусор.
— Давид, — торопливо и заикаясь говорил отец. — Полезай в бочку, сиди до темноты, а когда всё успокоится, иди к тете Мадлене. Дай бог, чтобы они были дома. Надеюсь, она тебя не оставит в беде.
Давид понимал, о чем идет речь. С тех пор, как образовалось гетто и немцы построили стену, они с одногодками, пользуясь маленьким ростом и гибкостью позвоночника, которая проходит с годами, через трещины и лазы в фундаменте, расширив их ложками и собственными ногтями, почти каждый день проникали на арийскую сторону. Рискуя быть схваченными или застреленными патрулем (как Сима, его друг, маленький и рыжий Салман Гольдин), они приносили назад домой обменянные на вещи и деньги продукты, давшие возможность выжить почти всем — от Огородовой до Лешно…
— Но если так случится, — в глазах отца заблестели слезы, — что она не сможет тебе помочь, то…— он посмотрел на Давида с отчаянием. — То… да поможет тебе Бог, Давид. Но попробовать стоит…
Взяв сына за воротник пальто и свесившись через подоконник, он поставил его на мерзлое деревянное дно.
— Пригнись! — И когда Давид, скрючившись, присел, ударившись коленями о деревянные рейки, бросил на него сверху старое, рваное одеяло, которым затыкали дыры в полу.
Давид успел заметить, что отец вслед за ним хотел посадить в бочку и Адину, но она, испугавшись, схватилась за его рубашку и, громко плача, никак не хотела отпускать.
Давиду очень не хотелось, чтобы Адина была рядом. Он почти заплакал от страха, представляя, что его, несомненно, найдут из-за неё — ноющей и суетливой.
— Все равно места не хватит! — отчаянно вскрикнул отец.
Он взял Адину в охапку, будто хотел спрятать за пазуху, и они исчезли в темноте окна.
Давид не помнил, сколько просидел в вонючей и холодной утробе. Наверное, дольше, чем в животе матери. Он зажал уши руками и закрыл глаза, каждую секунду ожидая, что его вот-вот найдут и вытянут на свет. Но не для того, чтобы родиться заново. А для того, чтобы отправить обратно.
Прошло много часов. Он совсем замерз в своей обездвиженности. Давно утихли голоса, одинокие выстрелы и лай собак. Давно утих гомон и шаги многих сотен ног. Наступила тишина, и в ней все отчетливее было слышно биение его сердца. Давиду казалось, что его, как барабан, можно было услышать на другом конце улицы. Он прижимал его своей ладонью, а оно вопило с каждым ударом все громче и громче. Предатель!
Лишь к ночи, когда страх быть пойманным сравнился с леденящим холодом, облизавшим сквозь рубаху каждый миллиметр его кожи, он вылез и, не оборачиваясь, побежал по темным дворам одному ему известными детскими тропами. Давид почти не смотрел вокруг, не озирался, инстинктивно выбирая самые темные места.
Сначала шаги давались легко. Но по мере того, как он уставал, как замерзали его ноги, он двигался все медленнее и медленнее. Казалось, этот снег, эта скользкая скорлупа льда сначала хватала его за пятки пальцами, потом губами и наконец она вцепилась в каблуки отцовских ботинок зубами, не давая сделать и шага.
Почти… Пять деревьев… Потом стена…
У самого края голой парковой аллеи стоял небольшой летний театр. Словно полусгнившая морская раковина, вся в белой пене. На кирпичных, покрытых треснувшей штукатуркой боковых стенках едва угадывались фигуры, по-видимому, ангелов с кукольными носами. Но сейчас казалось, будто у них за плечами было лишь по одному крылу, словно у непроизносимого демона тьмы Абезититибода. Три или четыре ряда покосившихся узких скамеек, усыпанных огромными сугробами снега. Со стороны можно было подумать, что в эту темную пору, не обращая внимания на непогоду, на террасе собрались прозрачные зрители в ожидании необычного оркестра. И чем дольше шел снег, тем выше эти гости поднимали головы, словно вырастали, приобретая все более и более узнаваемые человеческие черты.
Давид присел у самого края сцены, поджав колени и спрятав руки в карманах. Идти оставалось совсем не далеко, но ноги не слушались, да и не хотелось больше никуда идти. Хотелось спать. Лечь, укутавшись белым одеялом, и увидеть сон.
Внезапно небо просветлело. Давиду показалось, что стало совсем тепло, как летом. Он открыл глаза и увидел теплое яркое солнце. Ни единой снежинки. Ни в небе, ни на земле.
Он по-прежнему сидел возле театра, а в первых рядах, улыбаясь, на него смотрели… мама… папа… и Адина! Давид не мог поверить своим глазам, но у него даже не было сомнения, что это они. Легко вскочив на ноги, он подбежал к ним и обнял. Ну конечно! Они вернулись!
— Мама, м-а-а-а-а-ма! — ревел он.
Отец погладил его по голове.
— Прекрати плакать, Давид, — спокойно сказал он. — Ты ведь уже совсем взрослый.
— Но как, откуда вы здесь?
— Знаешь, Давид, — отец улыбнулся, — когда человек умирает, у его души есть всего несколько минут, чтобы исполнить одно желание. Совсем небольшое. Сказать что-нибудь, утешить, увидеть родственников или друзей. Желание совсем простое, не обладающее исключительной силой. Но от этого не менее важное. Потому мы и здесь.
Отец говорил спокойно, поглаживая Давида по плечам мягкой ладонью.
— Когда мой отец, ребе Йосеф, ушел от нас, вечером моя мама случайно нашла в кармане его старого, разношенного пальто несколько монет. Как они там оказались? Да еще зная твоего деда? Может, случайно… а может, такова была его воля. И мама купила мне штаны, — отец широко улыбнулся. — Красивые, таких ни у кого не было на улице. Я долго носил их и был по-настоящему счастлив. Казалось, такая безделица…
— Значит, я умираю? — Давид в ужасе заплакал, обняв маму крепко-крепко.
— Нет, — мама взяла в ладошки его щеки и поцеловала в лоб. — Ты не умираешь. Сейчас исполняется мое желание. Потому мы и вместе. Хоть ненадолго.
— Но откуда это солнце? Тепло?
— А это, Давид, — вздохнул отец, — исполняется уже мое желание. Чтобы ты пришел туда, куда идешь.
— К тете Мадлене?
— Ну, — отец улыбнулся. — И к ней тоже.
— Я хочу быть с вами! — тоненько и плаксиво заскулил Давид.
— Нет, Додя. — Отец серьезно посмотрел на него. — Первый раз в жизни уже мы не хотим, чтобы ты был сейчас с нами.
Он поцеловал Давида в лоб и с силой надвинул ему шапку почти на самые глаза.
— Пора!
Давид успел заметить, что маленькая Адина, которая сидела, крепко прижавшись к маме, вдруг подняла голову и помахала ему почти самыми кончиками пальцев.
— А теперь, — все начало кружиться как калейдоскопе. — Беги!!!
Давид открыл глаза. Он лежал возле скамейки, почти занесенный снегом. Он вскочил и, ощущая тепло солнца в ногах и животе, побежал. Быстро-быстро. Почти над землей.
С трудом протиснувшись в щель стены, он выбрался на другую сторону Сенной. Давид почти не помнил, как постучал в знакомую дверь, не помнил, как его, замерзшего в ледышку, растирали уксусом и кутали в одеяло. Он почти не помнил последующие месяцы и годы. Лишь вереницы поездов. И шаги. Бесконечное множество шагов, отделявших его от того места, где он видел их всех вместе в последний раз. Куда он шел? К ним? Или от них?
А еще он помнил птицу. Она внезапно появилась из сугроба возле самой стены гетто перед тем, как он пролез на спасительную сторону. Даже во мраке Давид разглядел, что один глаз у птицы был красным, а другой синим. Он слышал о ней с самого детства. Если ты видишь птицу с разными глазами, то это и есть птица Эйбикейт — вечность. И живет она в штойб — пыли. И в том, что она вылезла тогда из снега, не было ничего необычного. Снег и есть небесная пыль. Ведь само небо — прозрачная стеклянная твердь, покрытая такой пылью. И когда ангел смахивает ее, чтобы посмотреть вниз на людей, идет снег…
…Он отодвинул стул и не спеша подошел к окну, позабыв свои тапочки под столом.
— Куда ты? — тихонько спросила Сара, продолжая помешивать кашу.
Давид Соломонович посмотрел вверх сквозь изорванные тучи, но так ничего и не увидел. Лишь кружащийся водоворот воздуха. Но если тебе никого не видно, разве это означает, что оттуда не видят тебя?
— Сара.
Она удивилась — отец впервые за несколько дней назвал ее по имени! Неужели опять вспомнил?
— Что, пап?
Она подошла и обняла его за плечи, такого маленького и сгорбленного, с болезненными перьями вместо костей.
— Как ты думаешь, там есть кто-то? — не оборачиваясь, спросил он.
Ее или себя?
Сара тоже посмотрела в окно, невольно залюбовавшись поднявшейся стихией. В хаосе падения магии значительно больше, чем в простом упорядоченном движении. В таком хаосе больше возможностей для жизни.
— Не знаю, — вздохнула Сара, поежившись. — Но я думаю, не важно, есть ли там кто-то. Главное, чтоб кто-то был здесь…
Она обернулась и молча пошла к столу, собирать тарелки.
Давид Соломонович стоял в полурастаявшем окне и искренне улыбался беззубым, как в детстве, ртом. Да, не важно, где идет снег. Над Варшавой или Лонг-Айлендом. Колючий или мягкий, белый или розоватый. Не важно, как он упадет с высоты рождения — большими глыбами или рассыпной солью. Главное — ты видишь, что он идет…