Главы из романа «Колеса в воздухе»
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2022
Сергей Дмитренко (1953) — родился и вырос во Владикавказе. Служил в ВВС. Окончил семинар прозы и аспирантуру Литературного института им. А.М. Горького. Историк русской литературы и культуры, прозаик. Работал в педагогической журналистике; в настоящее время — преподаватель Литературного института.
Чудесна степь при тихой погоде, вольно и плавно развернувшая просторы свои. Не зашелохнёт! Глядишь и не знаешь, есть ли край её величавой распахнутости, и чудится, будто замостили всю её, и будто стала она плацем, без меры в ширину, без конца в длину, и тянется, и разворачивается среди мира. Любо тогда и жаркому солнцу оглядеть этот плац, ибо только ему, солнцу, подвластно это: редкая птица долетит до середины пла… Дне… сте…
Бескрайняя! Нет ей равного плаца в мире, но как ни старались люди, собравши в одно небольшое место несколько больших воинских подразделений, использовать эту землю, как ни выравнивали её асфальтом, чтобы ничего не росло на ней, как ни счищали всякую пробивающуюся травку, как ни дымили каменным углем и керосином, как ни выгоняли из степи всех животных и птиц, чтобы построить казармы, штаб, столовую, санчасть, проложить дорожки, разметить, расчистить и раскатать плац, пусть не во всю степь, но достаточный, как ни старались, — весна была весною даже и в армейском карантине.
Уже расправлялись на майском степном ветру клейкие листочки карантинных тополей, уже вновь со своими гнёздами приютился вокруг карантина птичий мир, и мухи жужжали у стен и близ столовой, пригретые солнцем. Веселы были и растения, и птицы, и насекомые, и похожие на детей солдаты. Но люди — большие, взрослые люди не переставали обманывать и мучить себя и друг друга. Люди считали, что священно и важно не это весеннее утро, не эта красота мира, данная для блага всех существ, — красота, располагающая к миру, согласию и любви, а священно и важно то, чтó они сами выдумали, чтобы властвовать друг над другом.
Так, в штабе карантинного батальона считалось священным и важным не то, что всем животным и людям даны умиление и радость весны, а считалось священным и важным то, что ночью в гарнизон прибыла очередная партия новобранцев, каковых сейчас, после бани и переодевания в солдатское обмундирование, везли на место дислокации.
Среди этих новоприбывших был и Сергей Котофеев. Его путешествие в армию по железным дорогам страны завершилось на станции, где вокзал умещался в закопчённом кирпичном домике. Слева от него была такая же закопчённая будочка, из стены которой торчало два крана. Справа — возвышалось под размер вокзалу сооружение, то ли выкрашенное серой краской, то ли серое в ночи, в котором, однако, безошибочно распознавался туалет. Благо, и баня оказалась рядом с вокзалом. И, конечно, бане после долгой поездки с пересадками Котофеев, как и все его новые знакомцы, был рад. Несмотря на глубокую ночь. Несмотря на усталость.
Хотя в небольшую баню парней набилось, как в трамвае на стадион, — кроме котофеевской, с поездом прибыло ещё несколько команд, — помыться удалось быстро: и горячей воды, и шаек, и мыла всем хватило. Руководил помывом наличного состава кудрявый молодой прапорщик выше средней упитанности с приданными ему двумя сержантами. Поглядывая из предбанника в зал, где тёрлись новобранцы, он, заметив какой-либо непорядок в распределении воды и обмылков, подавал короткие команды, а то вдруг восхищённо воскликнул, блаженно улыбаясь в облаках колеблющегося вокруг него пара:
— Во картина! Столько голых — и никакой порнографии! А потому как: одни мужики!
Один из сержантов с жиденькими, слипшимися в банной влаге усиками сказал ему что-то — Сергей не расслышал, — прапорщик рассмеялся и натянул сержанту на нос пилотку: тот её не снял даже здесь.
Помывшимся сержанты выдавали обмундирование, всё новенькое — от сапог до подворотничков и белоснежных носовых платков, причём трусы были синие, а майки голубые — понятно, Военно-Воздушныя Силы!
Содрав с себя вместе с дорожной грязью сонное ночное оцепенение (выспаться в поездах не получилось), Сергей вышел в предбанник, когда там было уже довольно много обмундированных. Все они занимались одним и тем же делом: зашивали полученные здесь же холщовые мешки. В мешок следовало сложить ту одежду, в которой приехал, надписать химическим карандашом свой домашний адрес — и затем армейская почта отправит посылку родным и близким на сбережение до поры до времени.
Хотя большинство оделись в армию во что поплоше, все старательно трудились над своими торбами. Правда, когда Сергей хотел затолкать в мешок собственные туфли и стал оглядываться по сторонам: нет ли газеты или бумаги какой, чтобы их завернуть, — к нему подошёл сержант с усиками.
— Ты, пожалуй, земеля, туфли эти не пакуй, — врастяжку сказал он. — Не положено. Оставь здесь, — ткнул пальцем в пол.
— Как же не положено?! — удивился Сергей. — Другие ведь отправляют. — Он кивнул на сидевшего поблизости товарища по намечаемому оружию, который вкладывал в мешок красно-чёрные полукеды.
— Фасон у тебя не тот, — уже с сердитой нетерпеливостью произнёс сержант. — Каблук подкачал.
— А может, тебе и пиджак отдать? — спросил Сергей, ясным, как ему казалось, взором уставясь в невеликие глазёнки сержанта.
— «Тебе», товарищ военный, на гражданке осталось. Выполняйте распоряжение! — Злость так и проступила на курносом лице его.
— Есть! — почти выкрикнул Сергей. С туфлями в руках прошёл к большому оцинкованному баку для мусора возле выхода и, стараясь, чтобы вышло театрально, опустил свои ещё вполне приличные — эх, чехословацкие! — туфли туда, где валялись обрывки упаковки, растерзанные мочалки и тому подобная ни на что ни годная дрянь. «Тащи отсюда, если хочешь!»
То, как сержант ко всему этому отнёсся, Сергей постарался не заметить.
Да-а-а… Ещё полчаса назад разноцветными и разными оборванцами они вошли сюда — и кое-кого он уже запомнил, не только по имени-фамилии — по одежде. И вот все затерялись среди всех. Одинаковая форма с голубыми погонами и петлицами — одна радость, что ВВС, что всё-таки в авиацию попал…
Котофеев огляделся. Где его ребята?
Появился высокий худой капитан с портфелем в одной руке и с пачкой листков в другой. Сказал что-то прапорщику.
Тот насадил фуражку на кудрявую макушку и, встав, закричал:
— Слушай мою команду! Выходи строиться!
На улице уже светало. Их составили в три шеренги, провели перекличку. Скомандовали «вольно», объявили было перекур в строю. Но едва раскурились, вновь команды: «Отставить перекур! Равняйсь! Смирно! Шагом марш!» Двинулись. На месте колонны остались окурки, как бросили их под ноги, — по три в ряд. Но кое-где и по два и даже по одному. Сержант с флажком, замыкавший колонну, увидел непорядок и даже помотал в недоумении бессонной головой… Это помогло: сообразил, что в колонне были и некурящие.
И он с воодушевлением устремился за уходящими в сторону вокзала, где их ждал настоящий чёрный — подзабытый уже многими — паровоз с двумя пассажирскими вагонами вида не менее почтенного, чем сам локомотив.
Поезд неторопливо пошёл в военно-воздушную неизвестность. Вагоны уютно покачивались, и Котофеев едино со всеми, не исключая прапорщика и сержантов, задремал. Он задремал, и только через месяц с лишком понял, что двухчасовая эта дрёма была его последним гражданским сном.
А тридцать дней карантина вдруг слились у него в одни, никакими часами не измеримые сутки, где сон был — как глазом моргнул — на мгновение закрылись веки — и вновь перед тобой казарма и вокруг: ни сна очесемъ, ни вљждом дремания, — как прочёл он в каком-то историческом тексте, готовясь к экзаменам в университет.
«Становись!» Выгрузившиеся из вагонов новобранцы кое-как построились. Перед поездом была степь — и за поездом была степь. Майская зелёная степь — и мало кто догадывался — или думал сейчас об этом, что за месяц её до песчаной желтизны выжжет солнце.
«Отставить! По росту — становись!»
Кое-как — с помощью прапорщика и сержантов — встали по росту.
«Подразделение, в колонну по три — становись!».
Несмотря на пройденный курс начальной военной подготовки, с этим получилось ещё хуже. Опять, с подначками, помогли сержанты.
«Шагом — марш!»
По вымощенной бетонными плитами дороге прошли километра полтора. На марше командовавший движением сержант потребовал было от них песню («Направляющие, запевай!»), но направляющие — знали ли они, что они направляющие, — молчали, наконец кто-то из глубин строя выкрикнул: «А что запевать?!» Сержант, однако, на поставленный вопрос не ответил, а лишь громко пообещал: «Не можете — научим!»
Наконец дотопали до самого карантина — нескольких длинных одноэтажных, похожих на бараки казарм, вокруг которых росли какие-никакие, а кусты и деревья: боярышник и тополя.
Остановились у первой казармы, откуда без особой спешки вышел низенький краснолицый сержант с красной повязкой «дежурный по роте» на левом рукаве.
Поднеся ладонь к пилотке, сержант неожиданно низким голосом, почти басом, доложил сопровождавшему новобранцев худому капитану, что за время его дежурства происшествий не случилось. «Дежурный по роте сержант Будяк», — почти шаляпинским аккордом завершил он свой рапорт.
Капитан остался доволен. Он совсем по-граждански пожал сержанту руку и то ли предложил, то ли приказал ему распределить прибывших по взводам.
«Есть!» Получив распоряжение, Будяк скомандовал: «Разойдись!», затем: «В одну шеренгу, по росту, — становись».
Но, как видно, построением он остался недоволен — хотя прибывшие старались. Расхаживая вдоль строя, то отступая от него, то приближаясь вплотную к парням и разглядывая их, Будяк приказал нескольким солдатикам переместиться с одного места на другое. Среди них был и Сергей, который вдруг с изумлением обнаружил, что стоящий слева носатый кавказец чуть выше его, а стоящий справа то ли якут, то ли бурят, то ли калмык явно ниже. Сергей хотел было уже самочинно перестроиться, но сержант, взобравшийся в этот момент на ступеньки казарменного крыльца и оглядывающий оттуда диспозицию, очевидно, остался увиденным доволен и скомандовал: «Равняйсь! Смирно! На первый-второй-третий рассчитайсь!»
«Первые — три шага вперёд!»
«Вторые — два шага вперёд!»
«Третьи — на месте!»
Разделив всех таким образом натрое (Сергей оказался третьим), сержант сообщил, что отныне они оказались в трёх взводах первой карантинной роты. Он — сержант Василий Будяк — заместитель командира третьего взвода лейтенанта Кузьменко, а сейчас подойдут с завтрака замкомвзводы других взводов и командиры отделений.
Тут они и подошли.
«Равняйсь! Смирно!»
Через несколько дней Сергей сообразил, что командиры все эти новообретённые чуть-чуть его постарше или даже ровесники — в армию-то он угодил почти в девятнадцать. А сразу так и не подумаешь поначалу: как важны, как значительны!
Это потом, оказываясь в очередном наряде вне очереди — на мытье казарменных полов после отбоя, — есть время не только наводить чистоту, но и думать. В строю это получается хуже.
«Вольно!»
Впрочем, и ефрейторы, поставленные над новобранцами, отнеслись к этой степной командировке как к неожиданному отдыху от повседневности своих частей. Офицеры, как уже спустя неделю карантинного срока понял Котофеев, тихо напивались по вечерам: командиры рот — в штабе; лейтенанты — в медпункте. То же делали прапорщики — в столовой.
Младшему комсоставу срочной службы с этим делом было напряжённее, но воинская смекалка и здесь не дремала. В самом сложном положении оказались немногочисленные гурманы, признающие алкоголь только заводского производства. Ящик портвейна, под шумок завезённый ими в начале карантина, был безжалостно распит в первую же ночь, ещё до прибытия новобранцев. В попойке приняли участие все сержанты и ефрейторы, причём, с удивлением для самих себя, даже те, кто на гражданке придерживался трезвого образа жизни и не то что вина, пива не пригубил.
Затем, в течение карантинного месяца, гурманы-эстеты — правда, число их неуклонно уменьшалось — довольствовались нерегулярными конспиративными привозами вина, а чаще — горькой настойки «Зверобой». Это удавалось сделать карантинным водителям-солдатам, посылаемым время от времени в сопровождении офицера или прапорщика по делам в военный городок. «Зверобой» брался не из органолептических соображений, а по необходимости: ведь конспиративными были не только привозы, но и закупки. А их удобнее и безопаснее всего можно было сделать в небольшом, на окраине городка, магазинчике с узким, но постоянным алкогольным ассортиментом. Там всегда продавался кисленький рислинг, загадочный портвейн «Белый Сурож» и упомянутый «Зверобой». Водки почему-то никогда не было — во всяком случае, когда гонцы в заветном месте появлялись.
Однако ждать недешёвого «Зверобоя» в непредсказуемое время были готовы не все. Большинство обратило свои упования на одеколон, чему способствовала его, одеколона, доступность — каждый солдат был обязан приобрести для гигиенических нужд флакон в передвижной лавке Военторга, появлявшейся на карантинной площадке дважды в неделю.
Во взводе Котофеева за гигиеной строго следил сержант Будяк. Во время ежедневных утренних осмотров он лично проверял в тумбочках подчинённых наличие заветных сосудов. Причём требовал, чтобы солдатики покупали не «Тройной» или — это ни в коем разе! — «Шипр», а что-нибудь помягче, лирическое — «Цветочный», «Светлана», а лучше всего «Манон». Про «Манон» сведущие люди говорили, что это почти что чистый спирт, всего лишь с лёгким привкусом то ли аниса, то ли лаванды. Ведь и сам Будяк был знатоком соответствующих одеколонов: от него всегда нёсся густой стойкий парфюмерный запах.
Самым чистоплотным оказался Кадыр Ахмедов, единственный кавказец во взводе — результат сбоя при хитроумных построениях, проведённых сержантом Будяком при распределении пополнения. Но эта верность Кадыра одеколонному уходу за собой определилась не сразу. Дело в том, что одеколон не только покупали. И не только протирали им свои физиономии после утреннего бритья. Не прошло и двух дней, как флаконы стали исчезать из тумбочек. Вначале у одного, потом у другого. Третий, видя, что командиры отделения во время утренних осмотров строго проверяют, на месте ли одеколон, накануне доложил о пропаже лично сержанту Будяку, вновь оказавшемуся дежурным по роте.
«Дневальный!» — Будяк заорал так, что дневальный, забыв было про свой пост, побежал в глубь казармы, к ряду кроватей.
«Назад! — Будяк шёл ему навстречу, поводя носом. — Кто после обеда был в помещении роты?»
«Вроде никого, товарищ сержант, — пожал плечами дневальный. — Только мы, наряд. И командир роты капитан Титин заходил. Вы же видели».
«Он не за одеколоном заходил, — оборвал Будяк. — И больше никого не было?».
«Из нашего взвода никого».
«Свободен. — Будяк сдвинул пилотку на лоб. — Неужели красть стали?! — Внимательно посмотрел на пострадавшего. — Ладно. До приезда автолавки можешь быть без одеколона. Если надо, у товарищей попроси. А я за этим делом прослежу».
Однако исчезновение флаконов продолжилось, и скоро уже не было во взводе солдата, кому не пришлось бы покупать одеколон заново. Но это, как видно, лишь раззадорило вора. Или воров — судя по количеству исчезнувшего.
Сержант Будяк, раскрасневшийся, грозил на вечерней поверке страшными карами (флаконы пропадали из тумбочек обычно между обедом и ужином), но тщетно. На следующий вечер всё повторялось, причём исчезновения имели свои особенности: вначале пропадали флаконы с «Манон», затем со «Светланой», «Цветочным», дольше других держались «Тройные», но и они не избегали общей участи. Наконец украли привезённый ещё с гражданки «Шипр» у рядового Сыроненко.
Сыроненко был из той части призыва, которая попала в армию после окончания вузов. Причём Сыроненко, в отличие от многих подобных, ходил с привинченным к гимнастёрке институтским «поплавком». Рядом был значок мастера спорта. Сыроненко, как оказалось, занимался вольной борьбой и имел специальность инженера по электрооборудованию горных шахт.
Сыроненко сказал Будяку просто: «Вы, товарищ сержант, воров только поймайте. А ноги я им самолично вырву. Но пока что, извиняйте, одеколон покупать не буду. Какого чёрта?! У меня лишних денег нет».
Вскоре взроптали и другие. Так же ссылаясь на отсутствие денег, что можно было считать правдой, они не стали восстанавливать свои одеколонные запасы.
Будяк день ото дня делался всё грознее, но дело одеколонных краж во взводе в руки ротного или тем паче батальонного начальства не передавал.
Вскоре одеколон оставался только в тумбочке рядового Ахмедова. Это не значит, что у него он не исчезал. Исчезал, и ещё как! Но Кадыр с поистине горским упорством и целеустремлённостью вновь и вновь водружал в тумбочку флакон, да не какой-нибудь, а элитного «Манона». Как его предки восстанавливали свои жилища, разрушенные лавинами и ураганами, так Кадыр восстанавливал ароматический уют тумбочки, которую он делил с Ваней Нарымовым, трактористом из Омской области, давно распрощавшимся со своим единственным флаконом «Красного мака».
Между тем изощрённость не выловленного вора оказалась под стать несгибаемости Кадыра. Поскольку пузырьки исчезали чаще, чем приезжала автолавка, Кадыр стал покупать одеколон про запас, а не пущенные в дело пузырьки держал до своего часа у земляков, обнаружившихся на карантинной кухне.
Они словно соревновались в своих умениях.
Кадыр ставил.
Вор крал.
Сержант Будяк неистовствовал.
Бурый, надо полагать, от накопившегося гнева, выходил он перед выжидающе затихшим строем, громко втягивал носом воздух, как видно, надеясь уловить, откуда исходят преступные флюиды украденного одеколона, командовал «смирно» и сообщал:
«Сегодня у рядового Ахмедова опять исчез одеколон. Позор для нашего взвода! Но предупреждаю: я веду строгий учёт пропавшего, и виновный будет сурово наказан не только в дисциплинарном, но и в материальном порядке».
«Каким образом, товарищ сержант?» — однажды крамольно подал голос из строя рядовой Щоткин (гражданская специальность — врач-ветеринар).
«Что?!» — грозно переспросил Будяк, но, посмотрев на вполне миролюбивого Щоткина, отца семейства, отправленного в войска за несколько дней до рождения второго ребёнка, успокоился. — Разъясняю: пойманный с поличным возместит все пропажи одеколона не только в нашем взводе, но и в роте.
Здесь, конечно, Будяк перегнул. В других взводах одеколон так загадочно не пропадал. В первом взводе его потребление шло на какой-то внешне малопонятной, но, вероятно, демократической основе. То ли там командиры отделений такие подобрались, то ли у личного состава имелись другие развлечения. А во втором взводе среди новобранцев обнаружился Ольшецкий.
Рядовой Ольшецкий уже на третий день пребывания в карантине получил прозвище Бекόн. Впрочем, некоторые вскоре стали звать его Бэкон (ударение на первом слоге). Возможно, эти знатоки хотели перенаправить первоначальное звучание прозвища с тем, чтобы обозначить своё уважение к Ольшецкому и подчеркнуть его близость, если не родственную, то интеллектуальную, к знаменитым англичанам, прославленным своими философскими, социальными и литературными трудами. И вместе с тем отвести от банального бекона, толкуемого в словарях как «малосольная или копчёная свинина особого приготовления».
Надо, правда, признать, что определённые основания для приобретения первого варианта прозвища у Вадима Ольшецкого наличествовали. Будучи от природы альбиносом, и к тому же не худым альбиносом, он имел цвет кожи совершенно свиной, или, правильнее, поросячий, нежно-розовый. Копчёности в дни приобретения прозвища, правда, не наблюдалось, но ровная нежно-розовость была.
Однако всё же бóльшие основания у Ольшецкого были, чтобы принять на себя именование Бэкон.
И не только потому, что до армии Вадим Ольшецкий успел окончить химический факультет университета и проучиться полтора года в аспирантуре одного полузакрытого академического института.
Главным образом потому, что, когда его настигла повестка на призывной пункт и отсрочиться до защиты диссертации не удалось даже с помощью могущественного научного руководителя, не только уважаемого в химико-технологических кругах, но и возлагавшего на Ольшецкого надежды как на жениха своей племянницы, засидевшейся и в невестах, и в аспирантках, — когда пришлось явиться с вещами, Вадим вещей взял немного.
Он не стал маскировать в рюкзаке бутылки и фляжки с водкой, не стал набивать его сигаретными пачками (да он и не курил). Первым делом Вадим, после получения окончательной повестки, пошёл в аптеку и накупил там всяких коробочек с лекарственными травами. Впрочем, почти все лекарственные травы ему были не нужны, и на место шалфея, зверобоя, медвежьих ушек, спорыша и так далее он поместил аккуратные пакетики с разнообразными химикатами.
Нельзя сказать, что Вадим Ольшецкий очень любил химию. Но надо признать, что он в ней разбирался. Нельзя сказать, что Вадим Ольшецкий был выпивоха с младых лет. Но надо признать, что и ханжества по отношению к алкоголю у него не было. В студенческие и в аспирантские, а если честно, и в школьно-старшеклассные годы Вадим Ольшецкий выпивал. Не то чтобы постоянно, но вкус в этом уже обрёл.
Как профессионал, особенно любил чистую водку и нередко обращал получаемые в университетских и академических лабораториях знания и умения на очистку разного рода напитков, которые по тем или иным причинам не соответствовали его понятиям о качестве.
Он очищал не только водки, произведённые на неких районных ликёро- (какие ликёры?!)-водочных заводах.
Он облагораживал самогоны, привозимые сокурсниками из дальних деревень.
Однажды мутную араку, настоянную для особых свойств на курином помёте (таков рецепт!), — её притащил на кафедру студент из параллельного потока, в свою очередь одаренный ею родственником из Северной Осетии, — эту араку Ольшецкий превратил в кристальной чистоты жидкость, которой выставил высший балл отведавший её заведующий кафедрой полимерных соединений профессор Михаил Осипович Акацкий. А ведь Михаил Осипович был эстет, ему привозили из Москвы виски, и он играл по вечерам в большой теннис с профессором кафедры марксистско-ленинской философии Чморевым.
Довезши без особых затруднений химикаты до банного шмона, Ольшецкий подробно рассказал прапорщику о том, что он не долечился от системного заболевания желудочно-кишечного тракта и поэтому будет вынужден три раза в день принимать перед едой настои из лекарственных трав. Обалдевший от такой откровенности, сочетающей в себе непонятное нахальство с загадочной самоотверженностью, прапорщик даже не уточнил, каким образом новобранец будет эти травы настаивать, и только махнул рукой.
А в карантине Ольшецкий осмотрелся и начал действовать.
Заместителем командира взвода, куда он попал, был сержант Эдемов, стройный блондин с младенческим диатезным румянцем на щеках и с ласковым взглядом иссиня-голубых глаз. В отличие от карпатского горца Васи Будяка, имевшего на гражданке специальность плотника, белорус Эдемов окончил техникум электронных приборов. Одеколон он старался не пить и вообще был вполне положительным юношей. Но именно к нему подошёл Ольшецкий после очередного мытья казарменных полов.
Была тёплая майская ночь. Эдемов недвижно смотрел в густую темноту неба, усеянную созвездиями, названия которых он не знал. Сегодня сержант был дежурным по роте.
«Вымыл?» — после долгого молчания, не поворачивая головы, наконец спросил Эдемов у Ольшецкого, замеревшего рядом.
«Так точно».
«Хорошо вымыл?»
Ольшецкий пожал плечами, но, поняв, что этого не видно, протянул басом:
«Так точно».
«Свободен до подьёма… Впрочем, подожди. Кто тебе наряд объявил?»
«Ефрейтор Кузовков». — Ольшецкий не стал медлить и сразу объяснил причину наряда: «Я его на занятиях поправил, сказал, что хлорпикрин — это не газ, а жидкость, а он наряд сразу!»
«Жидкость?! — Эдемов понял, что в своём техникуме, да и в армии ему не доводилось задумываться над состоянием хлорпикрина. — А ты откуда знаешь?»
«А я химик. Университет окончил». — Про аспирантуру Ольшецкий пока решил не говорить.
«Ну и что? Университет! Я вот техникум кончил, а отправили служить в охрану, — Эдемов говорил это добродушно и даже с сочувствием. — Кому здесь твоя химия нужна?!»
«Ну, химия всюду нужна. — Ольшецкий понял: пора. — Вот чего Кузовков на меня так разозлился? Думаете, из-за этого дурацкого “хлорпыкрына”»? — передразнил он речь своего непосредственного командира.
«А то почему же?»
«Одеколона он перепил накануне и проикаться с утра не мог, — Ольшецкий заговорил без остановки. — А ведь и одеколон очистить можно так, что будет не одеколон, а прямо-таки ликёр “Старый Таллин”».
«Ликёр — говно, — очевидно, в невеликий алкогольный опыт Эдемова дегустация ликёра легла сумрачной страницей. — А ты что, по одеколонам спец?»
«Не пью, но очистить могу», — с достоинством произнёс Ольшецкий.
«И сейчас можешь?!»
«Попробую».
«Ну, пойдём. Только если облажаешься, до конца карантина с полов не слезешь…»
С той ночи жизнь Ольшецкого преобразилась. Его уже не гоняли на полы, а крик дневального: «Ольшецкий, на выход!» — означал лишь, что ему в сопровождении одного из начальствующих надо проследовать в ротную каптёрку и там вновь показать свои профессиональные умения.
При том что интеллектуалов и в карантине, и в первой роте было — завались!
Кроме «поплавков»-новобранцев и сержанта Эдемова во втором взводе был и командир отделения с высшим образованием, ефрейтор Ханукаев, круглолицый, всегда улыбающийся то ли калмык, то ли адыгеец. Но, попав в командиры и привинтив на грудь рядом со значком о сдаче ВСК голубенький ромбик выпускника пединститута (служить ему оставалось ещё полгода), Ханукаев вдруг, может быть, неожиданно для него самого оказался одним из самых суровых ефрейторов карантина.
Другие, мальчишки, которым не исполнилось и двадцати, хотя не упускали случая показать службу подчинённым, всё же делали это именно по случаю, без какой бы то ни было системы. Ханукаев же строжайше следовал предписаниям командиру отделения, изложенным в соответствующей части Устава внутренней службы.
Во исполнение обязанности знать каждого подчинённого, его имя и фамилию, год рождения, личные качества, род занятий до военной службы и семейное положение, Ханукаев, единственный в карантине, завёл особую тетрадку, куда записал, отведя по листку на каждого, все вышеперечисленные сведения о двенадцати солдатах своего отделения, для чего провёл с каждым индивидуальную беседу.
И хотя во время бесед этих большинство, обрадовавшись возможности хоть как-то вспомнить о себе самом, рассказали гораздо больше требуемого, Ханукаев не пренебрёг ни одним фактом и всё записал своим аккуратным, мелко вьющимся почерком. Он не без оснований предполагал, что записанное может пригодиться, когда потребуется, в соответствии с уставом, оценить «успехи и недостатки каждого в боевой и политической подготовке». Надо, правда, заметить, что столь тщательное отношение Ханукаева к исполнению своих обязанностей вызвало резкое неприятие у сержанта Будяка. Хотя Ханукаев и относился к другому взводу, Будяк, узнав от своих ефрейторов о тетрадке, пользуясь своим положением «старика», сделал дружеский выговор «фазану» Эдемову.
«Чего это ты, Миша, писателей разводишь? — спросил он как-то вечером. — Если твоему Ханукаеву больше заняться нечем, пусть письма домой пишет!»
«Ну, что тебе, мешает, что ли? — примирительно сказал Эдемов. — Может, он запомнить не может. Нерусский всё же».
«Я тоже нерусский, — возразил Будяк, — а всю роту — роту, Эдемоў! — наизусть помню».
Это была чистая правда, и Вася Будяк уже не раз добивался морального превосходства над солдатами из других взводов, выкликая их по фамилии для того, чтобы сделать замечание, выговор или строгий выговор с последующим требованием доложить об этом своему непосредственному командиру.
«Салаг воспитывать надо!» — привёл Эдемов общетеоретический довод.
«Так не воспитывают! — отрезал Будяк. — А вот если замполит узнает, он может и всех других ефрейторóв заставить такие тетрадки завести. А потом и до нас доберётся!»
«Не успеет! — Эдемов оставался безмятежным. — Карантин кончится».
«А тетрадки заведут! — разозлился Будяк. — Короче, так. Скажи этому Ханукаю: если он где со своей цыдулкой покажется, я его и в гарнизоне достану. Ещё чего: в писарей моих ребят превращать!»
После этого разговора Ханукаеву пришлось маскировать свои записи под конспектирование газет, которые хотя и с небольшим опозданием, но доставляли в карантин. Подготовка к политзанятиям для него, учителя истории, была делом несложным, но всё же он, разумеется, международные новости в тетрадку не переписывал, а вёл дневник своих наблюдений за подчинёнными, кстати, в полном согласии с требованием к командиру отделения «постоянно знать, где находятся и что делают подчинённые».
Опять-таки потребность пополнять записи в своей тетрадке позволяла Ханукаеву закрыть ещё один пункт его обязанностей, а именно тот, где ему следовало «заботиться о подчинённых и вникать в их нужды». Правда, у Ханукаева неотвратимо складывалось неприятное для него понимание, что подчинённые, поначалу с ним разговорчивые, день ото дня всё больше стремились как раз избежать какого-либо внимания и тем более заботы командира отделения о них, не говоря уже о попытках вникнуть в их нужды.
Своего рода сложности были у Ханукаева и с другими пунктами вменённых ему обязанностей. Хотя, например, предписание «ежедневно осматривать и постоянно содержать в порядке и исправности вооружение, боевую и другую технику и имущество отделения, строго следить за их наличием» в карантине, поскольку никакого вооружения новобранцам не выдавали, сводилось к сбережению постельного белья и прикроватных табуреток.
Ежедневно в роте непостижимым образом несколько таковых оказывалось сломанными, а простыни и полотенца столь же таинственно кто-то разрывал. Так что у всех командиров отделений была вечная задача: обнаружив очередное сокрушение имущества, как можно быстрее и незаметно заменить рухлядь на исправные предметы. У Ханукаева было возникло подозрение, что по роте кочуют одни и те же колченогие табуретки и располосованные простыни, тем более что никому не приходило в голову их однажды починить. Однако попытка Ханукаева надписать табуретки своего отделения и тем начать наблюдение за миграцией мебели по ротному помещению немедленно была пресечена старшиной роты прапорщиком Хороводиным, к которому ефрейтор обратился с просьбой выдать краску и кисть.
«Это что ещё за частная собственность в вооружённых силах! — возмутился Хороводин. — Ишь кустарь выискался! Надо бы понимать, товарищ Ханукаев, что с таких фактов капитализьм и начинается! Грамотный ведь, и материализьм проходили!»
Зато просто было Ханукаеву «проверять по окончании стрельбы, чтобы боеприпасы и гильзы были сданы всем личным составом отделения» — стрелял батальон за время карантина всего лишь дважды, и на каждого пришлось всего по пять выстрелов, в общей сложности — десять. Тем более не пришлось ему «следить, чтобы на руках подчинённых не оставалось боевых и холостых патронов, гранат, запалов и взрывчатых веществ». Обучение обращению с гранатами свелось к метанию деревянно-металлических муляжей из некоего подобия окопчиков, кое-как, несмотря на все подбадривающие и угрожающие усилия Ханукаева, выковырянных его подчинёнными в стремительно высыхавшей и пересыхавшей степной земле.
Больше возможностей имел командир отделения в деле выработки у солдат «строевой выправки и физической выносливости». Здесь Ханукаев оставил позади даже ефрейтора Кузовкова, особо злобствовавшего на строевых занятиях.
Но причины кузовковского неистовства были понятны. Он прибыл в карантин на ефрейторство с дальней точки, где у тамошнего малочисленного личного состава сложилась прочная традиция заставлять солдат первого года службы ходить по территории подразделения только строевым шагом, а помимо утренней физзарядки перед обедом и ужином требовать от них совершать по пять кругов бегом вокруг казармы, штаба, столовой и складов — выходило больше трёх километров зараз. Поскольку Кузовков прослужил только полгода, ему предстояло, вернувшись на точку, невзирая на ефрейторский чин, ещё долго печатать шаг и описывать круги. Так что в предчувствии будущих своих тягот и лишений военной службы и в здравом предположении, что мало кто из карантинных окажется с ним на точке, а если и окажется, то будет уравнен в правах с ним, Кузовковым, и увидит его, Кузовкова, низвержение («салабон! запашу!»), Кузовков в карантине насыщал себя на будущее приятными воспоминаниями о применении своей власти.
Но если Кузовков всё же, опять-таки предчувствуя, сколько ещё ему самому придётся топтать сапоги строевым и бегом, относился к своим ефрейторским обязанностям с подспудным отвращением, Ханукаев, проходивший службу в комендантской роте, вырабатывал у своих солдатиков строевую выправку и физическую выносливость с подлинной страстью.
Возможно, одной из главных причин тому была явная предрасположенность к полноте, наблюдавшаяся у коренастого выпускника пединститута, достигшего уже двадцати шести лет. Но полнота полнотой, а если ты как заведённый самочинно вскакиваешь с койки за минуту до крика дневального и подбадриваешь своё отделение личным примером, если ты, в отличие от других сержантов и ефрейторов, никогда не ищешь повода сачкануть на зарядке и занятиях, то, какими бы причинами это ни вызывалось, сказать об этом особо нечего.
Ну, разве что назвать тебя чудаком или кем-то вроде чудака, что, надо заметить, охотно и делали все сослуживцы Ханукаева. Правда, признавая, что он был непревзойдён в своих требованиях соблюдения подчинёнными воинской дисциплины, равно как и в докладах заместителю командира взвода об их проступках и мерах по их предупреждению, а также о наложенных на них взысканиях.
Столь же ревностно следил Ханукаев за опрятностью своих солдат, правильной подгонкой их снаряжения. Хотя и не проверял, как сержант Будяк, насколько затянут поясной ремень, посредством закручивания его бляхи вокруг самоё себя, в то время как ремень находился на корпусе солдатика, — сколько оборотов, столько и нарядов вне очереди.
Следил он и за соблюдением ими правил личной гигиены — что было проще, ибо в их взводе исчезновений одеколона почти не было. А проблема своевременного бритья и стрижки волос была решена им опять-таки посредством личного примера: он обрил голову сам и удивительным образом понудил сделать это всё своё отделение. Ханукаев ухитрился в течение одного дня поймать каждого из своих подопечных на какой-то провинности и путём нехитрого размена: или на полы после отбоя, или брей голову, оболванил всех — гордых поломойщиков не обнаружилось. После чего отделение Ханукаева стали звать «бандой бритоголовых», хотя унылые лица служащих со всеми соблюдениями уставов ханукаевцев мало походили на бандитские и точно не могли никого устрашить, разве что вогнать в тоску.
Нет, совсем недаром учился Ханукаев в пединституте, хотя едва ли его педагоги предполагали, что передаваемые ими знания будут применяться в армейской обстановке.
Главное оружие Ханукаева было в его бесконечном терпении, сопровождаемом не сходившей с широкого лица широкой же, располагающей улыбки. Видя, как другие ефрейторы выходили из себя, Ханукаев вновь улыбался: у него подобных срывов никогда не было.
Вот ефрейтор Цепенев выстроил своё отделение и командует:
«Рядовой Турунтаев. Выйти со строя».
Турунтаев, предчувствуя неладное, отвечает: «Есть» — и, скроив кислейшую мину, выполняет требуемое.
«Чего это вы мне рожи корчите?» — начинает раздражаться Цепенев.
«Какие же это рожи?» — с полной невинностью изображает удивление Турунтаев.
«А вот какие», — курносый Цепенев старательно стремится повторить то, что изобразил длинноносый Турунтаев, вызывает смешки в строю и чувствует, что его раздражение начинает переходить в ярость.
«Но вы же сами сказали: выйти «состроя». Вот я и состроил рожу, как вы велели», — долговязый сын профессора-уролога и преподавательницы английского языка, изгнанный из университета за постоянные прогулы, смотрит своими прозрачными глазами на низкорослого сталевара Цепенева.
«Какое «состроя»?! Я сказал: вый-ти со стро-я, — по слогам повторяет приказ Цепенев. — Понятно?»
«Понятно», — кивает Турунтаев, и вновь на его лице точь-в-точь изображённая только что мина, которую не смог повторить Цепенев.
«Отставить. Стать в строй», — дождавшись, когда Турунтаев займёт место в строю, Цепенев вновь командует: « Рядовой Турунтаев. Выйти со строя».
И вновь Турунтаев сопровождает свой выход из строя ужасающей миной.
«Запашу! — орёт Цепенев. — Вы как выходите?!»
«Как вы приказываете, — спокойно отвечает Турунтаев. — По вашему приказу я должен выйти «состроя», а поскольку, согласно правилам русского языка, состроить можно, как вы верно заметили, только рожу, я это и сделал: выходя, состроил рожу. Ваш приказ в точности выполнен, товарищ ефрейтор».
«Что он несёт? — вопросил ошарашенный Цепенев собственное отделение. — Какие рожи я ему приказывал строить?!»
Турунтаев сиял, хотя ни один мускул не дрогнул на худощавом лице его. Остальные угрюмо молчали, и только рядовой Ломтев, уроженец Пензенской области, недавний заведующий клубом, сельская интеллигенция, решился внести ясность: «Надо полагать, товарищ ефрейтор, рядовой Турунтаев имел в виду то, что по уставу эта команда подаётся как «Выйти из строя», а не так, как вы сказали, с ошибкой, «Выйти со строя». Там другой предлог…»
Слово «предлог» вкупе с указанием на ошибку заставляет Цепенева забыть даже об остатках самообладания.
«Рядовой Ломтев. Выйти со строя!» — орёт он, не желая вдумываться во что бы то ни было.
Ломтев, непроизвольно пожимая плечами, выходит.
«А вы что плечами водите?! Надо было рожу скорчить!» — визжит Цепенев и под сдавленный смех в строю объявляет Турунтаеву и Ломтеву наряды вне очереди.
Злой, ходит он вплоть до ужина, когда некурящий Ханукаев, щедро окутанный клубами дыма от цепеневской папиросы, терпеливо, как учительница первокласснику, объясняет ему суть произошедшего.
«Так они надо мной издевались!» — наконец догадывается Цепенев, вновь приходя в ярость.
«Наверное, — равнодушно соглашается Ханукаев. — Но этого ты не докажешь. Ты так сделай, чтобы они и подумать не могли, чтоб тебя подколоть как-то».
«Как?»
«Голова есть, ноги есть — ходи, думай», — произнёс Ханукаев уже не раз звучавшую в карантине известную армейскую присказку.
«Вольно!»
«Котофеев, на выход!».
Сергей, оставленный после обеда в казарме как заступающий в наряд, вышел к дневальному, где стояли также командир роты капитан Титин и замполит роты, пожилой на вид старлей Калачёв.
Отрапортовал.
«Пройдёмте!»
В ленинской комнате выяснилось, что необходимо выпускать раз в неделю ротную стенную газету, а ежедневно — «Боевой листок», и вот рядового Котофеева решено назначить редактором этих ответственных изданий.
«А почему меня? — неожиданно для самого себя удивился Котофеев. — У нас в роте много солдат с высшим образованием, близнецы братья Лизариновы рисуют прекрасно, их команда КВН первое место в области заняла, и даже юрист есть, Кнапель Виктор. В прокуратуре работал».
«У рядового Кнапеля почерк плохой, а с кавееном этим братьям придётся погодить до увольнения в запас, — неторопливо проговорил Калачёв. — Нам надо не высшее образование, а понимание задачи. Мы ведь вас не просто так пригласили, а посмотрев документы всего личного состава. Вы подходите. Школа с медалью, поступали на исторический факультет…»
«Так ведь не поступил», — вставил Сергей.
«Дослушайте меня, — с нетерпением в голосе проговорил Калачёв. — Красивый почерк. Грамотный. А как хорошо написали лозунг для ленинской комнаты», — замполит махнул рукой туда, где красовалось натянутое на рамку кумачовое полотнище с жёлтыми буквами: «Учиться военному делу настоящим образом. В.И. Ленин».
«Предельно хорошо, е-ю-ать», — подтвердил капитан Титин, который и давал Сергею это поручение, а потом высказал недовольство, что тот написал лозунг, придав буквам древнерусские очертания. Но вот поди ж ты!
«Так я же не один его сделал! — напомнил Сергей, которому всё меньше хотелось делать здесь ещё что-то, кроме того, что жёстко предусмотрено Законом о всеобщей воинской обязанности и уставами. Тем более что сразу после изготовления лозунга сержант Будяк преспокойно отправил его в наряд вне очереди за якобы недостаточно начищенную бляху ремня. — Я только писал, а рамку сколотил и материю натянул рядовой Нарымов. Золотые руки!» — добавил он с чувством.
«Это мы знаем, — Калачёв открыл свой планшет и достал оттуда несколько листков бумаги. — Вам никто не поручает выпускать стенгазету и боевой листок в одиночку. Но это дело надо наладить! Прошла уже неделя, как вы в карантине («Шесть дней», — про себя уточнил Котофеев), и к присяге надо выпустить как минимум две, лучше три стенгазеты и соответствующее количество боевых листков. Создавайте актив, привлекайте «поплавков», если они вам так нужны».
«“Поплавки” — это солдаты с высшим образованием?» — попросил подтверждения Сергей.
«С вышним, с вышним», — ответил Титин.
«Но без ущерба для воинской службы, а то их только позови…» — продолжил Калачёв.
«Сержанты проследят», — со спокойствием проговорил Титин.
«Так что, — продолжил Калачёв, — подготовьте план газеты, составьте список актива, небольшой, покажите нам — и приступайте. Первый боевой листок надо выпустить завтра».
Так нежданно-негаданно, без каких-либо собственных усилий и даже в слабом противостоянии решению начальства, оказался Сергей Котофеев деятелем армейской стенной печати.
В наряд он шёл как раз с Витей Кнапелем, с которым сдружился в первый же день на всё том же мытье полов после отбоя, здесь называемом «ночными полётами».
Коренастый белобрысый Кнапель заочно окончил юридический факультет и при этом в своём родном Гродно работал следователем прокуратуры. Он любил законы, знал их, но чаще рассказывал о том, как несколько по-робингудовски разрешал сложные случаи, которые ему подсовывала служба. Он, как вскоре понял Сергей, с охотой устанавливал и меру правонарушений и преступлений, которые то и дело позволял себе младший комсостав.
«Та-ак, — с заметным чувством удовлетворения тянул Кнапель, услышав, как замкомвзвода сержант Бычин, щедро сдабривая замечание матом, кричит на рядового Проскуряка, выплеснувшего грязную воду из цинки для мытья полов слишком близко от казармы. — Преступление, подпадающее под разряд воинских. За оскорбление на словах или ненасильственным действием старшим младшего при исполнении хотя бы одним из них обязанностей по военной службе предусмотрено наказание в виде лишения свободы на срок от трёх до шести месяцев. — Кнапель вздыхал, но справедливость требовала от него дополнительных пояснений: — То же деяние при смягчающих обстоятельствах, — Витя опять вздыхал, — нарушение рядовым Проскуряком правил содержания помещения, заключающееся в выливании воды вне выгребной ямы, — при этом смягчающем обстоятельстве совершившееся деяние влечёт применение правил Дисциплинарного устава Вооружённых Сил».
Но, едва закончив своё почти реабилитирующее разъяснение, Витя вновь оживился, ибо, увидев, что Проскуряк продолжает мытьё полов воспрещённым уставом способом разлива воды, Бычин ударом ноги выбил у него из рук цинку, и новобранец порезал ладонь.
«Это уже лучше. Оскорбление насильственным действием старшим младшего при исполнении хотя бы одним из них обязанностей по военной службе наказывается лишением свободы на срок от шести месяцев до… — Витя выдерживал томящую паузу, — пяти… — пауза покороче, — …лет».
Витя охотно и доказательно подводил сержантов и ефрейторов под статьи о хулиганстве, о превышении власти или служебных полномочий и особенно о нарушении уставных правил внутренней службы.
Увидев, что ефрейтор Кузовков, меряясь силой с ефрейтором Буреевым, в азарте и несмотря на предупредительный вопль: «За одежду не хватать!», разорвал на последнем майку, Витя быстро подвёл одного под статью об умышленном уничтожении военного имущества при отсутствии признаков особо опасного государственного преступления (лишение свободы на срок от одного года до пяти лет), а второму немедленно подыскал статью другую — «Промотание или утрата военного имущества», недвусмысленно разъяснявшую, что при порче вследствие нарушения правил сбережения предметов обмундирования, выданных военнослужащему срочной службы для личного пользования, виновный может быть наказан направлением в дисциплинарный батальон на срок от трёх месяцев до одного года.
На вопрос Котофеева, что же должен был сделать Буреев, чтобы соответствующий предмет обмундирования сберечь, Витя ответил совсем не по-прокурорски, но очень определённо: «Снять майку».
Впрочем, и Бурееву вскоре вместо дисбата засветило небо в клеточку, ибо он, воспользовавшись тем, что стояла жара и нескольким солдатам разрешили белить стены казармы по форме одежды «голый торс», подменил свою рваную майку на целую, принадлежащую одному из маляров.
Витя, подтверждая свою высокую профессиональную квалификацию, быстро вычислил вора и по классической статье «Кража» установил Бурееву возможность наказания в виде лишения свободы сроком до двух лет или исправительных работ на тот же срок, но тут же переквалифицировал подмену маек на статью о хищении государственного имущества (ибо майка также принадлежит к военному, считай: государственному имуществу), связанную с проникновением в помещение (казарму, где сложили свою одежду маляры).
От трёх до восьми лет с конфискацией!
И хотя на этом следствие о майках и остановилось, то, как ловко Витя управлялся с окружающей действительностью путём маркирования её статьями уголовного или на худой конец административного кодексов, не могло не восхитить.
Котофеев вскоре по нескольку раз на дню обращался к Кнапелю с одними и теми же словами: «Позвольте, милостивый государь, предложить вам вопрос: как квалифицировать деяние, только что совершённое сим военнослужащим при многих свидетелях?», и бывший следователь прокуратуры отвечал так подробно, что вскоре Котофеев почувствовал заметный сдвиг в ликвидации собственной юридической безграмотности.
Надо признать, Витя вовсе не был кровожадным законником, хотя его повседневное установление преступлений и определение наказаний, будучи переведёнными из сферы метафизических прений в реальность, явно сократило бы народонаселение карантина в несколько раз. Ведь он, следуя здравому принципу: «Перед законом все равны», не делал исключений и поблажек даже своим однопризывникам-новобранцам, даже землякам, если они проштрафились, а хоть как-то не проштрафиться под кинжальным взглядом серых Витиных глаз и при его знании юриспруденции было мудрено.
Когда призванный с ним из того же города Гродно учитель физики Здислав Мартыневич до крови растёр себе кожу полученными в бане трусами, оказавшимися слишком тесными для его полных ног, и попытался получить освобождение от строевых занятий, Витя погладил его по стриженой макушке и поспешил успокоить: «Хорошо, Здись, что это произошло в мирное время!» — «Почему — хорошо?!» — не задумываясь, спросил Мартыневич, морщась от несмолкаемой боли, причиняемой интимными порезами. «А потому, — обстоятельно отвечал ему Витя, — что сейчас по статье «Уклонение от воинской службы путём членовредительства…» ты можешь получить срок от трёх до семи лет, а в военное время или в боевой обстановке тебе светила бы смертная казнь или в лучшем случае от пяти до десяти лет. Но не уверен, что трибунал стал бы так мелочиться!».
Даже шутил Витя — а шутки, как видно, он совсем не гнушался — в привычной для него форме, что вообще свойственно любому настоящему профессионалу.
Ясно, что такой человек, как Кнапель, был просто необходим при выпуске армейской стенной печати.
И действительно, Витя весьма оживлённо встретил рассказ Котофеева о поручении командиров. «Кстати, в боевом листке должна быть страничка для развлечения! — Он начал забрасывать Котофеева идеями. — Дадим детектив с продолжением. У меня знаешь сюжетов сколько! Хочешь — с убийством, хочешь — про расхитителей социалистической собственности и про красивую жизнь, а хочешь — об утрате документов, содержащих государственную тайну».
«Позвольте, милостивый государь, какая страничка?! Это же всего-навсего боевой листок. Один!»
«Ну, давайте сделаем уголок детектива! — Кнапель и Котофеев обращались друг к другу неизменно на «вы». — Обязательно с продолжением! И место заполним».
«Хорошо. Записываю. Что ещё можно?».
«Теперь вы предлагайте».
«Можно рассказывать о людях роты. Кто есть кто. Разве мало у нас ребят интересных?! Сыроненко — борец, чемпион. Зубцов в театре играл и даже в кино снимался, на Одесской киностудии. А эти немцы из Казахстана!.. Сашка Шифельбаин товарища из-подо льда вытащил, когда тот туда вместе с трактором провалился!..»
«Неплохо. На первый взгляд. Но Шифель ведь говорил, что тот по пьянке на лёд запёрся, да и он сам тоже был под этим делом… Тогда и про Ольшецкого надо рассказать, как он гениально одеколоны очищает от парфюмерных примесей, в аквавиту их превращая. Слышали уже? Талант, ничего не скажешь! А между тем подпадает под статью «Изготовление, сбыт, хранение крепких спиртных напитков…». Давайте лучше дневник карантина делать. Что было, чему научились за день…»
«А может, вам кроме детектива ввести ещё уголок юриста? Разъяснять наши права, глядишь, и наши командиры приструнятся… Про уголовный кодекс почаще вворачивать».
Кнапель подумал и как-то бессильно — согласился.
Когда фантазия Котофеева и, как ни странно, Вити иссякла, они поговорили о поручении с близнецами Лизариновыми, Геннадием и Евгением. Те тоже увлеклись. Но в один голос сказали, что готовы взять на себя только юмористический, а лучше сатирический отдел и оформление.
Долго спорили о названии газеты. Лирик Котофеев предлагал «Взлётная полоса» или «На взлёт!», в юридическом уме Кнапеля родились «Новобранец» и «Присяга», а близнецы, держась своего, придумали «Голенище», с девизом для своих «Голь на выдумки щедра».
К начальству Котофеев собрался идти после окончания суточного наряда, но Титин позвал его в канцелярию роты сразу после завтрака.
«Всё готово?» — с нетерпением спросил он и, отказавшись от предложения пригласить также Кнапеля вместе с Лизариновыми, потребовал докладывать.
Все названия газет отверг без комментариев (про «Голенище» Котофеев и не заикнулся), возвёл глаза к потолку и решил:
«Будет — “Солдат Родины”».
Про детектив с продолжением сказал: «Это не журнал «Советская милиция», а боевой листок карантинного батальона», юридические консультации убрал, пожелав Кнапелю после увольнения в запас стать адвокатом, а рассказывать о солдатах предложил с осторожностью. «Мало ли чем они на гражданке занимались! Вот у меня был ефрейтор — золотые руки, светлая голова, любой телевизор с закрытыми глазами мог починить — да он в телеателье и работал. А у нас радиодетали стал тащить, и так много, что прямиком в дисбат отправился».
Сергей вспомнил Ольшецкого и наскоро завершил свой доклад.
После такого вступления делать боевой листок и стенгазету окончательно расхотелось, и здесь Котофееву пришла в голову некая мысль.
«Мне кажется, товарищ капитан, — почти вкрадчиво сказал он, — что было бы интересно выпускать боевые листки по очереди. У нас двенадцать отделений, так что к концу карантина можно было бы устроить смотр-конкурс стенной печати».
Титин молчал, словно пытался понять, нет ли здесь подвоха. Подвоха, кажется, не было, но оставалось непонятным, почему этот парень так отказывается от явной возможности посачковать.
«А стенгазету кто будет делать?» — быстро спросил Титин.
«Стенгазету сделаю, — согласился Сергей. — Собственно, я уже доложил. Есть и редколлегия: Кнапель, Лизариновы, можно ещё рядового Крейцера взять, он стихи пишет».
Титин поморщился. «Крейцер… И тоже с высшим образованием».
«Зато я без высшего, товарищ капитан. Ведь газету должны грамотные люди делать».
«Это верно. Так что вы Крейцеру дайте задание написать стихи на принятие присяги и ещё что-нибудь военно-патриотическое, а в редколлегию введём сержанта Эдемова, он техникум кончил, вполне, как вы хотите, грамотный, к тому же старослужащий, народ хорошо знает. С боевыми листками поступим так — выпустите два для начала, а потом попробуем по отделениям. Мы со старшим лейтенантом Калачёвым распределим дни».
Однако, как и бывает, всё получилось совсем не по-задуманному. То есть ротную стенную печать, при помощи братьев Лизариновых и при живейшем совещательном участии Кнапеля, Котофеев наладил. Но первый же боевой листок, ими выпущенный, провисел на стене у выхода из казармы меньше часа и бесследно исчез, снятый сержантом Бычиным. На вечерней поверке Котофееву, Кнапелю и одному из братьев Лизариновых, Геннадию, за различные прегрешения были объявлены наряды на работы, что возмутило второго близнеца, Лизаринова Евгения, который потребовал сходного себе наказания. Наказать его сержанты в тот день не наказали, нетерпеливо разъяснив, что остальные трое наказаны не за плохой боевой листок, как он думает, а за нарушение формы одежды и прочие личные провинности.
Однако на следующий день Лизаринов Евгений всё же полы после отбоя мыл — но только вместе с Котофеевым. Лизаринов получил своё за пререкания с начальством, а Котофеев за единолично выпущенный второй боевой листок, где он поместил «Режим дня молодого бойца». Дело в том, что накануне, моя полы, репрессированные армейские журналисты и консультировавший их Кнапель после обсуждения пришли к выводу, что в первом боевом листке Бычина возмутило высмеивание придуманного им для строевых занятий наказания. Тех, кто плохо тянул носок или недостаточно чётко выполнял команды, Бычин посылал бежать вдоль линии уходящих в степную бесконечность телеграфных столбов. «До пятого столба, седьмого, десятого…» Страдальцу, посланному бежать до двадцать пятого столба, братья Лизариновы посвятили элегическое стихотворение, где нашлось место и для ложно хвалебных слов, и для сержанта, отдающего приказ «стальным сверкнувши взором и бляхой медную ремня».
То, что Бычину не понравились сами стихи, не подтвердилось на следующий день. Столь же неодобрительно отнёсся он и к почти аскетическому жанру «Режима…», где Котофеев постарался с невозмутимым видом изобразить, как проходит их день в карантине — от репетиций подъёма, когда сержанты заставляли их по нескольку раз выскакивать из коек, одеваться, строиться, а затем, после обвинений в медлительности, вновь ложиться, — до «ночных полётов», во время которых командиры бродили между моющих новобранцев как шаткие тени, источая удивительный лекарственно-галантерейный дух, обретённый после поглощения снадобий Ольшецкого и просто поглощений.
Разрисовывая ещё только первый боевой листок, Сергей вдруг с некоторым удивлением понял, как быстро в армии, в карантине, помимо этих ежедневных упражнений на них стали валить и всё это — оформление ленинской комнаты (сам лозунг писал, с этого всё и началось), боевые листки, политинформации. Оказывается, от солдатиков (как их с равнодушной ласковостью называли офицеры в возрасте) требовалось не только служить, но и разными способами давать знать миру, каким жизнерадостным делом они занимаются.
«Равняйсь! Смирно!»
Котофеев признавал сноровку сержантов. Ни разу ему даже не намекнули, что очередной наряд получает он за боевой листок, а потом за «Солдата Родины», где он тоже не мог удержаться от того, чтобы не продёрнуть кого-то из сержантов или ефрейторов.
Не помогла ему и предложенная начальству идея о выпуске боевых листков по очереди. Она вызвала у командиров отделений единодушную ярость, и почти не было дня, чтобы тот, кому выпадало выпускать листок, не находил повода объявить наряд вне очереди именно Котофееву, который быстро получил у младшего комсостава прозвище Корреспондент.
Зато благодаря своему постоянному присутствию на «ночных полётах» Сергей выучился виртуозно мыть пол, и это умение ему, в общем, в жизни не помешало. Кроме того, оставаясь непременным участником этой послеотбойной «половой жизни», как её назвал кто-то или сообща — братья Лизариновы, Котофеев хорошо познакомился с ребятами из своей роты. И хотя он, вняв распоряжению Титина, пусть по своим причинам, не стал писать о личном составе в боевых листках и в «Солдате Родины», сдружился со многими даже с удовольствием.
Кроме близнецов Лизариновых, интеллектуалов-кавээнщиков, наделённых кроме высшего образования образованием музыкальным и хорошим знанием немецкого языка, ему довелось мыть полы с близнецами, братьями Крапля, призванными в армию из донбасского шахтерского городка. При этом щирая парочка лицами походила на повсеместно известного Карлсона и быстро так и стала называться — «братья Карлсоны». Правда, одного, Пашу, за несколько переваливающуюся походку именовали ещё и Луноходом. Это были добродушные парни, которые, как, впрочем, нередко у близнецов, лишь дополняли друг друга до единого образа, суть которого сразу не ухватишь. При виде их представлялось, что они, выходя в этот мир, как и положено, один за другим, навсегда сохранили на своих физиономиях неизгладимый след этого движения.
Михаил шёл первым, серьёзно и сосредоточенно, с думой: что там, впереди?! — отчего лоб младенца навсегда отметили вечные складки. Паша был вторым, устремляясь за Михаилом, он особенно не раздумывал о будущем, надеясь, что, поскольку дорога прокладывается, это — правильная дорога. Улыбка надежды, уже тогда возникшая на лице его, не сходила с такового доныне, в то время как лоб Михаила то и дело морщили складки раздумий. Михаил был молчалив, зато Паша неостановимо, не только при всяком удобном, но зачастую и не совсем удобных случаях, рассказывал истории про жизнь шахтёрскую и особенно о работающих на шахтах заключённых, что было покрепче кнапелевских прокурорских сюжетов.
Жизненная закалка в штольнях помогала братьям Крапля без особых затруднений, стойко и мужественно переносить тяготы и лишения воинской службы и редко получать наряды вне очереди. Паша дважды загремел на полы за «разговорчики в строю», пав жертвой собственного вышеотмеченного красноречия, а вместе с Мишей они получили наряд, поддавшись примеру Толика Линькова, соседа Сергея по казарме, спавшего на втором ярусе их двухэтажной койки. Он сам предложил Котофееву нижнее место, сказав, что ему с его небольшим ростом и весом наверху будет удобнее. К простакам, надо заметить, он не относился. Толик, как и многие в роте, был на гражданке сельским трактористом и довольно сноровистым малым, при этом ухитрявшимся не попадаться на глаза ефрейторам и сержантам.
В послеотбойном наряде постоянный и непременный поломойщик Сергей оказался с Толиком всего один раз. В тот день, выстроив перед обедом роту, прапорщик Хороводин вызвал из строя Толика, братьев Крапля и ещё троих из второго взвода. Перед тем, как наложить взыскание — два наряда вне очереди, — лаконично сообщил присутствующим суть нарушения воинской дисциплины. Оказывается, Толик, «вместо того, чтобы культурно отдохнуть на тубаретке» во время, отведенное для личных потребностей военнослужащих, залез под койку и там заснул. И не один заснул! Его примеру последовали близнецы и ещё трое новобранцев, заметивших манёвр Толика.
И перед строем Толик стоял, почти смежив свои очи с длиннющими и густыми — совершенно рыжими — ресницами на круглом лице; как бы ни открывал Толик свои глаза, из-за этих ресниц они казались полуприкрытыми.
Котофеев вскоре понял, это был настоящий виртуоз сна. Спал он — залюбуешься! Завернувшись в синее армейское одеяло наподобие кокона, каким его изображали в учебнике зоологии, Толик недвижно лежал на своей койке строго на спине, вверх лицом, и казалось, никакая сила уже не выведет его из этого состояния. Но стоило дневальному истошным воплем подать команду к подъёму, как Толик оказывался в галифе и в сапогах (портянки он наматывал молниеносно: имел сельский опыт). В мироотношении такого человека два жалких наряда, конечно, ничего не могли изменить. Линьков ухитрялся спать всюду и всегда, и даже было странно, зачем он тогда залез под койку, умея дремать даже в положении дневального при тумбочке, даже во время излюбленных сержантских упражнений по отработке с новобранцами отхода ко сну и подъёма по тревоге: хотя нахождение солдатика на ложе сна в этих случаях исчислялось ничтожными десятками секунд.
По-своему выдающимся сновидцем был ещё один человек, Володя Чернюшин. Его призвали в армию с должности администратора областной филармонии, на которой он, по его рассказам, преуспевал. Чернюшин, судя по многочисленным намёкам, которые он рассыпал в своих рассказах о гастролях филармонии по райцентрам и сельской местности, одержал в жизни немало любовных побед. Но никто никогда не слышал от него никаких подробностей этих побед, даже таких однообразных, но всё же подробностей, как в историях рядового Коли Качаева, работавшего до армии наладчиком станков на ткацкой фабрике. Зато Чернюшин любил рассказывать свои сны, которые снились ему еженощно и в большом количестве. Вот здесь Чернюшин давал себе волю.
Но как-то на обычный уже вопрос Сергея «Как спалось?» Чернюшин только пожал плечами:
«Чертовщина какая-то снилась. Драматический театр в городе Мерефа. По-моему, там никогда такого не было».
«И актрисульки снились?!» — с преувеличенным даже интересом — всё одно не его сон! — спросил Котофеев.
«Актрисульки… — потянул Чернюшин. — Нет… Почему-то снилось, что театр этот в бане располагается. Снаружи вроде баня, ну, та, в которой моют перед карантином… ты там был, наверное… возле вокзала… — Сергей кивнул. — А внутри — драматический театр. Чертовщина! Театр, как ты выразился, без актрисулек… Тебе-то наконец что-нибудь интересное приснилось?»
«Как же!.. Сам видел, почти до трёх на «ночных полётах», а потом — будто в яму провалился. Вот вчера было. Да… чертовщина под стать твоей… Кажется, в руку взять можно: огромный лист разграфленной бумаги. Ведомость. А в ней одна фамилия. Другие как-то не читаются. Одна фамилия: ефрейтор Красулин — без имени. Справа в графе написано: студент четвёртого курса Московского университета — запятая — факультет журналистики».
Чернюшин присвистнул. «Это у тебя несбывшееся так бродит. Факультет журналистики… Ты только Красулину этот сон не рассказывай: на полах запашет!»
«Думаешь, факультет журналистики — для него смертельно? — с сомнением проговорил Котофеев. — Я-то поступал на исторический».
«А что, даром он тебя чаще других Корреспондентом зовёт?! Забыл, как в тот день, когда его отделение должно было боевой листок выпустить, он тебя на полы послал?!»
Конечно, Котофеев помнил, что сказал Красулин, глядя, как он окапывается в положении «лёжа». «Эт тебе не авторучкой бумагу корябать, член-корреспондент», — сказал Красулин, после чего сплюнул: и так, чтобы не попасть, и чтобы Котофеев этот верблюжий щедрый плевок хорошо видел.
«Фиг с ним! Но всё же здорово было бы на этого болвана в университете посмотреть».
«Ничего интересного! — Чернюшин тоже сплюнул — длинно и далеко. — Да ты таких ещё увидишь! Общественники! Вначале в старосты, потом в комитет комсомола… Это ты думаешь, что Красулин болван, а он-то знает, что болван ты, что здесь, в армии, он так, просто разминается, а своё позже возьмёт, на гражданке… Сейчас в партию поступит, выслужит направление в институт, а может, и в университет твой, если решит, что он ему нужен… Ты за Красулина не боись, ты за себя боись… Сон-то, мил человек, у тебя, можно сказать, был вещий…» — завершил бывший филармонический работник голосом неведомого персонажа из пьесы о народной жизни.
Сергей молчал. Чернюшин был парень толковый, даром что из лицедеев, и жизнь он, конечно, повидал — может, даже не исключая актрисулек и жительниц тех мест, где разъезжала его филармония.
«Слушай, Чернюшин! Если ты такой знающий, может, и стихи для ротной стенгазеты напишешь? Очень надо!»
Но Чернюшин от писания стихов отказался, легко признавшись, что никогда этого не делал, даже в пору своего умопомрачительного романа с учительницей английского языка из школы, расположенной поблизости от их филармонии. «Представляешь, два года мимо друг друга ходили — не замечали. А тут она привела своих охломонов на новогодний концерт — и завертелось! Из моего кабинета не вылезали… Представляешь… На сцене уже занавес дали, подростки в антракте в буфет бегут, а мы всё оторваться…» Котофеев эту лав-стори готов был бы выслушать до конца, но не теперь. «Может, ты какой-нибудь героический монолог из пьесы помнишь, например, из Шекспира… или Шиллера… Мы бы переделали…»
Чернюшин неожиданно обиделся: «Я же не суфлёр! Это тебе надо было бы с суфлёршей из нашего драмтеатра познакомиться, с Викой… Она все пьесы наизусть знала… хотя Шиллера они не ставили… в театральный хотела поступить, но её не брали из-за длинного носа… Вот она и суфлировала… Но девчонка — напалм! У меня с ней была коллизия… однажды чуть спектакль им не сорвал…» — Увидев унылые глаза Котофеева, Чернюшин сжалился и дал совет:
«Ты Володьку Крейцера попроси, моего земляка. Он точно — стихи пишет».
Однако Володя Крейцер, тоже «поплавок», совсем не обрадовался, когда Котофеев рассказал ему о разговоре с Титиным и требовании написать стихи к присяге.
«Ну, что ты, Серёжа, я такого не пишу. Я только про любовь. И то от тоски. Вот как ты думаешь, может женщина год без мужчины выдержать?»
«Ну, ты даёшь! — Сергей почувствовал некоторое смущение. — Ты всё же старше меня, сам знаешь».
«Да что там я знаю?! На третьем курсе женился, жена вроде хорошая девушка попалась, а ни рыба ни мясо. Очень любила книжки читать, но это и я люблю. Прожили кое-как три года, решили развестись. Квартиры нет, снимать надоело — вроде не из-за чего. Потом Лину встретил. Жгучая брюнетка, волосы — вихрь, фигура — никакими лекалами не передашь! Я стихи стал писать, кто бы мог подумать!» Полуприкрыв глаза и немного раскачиваясь из стороны в сторону, Крейцер вдруг стал читать:
Твои ноги раскинуты в небо,
Твоё лоно распахнуто в ночь.
От меня невозможного требуй,
Окаянного племени дочь.
Ты вбираешь меня, как речонку,
В страсти пот превращаешь меня,
В содроганиях голоса звонких
Тайну власти своей сохраня…
Замолчал. Молчание оказалось долгим. «Дальше не написал?» — наконец проговорил Котофеев.
Крейцер скептически хмыкнул. «Дальше слишком… Ну, это только для неё и меня, понимаешь… Может, когда-нибудь будет настроение… — Он тяжело вздохнул. — Но это такая женщина! Мне её не поднять. — Заметил непонимающий взгляд Котофеева — действительно, фигура у Крейцера была не хилая, а руки вполне соответствовали его гражданской профессии инженера по колёсным и гусеничным машинам. — Просто когда я уходил сюда, она мне честно сказала, что без мужчины не сможет… — Крейцер с тоской посмотрел вдаль. — Эх, мне бы отпуск хоть на недельку… Может, всё-таки подождёт. Ведь говорила, что любит, что стихов таких ей никто не писал…»
«Я женским словам не верю, — твёрдо произнёс Котофеев, вспоминая о своём крошечном опыте, где уже было вдоволь не только любви, но и коварства. — Кстати, об этом даже Горький писал».
«Горький — человек серьёзный, — согласился обстоятельный Крейцер. — А где он писал?».
Котофеев развёл руками: «Сейчас не помню. Степным ветром мозги просквозило… В очерке каком-то, что ли. Вспомню — скажу».
«Но тогда получается, что если она врала, что со мной ей хорошо, как ни с кем, то, значит, и про мужчину, как думаешь, врёт. Может, случится, — дотерпит».
«Такие завороты больше моему приятелю Вите Кнапелю подходят, а у женщины другое. Вот Горький, я и говорю, писал в том смысле, что женщина на словах врёт, а подчиняется лишь зовам своего тела».
«Да ну его, буревестника засратого! — рассердился обычно кроткий Крейцер. — У него своё, а у меня — своё. Я только не пойму, хорошо это или плохо, что она мне так призналась. Ну, гуляла бы себе и ждала моего возвращения…»
«Так она же хочет честно!»
«А зачем мне её честность, если я здесь от этого страдаю!»
«А может, тебе её сюда пригласить? Калачёв говорил, что это разрешается».
«Как у тебя всё просто! Она в разводе, одна дочку воспитывает. Маринка. Четыре года. На дорогу надо денег… Я должен с друзьями договориться, с братом. У меня же только одна мать старая, пенсионерка, поздно меня родила, а первая семья у неё вся в войну погибла… Они с отцом сошлись, у него точно такая история была… Вся семья в войну пропала… а потом, когда мне уже восемь лет было, выяснилось, что все живы… И нá тебе: у отца — разрыв сердца, он же — зам главного инженера завода был… — Крейцер вдруг замолчал. — Эх, Сергей! Может, я как-нибудь тебе историю своей семьи расскажу — никакая страшная сказка не сравнится!.. — Он помолчал. — Может, ты и прав. Напишу Лине, что жду её. Глядишь, приедет. Там же, рядом с военным городком нашим, — река, сейчас лето, а плавать она любит… — Вздохнул Крейцер опять, опустив очи долу. — Это дело она любит — и плавать. Но это дело, наверное, больше всего на свете. И меня навсегда приучила».
Дослушав печальную исповедь Крейцера, Сергей продолжил поиски армейских стихотворцев.
Неожиданно выяснилось, что именно среди таковых числил себя Здись Мартыневич. Как видно, карантинная школа впрок ему не пошла. Несмотря на неё и на физико-математическое образование, Здись сохранял лирический настрой и в степной казарме. Но если у Крейцера подобный настрой был вызван сугубо личными, глубоко интимными причинами, Здисю удавалось окутать своим лиризмом всё степное пространство.
Вот и сейчас Мартыневич подошёл к Сергею не просто поболтать в свободную минуту.
«Эх, жаль, Котофеев, что ты теперь боевой листок не выпускаешь», — вздохнул он.
«А что такое?» — вяло и с настороженностью спросил Сергей. За выпущенные номера «Солдата Родины» и за боевые листки он уже уплатил столько гонораров в ночное время, что заработать ещё один «ночной полёт» ему не хотелось, и он даже дал себе честное слово (а этого слова Сергей никогда не нарушал и потому давал его очень редко), что, попав в часть, ни за что не накропает ни одной строчки в эту самую армейскую стенную печать, и газета к присяге будет его последним вкладом в дело агитации и пропаганды.
«Стихи написал, — произнёс Здись с младенческой улыбкой, которую, правда, на мгновение испортил, как всегда, блеснувший золотой клык. — Вот, послушай. — И, не дождавшись согласия, прочитал:
Прощай, наш карантинный батальон,
Прощайте, плац, столовая, казармы.
Прощайте, мальчики, — лихие командармы,
Властители безмерных мегатонн…
Здись замолчал.
«Забыл?» — с фальшивой участливостью спросил Сергей. Что за дела? Лысеть человек начал, а всё в какую-то ахинею его тянет. Какие мегатонны?
«Не закончил пока», — признался Здись.
«А коли не закончил, о чём говорить? — Сергей оживился. — И вообще: чего это ты со всеми прощаешься? На дезертирство потянуло? А если нет, зачем же, Здись, со столовой прощаться? Она тебе ещё пригодится. Плац-то — понятно, но столовая! И ты что же — за гонку вооружений?! Небось, дремал на политзанятиях и пропустил информацию о политике партии и правительства в области разрядки международной напряжённости?!»
«Да ну тебя, Котофеев!» — махнув рукой, Мартыневич поплёлся прочь.
«Стой! — окликнул его Сергей. — Может, и подойдёт для присяги, только переделать и дополнить надо!»
«Ничего я не буду делать! — Мартыневич обернулся. — Я по вдохновению пишу, а не для заказа!»
«А здесь надо для заказа! — Сергей вдруг разозлился, непонятно на кого и на что. — По вдохновению всякий сможет!»
Впрочем, Мартыневич слушать его не стал.
Попробовал Сергей и сам написать эти злополучные стихи. Ну, не совсем сам, а с помощью всей редколлегии.
Вначале у него придумались только две идиотские строчки, которые тут же, после их публичного прочтения, взяли в оборот сослуживцы.
Равняйсь на знамя, защищай отчизну,
И ты придёшь, дружище, к коммунизму! —
без выражения произнёс Котофеев и замолчал. Он надеялся, что они всё-таки сколотят это парадно-праздничное стихотворение. Ведь никто в газете его читать не станет.
«Рифма плохая», — помолчав, сказал Кнапель.
Как раз, по мнению Сергея, единственное, что ему удалось здесь, была рифма: вполне современная, почти как у Евтушенко! Но, вероятно, вторая строка вызвала сомнение и у Лизаринова Евгения.
«А то от дедушек получишь укоризну!..» — предложил он свой вариант.
«Каких дедушек?! Нельзя!»
«Ясно каких! Старослужащих солдат, надежды и опоры командования», — невозмутимо, но с плутоватым взглядом пояснил Евгений, а Геннадий уже произносил, как по-писаному, свой вариант:
Равняйсь на знамя, защищай отчизну,
Советский парень, воин-патриот,
Пускай враги свою справляют тризну,
Ты наш, не буржуазный идиот.
Было понятно, что братья никак не могут отрешиться от своего кавээновского прошлого. Сергей и сам был капитаном школьной команды КВН, но сейчас тратить силы на юмористическое стихотворение ему вовсе не хотелось.
Правда, Кнапель воспринимал это словоблудие всерьёз и поэтому тоже внёс свою лепту в редактуру:
«Неплохо, но четвёртую строку надо изменить. Идеологически правильно, но грубовато…»
«Вы ведь не из института благородных девиц сюда прибыли, — саркастически заметил Сергей. — А здесь не детский сад!»
«Несмотря на младенческую незамутнённость сознания ефрейтора Кузовкова», — прибавил Евгений Лизаринов, у которого сложились особо острые отношения с этим представителем сообщества младших командиров.
«Чем плох такой вариант, — Кнапель пропустил реплики мимо ушей. — Когда командование даст приказ “вперёд!”?»
«А что?! — Геннадий Лизаринов оживился. — Витя прав: без командования никак нельзя! Надо только вогнать строку в ритм и приблизить к местным условием. Ну, например: «Когда отдаст комбат приказ «вперёд!»… Согласен, Серёга?»
«Кстати, и следующее четверостишие готово:
Пускай дрожат продажные буржуи,
Когда в атаку армию пошла!
Подруга, я запомню поцелуи,
Разя врагов презренные тела!» —
с выражением прочитал Евгений.
«Гениально! Только Титину и Калачёву сам эту оду представляй, я…» — договорить Котофееву не дал Кнапель.
«Отредактируем! — с уверенностью воскликнул он. — Как там?
Пускай дрожит агрессор… убегая,
Когда в атаку армию пошла!
Твой поцелуй, подруга дорогая,
Я помню и хочу, чтоб ты ждала!»
«Душевно, — согласился Лизаринов Евгений. — Но и это начальники не пропустят».
«А вот это уже не наше дело, — Сергей вдруг оживился. — Было бы предложено. Стихоплётство никакими уставами не предусмотрено! Дальше полов не пошлют. Тем более что ни Титин, ни Калачёв меня на полы ещё не посылали. Обидно, понимаешь…»
Неожиданно для всех причастных командир роты и замполит стихи почти одобрили. Правда, Калачёв после некоторых замечаний Титина провёл свою редактуру ответственного сочинения, и в итоге Лизаринову Геннадию пришлось вырисовывать на ватмане следующее:
Под красным знаменем храни своё отечество,
Советский парень, воин-патриот,
Давай отпор отребью человечества,
Пускай ведёт тебя приказ «вперёд!».
Мы воплотим, отчизна дорогая,
В дела все помыслы великие твои!
Пусть задрожит агрессор, убегая
И проиграв бесславные бои.
Затем газета была вывешена на отведённое ей место при входе в казарму и, в отличие от прочих бумажных созданий Котофеева, благополучно пребывала там до закрытия карантина, после чего была снята Калачёвым и увезена — видимо, в политодел для отчёта.
Газетные перипетии, впрочем, мало занимали Котофеева, подавно — личный состав. Кроме злившихся по разным причинам ефрейторов и сержантов, новобранцы были к наглядной агитации равнодушны.
Чего не скажешь об интересе к собственной послекарантинной судьбе.
Например, четверо то ли казахов, то ли киргизов из второй роты, проведя пару недель в карантине, попытались решить её радикально, то есть рвануть на родину, или, говоря правильным языком, самовольно покинуть расположение части. Рассчитывая, надо полагать, на то, что родная степь поможет, они в ночной неразберихе, царившей во всех трёх ротных казармах, двинули в темноту, и так успешно, что выловили их только через двое суток на довольно дальней железнодорожной станции. Степь-то не подвела, а вот патруль оказался начеку…
Парней привезли назад. Построили батальон. Комбат майор Батыреев произнёс речь, всё построение которой неумолимо понуждало личный состав к выводу о насущной необходимости незамедлительно расстрелять дезертиров прямо сейчас, здесь, перед строем. После чего отловленных, не давая опомниться остальным, погрузили в подъехавший фургон и увезли в одном из степных направлений.
Ночью или, точнее, в остаток предоставленной ему для сна ночи Котофееву приснился сон, кажется, единственный сон здесь, который он не только посмотрел, но и запомнил. В этом сне четырёх мальчиков, удравших из армии, всё же расстреляли. Зачитать приказ о расстреле было доверено ефрейтору Кузовкову, что тот и выполнил с таким выражением, будто читал стихотворение на празднике новогодней ёлки в детском саду. Согласно этому приказу, расстреливать было поручено всему батальону. Их выстроили в одну шеренгу, скомандовали «Целься!», они все вскинули оружие — Сергей понял, что и у него, и у всех в руках трёхлинейки… мальчики стали обниматься, прощаясь друг с другом… Затем, хотя ничего сну не мешало, Котофеев надолго, до крика «Рота, подъём!», погрузился во что-то прозрачное, легко-туманное, проходящее насквозь и вбирающее… Куда наяву запичужили этих отловленных бегунов, никто так и не узнал.
«Равняйсь!»
Кроме таких вот сопротивлявшихся армейским обстоятельствам своей жизни, были среди личного состава и мудрые фаталисты. Оставались спокойными за свою судьбу водители — те, кто пришёл в армию с шоферскими правами. И хотя курились по карантину слухи о суровой службе в автобате и о страшном автобатском прапорщике Подлясном, каждый из будущих водил втайне надеялся, что, получив автомобиль, он обретёт ту свободу, которой никогда не будет у их пеших собратьев по гарнизону.
Не очень переживали и трактористы. Им всем посулили службу в батальоне охраны, самом большом в гарнизоне. Из него происходили почти все карантинные ефрейторы и сержанты. В нарушение своих командирско воспитывающих обязанностей, они не могли удержаться от похвальбы и рассказывали салагам о преимуществах караульной службы. Преимущества назывались разные — от возможностей незаметно ходить в самоволку до слива спирта из систем охраняемых самолётов. Правда, все сходились в одном — преимущества эти обретаются не сразу, а только после года службы, когда позади останутся периоды черпака и молодого, то есть салабонства, и ты станешь фазаном. Трактористы в большинстве даже радовались, что попадут в охрану, ибо служба по специальности грозила им прелестями обязанностей, возлагавшихся на аэродромные части, которые в обиходе все называли ЗОС — земное обслуживание самолётов.
О том, чем им грозит попадание в ЗОС, новобранцев просветил, очевидно, в целях психологической подготовки ефрейтор Петрюхин, как раз оттуда в карантин и направленный. Как всегда, в курилке, где обычно обсуждалось послекарантинное будущее, Петрюхин, в отличие от других ефейторов и особенно сержанта Будяка, доподлинного поэта батальона охраны («сутку караулишь, сутку отдыхаешь, сутку в роте к наряду готовишься»), не стал расписывать преимущества своей части, а, напротив, напомнил служивым, какие здесь, в степи, зимы, с буранами и заносами. Ефрейторы согласились, что морозы с ветром любого достанут. «А в ЗОСе! — возопил Петрюхин. — Никогда полосу зимой не чистили?! На наших поддувалах! Кто попадёт, не завидую! Приклепают на «Беларусь» старый реактивный движок — и давай туда-сюда на этой перетряске по вэ-пэ-пэ всю ночь. А он, гад, свистит как-то особенно, в сон клонит. Иной раз так и съедет с полосы в степь. Офицера специально назначают, чтобы присматривал за нами. Ходит и будит, ходит и будит…» Красулин было пытался возразить Петрюхину, что стоять с карабином у самолёта в тридцатиградусную пургу тоже не масло, но тот не отступил. «Да хоть в метель! Карабин это тебе не движок на тракторе, а он в такую погоду в два счёта вырубается. И тогда — чини на месте!»
Не выше ЗОСа ценились и тыловые части, где маячила перспектива оба года повести на погрузках и разгрузках угля, дров, мёрзлых мясных туш и тому подобных материальных ресурсов армии.
Зато уже весь карантин был возбуждён легендарными слухами о комендантской роте — говорили, что попадающие туда служат в парадно-выходной форме, занимаются главным образом проверкой документов у всех прибывающих на аэродром, а самый плохой пост — всего-навсего КПП при въезде в гарнизон, и то лишь потому, что народу там проходит много. «Вот куда вам самое место, — сказал Котофеев Кнапелю. — Почти по специальности». Тот согласился, но тут же сказал, что, по его сведениям, все «поплавки» наряду с трактористами будут отправлены на службу в батальон охраны.
«Как же так, — не поверил Сергей, — и инженеров-механиков тоже? И радиоинженеров? Я же слышал, что здесь целый завод по ремонту самолётов! Вот бы их куда!»
«Да здесь не только ремонт, здесь целые конструкторские бюро… — Кнапель помедлил. — …И так далее. Но это никого не волнует. Зачем на год сажать в КБ инженеров? Чем они будут заниматься? К тому же всё это не просто режимные, а секретные объекты. Всех проверить надо. Думаю, возни слишком много, вот и не связываются с нами. Хотя мне бы служба в комендатуре не помешала. В дальнейшей перспективе…»
Конечно, «поплавки» тоже пытались как-то повлиять на свою дальнейшую судьбу. Кто-то по команде пытался дойти до комбата, майора Батыреева, кто-то выискивал возможности для доверительного, но неформального разговора с командиром роты или, ещё лучше, с замполитом.
«Ты, Котофеев, всё-таки чудак-человек, — удивлялся Мартыневич. — Ведь у тебя такие возможности! Неужели ты до сих пор не ввернул за себя словечко…»
«Какое словечко?! — не понял Котофеев. — Кому?»
«Насчёт службы, конечно! Ведь ты замполита почти каждый день видишь, тем более Титина. Мог бы намекнуть… В политотдел попасть, разве плохо?!»
«Вот ты о чём», — сложившееся в романтическом сознании Мартыневича представление о взаимоотношениях между Котофеевым и начальниками, по мнению Сергея, не имело ничего общего с действительностью.
Титин, худощавый красавец с римским профилем и хрипловатым, истинно командирским голосом, оказался вполне обычным солдафоном, к тому же не имевшим прямого отношения к лётному составу, а просто оружейником, специалистом по самолётным пушкам. Его фантазия не простиралась дальше формул передовицы газеты «Красная звезда», несколько номеров которой Котофееву уже довелось прочитать здесь в поисках, чего бы списать для титинского «Солдата Родины».
Окончательно неинтересен стал Титин Котофееву после того, как во время дежурства по кухне он случайно увидел, что капитан со смиренно-аскетическим выражением на худощавом лице перегружал в свой объёмистый портфель банки с тушёнкой, выдаваемые ему одним из поваров-солдат.
Пожилой для своего звания «старший лейтенант» замполит Калачёв, как оказалось, был студентом-заочником пединститута, к профессиональным политрукам не принадлежал и был послан в карантин с правом зачёта этой службы в качестве педагогической практики. От природы, как видно, достаточно мягкий, он хотел стать если не отцом солдатам, то, во всяком случае, их доверительным собеседником. Однако у него пока это не очень ловко получалось, и, кроме выправленного им одического стихотворения на принятие присяги, других заслуг перед вверенными ему новобранцами он не имел.
«Ты знаешь, Здись, меня эти начальники не интересуют, — чистосердечно признался Котофеев. — Меня всё-таки в ВВС призвали. Политзанятия у нас и так еженедельно будут, зачем же в политотделе бумажки перекладывать?!»
«Зато там чисто, тепло…» — мечтательно протянул Мартыневич.
«Эх ты, а ещё Хемингуэя любишь!»
«Я читать люблю…»
«И я люблю… Только здесь не почитаешь. Поскольку попал в армию, так хоть технику нашу должен я посмотреть?! Знать, чем защищаем спокойствие наших матерей и жён! Ты женат, Здись?»
«Всё шутишь… А мне, между прочим, всё равно, где служить, лишь бы полегче, честно тебе говорю. Меня ведь, Котофеев, уже завучем назначили в школе моей… а тут повестка! на тебе! Ну, какой из меня вояка?!»
«Можно подумать, я Кутузов или Наполеон! Призвали — служи!»
«Я и служу…» — вздохнул Здись, но и после разговоров с Котофеевым своих поисков места хорошей службы не прекратил.
«Равняйсь!»
Как-то рано поутру старшина роты прапорщик Хороводин выстроил личный состав и объявил, что набираются добровольцы в школу военных поваров. «Желающие, три шага вперёд!»
После небольшого промедления своё желание узнать хитрости обращения с полевой кухней и особенности единовременной чистки центнера картошки выразили два человека — понтийский грек Кулаксизов и двухметровый сибиряк Корниенков. Кулаксизов, надо полагать, хотел попробовать применить к военно-полевым условиям традиции древней кулинарии своего народа, как-никак взрастившего Геракла, а Корниенков, по предположению Котофеева, явно не наедавшийся ни за завтраком, ни за обедом, ни за ужином, решил таким образом обеспечить себе нормальное пропитание на ближайшие два года.
Оглядев добровольцев и оставшись доволен их статью, Хороводин вновь устремил взгляд на строй.
«Двоих мало. Можно ещё! Три шага вперёд!»
Подумав, ряды товарищей покинул «поплавок» Щоткин. У него уже было двое детей, но он, как видно, после увольнения в запас на достигнутом останавливаться не собирался и для этого решил приобрести нужную в большом семействе специальность.
«Ещё!»
Последовать примеру Кулаксизова, а возможно, и посостязаться с ним в использовании возможностей армейской кухни решил ещё один органический носитель гастрономических феноменов, на этот раз молдавских, — рядовой Капмару.
«Ещё!»
«Товарищ прапорщик, вы рядового Мукурдюмова возьмите! — подал голос ефрейтор Цепенев. — Он у меня повар профессиональный! В ресторане работал! Мукурдюмов! Выйти со строя!»
«Не хочу я в повара! — неожиданно упёрся Мукурдюмов. — Я в лётчики хочу! Вы сами, товарищ прапорщик, говорили!».
«Что я говорил?!» — Хороводин подошёл ближе, разглядывая тощего, длинноносого Мукурдюмова.
Говорил, говорил! И Сергей тоже слышал. Накануне в курилке Хороводин, привольно усевшись среди новобранцев, вдруг пустился в рассказы не о тяготах и лишениях воинской службы, что было в карантине обычным делом, а о всяческих радостях, которые есть у них, офицеров и прапорщиков Военно-Воздушных Сил. Начав с перечисления многочисленных предметов вещевого довольствия и обозрения отличий меню лётно-технической и просто лётной столовых, Хороводин плавно и неуклонно перешёл к наслаждениям личной жизни, несомым воздушным родом войск, и заключил попросту афористически:
«У нас, лётчиков, в каждом городе — жена!»
Наверное, на это и намекал Мукурдюмов, но Хороводин намёка не принял. «Давай выходи! Повысишь квалификацию!»
«Это приказ?» — очевидно, приобретя кое-какие навыки в своём ресторане, щупленький Мукурдюмов решил не сдаваться.
«Приказ, приказ…» — Хороводин вновь двинулся вдоль строя, пока не уставился на Котофеева.
«А ты чего не выходишь, Корреспондент? Не всё же пёрышком чирикать… В армии повара тоже нужны…»
«Да у нас ведь, товарищ прапорщик, не просто армия, а ВВС, сами говорили», — вынужденно повторяя довод Мукурдюмова, Котофеев смотрел за плечо прапорщика в сторону казармы, где, как было видно, Здись Мартыневич, бывший как раз дневальным, узнав, вероятно, о наборе в повара, устремился туда добровольцем, забыв о своих обязанностях. И только окрик дежурного по роте сержанта Будяка остановил его. Понурившись, Здись вошёл в казарму, а Хороводин, так и не выдернув Котофеева из строя, завершил отбор.
«Нет больше поваров?»
«Никак нет», — неожиданно для себя гаркнул Котофеев.
«Равняйсь, смирно! Ефрейтор Цепенев, сопроводите наших поваров в распоряжение дежурного по кухне, остальным — разойдись! Можно оправиться, покурить. Через пять минут — построение!»
К вечеру выяснилось, что, действительно, Хороводин — прапорщик не без фантазии. С наступлением жары возникла угроза дизентерии, и потребовалось провести санитарную обработку выгребных ям, туалета и канализации в столовой. Чем возжелавшие стать военными поварами весь день и занимались.
Счастливо и независимо от своих устремлений избежавший опыта золотаря Здись всё же не успокоился. Узнав, что в карантин прибыла команда из музвзвода для обеспечения музыкального сопровождения во время присяги, Здись обнаружил у себя недюжинные способности к вокалу. Особенно вдохновляло его то, что в рамках музвзвода, как рассказывали, организовался как раз вокально-инструментальный ансамбль «Поющие радары», а не владея каким-либо музыкальным инструментом, Мартыневич, как оказалось, помнил немало фрагментов оперных арий. Подавно он, по его убеждению, смог бы петь эстрадные песни.
Отныне Здись старался по нескольку раз на дню пройти мимо того или иного из музвзводовцев, а прежде всего мимо лейтенанта Лужникова, их командира, напевая, причём довольно громко и чётко, ту или иную знакомую ему арию.
Были здесь и проблемы: во-первых, Здись, хотя и наделённый слухом, обладал явно выраженным тенором, а вот арии, как назло, он помнил в основном басовые и баритональные. Так что странновато было слышать из его тонких уст саркастические слова Мефистофеля о продажности «рода людского» или своеобразную лирику Кончака: «Если сокол ко гнезду улетел, мы соколика опутаем красною девицей». Во-вторых, ни одну из арий он не помнил полностью, и порой ему приходилось обрывать своё пение в самом драматическом месте.
Эта степная опера обернулась для Здися неожиданной драмой. Как оказалось, кроме равнодушных к его пению музвзводовцев и лично комвзвода у него оказался заинтересованный слушатель. Это был всё тот же прапорщик Хороводин.
Однажды Мартыневич, занятый на покраске фундамента казармы какой-то чёрной гадостью, увидев приближавшегося со стороны штаба лейтенанта Лужникова, завёл баритональную арию князя Елецкого из «Пиковой дамы»: «Счастливый день, тебя, тебя благославляю!..» Достоинство этой арии для певца было в том, что он помнил её полностью и, воодушевляясь, пел всё громче и громче, причём стараясь не смотреть на передвижение Лужникова и создать обстановку совершенно естественную. Но вдруг, когда Здись допевал последнюю строчку, его окликнул появившийся на ступеньках казармы прапорщик Хороводин. «Мартыневич! Ко мне!» Тоскующим взглядом уставясь в спину совершенно невозмутимо удалявшегося Лужникова, Здись всё же, лелея в себе неясную надежду, подошёл к старшине роты и отрапортовал.
«Вижу, что явился! Третий день за тобой наблюдаю… то есть слушаю. Как соловей, е-и-ть, поёшь!»
«Спасибо, товарищ прапорщик», — почти прошептал Здись.
«Спасибо, е-и-ть?! Два наряда вне очереди!»
«За что?» — от изумления Здись вовсе потерял голос, и из горла его вылетело совсем не музыкальное, а почти предсмертное: «…а…х…о?».
Но Хороводин вопрос понял.
«За что, е-и-ть?! За сокрытие таланта, е-и-ть! Я, понимаешь, мучаюсь, никак ротного запевалу найти не могу, а он… е-и-ть… затаился! Лемешев хренов! Всё! Кругом! Шагом марш!».
Так Здись, ничуть того не желая и совершенно задаром (если не считать двух нарядов, про которые Хороводин не забыл и проследил за их отработкой), стал ротным запевалой. Единственная выгода оказалась в том, что новое его положение ввело Здися в окончательно фаталистическое состояние, и он вплоть до конца карантина уже не пытался взять судьбу в свои руки и молил её только о том, чтобы на службе в гарнизоне его стезя запевалы не продолжилась.
«Равняйсь!»
Спору нет, Здись был парень душевный, но для своих двадцати шести лет и при наличии педагогического опыта чересчур наивный. Конечно, в армии ему пришлось нелегко, ибо, расслабившись среди детей в своей школе, он уже окончательно приготовился к гражданской жизни и даже отпустил довольно заметное брюшко. Но любая его попытка облегчить себе жизнь в мундире оборачивалась лишь новыми её осложнениями.
Когда он повредил себе конечности тесными трусами, то, разумеется, отправился в медпункт, где санинструктором оказался его земляк из второй роты Игорь, или, как его называл Мартыневич, Гарик Фирсюк, такой же, как он, новобранец, только с дипломом врача. Однако и землячество не помогло Здисю.
Начальник медпункта, старший лейтенант Товарчук распорядился наложить на повреждённые места такую жгучую мазь, что Мартыневич не только не исцелился, но и едва не рухнул в обморок, потом до отбоя поскуливал от безумной боли, а ночью несколько раз вскрикивал во сне, пока наконец сержант Будяк не пригрозил ему очередными нарядами вне очереди
Познакомился с Фирсюком и Котофеев. Произошло это при обстоятельствах трагикомических. Во время учебных занятий по окапыванию лежавший рядом с ним рядовой Карпеев настолько старательно размахивал сапёрной лопаткой, что одна из полновесных порций полигонной земли точнёхонько угодила в физиономию Котофеева, засорив его ничего не ожидавшие глаза так, что он был отправлен командиром взвода лейтенантом Кузьменко в медпункт.
Жмурясь и растирая глаза тыльной частью ладони, приплёлся Сергей в штабную казарму, половину которой занимал медпункт, где был встречен неожиданным вопросом:
«Ну, что? Ещё один пулемётчик?»
Перед ним стоял худой высокий брюнет с погонами старшего лейтенанта медицинской службы. Человек был отдельно, погоны — отдельно. Взгляд его тёмных глаз неустановимого цвета сверлил не хуже бормашины.
«Почему пулемётчик?» — удивился Сергей.
«Не знаю почему. Жрёте что попало, руки не моете, вот и дрищете! Только на дизентерию закосить не удастся! Сейчас сделаем тебе «телевизор», а если ничего не обнаружим, пойдёшь на полы! Впрочем, давай-ка для начала нам полы помой, вон как сачки вроде тебя здесь натоптали!»
Сергей ничего не понимал. Однако в этот момент из другой комнаты вышел парень в белом халате, но в солдатской пилотке. «Видимо, Фирсюк», — догадался Котофеев, уже слышавший о нём от Здися.
«У нас дизентерийщики появились, — пояснил парень, — вот товарищ старший лейтенант и спрашивает, нет ли у тебя признаков этой болезни».
«Да-да, — продолжил старлей тем же тоном, что и прежде. — Сачкануть не удастся!»
«Какое там сачкануть! — Резь в глазах за всё это время только усилилась. — Целую лопату земли в глаза зафигачили, посмотрите!»
«Фирсюк, посмотри! — Взгляд старлея стал безразличным. — Но освобождений никаких не дадим! — прибавил он. — Мало ли, земля! Проморгается!»
Фирсюк сделал своё дело быстро и ловко. Осмотрел, промыл глаза, закапал. «Ты не удивляйся! — шепнул. — Сачков действительно много! А лейтенант Товарчук здесь как бы на испытательном сроке. Проштрафился в своём госпитале, вот и старается. Для него каждый больной — минус, а сейчас дизентерийщики пошли, между нами. Понял, почему он тебя пулемётчиком назвал?»
«Теперь понял, — так же вполголоса ответил Сергей и, пользуясь тем, что старлея в кабинете не было, прибавил: — Но вообще-то хотелось дать ему по морде… Какого чёрта! Врач, называется. У меня самого мама врач, так что я знаю…»
Что он знает про врачей, Сергей договаривать не стал, и так было понятно.
«Врачи разные бывают, — меланхолично пробасил Фирсюк. — А ты заходи, когда будет свободное время. Или лучше заходи, чтобы глаза закапать. Это и вправду тебе не помешает».
«Ну, что? Практически здоров? — в дверях появился Товарчук. — Дизентерия не прорезалась?»
«Всё шутите, товарищ старший лейтенант, — примиряюще прогудел Фирсюк, голос у него был низкий, настоящий басовый. — Всё с ним в порядке, только нужно ещё будет раза два альбуцид закапать: сегодня вечером и завтра утром. У него мама врач».
«Значит, маменькин сынок. Пойдём, оформлю. Как зовут?»
«Рядовой Котофеев», — ответил Сергей по уставу.
«Мне не рядовой надо, а твоё имя-отчество, как положено».
«Сергей Андреевич».
«Ну, пошли, Сергей Андреевич…»
С тех пор всякий раз, завидев Котофеева, а тем более встретив его в санчасти, Товарчук неизменно приветствовал Сергея вопросом:
«Ну что, Сергей Андреевич, очи не повылазили?», на что Котофеев в том же тоне отвечал:
«Ещё время не пришло, товарищ старший лейтенант», — после чего Товарчук затыкался намертво, то есть до следующего раза.
А с Фирсюком Сергей, можно сказать, подружился. Игорь, в отличие от дикого Товарчука, оказался, как многие знакомые ему врачи, начитанным парнем, к тому же окончившим музыкальную школу. Скоро и он, пользуясь своим достаточно свободным положением, стал заглядывать в канцелярию первой роты, когда Котофеев с друзьями делали свою прессу, которая ничего им не приносила, кроме неприятностей и вместе с тем какого-то сладострастного чувства изощрённой насмешки над сержантами и ефрейторами.
Фирсюк был говорлив, мог поддержать любой разговор, но почему-то никогда не рассказывал, как при высшем медицинском образовании ухитрился угодить в армию рядовым. Правда, несколько раз намекал на какие-то таинственные обстоятельства, вполне, впрочем, обычные: подпольные аборты, судя по его рассчитанным обмолвкам. Но, в отличие от всех остальных, готовых подробно рассказать первому же слушателю, как они загремели в армию, Фирсюк был, на удивление, молчалив. Хотя можно было догадаться, что он не приходил в военкомат с жизнеутверждающей улыбкой на лице и не умолял военкома незамедлительно призвать его в войска.
Среди карантинного контингента разыскать добровольцев было делом почти безнадёжным. Во всяком случае, даже Витя Кнапель с его исключительным аналитическим чутьём и профессиональным навыком реконструировать происшедшее по малозначащим деталям вычислил в своей роте всего двух добровольцев.
Шура Данилов укрылся в армии по причине неожиданной беременности одной из его случайных подружек, которых у него, игравшего в ресторанном ансамбле, хватало. Но получилось так, что на этот раз его решили во что бы то ни стало женить, и только призывная комиссия, подтвердившая факт физического здоровья Данилова А.П. и его годность к строевой службе, спасла вчерашнего саксофониста от немедленной встречи с навязчивыми сватами. Впрочем, особого оптимизма в связи со своей удалённостью от опрометчивой возлюбленной Шура не проявлял и каждое появление прапорщика, отвечавшего за доставку почты, равно как и замполита Калачёва, встречал с неприятным волнением.
Вторым добровольцем был Гарегин Атомян. Причины его странного добровольчества Кнапелю пока не удалось установить полностью, но он уже догадывался, что этот рослый красавец, учившийся уже на втором курсе строительного факультета, предпочёл казарменную койку тюремным нарам, ибо его некие гражданские деяния, Кнапелю в точности пока не известные, явно подпадали под серьёзные статьи Уголовного кодекса.
Большинство оказалось в армии обычным порядком — кто, прежде всего сельские ребята, по возрасту, кто как «поплавочники», потому что кончилась отсрочка. Проведя здесь совсем немного времени, Сергей понял, что обычное для его круга состязание с военкоматом с единственной целью не загреметь в армию для многих, находящихся здесь, было попросту непонятно.
У того же сержанта Бычина была своя правда, и, пожалуй, посильнее, чем у косивших от армии интеллектуалов и лично рядового Котофеева. Его пребывание в казарме было потерей времени уже осознавшей себя личности, а происходящее в карантине выглядело какой-то затянувшейся игрой переростков. А для Бычина это была часть жизни. Его призвали служить, и он служил и получил ефрейтора, затем младшего сержанта, и вот, перед отправкой в карантин, стал сержантом, а значит, ему засветила и широкая лычка сержанта старшего, а затем и старшины. То, что для Котофеева было тягота, для Бычина — просто служба, и его собственные тягостные воспоминания о карантине с волшебной простотой уже забылись.
Но особенно бы удивился новобранец Котофеев, узнав, что если ему снились туманные лирические сны с какой-то длинноногой стройной девушкой, у которой он никак не мог разглядеть лица, то «старику» Бычину с почти навязчивой постоянностью с февраля по ночам являлась одна и та же картина: он строит роту на утреннюю зарядку, командует «бегом», сам бежит сбоку, но вдруг личный состав роты, ленивый наяву, ускоряется, и вот уже Бычин не может догнать строй и бежит сзади, бежит не задыхаясь, легко, но догнать не может, только отчётливо видит, что впереди его солдатики бегут почему-то уже совсем без обмундирования и без сапог, а потом, вглядевшись, понимает, что это уже никакие не солдатики бегут, а самые, как есть, настоящие девчонки. И Бычин ускоряет бег, а ему кто-то шепчет: «Скинь сапоги тоже, скинь», и вот он уже бежит в одной пилотке и почему-то с ремнём на голом торсе, а девушки оглядываются и смеются, смеются, но — не догонишь… Впрочем, об этом сне Бычин Котофееву — понятно — не рассказывал, а когда в удобную минуту поведал о происходящем с ним сержанту Будяку, отметив ту удивительную особенность, что в первых этих сновидениях он бежал с девчонками по снегу, хотя совсем не было холодно, а теперь весной бежит куда-то к речке, Будяк, как всегда, оказался глубокомыслен: «Значит, уже и бром стали воровать!»
По устойчивому и никак не опровергаемому поверью, в пищу солдатикам, для их успокоения и обеспечения сосредоточенности на выполнении учебно-боевых задач, добавляли соответствующие снадобья. В эту подробность армейского быта новобранцев посвятили во время первого же посещения карантинной столовой.
Подойдя к выстроенным на краю длинного стола зелёным эмалированным кружкам с бледно-розовым киселём, ефрейтор Кузовков начал производить с ними нечто, напоминающее лабораторную работу по химии, а именно: из каждой отливал понемногу в одну из кружек. Это было несложно, поскольку все кружки были наполнены ровно наполовину (как убедился Котофеев уже в гарнизоне, такова была армейская кулинарная традиция: киселя и компота наливать по полкружки). «Здесь вам не гражданка, — приговаривал ефрейтор. — Здесь даже еда особая. Вот этот кисель не просто кисель, а с бромом кисель. Знаете, зачем?» Личный состав заинтересованно молчал. «А затем, чтобы вы не о бабах думали, а о службе! Понятно?» Все, кроме рядового Лизаринова Евгения, промолчали, а сей не удержался, мгновенно просчитав, что наполняет Кузовков кружку для себя: «Понятно, товарищ ефрейтор! Только я думаю, что, наверное, недаром так кисель разливают. Ведь если с бромом этим переборщить, то можно в конце концов импотентом оказаться! Зачем же вам удар на себя принимать? Понятно, что вы — наш командир и должны подавать нам пример в преодолении труд…» Мгновенно покраснев, Кузовков оборвал наглеца. «Без твоих советов обойдусь, салабон!» В историю про бром он почему-то не верил, а салаг решил и в столовой немного попугать, а заодно и киселю выпить вволю, но вот из-за таких говорливых…
В отличие от Кузовкова, сержант Будяк в бромовые атаки на организм солдатиков верил безоговорочно и непреложно. Он даже, будучи дежурным по кухне, проводил свою собственную разведку на этот счёт. И хотя никаких подмешиваний при нём не производилось, а несшие службу на кухне солдаты клялись, что ничего подобного не бывает и в другие дни, Будяк смекнул, что проклятое лекарство поступает в столовую вместе с концентратом киселя, и с тех пор кисель не пил и, когда обрёл это право, не занимался его переделом. Этот парадокс, хотя такого слова он и не знал, особенно восхищал его: «старики» выпивали кисель салаг и тем самым ослабляли себя, и надо же! — перед грядущим дембелем, в то время как молодые, которым только служить да служить, наливались безопасным чаем, который хоть и заваривали веником, но всё же не травили медикаментами. С другой стороны, Бычин, который в потреблении киселя никогда себя не ограничивал, видел такие сны, которые в будяковских краях назывались «видениями ангелов», хотя никаких ангелов в этих снах не было, а были женщины, обычно голые. И что самое тревожное, такие сны отказавшемуся от киселя Васе Будяку не снились со времён гражданки.
«Вольно!»
Ночь, особенно когда нет возможности спать, располагает к философским обобщениям. Вымыв положенное количество квадратов казарменного пола раньше других нарядчиков, — два постоянных участника «ночных полётов» Кнапель и Котофеев стояли в ночной тени близ входа в казарму и ждали общего завершения процедуры. Только после этого дежурный по роте, чаще всего при участии других бодрствующих сержантов, отпускал штрафников по месту постоянной дислокации в спальном помещении.
Было тихо, безветренно. Где-то вдали, в глубинах степи, время от времени ровный мрак ночи бесшумно разрывался прозрачно ослепительными, завораживающими молниями.
Из казармы вышел низкорослый рядовой Константинов с цинкой и, качаясь, выплеснул воду под яблоню, росшую слева от входа в казарму.
«Неравенство, неравенство, неравенство», — сокрушённо проговорил Кнапель.
«А что такое?» — не понял Котофеев.
«Это дерево, — пояснил Кнапель. — Вы обратили внимание, милостивый государь, сколько воды ежедневно под него выливают?»
«Не задумывался, — признался Сергей, хотя тут же вспомнил, что и сам не раз опорожнял цинки под ствол этой яблони и в последний раз сделал это несколько минут назад. — Действительно, многовато для одного дерева».
«Казалось бы, благо, — Кнапель уже увлёкся. — Засушливая степь, жара, с водой проблемы, расти и радуйся, что тебя посадили в таком месте, где таких проблем нет. А получаются другие проблемы, похлеще, и если вы обратили внимание, соседние деревья чувствуют себя куда лучше. Они и выше, и листьев на них больше, и, думаю, яблоки на них будут покрупнее. Слишком хорошо — это совсем нехорошо. Вроде бы нехитрая истина, а забывать её никак нельзя!».
«Да-а, — протянул Котофеев. — “Яблоне дали напитца”». — Он вспомнил, как во втором классе дали задание придумать предложения, и он сочинил это, оно ему очень понравилось, а учительница совсем не заметила его красоты, а заметила только ошибку и поставила ему за урок «тройку», притом в журнал. Кнапель не переспросил, но предложение понял, потому что подхватил: «…а сусликам — искупатца. И так всюду здесь! Иерархия подчинения!».
«Эх», — махнул рукой Котофеев.
Во время строевых занятий у них в карантине возникла как-то сама собой однообразная забава. После очередной команды сержанта: «Вольно! Можно оправиться, покурить. Разойдись!» — кто-то обязательно бросался на поиски сусличьих норок, найдя, радостным воплем созывал сослуживцев, а когда они подбегали, уже заканчивал изливать свой внутренний ресурс в маленькое отверстие в сухой степной земле. Зато наготове был следующий брандспойт, затем ещё и ещё… И сам по себе процесс этот был жизнерадостным, а уж когда удавалось залить норку до того, что оттуда вылезал ошалевший от пенных струй суслик!.. Вскоре это занятие приобрело облик ежедневного соревнования — вначале между отделениями, а затем и между взводами, поскольку жидкости требовалось много, а суслики тоже были не дураки и свои жилища сооружали так, будто прошли инструктаж по технике безопасности: с запасными ходами. Заканчивалось гидроизвлечение суслика обычно гибелью зверька под сапогами под возгласы: «Бей вредителя сельского хозяйства!», хотя никакого сельского хозяйства на много вёрст вокруг не наблюдалось. Правда, в завершающей части охоты участвовали лишь немногие военнослужащие.
«Равняйсь!»
Утренний осмотр. Ефрейтор Двинский делает замечание рядовому Сапегину за то, что он плохо выбрит.
Сапегина ни с того ни с сего потянуло на откровенность: «А я вообще сегодня не брился».
«На пол…» — было возопил Двинский, но опомнился и, вытянувшись в струнку, скомандовал:
«Отделение, смирно! Рядовой Сапегин! За несоблюдение правил личной гигиены — один наряд вне очереди!»
«Да я, товарищ ефрейтор, бреюсь…»
«Отделение, смирно! Рядовой Сапегин! За пререкания с командиром объявляю вам строгий выговор!»
«Но, товарищ ефрейтор, я ведь хочу объяснить…»
«А где «есть», сала… — Двинский удержался и вновь принял командную стойку. — Отделение, смирно! Рядовой Сапегин! За нарушение требований устава объявляю вам выговор!»
Но Сапегин не унимался, как видно, уловив, что за небритьё Двинский назначил ему максимальное наказание из всех, на которые он, как командир отделения, имел право, и теперь можно всё же отстоять свою правду, которая была в том, что по юности возраста Сапегин на гражданке брился не чаще, чем два раза в неделю, и даже в зеркале не видел причин, чтобы этот распорядок менять.
«Товарищ ефрейтор! Я не брился не потому, что не хотел или не успел бриться, а…»
Двинского, однако, не интересовали причины, по которым рядовой Сапегин показался ему небритым. И хотя они, как видно, интересовали личный состав — «Пусть скажет!» — выкрикнул рядовой Турунтаев, — Двинский гнул в свою сторону.
«Отделение, смирно! Рядовой Сапегин! За нарушение правил поведения в строю делаю вам замечание!»
Всё! Сапегин торжествует — Двинский загнан в угол. Сейчас он опять заговорит, и ефрейтор окажется в тупике, за одно и то же столько наказаний назначить невозможно.
Однако и Двинский знал уставы.
«Рядовой Турунтаев!» — выкрикнул он.
«Я», — без должной бравости отозвался Турунтаев, предчувствуя недоброе.
«За разговоры в строю объявляю вам один наряд вне очереди! — и, не давая личному составу опомниться, скомандовал: — Отделение, разойдись!»
На следующий день в боевом листке отделения ефрейтора Красулина появилась басня «Цирюльник и Брадобрей».
Поскольку боевой листок Красулин назначил делать Чернюшина, он и призвал его на расправу. В ленинской комнате рядом с замкомвзвоза сидел не без умысла прихваченный Красулиным комсорг роты Стёпа Кичко, из трактористов Кировоградской области, парнишка с устойчиво туповатым выражением на лице. Впрочем, было дело, в котором Стёпа не имел себе равных не только в роте, но, надо полагать, и во всём карантине. При заправке койки требовалось вначале туго натянуть на матрац две простыни, а затем одеяло. После чего начинался процесс, называемый «отбить койку»: вдоль края матраца устанавливалась перевёрнутая на сиденье табуретка, и ребром ладони следовало добиться жёсткой и чётко прямоугольной складки на обтянутом одеялом матраце. Дело на первый взгляд незамысловатое и на практике почти недостижимое для лиц, отягчённых интеллектуальными профессиями. А вот Стёпа Кичко отбивал койку виртуозно. В то время как командиры отделений вынуждены были проводить особые занятия по соответствующей заправке мест для спанья, Стёпа Кичко достиг совершенства едва ли не с двух подходов, и вскоре этот победитель-ученик показывал побеждённым учителям безупречно прямую и жёсткую стрелку на своей, а особо недоверчивым младшим командирам и на их койках. Неудивительно поэтому, что на общем собрании роты, проводившемся по указанию замполита, старшего лейтенанта Калачёва, ефрейтор Слава Райгородский выдвинул Стёпу в комсорги роты. Вообще-то, если честно, Слава просто хотел пошутить, когда на вопрос замполита, какие будут предложения по кандидатуре комсорга роты, выкрикнул: «Рядового Кичко!» Сам Слава свою коечку, честно говоря, заправлял паршиво. Но Калачёв услышал, а обрадованный личный состав, не рвущийся в идеологические структуры, единодушно поддержал. Стёпа, похожий лицом то на конопатое птичье яйцо, то на рыжую собачонку без роду и племени, может быть, даже не совсем хорошо понимавший, что происходит, тоже проголосовал «за» (собачонка была маленькой, но готовой поддержать свои интересы). На проводах в армию ему желали вернуться сержантом, но пока что на всякий случай и комсоргом было избраться неплохо. Он не стал говорить этим оказавшим ему уважение людям, что в комсомол его приняли за два месяца до призыва в армию именно потому, что по району вышло решение отправлять на службу не менее девяноста процентов комсомольцев. А раньше он в комсомол поступать не хотел: у него была хорошая зарплата, и взносы пришлось бы платить не две копейки в месяц, как платили у них в школе, откуда он, впрочем, ушёл после восьмого класса.
И вот теперь Стёпа Кичко сидел вместе с ефрейтором Красулиным в ленинской комнате и грозно спрашивал у грустного, растерянного Чернюшина: «Ну, шо, допысався?»
Чернюшин молчал. Он считал ниже своего достоинства отвечать что-либо. Представители военного и политического командования, напротив, оказались красноречивыми. «Покажите мне устав, — вкрадчиво спросил Красулин, — где сказано, чтобы в боевом листке были басни?»
Чернюшин молчал.
«Товарищ комсорг, — обратился Красулин к Стёпе, — вам не встречалось в каких-либо партийно-политических документах указание, чтобы писать в боевой листок басни?»
«Ни, — помотал головой Стёпа. — Ничого такого я не знаю. Цэ политика», — для значительности прибавил он.
Красулин очень обрадовался этому уточнению.
«Почему рядовой Кичко понимает, где он находится, а вы не понимаете? — уставился он в глаза Чернюшину. И, пытаясь всё же прервать упорное молчание проштрафившегося, добавил: — Чему вас только в институте учили?! «Боевой листок» — это что, “Крокодил”?» — вопросил он, выказывая незаурядную способность проводить сопоставительный анализ стенной ведомственной печати и всесоюзных специализированных периодических изданий.
Этого Чернюшин, окончивший иняз университета, не выдержал. «Товарищ ефрейтор, накажите меня, как считаете нужным, и я пойду».
«Куда ты пойдёшь! — взорвался Красулин. — Пойдёт он! — Взял себя в руки. — Ну что, товарищ комсорг, накажем?»
«А то! — вновь оживился Стёпа. — Зóвсим оборзели!» — с удовольствием применил он на днях выученное новое русское слово, причём с таким вкусом, что и Красулин посмотрел на него с опаской: если он в салагах такой, чего же потом от него ждать! Но комсорг есть комсорг, сами выбирали.
«Вольно!»
Отношений с внешним миром в карантине почти не было, но Котофеев вдруг почувствовал, что он без них прекрасно обходится. На политзанятиях Калачёв, Титин и командиры взводов длинно и скучно пересказывали им официальные новости. Как и водится, в Союзе всё было спокойно, а за границами отчизны продолжали поднимать голову реваншизм и сионизм. Конечно, Котофееву хотелось получить весточку из дома (сам он отправил несколько намеренно безответных писем — адрес дал, но в карантин просил не писать), но однажды только порадовался, что ему не пишут.
«Эй, Завесов, — тебе письмо! — Сержант Бычин размахивал конвертом. — Надо же, успело обернуться! Подставляй нос!»
Расстроганный Завесов, часто моргая, послушно вытянул шею, и Бычин стал отсчитывать удары — по неписаной здешней традиции, по числу дней, проведенных в карантине. Понятно, что ударов оказалось больше двадцати, и Завесов получил долгожданное письмо порядком измочаленным.
Пошмыгивая раскрасневшимся носом, он двинулся за угол казармы, но был остановлен ефрейтором Красулиным.
«Куда?! Построение! Потом прочитаешь!»
Вздохнув, Завесов спрятал письмо в нагрудный карман.
«Потом» наступило не скоро, но Котофеев видел, как парень открыл истерзанный о его нос конверт и вытащил оттуда мятую и надорванную фотографию девушки с венком из одуванчиков на голове.
«Вольно!»
Когда карантинный месяц был уже позади, Котофеев понял, что в первые ночи там, в майской степи, ему снились прекрасные, полные света и цвета сны. Он упивался этими снами, хотел, чтобы они длились вечно… но, как понял, ни одна подробность из этих снов теперь ему не помнилась. Когда раздавался вопль дневального: «Рота, подъём!», сны неведомо куда безвозвратно улетучивались. Ничего не помогало, хотя он даже пытался обязать себя просыпаться за несколько мгновений до крика, чтобы сон запомнить, и это даже стало у него получаться, но быстро оказалось, что такое вынужденное самопробуждение разрушает память о сне ещё проще, чем команда дневального. Там хоть удавалось досмотреть сон до конца, хотя и забыть о нём, здесь же сон, прежде чем прекратиться, превращался в неизменный мутный кошмар, словно тебя засунули в узкую бесконечную трубу, заполненную непроницаемо грязной жидкостью.
Только один сон, в последнюю ночь перед отъездом из карантина, как-то зацепился в памяти Сергея. Он, Котофеев, уже остриженный наголо, ходил по городу и сообщал всем, кто встречался, о своём предстоящем отбытии в армию. Что отвечали на это сообщение люди, не запомнилось. Правда, однажды встретился ему шестнадцатилетний мальчик, и они молча долго смотрели в лица друг друга. Это был его брат, каким он должен был стать через два года, к возвращению Сергея со службы.
«Равняйсь!»
День присяги обещал быть долгим. Он делился на две части: торжественное мероприятие в карантине и после обеда — разъезд по частям.
Это весьма драматическое мероприятие, которого все, а не только Здись Мартыневич, ждали, словно под звуки арии «Что день грядущий мне готовит?», оказалось в итоге скучным и быстрым, как столкновение автомобилей на шоссе. Несмотря на то что в карантине было немало инженеров и других спецов, пригодных для службы на аэродроме по своей профессии, почти всех «поплавков», как и предсказывали слухи, отправили в батальон охраны и батальон тыла. Нескольких человек взяли в комендантскую роту, а Сергея Хороводин неожиданно отправил в штаб, отчего тот и не увидел подробностей распределения товарищей по оружию в части.
Тех нескольких сотен метров, которые Котофеев прошёл до штабной казармы, хватило ему для совершения нескольких путешествий на службу в отдалённые точки и даже в какую-то секретную часть. Особенно затосковал он, войдя в штаб: здесь так по-домашнему пахло подливой из свежих помидоров! Где их только раздобыли в июне! Но всё оказалось нестрашно: в кабинете замполита сидели немолодой майор и ещё два парня в солдатской форме, по виду тоже из карантинных, причём один был в золочёных очках.
«Ну, вот и третий, — поднялся из-за стола Калачёв. — Рядовой Котофеев. Особо ценный кадр. Журналист. И почерк, сами видели».
«Да, писать им придётся много», — сказал майор, обмахиваясь фуражкой. Всюду, и в штабе тоже, царила степная жара.
«В писаря меня, что ли, определяют?» — без воодушевления подумал Сергей.
Но тут же многое разъяснилось. Майор Бармин, оказалось, из лётной службы военного аэродрома, на котором им предстояло служить. А там, в свою очередь, диспетчерская служба, куда из всего карантина отобрали только их троих. Оказалось, что у них троих оказался самый лучший почерк из всего карантина. Ну, не совсем, само собой, из всего: почерки «поплавков» не рассматривали. Потом отвергли ещё нескольких каллиграфов с восьмиклассным образованием. Безоговорочно взяли совхозного шофёра Петю Загуменникова (правда, проработал он шофёром всего десять дней, первого мая ему исполнилось восемнадцать, третьего его пустили за баранку, а пятнадцатого уже отправили в войска). У Пети оказался никем не превзойдённый почерк, даже не каллиграфический, а просто-таки художественный. Второй, в золочёных очках, москвич Стасик Ляпустин, привлёк командование свидетельством об окончании художественной школы, которое оказалось в его бумагах. Ну, и вот он, Сергей, постоянный и непременный поломойщик по кличке Корреспондент. Повезло, можно сказать.
«Вольно!»
Присягу принимали, как и положено, поротно и повзводно. Поскольку карабинов в карантин завезли не на весь личный состав батальона, оружие распределили равномерно по взводам так, чтобы с ним оказывались все стоявшие в первых шеренгах. После того как первая шеренга принимала присягу, посредством нехитрых строевых приёмов карабины передавались стоявшим во второй шеренге — и так далее. Когда дошла очередь до Сергея, он, с некоторым удивлением для себя самого и в отличие от многих своих сослуживцев, постарался прочитать текст военной присяги со старанием и передать значительность с ним происходящего.
Вместе с тем во время политзанятий, когда их заставили заучить присягу наизусть — несмотря на то что папку с её текстом они, как положено, держали раскрытую в руках, — Сергей предавался вольным размышлениям о её содержании. Так, ему было не очень понятно, почему он должен, как сказано в тексте, беспрекословно выполнять все приказы командиров и начальников, если, он это знал по рассказам знакомых фронтовиков, других послуживших людей, приказы нередко отдавались совершенно дурацкие, идиотские и попросту солдат ни за что ни про что губившие. Он без рассуждений был согласен, что защищать свою Родину каждый должен быть, как сказано в присяге, всегда готов, но он хотел бы пояснений: что это значит — выступить на защиту своей Родины, а именно: куда выступить? Одно дело, когда немцы сунулись к нам в сорок первом, но, пожалуй, совсем другое то, что родственник мужа маминой сестры погиб в Чехословакии в шестьдесят восьмом году, причём это было страшной тайной, совершенно запретной, и надо было уверить всех, и своих самых близких людей прежде всего, что Валера погиб из-за несчастного случая на учениях под Новосибирском, а не сгорел в танке (и, как все со страхом догадывались, не один сгорел) где-то в Западных Карпатах, и сожгли этот танк даже не чехословацкие военные, а какие-то местные жители. Об этом родителям Валеры рассказал появившийся у них дома через два года после его гибели старый капитан-танкист, фронтовик, только что уволенный в запас. В годы войны он освобождал Чехословакию, а теперь сидел и плакал, говоря, что они оказались хуже немцев, и в конце концов уже отец Валеры стал капитана успокаивать… хотя ещё через год умер от инфаркта, не дожив и до пятидесяти… Нет, совсем не хотелось Сергею защищать свою Родину в чужой стране.
Впрочем, пока этого никто от Сергея не требовал. Нужно было лишь произнести перед строем присягу и расписаться на особом листе. Процедура простая, хотя при таком количестве принимающих достаточно долгая и становящаяся особенно долгой из-за повторяемости много раз одного и того же.
Более живо прошла присяга в особом подразделении, которое выделили в карантинном батальоне. Его составили из новобранцев, попавших в санчасть с диагнозом «острая дизентерия» или с видимыми подозрениями на неё. Таковых набралось достаточно много, и выстроили их отдельно от батальона, в непосредственной близости от здания уборной. Кто-то немедленно назвал несчастных четвёртой ротой, затем это наименование переиначили в пулемётную роту, что было немедленно подхвачено всеми — без особенных раздумий об уязвимости человеческих желудочно-кишечных трактов вообще и твоего собственного в частности.
Пулемётчики полностью выполняли все предписания принятия присяги, но всё же им было дано исключительное право, в случае неотложной необходимости, подать молчаливый знак рукой старшему лейтенанту Товарчуку, назначенному здесь командовать, и после его кивка головой аккуратно покинуть строй и проследовать в уборную. Как заметил вполглаза наблюдавший за этой командой Котофеев, несколько человек своим правом больных действительно воспользовались, причём было видно, что действительно вынужденно: едва выбравшись из строя, попросившиеся стремглав, хотя все как-то единообразно боком, бежали к побеленному зданию отправления естественных и болезненных потребностей. А засмотрелся на команду Сергей потому, что заметил вдруг среди присягавших там крупную, какую-то булыжную голову Фирсюка. Он решил, что и приятель его, находясь при исполнении служебных обязанностей, также заразился, и с состраданием смотрел, не покинет ли он строй… И только после присяги выяснилось, что Гарик здоровёхонек, просто Товарчук оставил его при себе на всякий непредусмотренный случай. Правда, этот непредусмотренный случай произошёл не в команде болящих, а в третьей роте, где одному солдатику настолько припекло степным солнцем голову, что он упал в обморок, причём будучи с карабином. Но его товарищи по оружию обошлись без Фирсюка, облив лицо упавшего чаем из его же фляжки. И хотя чай был горячим (а может быть, именно благодаря этому), солдатик мгновенно очнулся, мокрый, но живой, занял своё место в строю и, согласно списку личного состава, в свой черёд принял присягу.
Единственным непредусмотренным происшествием у пулемётчиков оказалось другое. Заметив, что один из присягавших во второй раз просится покинуть строй, Товарчук кивнул ему, но, дождавшись, когда страждущий скрылся в здании уборной, неслышно последовал за ним, не обращая внимания на продолжавшего бубнить присягу очередного солдата. Чутьё его не обмануло: через несколько мгновений до слуха присягавших, и не только возле уборной, долетел изысканно сложный по содержанию, но весьма грубый по форме товарчуковский мат, под который из уборной с ещё большей резвостью, чем туда устремлялся, вылетел солдатик и занял своё место в строю.
Потом, в ожидании отъезда из части, Фирсюк рассказал Котофееву, Кнапелю и узкому кругу знакомых товарищей, что тот отправился в уборную попросту покурить и даже не замаскировался, приспустивши, например, галифе и заняв соответствующее место. Товарчук разъярился настолько, что прервал принятие присяги во вверенном ему подразделении и, в сложившихся обстоятельствах рассматривая себя как командира роты, объявил проштрафившемуся арест трое суток, пообещав, что именно с ареста он и начнёт службу в той части, куда его направили. Кнапель, услышав эту историю, очень оживился и сказал, что он готов немедленно повидаться с курильщиком и проконсультуровать его, как отмазаться от «губы» и сбить наказание по меньшей мере до четырёх нарядов вне очереди, то есть доказать, что Товарчук мог быть наделён в момент присяги правами только командира взвода (группы), в то время как командир роты приравнивается к командиру корабля четвёртого ранга, а дизентерийщиков нельзя приравнять ни к роте, ни к флотскому экипажу…
Юридические рассуждения прервал Лизаринов Евгений, напомнивший собравшимся, что принятие присяги — дело политическое, и чем больше будет оспаривать наказание курящий дизентерийщик, тем жёстче будет настаивать на своём начальство, даже и понимающее, что, возможно, Товарчук превысил свои права. Лучше бы дураку затаиться и надеяться на то, что пронесёт. Не в том смысле, что ещё раз и ещё пронесёт, а пронесёт мимо «губы». Фирсюк, правда, высказал сомнения, что Товарчук забудет о происшедшем и не добьётся своего, но уже через полчаса выяснилось, что старлей неожиданно, с какой-то попуткой, уехал в гарнизон, оставив своего подчинённого без последних указаний.
С несколько удивлённым лицом к Сергею подошёл Фирсюк, отправившийся было за своими пожитками в санчасть.
«Слушай, Серёга! Ну, дела! Мой вдруг слинял, а там акт уничтожения медикаментов оформить надо… уничтожение в присутствии — сам понимаешь…»
«Ну, пойдём, только туда-сюда, по-быстрому, а то ведь в любой момент прикажут ехать!»
То и дело оглядываясь, что можно было понять как попытку не пропустить возможное появление котофеевского майора, Фирсюк провёл Сергея к штабной казарме, но заходить в неё не стал, а завернул за неё с тыла, где достал из кармана пригоршню ампул. «Поскольку торопишься… делов-то… Вот, смотри… Он поднёс к глазам Сергея ладонь — на мгновенье, и тот успел рассмотреть надписи только на двух ампулах: адреналина гидрохлорид… натрия гидрокарбонат… — Ломаю, — горлышки ампул захрустели в руках Фирсюка, — уничтожаю… — Содержимое каплями падало в пыль. — Покончив со стекляшками, — их было не больше десятка, — Гарик растоптал осколки каблуками сапог. — Вот и всё! Держись, наркоманы, — с некоторой меланхолией произнёс он. — Пойдём, акт подмахнёшь».
В санчасти было сумрачно: окна зашторены, а свет не горел. «Кажется, уже вырубили, — пояснил Фирсюк. — Вот здесь и здесь подпишись, в двух экземплярах, а в скобках напиши: «рядовой Котофеев Эс… и как там тебя по батюшке, отчество укажи». К удивлению Котофеева, Сергей увидел на актах подписи Товарчука под довольно длинным столбиком перечисляемых медикаментов…
«Смотри-ка, твой заранее, что ли, подписал…» Гарик бросил взгляд на листы. «И вправду… Значит, доверяет. Он-то мужик неплохой… Только обостренный какой-то… Жена от него, понимаешь, ушла…» Сергей развёл руками. «А личный состав при чём? Психованный, а ещё врач!» Фирсюк подтолкнул его к выходу. «Ладно, Серёга. После поговорим. Ты же торопился. Авось, в гарнизоне встретимся».
Как чувствовал Гарик! У казармы уже расхаживал майор Бармин.
«Равняйсь!»
После обеда роты вновь построили у казарм, и личному составу было объявлено, что торжественный день принятия воинской присяги запомнится всем ещё одним знаменательным событием: их карантинный батальон посетил высокий начальник — представитель главкома, маршал авиации и не единожды Герой1. Он выступит перед ними на митинге и скажет напутственное слово. Значит, сбылось то, о чём уже не первый день поговаривали в карантине.
Вероятно, гость тоже был на обеде и пока что приёма пищи не завершил: объявили перекур.
«Говорят, он на охоту приехал, — с удивлением и, как всегда, медлительно проговорил Щоткин, который почему-то всегда знал больше, чем другие, хотя в особом любопытстве замечен не был. — Но какая же охота сейчас?».
«В статье «Незаконная охота» под это подводится действие, происходящее в запрещённых местах либо в запрещённые сроки, запрещёнными орудиями и способами, — немедленно пояснил Кнапель. — Причём уголовная ответственность наступает только после применения мер административного взыскания за такие же нарушения. Если, конечно, это не охота на зверей и птиц, охотиться на которых полностью запрещено».
«Ну, на сайгаков полностью не запрещено, — вздохнул Щоткин. — А он, говорят, на сайгаков охотился. Хороводин рассказывал, вроде с вертолёта…»
«Тогда — другое дело, — оживился Кнапель. — Охота с применением мототранспортных средств — это до трёх лет с конфискацией добытого, ружей и других орудий охоты. Полагаю, вертолёт полностью подходит под категорию мототранспортного средства».
«На военном вертолёте, — Щоткин мрачнел всё больше. — Хороводин говорил, даже на двух».
«Тем более. В таком случае здесь можно ещё применить статьи…» Дослушать Кнапеля однако не удалось.
Скомандовали построение, и когда они разобрались по ротам и взводам, то увидели, что на трибуне, откуда комбат проводил строевые смотры, теперь довольно много народа: несколько лётных генералов, два полковника и не единожды Герой. Сам комбат майор Батыреев стоял перед строем и уже командовал. С каждой новой его фразой голос становился всё звонче и звонче. «Товарищ маршал авиации! Карантинный батальон для проведения митинга по случаю принятия военной присяги построен…»
Маршал, приняв рапорт, поздоровался с батальоном и ответом остался доволен. Как видно, не совсем ещё придя в себя после удачной охоты и обеда в карантинной столовой, он не по уставу крикнул солдатам: «Молодцы!» — и, сохраняя отеческую интонацию, произнёс приветственно-напутственную речь. Поскольку она была краткой, Котофеев запомнил её, кажется, слово в слово.
«Солдаты! Родные мои! — Маршал, несмотря на свой малый рост, уступавший даже Батырееву, говорил зычным голосом, легко разносившимся над плацем и улетавшим далеко в степь. — Родина призвала вас исполнить самую почётную для мужчин общественную обязанность и выполнить свой священный долг по защите нашей Родины. Мы передаём вам из рук в руки наше боевое знамя, овеянное бессмертными победами над рвавшимися к власти фашизмом и милитаризмом. Придя в наши славные Военно-Воздушные Силы, будьте достойны этой великой чести и, как говорили на фронте мы, лётчики: «Держите ушки топориком!» Ура, товарищи!»
Отчасти обмерший от столь задушевного напутствия, батальон ответил первым «ура» на «ура!» маршала не совсем стройно, но на втором и особенно третьем «ура!» исправился.
После нескольких выступлений стоящих на трибуне митинг завершили, и вслед за торжественным маршем была дана команда готовиться к отъезду.
Первым отправлялся Ольшецкий. К месту прохождения службы ещё вчера удачливому химику предстояло отбыть вертолётом, но ему никто не завидовал. В последнюю карантинную неделю он, как видно, решив перестраховаться, оказался в санчасти. У него, рассказывал Фирсюк, поначалу, как и у абсолютного большинства, диагностировали дизентерию, которую, однако, военврач Товарчук после анализов переквалифицировал на хронический понос, а потом и вовсе решил его выписать. Но тут у Ольшецкого открылось воспаление среднего уха, и он, несмотря на недовольство младших командиров второго взвода, остался на лазаретной койке. Возможно, Вадим подумывал и о более существенном для себя заболевании, вплоть до уремии, чтобы разом решить свои армейские проблемы, но вдруг, после присяги, которую Ольшецкий принимал с «пулемётчиками», Товарчук неожиданно объявил ему, что он совершенно здоров и может продолжать полноценную службу. Тут же выяснилось, что служба эта будет проходить на отдалённой точке в солончаках. Как оказалось, авторитет старшего лейтенанта Товарчука в глазах батальонного начальства был настолько велик, что его вывод приняли безоговорочно, и вот уже совершенно обескураженный Ольшецкий, даже позабыв про оставшиеся свои снадобья, да, впрочем, кто бы ему их отдал? — плёлся к вертолёту вместе с бывшим ефрейтором Кузовковым, накануне произведённым в младшие сержанты. В отличие от неудачливого больного, Кузовков не унывал. Он отправлялся в солончаки дослуживать своё, он уже привык, а к тому же был теперь полноправным фазаном с сержантскими лычками, да ещё вёз с собой салагу Ольшецкого, который в течение ближайшего года так салагой и останется, хотя на дембель пойдёт одновременно с ним, Кузовковым. Ольшецкий понимал, что без его порошков прежнего доброго расположения от Кузовкова ждать не приходилось. Надо было что-то придумать, но что? Заявить, что ему надо в туалет? Может, и не выгорит. По правде в туалет он не хочет…
Новая идея возникла в голове Ольшецкого. На площадке стояло два вертолёта, он знал, что на них прилетел маршал со свитой, а сейчас видел, как легендарный ас шёл туда же, куда и он, и уже начинала теплиться надежда, что после охоты маршал отправится инспектировать точку, на которую направили его, и в полёте он найдёт возможность и расскажет маршалу о том, что с ним произошло, то есть о том, как он заболел дизентерией, а её посчитали банальным поносом, а потом и вовсе объявили его здоровым, несмотря на все его болячки. Впрочем, зачем в полёте?! Можно рассказать обо всём сейчас, главное — успеть и оказаться у вертолёта с маршалом одновременно.
Ольшецкий взбодрился и прибавил шагу, да так, что Кузовков заорал, чтобы он не бежал, как самовольщик от патруля. Вот они подходят с разных сторон к вертолёту, маршал пожимает руки экипажу, говорит что-то, размахивая сжатой в кулак ладонью. Все смеются. Маршал оборачивается, видит его, Ольшецкого, улыбается ему и даже одобрительно кивает. И Вадим улыбается маршалу… но затем происходит нечто ужасное: маршал вновь поворачивается к Вадиму спиной и уходит в сопровождении своих адъютантов и батальонного начальства к другому вертолёту. Да, всё яснее ясного: охотники полетят в гарнизон, а он, на другом вертолёте, — на точку. Влип!
«Я в туалет хочу, — отчаянно произнёс Ольшецкий, в упор глядя на Кузовкова. — Очень хочу. По-большому».
«На точке посрёшь, — равнодушно вынес решение новоиспеченный младший сержант. — Тут лететь-то… часа полтора, ну, два».
«Мне надо! — с упорством повторил Ольшецкий. — Я только что из санчасти, я болел… болею».
«Ничего не знаю, — с не меньшим, чем у него, упорством проговорил Кузовков. — У тебя в документах написано: здоров».
«А если я опять заболел?» — продолжил торг Ольшецкий.
«А если заболел, сри прямо здесь!» — Кузовков махнул рукой в сторону, где на краю площадки грудилось несколько проржавевших бочек. — Вертушка ждать не будет».
И сержант Будяк тоже не расставался со своим стойким подчинённым Кадыром Ахмедовым. Умело воспользовавшись своим авторитетом старослужащего, он заручился поддержкой ротного командования и лично прапорщика Хороводина, заполучив Кадыра в свой взвод, где он служил в гарнизоне. Можно было надеяться, что тем самым поиски так пока и не пойманного похитителя одеколонов обретут новые перипетии.
«Вольно!»
Рассовав свои пожитки по карманам, Котофеев вышел из казармы, где уже стоял в ожидании, поодаль от остальных, Кнапель.
«Ну, — спросил Витя, — и куда вас, милостивый государь, распределили?».
«Насколько я понял, в лётную службу, — ответил Сергей. — В группу управления полётами, что ли. Пока не разобрался. А вас куда, милостивый государь?».
«А меня, знаете ли, в охрану. Сбылись пророчества-прогнозы. В батальон охраны! Ваши самолёты охранять. Их, очевидно, моё образование смутило. Поскольку юрист, значит, в охрану. Придётся разбираться на месте…».
От стоявшего поодаль «уазика» вразвалку шёл майор — новый начальник Сергея. «Товарищ Котофеев, ну что вы? Собрались? Загуменников и Ляпустин уже в машине».
«Готов, товарищ майор. Иду. — Подал руку Кнапелю: — До свидания, Витя. Надеюсь, в гарнизоне увидимся».
«До свидания, Серёжа, — Кнапель пожал котофеевскую руку. — Надеюсь, всё будет хорошо, но помните, на лётной службе вы можете попасть под статью «Нарушение правил полётов или подготовки к ним». Не дай бог, что случится… От трёх до десяти лет».
Он притянул Сергея к себе и крепко обнял.
1 Имя не единожды Героя не оглашается по причинам, изложенным в «Предуведомлении» к роману, первые главы которого были опубликованы в журнале «Дружба народов», 2022, № 5. — прим. автора.