Роман с письмами
Опубликовано в журнале Урал, номер 7, 2022
Алексей Гиршович (1966) — родился в Омске. Учился в Театральном институте в Ленинграде. В 1990 году репатриировался в Израиль. Будучи обвиненным в уголовном преступлении, уехал из Израиля в Россию по чужим документам. Отбывал наказание за преступление, совершенное уже в России, в лагере для иностранных граждан — т.н. «интерзоне». Освободившись, принял решение вернуться в Израиль. По прибытии в Израиль в 2010 году был арестован и судим. Отбывает наказание в одной из израильских тюрем. В заключении А. Гиршович начал писать автобиографическую прозу, используя свои дневниковые записи, сделанные в России: на свободе и в интерзоне. Постоянный автор журнала «Литературный Иерусалим» (Израиль). В 2019 г. в издательстве «Филобиблон» (Иерусалим) вышел автобиографический роман «Шизоиада»; в 2020 году в издательстве Evgarm (Иерусалим) — сборник рассказов «Опасная книга», в 2021 году, в том же издательстве — повесть «Раздрай». В журнале «Урал» и вообще в России печатается впервые.
Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я — достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно: «Благословение тебе, тюрьма, что ты была в моей жизни!»
А.И. Солженицын
Первый год
«Икс»
Щелкнула кнопка на электрочайнике. Я отложил тетрадку, карандаш и заварил в кружке пару пакетиков чая.
Косой дождь сквозь решетку хлестал в прозрачный пластик закрытого окна. Израильская зима — это дожди и ветра. Иногда — шквалистые с моря, как в районе этой тюрьмы, находящейся недалеко от побережья.
В камере было довольно прохладно. Бетонная коробка тюрьмы не отапливалась. Когда готовили что-то на электрической плитке, в двухместном «иксе» становилось теплее. Время от времени мы включали ее и просто для согрева.
Весь день я не вылезал из своего единственного свитера, в котором меня арестовали по прилете из Москвы. Была еще кожаная куртка, но я ее отдал одному бедолаге сербу, когда сидел с ним в иерусалимском следственном изоляторе. По решению суда его экстрадировали на родину. Все его имущество было — футболка, шорты и тапочки. На этап собирали всей камерой. Кто-то дал джинсы, кто-то — кроссовки, а я подарил ему куртку.
Поставив кружку с чаем на табуретку возле нар, я снова забрался под одеяло. Запакетился, подоткнув со всех сторон тонкое, короткое тюремное одеяльце, послужившее, наверно, не одному поколению сидельцев, но так и не согрелся. Оставалось кроме гимнастики еще одно средство согреть кости — попариться в душе.
Санузел в камере «икс» занимает добрую ее треть. Он представляет собой бетонный боксик с дверью, не доходящей до пола сантиметров на тридцать, и с такой же щелью над ней. Внутри — унитаз, мини-раковина умывальника-фонтанчика, и там же аппендиксом вмонтирована металлическая кабинка душа полтора на полтора метра. Вместо кранов на умывальнике и в душе — кнопки подачи горячей и холодной воды, которые настроены на 15–30 секунд. Чтобы нормально умыться, помыть посуду или принять душ, приходится постоянно, как на клавишах, играть на этих кнопках, смешивая обжигающие и леденящие струйки.
Покрутившись минут десять под слабым напором из трубки, торчащей в верхнем углу душевой кабины, я прогрел по очереди бока, спину и докрасна растерся полотенцем.
Скоро из поездки вернется мой сокамерник. Он должен отсудиться сегодня. Приедет голодный, и я решил побаловать его тюремными оладьями. Когда по режиму нас открыли на прогулку и на телефоны, я принес из холодильника пакет молока и брикет масла. Разболтав в молоке пару яиц, добавил сахар, а вместо муки нащипал мякоти от халы. Пока набухала «квашня», раскалил на электроплите сковородку и, смазав ее маслом, с ложки выложил первую партию оладий. Маленькие арестантские радости — съесть что-нибудь вкусненькое, приготовленное «по-домашнему»…
Соседа привели около полуночи. Катали весь день.
— Сколько? — поздоровавшись, спросил я.
— Сорок два месяца, — мрачно ответил Джамиль, — плюс три года, что я не догулял по УДО1.
— Это ж сколько все вместе? — принялся я считать, почесывая затылок.
— Шесть с половиной, — откликнулся сосед, став ногами на унитаз, чтобы снять полотенце с веревки, натянутой под потолком от решетки и вентиляционной отдушины к наморднику светильника.
Надо было сказать какие-то бодрящие слова, поматерить ментов, терпилу и судей или как-то еще выразить свое отношение ко всей судебно-правовой системе, но я промолчал, ничего не сказал. Я подумал о том, что меня, скорее всего, ждет пожизненное заключение. И если бы мне дали шесть с половиной лет, то я бы, наверное, пустился в пляс прямо там же, в здании суда.
Улыбнувшись, я вспомнил историю из своей арестантской жизни на Бутырском централе в Москве.
Был там, в нашей хате2, разбитной сиделец Саня Воробей. Месяцев восемь он катался по судам, всё никак не могли его «окрестить». Несколько раз открывались новые обстоятельства, и дело возвращали на доследование. На него, как на новогоднюю елку, навешали несколько грабежей и разбойных нападений. Он был уверен, что меньше двенадцати ему не наболтают с таким «букетом». Готовился даже к «пятнашке», с учетом последней пришитой ему картинки — похищение человека и вымогательство. По нерадивости, по нерасторопности, а когда и по трусости местной милиции — одно, другое и третье преступление остается нераскрытым. Но для отчетности они непременно должны быть раскрыты, то есть «закрыты». Так ждут удобного случая. Вот попадается в участок кто-нибудь податливый, забитый, дураковатый или, как в случае с Воробьем, залетный, без денег и связей, и на него нахомучивают все эти нераскрытые дела. И наконец поехал он за приговором. Вечером открывается дверь камеры, и с продола, пританцовывая и хлопая в ладоши, вылетает Саня Воробей.
— Семь лет! Семь лет! Всего семь лет!
Захлебываясь от восторга, Саня рассказал, как ушлый адвокат умело надавил на слезу, перечисляя смягчающие обстоятельства. Просил суд учесть, что его подзащитный выполнял интернациональный долг в Афганистане, имеет боевые награды, что у него растет малолетний сын и тяжело больна мать.
Радуясь за везунчика, хата гудела полночи. Достали из заначки пачку «Беломора» с папиросами, набитыми «планом». Потом приболтали дежурного надзирателя, и тот притащил пластиковую полторашку водки по цене в десять раз больше, чем на воле. Это была обычная такса в тюрьме, как и на мобильные телефоны и на все прочее запретное. А деньги у арестантов всегда водились.
Под утро я проснулся от методичного скрипа рядом со мной. Этот звук шел от соседней койки, на которой сидел Саня Воробей. Обхватив руками голову, он раскачивался взад-вперед и тихо постанывал.
— Саня, ты чё? Сплохело, что ли? — спросил я.
Он поднял голову и с жуткой тоской в глазах устремил взор куда-то сквозь меня.
— Братан, прикинь, это же целых се-емь лет! Малой без меня расти будет, мать, может, не увижу больше.
Я приоткрыл окно и закурил. Дождь уже давно прекратился, ветер утих.
Пофыркивая и со свистом продувая ноздри, Джамиль мылся с дороги. Выйдет из душа, будем пить чай с оладушками…
Письмо от Зорина
Ну вот, дорогой Алексей, начинается наша следующая эпоха общений. И хоть для Господа расстояний не существует, территориально Он все же к вам приблизился. Всегда существовали паломничества на Святую Землю, к святым местам, что-то, значит, притягательное есть и в физическом пребывании святости. Наверно, в застенке это не ощущается, особенно теперь, когда судьба ваша окончательно не определена. Жду седьмого числа, когда начнутся слушания, представлю обстановку, постараюсь весь день быть рядом, обзвоню многих, чтобы молились. Но — подготовимся к любому вердикту. Думаю, что высшая инстанция будет к нему причастна. К любому.
Для верующего человека в любом положении есть выгода. Намеренно употребляю это утилитарное словцо. Надо только бескорыстно ее определить. В чем в данном случае для вас? Вам виднее. Не берусь уточнять. Но одно для меня ясно. Настало время серьезного и окончательного выбора: с кем идти дальше по жизни? Если с Господом, то радостно и бесповоротно. И в вашем случае есть явная поддержка: творчество. Оформление того замысла, который вы вывезли из Мордовии. Исхитряйтесь, как сможете, но не оставляйте замысла. На койке, в уголочке, на подоконнике, хоть на коленке, но каждый день записывайте, что помните, что извлечете из своих давних записей. Текущие события тоже будут вплескиваться в повествование. От них не отмахивайтесь, но главное русло — Мордовия. Важна идея. Она — в попытке осмыслить свой путь в тех условиях, а не в отмщении тем условиям. Их специфика сама собой скажется. Не выстраивайте композицию, не отбирайте НУЖНЫЕ детали, подробности. Валите все подряд, так сказать, в кучу, замысел потом выберет главное и распределит частности, как магнит, подведенный к куче пыли, в которой утонули железки. И части присылайте мне. Если не будет доступа к компьютеру, хорошо бы переписывать под копирку. Попросите о ней у Владимира Френкеля. И может, еще я кого-нибудь к вам подошлю в Израиль.
Конечно, лагерь — не Дом творчества. Но вспомните, как писал в лагере свои вещи Солженицын. Сочинял их, запоминая. В памяти хранил сотни страниц и тысячи строк. У вас в этом смысле положение получше.
Еще. Языки. Хорошо, что начали иврит. Он вам понадобится не только для дела, для обихода. Лев Толстой начал его изучать в преклонном возрасте, чтобы читать Библию. И Пушкин тоже с этой же целью собирался изучать древнееврейский. Но, кроме того, иностранный язык расширяет сознание и развивает родной язык. Не лингвистическим способом, а потаенным, глубинным, на котором все языки подпитывают друг друга, восходя к единому праязыку. Английский ведь вам тоже открыт. На английском будете читать современную литературу. И окажетесь куда богаче читателя, знакомого в русских переводах с современной, да и вообще с мировой литературой.
У нас война. Слышали про взрыв в аэропорту «Домодедово»? 35 погибших, сотни раненых. Безумие, к которому в разной степени каждый из нас причастен.
Еще. От людей, я понимаю, устаешь. Все время на людях — тяжко. Философ Сократ умел уходить в себя в любой обстановке. Однажды в военном лагере, в гуще человеческого брожения, он приостановился для осмысления какой-то мысли. Задумался. И простоял так немалое время, чуть ли не сутки, не помню. Главное, что ничто ему не мешало думать и возрастать в этом процессе. А ведь у него не было Помощника, который есть у вас. Об уединении в массе народа тоже можно просить. О сосредоточении. И это будет великая школа, если вы ее освоите.
Пишите о себе подробно: день, условия, питание, чтение и пр.
С Господом — ваш А.И.
Хакирá3
Дело уже давно в суде. Однако слушание раз за разом откладывается. Расследование, растянувшееся на двадцать лет, все больше и больше приближает вероятность получить билет в один конец — на пожизненный срок.
В начале 90-х исчез вместе со своей машиной поехавший ко мне в мебельную мастерскую человек. Недели через три нашли машину, а почти через год, когда меня уже не было в стране, обнаружили закопанные в лесу под Иерусалимом останки.
На первых допросах после моего возвращения и ареста несколько месяцев назад главными были два вопроса: если я не убивал, то почему тогда убежал из страны, да еще и по поддельным документам? И другой, не укладывающийся в голове следователей: если я убил, то зачем сейчас вернулся, зная, что могу быть приговорен к высшей мере наказания?
Два русскоязычных следователя, сменяя друг друга, много дней изощрялись в методах дознания, силясь расколоть столь странного типа. Первое время меня содержали в камере предварительного заключения при полицейском участке, где велось следствие. И, пользуясь этим, могли выдергивать на допрос в любое время. Бывало, что я проводил в кабинете следователя весь день, чуть не до полуночи. Там меня и кормили, и поили, распределив роли «плохого» и «хорошего» полицейского. Один следователь стремился расположить меня к себе. Вместо допроса он иногда играл со мной в шахматы, мог принести бутылку вина или, сняв наручники, выводил во двор и в тихом уголке на лавочке предлагал гашиш, беседуя о футболе, о рок-музыке, о том, как попал в полицию, и о прочих перипетиях своей судьбы, при этом давая понять, что хочет помочь мне избежать сурового приговора. Другой же — наоборот, стращал ужасами израильской тюрьмы, угрожая закинуть меня в камеру к арабским террористам, ненавидящим евреев. Уверял, что с пожизненного заключения мне не соскочить, если буду запираться. Однажды он устроил очную ставку с женой убиенного. Ткнув в меня пальцем, он сказал ей: «Этот человек убил вашего мужа». И та устроила дикую истерику в кабинете, требуя меня расстрелять, повесить, отправить на урановые рудники. Следователь же очень внимательно наблюдал за моей реакцией. Я не проронил ни слова. И лишь когда в исступлении женщина бросилась на меня с кулаками, я нарушил молчание и попросил вызвать ей врача.
После череды изнурительных допросов я понял, что в материалах дела, пролежавших «глухарем» почти двадцать лет, прямых улик, что убил я, — не было. Лишь одна косвенная, с натяжкой, на которой и играли следователи.
Когда я сбежал из Израиля, полиция вцепилась в Игоря, моего приятеля-художника, и его подругу, которые жили со мной на съемной вилле. Ему пригрозили, что поскольку он не еврей, то его выдворят из страны, где он прожил уже около двух лет по липовым документам. Перед отъездом я оставил ему свой контактный телефон в России. И однажды в питерской квартире, где я находился, раздался звонок из Израиля. Игорь со своей Наташей, передавая друг другу трубку, испуганными голосами рассказывали мне о том, как их ежедневно таскают на допросы. Полиция уверена, что я убил человека, и подозревает их в соучастии. Тот разговор застал меня в разгар застолья, я был изрядно подшофе, но все последующие годы в бегах был уверен, что ничего лишнего тогда не сболтнул. Я помню, что укоризненно спросил: «И вы поверили ментам, что это я убил?» И когда они ответили, что да, они тоже так думают, я повесил трубку. Но, как выяснилось через двадцать лет, я в одной фразе все же тогда проговорился.
На очередном допросе русский следователь поставил на стол старенький «Панасоник» модели 80-х годов, вставил кассету и, по обыкновению заваривая кофе на двоих, сказал: «Мы давно знали, что это ты убил. Послушай эту запись. Здесь ты сам об этом говоришь своим друзьям».
Он включил воспроизведение и подвинул мне чашку кофе.
Обнаружившееся предательство давнего товарища я медленно запивал мелкими глотками горького кофе и внимательно вслушивался в каждое слово, звучащее из кассетника. Записанный разговор длился минут двадцать. Теперь я очень четко видел и понимал, что все вопросы Игоря и Наташи были под диктовку следователя и имели одну цель — заставить меня проговориться. Я обратил внимание на то, как мои приятели все настойчивее и настойчивее повторяют свои жалобы: мол, вот ты убил, а у нас теперь такие большие проблемы из-за тебя — Игоря могут посадить и потом депортировать из страны. Тогда-то и проскользнула моя неосторожная фраза: «Да что вы все время про убийство говорите? Они что, трупак нашли? Нету тела, нет и дела». Затем на записи длинная пауза с невнятным шебуршением, похожим на перешептывание, в котором я смог разобрать несколько раз произнесенные слова «нашли», «не нашли», и я, обрывая разговор, раздраженно бросил: «Если вы мне не верите, то и говорить нам не о чем».
— Ну, и где я тут сказал, что убил? — спросил я, когда запись прошипела пустотой еще секунд десять и следователь надавил пальцем на «стоп».
— Трупа на момент этого разговора еще не было. Его нашли много месяцев спустя. А ты уже знал, что человека нет в живых. Многие подтвердили, что в тот день, когда он пропал вместе с машиной, он приехал к тебе в мастерскую. И больше его никто не видел. На найденной машине обнаружили твои пальчики. Вот и складывается картинка. Поверь моему опыту: для обвинительного заключения этого достаточно. Убил, закопал и сбежал из страны. Получишь пожизненное. Зря ты тогда сразу не признался. Сейчас бы уже отсидел свое и гулял на свободе. Пожизненное в Израиле тогда было двадцать пять лет. По двум третям получил бы УДО через восемнадцать лет. А ты все это время бегал и прятался.
— За уши притянуто это ваше обвинение, — со злым смешком отреагировал я на такое «железобетонное» грузилово следака. Но, чтобы не выдать своего скорбного понимания неизбежности тюрьмы, я успокоился и, изменив тон, продолжил: — Но за эту пленку спасибо. Я будто в молодость свою вернулся. Занятно было послушать, каким я был в двадцать пять лет. А воспоминаний сколько нахлынуло! Можно еще раз послушать? И еще кофе?
— Да без проблем, — пожал плечами следователь, нажал на «плей» и включил электрочайник.
Я наблюдал за крутящимися бобинками магнитофонной ленты внутри кассеты, и мне совсем не нужно было вникать в записанный разговор, который хорошо запомнил. Я просто хотел выиграть немного времени, чтобы подготовиться к дальнейшему бодалову со следователем. Я обдумывал, как вывернуть эту мою фразу о трупе в невинный ракурс. Ведь об убийстве можно говорить только при наличии трупа. Вот я и спрашиваю: а труп-то есть, чтобы обвинять меня в таком преступлении? Может быть, этот дядька забухал где-то с корешами, ушел в загул или вообще уехал из Израиля, ни с кем не попрощавшись. И такое бывало. А по поводу отпечатков пальцев в его машине — так он ко мне и до этого дня приезжал. Заказал шкафчик для кухни, мы с ним ездили за материалом и фурнитурой. Он давал мне прокатиться на своем новеньком, только что из автосалона, «форде».
Я продолжал мысленно шлифовать эти защитные аргументы, когда вдруг меня отрезвляюще жахнула память. Совестливый крик излукавившейся души напомнил о клятвенном обещании, которое я дал когда-то Богу. Искомканное сомнениями, забываемое много раз, оно верной зарубкой на сердце вновь и вновь возвращало меня к тому покаянному порыву, когда я дал Всевышнему слово поехать в Израиль и заплатить по счетам. Случилось это на монашеском скиту в сибирской тайге, потом с удвоенной силой возгорелось в лагерном карцере штрафного изолятора, где меня безвыходно гноили почти год, стало еще крепче, когда строил церковь в зоне, и наполовину уже осуществилось в решительном поступке, когда после освобождения, приехав в Москву, я брал благословение у священника — приехать в Израиль. Неужели страх помереть в тюрьме оказался сильнее обета, данного Богу? Судя по тому, как я изощряюсь во лжи на допросах, это так и есть.
И каково же было удивление следователя, когда, не дослушав запись, я щелкнул по клавише и сказал:
— На сегодня хватит. Уведите меня в камеру. — И, вставая со стула, добавил: — Да, это я убил. Но говорить об этом будем завтра…
Письмо от о. Александра
Дорогой Алексей! Прежде всего — огромное спасибо за твое прекрасное письмо. Конечно, жалко, что почтовая связь достаточно медленная, да и после возвращения из отпуска не сразу выбрал время, чтобы прочесть твое письмо и ответить. Так что прости, ради Бога, что не сразу отвечаю.
Итак, почему письмо прекрасное? Прежде всего из-за своей искренности. Я действительно чувствую себя очень виноватым, что посоветовал тебе возвращаться в Израиль. Мне по наивности показалось, что в том случае, если дело твое не забыто, то они тебя в Израиль не пустят. Зачем им человек, который совершил преступление в Израиле, да и в России только что вышел из тюрьмы? Пусть себе в России и остается.
Но вот сейчас, восстанавливая все в памяти, у меня твердое убеждение, что и тобой и мной в самом деле руководил Господь. Что тебя ждало в России? Нелегальная жизнь, отсутствие нормальной работы. Значит, жизнь на «нетрудовые доходы». Сам понимаешь, какие. Все это через какое-то время снова кончилось бы либо тюрьмой, либо гибелью в криминальных разборках. На самом деле тобой руководил Господь, обращаясь ко всему хорошему, что есть в твоем сердце. И ты сам об этом свидетельствуешь, когда написал в одном из писем: «Со Христом и в тюрьме мы свободны, без Него и на воле тюрьма!» Ты вспомни, как говорил по телефону, что хотя ты и в тюрьме, но никогда не чувствовал себя настолько свободным человеком. И это понятно — почему. Потому что тебе впервые, может быть, за много лет не надо было ничего скрывать, хитрить, изображать.
То, что ты, имея полную возможность не улетать в Израиль, все-таки решился лететь, был тоже выбор светлой стороны твоей натуры.
Ситуация с твоим освобождением была, как мне кажется, всем нам неподконтрольна: все было неестественно быстро, сжато. И что бы мы сейчас ни говорили и ни думали, у меня твердое ощущение, что нами всеми (ты, я, Алик Зорин) руководил Господь. Ты и задолго до освобождения из мордовского лагеря, и в самый момент приезда в Москву на самом деле хотел поступить не по человеческому разумению, а по Божьей воле. И поступил. И правильно сделал. Потому что только так Господь мог вырвать тебя из привычных для тебя путей. Ты на самом деле уже не один год ими, этими путями, тяготился, и мысли о них опять тебя искушают. Так что Богу было угодно поставить тебя на путь, на котором только Он будет тебя вести и тобой руководить. Твое возвращение в Израиль было по-настоящему поступком, причем именно христианским. Конечно, это не означает, что тебе не надо бороться за возможно минимальный срок заключения. Это нужно и даже совершенно необходимо, и я постараюсь тебе помочь в том, в чем смогу. Что касается денег, то ты не беспокойся. Напиши только, когда тебе понадобятся снова деньги на жизнь и сколько.
Мысли о том, как тебе вольготно жилось в России, — дьявольское искушение. Они будут еще приходить, и не раз. Не поддавайся, молись, проси сил, мудрости и терпения. Вспоминай свою решимость тогда, при отъезде из Москвы. А Бог тогда действительно был рядом с тобой и дал тебе благодать принять решение не по твоему разумению, а по Его святой воле.
Поминаю тебя на каждой литургии. Дай Бог, чтобы все решилось по минимуму. Пиши. Звони.
Храни тебя Бог! Всегда твой, протоиерей Александр Борисов.
Бикýр4
Я чуть не проспал свою первую свиданку в израильской тюрьме. Заказано было на десять часов утра. Всю ночь я писал, читал и хотел уже совсем не ложиться, но потом все-таки решил покемарить пару часиков. По громкой связи дважды объявляли мою фамилию, но я не слышал. Сокамерник с утра ушел в санчасть. Дверь камеры была закрыта, и растолкать меня было некому.
Разбудили меня настойчивые крики через дверную решетку:
— Писатель, писатель! Вставай, у тебя свиданка!
Русский сиделец из соседней камеры, проходя мимо нашей двери, заглянул через решетку и увидел, что я дрыхну.
По имени меня уже мало кто называет. Здесь, в тюрьме, среди русских сидельцев, как и в российских лагерях, зэки обращаются друг к другу чаще по кличкам, чем по именам. Кликуха, погремуха, погонялово — есть у каждого, и в зависимости от положения и авторитета она может быть от смешной и унизительной до почетной и славной. Обычно поводом для прозвища бывает какая-нибудь привычка человека, его профессия, случай из жизни, из криминального и тюремного обихода, черты лица, особенность телосложения, а иногда по национальности, по городу и месту, откуда он родом, типа: Вася Питерский, Рафик Бакинский, Гоча Сухумский или просто — Немец, Латыш, Молдаван.
В России, в лагере, меня называли Леха-еврей или Адвокат, потому что я многим писал надзорные жалобы на приговоры, ходатайства и прочее. А тут, в Израиле, частенько замечая меня с авторучкой и тетрадкой в руках и узнав, что я пишу «мемуары» о своей лагерной жизни в России, — сразу же окрестили Писателем.
С чего вдруг меня потянуло писать? Никогда до тюрьмы не было к этому склонности. Разве что в юности, когда сочиняли тексты к своим дворовым рок-энд-роллам. Может быть, оттого, что долгое время поговорить было не с кем? Пережитые изгибоны судьбы — когда всё, на чем стоял, переворачивалось вверх тормашками, — требовали осмысления и объяснения. Я начал писать свои дневники, шифруя их от надзирателей, еще в мордовской интерзоне, где провел шесть лет среди разношерстной публики из многих стран и разных континентов. Бывало, в письмах на волю я использовал свои дневниковые заметки.
Когда я задумал построить в зоне церковь и начал собирать деньги, то разослал множество обращений в различные фонды и в некоторые московские храмы. Одно из моих писем попало в руки прихожанину, участнику группы поддержки заключенных. Он оказался писателем. Завязалась переписка. Она получилась настолько тесной и дружеской, что после освобождения я поехал повидаться с ним в Москву. Именно он настоял на том, чтобы в Израиле, куда я намерен был вернуться, я не бросал писать ни в коем случае. Тогда же и родилась у меня идея поведать миру об уникальном исправительном учреждении — интерзоне, которая теперь уходит в историю, ибо ее переформировали, и теперь это обычный российский лагерь общего режима.
Тот писатель — Александр Зорин — обещал познакомить меня в Израиле со своим давним товарищем, тоже поэтом, чтобы тот помог мне в работе над рукописями. И он сдержал слово, познакомил; но мы никак не предполагали, что первая наша встреча будет в тюрьме.
Меня арестовали на паспортном контроле сразу после приземления самолета в аэропорту «Бен Гурион». Все девятнадцать лет, что я был в бегах, с начала 90-х, мое имя значилось в розыске. Срока давности за убийство в израильском законодательстве нет. И из следственного изолятора я позвонил в Москву Зорину, сообщил о своем аресте, и он дал мне обещанные контакты своего иерусалимского друга — поэта Владимира Френкеля. И вот сегодня мы знакомимся с ним вживую. После нескольких телефонных разговоров он согласился приехать ко мне в тюрьму. В Израиле, кроме этого зоринского приятеля, у меня сейчас никого нет.
Свиданки в России и в Израиле — это две большие разницы, как говорят в Одессе. В российских лагерях количество свиданок зависит от режима содержания, назначенного приговором суда. На общем режиме короткая или длительная свиданка полагается один раз в два месяца, на строгом — один раз в три месяца, а на особом режиме — раз в полгода. Короткая свиданка длится там четыре часа. А если проплатить Режимнику или Хозяину5 зоны, то можно побыть со своими родными и друзьями весь день. На длительное свидание с близкими родственниками — родителями, женой, детьми, братьями и сестрами, — длящееся трое суток, разрешено без ограничения приносить продукты, а при желании в комнате для свиданок, где оборудована кухня, можно готовить любые блюда.
В израильских тюрьмах короткая закрытая свиданка через стекло длится полчаса. Открытая, за столиком, — также тридцать минут. Длительная же свиданка с близкими родственниками, обычно с женами, — только на двенадцать часов, и при этом никаких продуктов приносить нельзя. Кормят тюремной баландой. Но зэки к свиданке припасают что-нибудь вкусненькое из тюремного ларька. Собирая баул на «личняк», арестанты вместе с постельным бельем, подушкой, одеялом и одноразовой посудой берут с собой упакованные в пластмассовые контейнеры салаты и какие-нибудь блюда, приготовленные в своей камере на электроплитке. Короткие свиданки в Израиле полагаются каждые две недели, а длительные — раз в месяц.
В ожидании Френкеля я с интересом оглядывал помещение, куда вольные люди ненадолго приносят с собой кусочек свободы. На расстоянии метра с небольшим от стен с трех сторон по периметру комнаты свиданий — прозрачный пластик витринно отделяет посетителей от арестантов. Разделенный на десяток ячеек-полукабинок узкими перегородками в виде примыкающих к «стеклу» дощечек, он почти не пропускает звуков. У каждого свиданочного окна с обеих сторон вмонтированы в пол лавки, а на перегородках установлены телефоны, которые во время свиданки могут выборочно прослушивать лагерные оперативники, контролируя разговоры зэков.
Открылась боковая дверь в дальнем углу комнаты, и проходы с лавками наполнились посетителями. Разыскав глазами своих среди одинаковых оранжевых роб, родственники приветственно облепили ладонями и лбами прозрачную перегородку, кто-то целовался через стекло.
Телефонный портрет Френкеля помог мне быстро вычислить его в толпе. Высокий, худощавый, с большой лысиной дядька за шестьдесят был только один…
Письмо от Френкеля
Здравствуйте, Алексей! Визит к вам был обставлен столькими бюрократическо-тюремными неудобствами, что я не все сказал, что хотел.
В следующий раз передам вам еще одну книгу (раз разрешают только одну — надеюсь на каждое посещение) — свою. Англо-русский словарь пока не могу. Посылаю пять своих стихотворений последнего времени. Надеюсь, дойдут.
В тот же вечер, как вернулся от вас, послал Зорину эл. письмо с отчетом. Он уже ответил, шлет вам привет, молится о вас. В связи с тем, что у вас проблемы с конвертами, он согласен, чтобы вы писали ему через меня.
Адвокату переслал по e-mail письмо о. Александра от Церкви и уже получил от адвоката ответ, что благодарит.
Вы о себе рассказали, теперь и я расскажу немного о себе. Я рижанин, вырос и жил в Риге, еще несколько лет жил в Питере. Поэт, эссеист. В Риге публиковался в журнале «Даугава», издал книгу стихов еще в 1977 году. В Москве бывал наездами. С Аликом Зориным познакомился в Риге (у него там брат живет), виделся с ним и в Москве. Несколько раз приезжал к о. Александру Меню, но я не был его духовным сыном.
В Риге пришел к вере и Церкви, принял крещение в 1973 году. Служил алтарником и чтецом в храме.
Публиковался и в Питере, в самиздатских журналах, и за границей — эссе, стихи.
В 1985 году был арестован в Риге по делу о самиздате, просидел полтора года по статье «клевета на советскую власть».
В 1987 году приехал в Израиль, с тех пор здесь и живу.
Все-таки я надеюсь, что хоть это письмо дойдет. Я вложил в него письмо (распечатанное) о. Александра Борисова (вам) и письмо Зорина. А также уже ранее посланную (в пропавшем, возможно, письме) свою статью о Набокове (в ваших письмах есть о нем упоминание, и, возможно, вам будет интересно), а также эссе Андрея Синявского о Достоевском из парижского журнала «Синтаксис». Журнала этого давно уже нет, но эссе Синявского вам, думаю, будет интересным.
Теперь о священниках. В общем, мы об этом уже говорили на свидании. Хорошо, что все мои мысли о священниках, что это такие же люди, как все, только с особым служением, что в церковь вы приходите не к попу, а ко Христу, — хорошо, что вы сами так сказали, это понимаете. Но… Я думаю, что это вы понимаете пока только умом, а не сердцем, что гораздо труднее.
Потому что именно в сердце у нас гнездится оскорбленное самолюбие — следствие нашей гордыни, и выплескивается как праведное негодование. Да, возможно, вы правы, обличая священников, которые начальства боятся больше, чем Бога, но… источник вашего негодования все же именно самолюбие. С ним очень трудно справиться, по себе знаю.
Поэтому вы и говорите: да, я все понимаю, но как же все-таки они…
Дьявол — в мелочах, в примечаниях, которые не дают нам смириться перед волей Божией.
Отец Александр Мень в одной из наших немногих встреч сказал мне, что не всегда надо настаивать на своей правоте, даже когда ты прав, — мир (с людьми и в своей душе) важнее. Конечно, это не касается самых важных вещей, как вера во Христа, но мы ведь обычно горим праведным гневом по другим причинам.
Божья правота выше человеческой, поэтому в нашей вере так важно смирение — не перед людьми, но перед Божьей волей.
Вы же сами писали, что в вашем обращении к Богу вам священник не нужен, вы говорите с Господом напрямую.
Другое дело — причастие, тут без священника не обойтись. Поймите — служба не просто обряд, это соучастие со Христом, с Его жертвой. Это надо почувствовать. Поэтому даже если священник «залетает» на зону, как вы пишете, то не чтобы «помахать кадилом», он все равно творит Божью волю, даже при своем недостоинстве и слабости.
А вот теперь я скажу, что не успел при встрече: чисто практический совет. Русские священники здесь, в Израиле, действительно в сложном положении: официально Русская миссия здесь — только представительство, и ее паства — паломники. Христианское миссионерство здесь запрещено, и миссия не хочет осложнений с властями. Отнеситесь к этому со смирением.
Но вот местная Иерусалимская патриархия — другое дело. Поинтересуйтесь, может быть, можно пригласить православного священника из Иерусалимской патриархии, вполне официально? Дело в том, что не менее половины местных священников-греков прекрасно говорят по-русски, так как учились в России.
Возможно, это все же неосуществимо, а может быть, все же — да? Подумайте об этом.
Желаю вам всегда принимать помощь Господню и творить Его волю. А Он — всегда с нами.
Ваш Владимир.
Адвокат
— Ты сам себе яму выкопал, — были первые слова адвоката после моего признания. — Это пожизненный срок!
Он в недоумении развел руками, показывая, что теперь весьма проблематично выстраивать защиту.
Как ему объяснить то, что и себе-то не до конца ясно? Сдержал слово, данное Богу, — подобный «аргумент» его скорее повеселит, чем заставит поверить в набожность преступника, который почти двадцать лет был в бегах, меняя паспорта, города и страны. Да и признался не сразу. Явку с повинной делают на первом же допросе.
Плутая в лабиринтах сознания, я удивляюсь тому, какой странный фортель может выкинуть свободная воля. Для себя я назвал этот поступок действенным раскаянием, оправдывая его тем, что родни у меня в живых никого не осталось, нет семьи, детей, дома, вообще ничего нет. Свою последнюю «закопанную» кубышку я истратил на строительство церкви в зоне. Долгие годы нелегальщины приучили меня избегать любых привязанностей к людям, к месту, к имуществу, чтобы в любой момент можно было сорваться влегкую. Но подобная вот независимость от каких-либо обязательств перед миром, в связке с покаянным мотивом, — весь ли это резон? Достаточно ли его для того, чтобы добровольно лезть в клетку и остаток жизни провести в тюрьме? Да, груз, терзающий душу тайной, сброшен, и ощущение свободы и безмятежности было бы той самой наградой, о которой мечталось, если бы не точил червяк. Тот самый не дающий покоя червь сомнения, засевший в подсознании. Раскаялся — молодец. Теперь живи не по лжи. Твори добро. Но зачем в тюрьму идти? Ведь на воле гораздо больше возможностей для благих деяний, чем в лагере, где немало твоих душевных сил уйдет на колотьбу с системой, на обеспечение себя необходимкой и на то, чтобы не потерять лица.
Что сейчас сказать этому адвокату? Всю правду? Захочет ли он меня услышать? А если даже и поймет, то как это поможет в суде? Надо признать наконец, что, несмотря на всю браваду, к пожизненному заключению я не готов.
— Это решение, вернуться в Израиль и сдаться в полицию, зрело у меня давно, — заговорил я, когда адвокат отудивлялся и успокоился.
Предельно кратко и с неожиданной для него искренностью я поведал историю своей нелегальной жизни и о том, при каких обстоятельствах я дал слово Богу.
— Но давай отбросим в сторону всю лирику, — прервал я свой рассказ. — Скажи, каковы шансы избежать пожизненного?
Адвокат очень внимательно меня слушал. Но было заметно, что он параллельно думает о чем-то своем. Подобного случая в его практике еще не было: когда убийца, двадцать лет находящийся в бегах за границей, вдруг возвращается в страну и признается в преступлении, за которое с большой долей вероятности получит пожизненный срок.
Когда я задал вопрос, он ответил не сразу. Не отводя от меня пристального взгляда, он, поджав губы, почесал пальцами подбородок и вместо ответа осторожно спросил:
— Слушай, а ты не хочешь пройти обследование у психиатра?
— Ты тоже думаешь, что я ку-ку? — усмехнувшись, покрутил я пальцем у виска.
— Нет, конечно. Хотя поступок твой, с точки зрения обывателя, довольно странный. Но я должен сказать, что при твоем раскладе избежать пожизненного заключения почти невозможно. У меня хорошие знакомства среди судебных медиков. Можно получить заключение судебно-психиатрической экспертизы о твоем душевном нездоровье. И вместо пожизненного заключения тебя направят в закрытую психиатрическую больницу. А лет через пять я тебя оттуда вытащу.
— Смеешься? За пять лет в дурке из меня сделают растение. И это в лучшем случае.
— Забудь ты эти страшилки про дурдом. При наличии денег, и не таких уж больших, все это медикаментозное лечение будет лишь на бумаге. И вместо психотропов и прочих зомбирующих препаратов прокайфуешь все это время на витаминках. Поверь, этот вариант гораздо лучше, чем пожизненный срок в тюрьме. Сейчас в Израиле пожизненное — от тридцати лет и выше. Если хватит здоровья досидеть до звонка, то выйдешь, когда тебе будет далеко за семьдесят. — Тут адвокат осекся и, умело сыграв смущение, добавил: — Дай бог тебе, конечно, прожить до ста двадцати…
Я думал недолго. И отказался. Меня пугало доже не то, что могут залечить, заколоть до умопомрачения, но какой-то внутренний протест каждой клеточки моего организма заставил отвергнуть абсолютную власть над собой со стороны больничных мозгоправов. Я живо вспомнил картинки из своей питерской студенческой жизни, когда навещал своих друзей-художников в психушке, куда гэбисты упекли их за слишком ярую антисоветчину. Это было печальное зрелище: молодые, красивые, сильные ребята, но абсолютно невменяемые, с потухшими глазами, со слюной изо рта…
Я прикрыл глаза, надавил пальцами на веки и потряс головой, отгоняя от себя эти жуткие воспоминания.
— Значит, считаешь, что в суде тебе не удастся отбить меня от пожизненного? — уже почти равнодушно спросил я, внутренне смирившись с дальнобойным сроком.
— Ну почему же? Побороться можно, — приосанившись, бодро ответил адвокат. — Ведь у вас все началось со словесного конфликта, который потом перешел в драку, и закончилось тем, что один другого убил. Так? Значит, убитым мог оказаться и ты, верно? Эту разборку можно квалифицировать как неумышленное убийство, за которое в Уголовном кодексе предусмотрена иная санкция — до двадцати лет. Или как превышение самообороны, за которое максимальная санкция вообще семь лет. С учетом того, что с момента совершения преступления прошло девятнадцать лет, то за истечением срока давности тебя освободят в зале суда. А если бы ты побегал еще год, то истек бы срок давности и по неумышленному убийству.
Воодушевляясь с каждым словом все больше и больше, адвокат потеребил мочку уха и продолжил:
— Твое признание после энного количества допросов представят как вынужденное, под давлением улик. Хотя на самом деле серьезных улик у следствия не было, пока ты не начал давать показания. Ну, и, наконец, есть еще потерпевшая сторона, с которой тоже можно поработать. Если посулить семье потерпевшего денег, то можно выйти на досудебное соглашение и поторговаться с прокуратурой о сроке. Деньги у тебя есть?
— Постараюсь собрать. О какой сумме может идти речь?
— Это я выясню при встрече с родственниками убитого. Человека уже не вернуть, а получить приличную сумму за моральный ущерб семья, думаю, не откажется.
Затеплилась надежда…
Письмо к Зорину
Здравствуйте, Александр! Так сложилась жизнь моя, что к 45-ти годам нет на всем белом свете человека, которого волновала бы моя судьба, — ни родных, ни близких не осталось. И от этой сиротливости своей, обильно политой лагерной тоской, проросла и вызрела цепкая навязчивость — этакое выпрашиванье милосердия и сострадания, то, что всегда ранее почитал за недостойную мужчин слабость и презирал. Может быть, это уже начинает сказываться недолюбленность. Родительской любви у меня вообще не было. Рос без отца, и можно сказать — без матери. Ибо дома она появлялась, чтобы рухнуть от усталости в кровать. А когда я просыпался утром, ее уже не было. На столе стояла кастрюля с супом и сковородка с котлетами и жареной картошкой и записка: «Разогревай и ешь», плюс горсть мелочей или рубль на хлеб и пряники. И вся любовь…
Дамы сердца. Ни с одной из тех, с кем сводила жизнь, я не ощутил того, о чем с глубокой мужской благодарностью, без слюней, вы сумели сказать в стихах и в «Валдайской саге» о своей Танюше. Возможно, тому причиной и мое робингудское житие, которое почти исключало долгие привязанности к чему-то или к кому-то. Теперь я понимаю, что естественная потребность в том, чтобы тебя любили, если ее подавить, оборачивается чудищем комплексов.
Отсидев почти восемь лет — семь в России, скоро год здесь — и ожидая бог весть сколько еще впереди, я все больше убеждаюсь в том, что недолюбленных людей гораздо больше, чем больных, голодных… и жалко их. Но на эту жалость и помощь другим выходишь лишь после того, как отжалеешь себя и сумеешь отодрать от души липучую отчаянность богооставленности. Только когда открывается в тебе понимание доверия Божьего — видеть свое недостоинство на самой глубине, когда познаешь, что достаточно для этого в тебе веры и надежды, чтобы не пасть духом, тогда спокойнее переносишь свое одиночество и все свои житейские обстояния. Но при этом тяга к душевному общению — потолковать обо всем, что душу волнует, что сердце томит, — остается.
Эх, батенька, как же мечталось мне в Мордовии «по звонку» уехать с кем-то подальше от городов. Где-нибудь у речки-озера посидеть и помолчать обо всем хотя бы пару дней. Но этого не случилось… Тогда, в Москве, я вижу себя в разговорах с вами, с отцом Александром Борисовым каким-то торопливым, неискренним, скомканным, так и не сумевшим сказать главного о себе. И еще я понял, что совершенно разучился говорить нормальным человеческим языком, а по телефону и совсем коснею. Сверлит порой и такое: «Ты ему никто. Там своих забот полон рот. Избавь ты его от своих тараканов». И в такие минуты жестчает сердце и холодеет кровь-душа. Со всей ясностью понимается вот эта неизжитая потребность быть хоть кому-то нужным, чтобы кто помнил о тебе из людей. И вновь видишь в этом слабость. Впереди много-много лет тюрьмы, а возможно, и помереть в этих стенах придется. И пора бы уже начинать смиряться с окончательной невозможностью иметь близких по ту сторону тюремного забора. И мысли сии — без мрака…
Обмен письмами у нас — как в стародавние времена из дальних стран в Россию и обратно. Ход письма — два, три, четыре месяца. И это при наличии авиа и другого транспорта! Помните, как мы сетовали на российский тюремный ценз? То — просто ангелочки в сравнении с нынешним раскладом. Поэтому писать я решил обо всем, что поведать хотелось бы, и выговариваюсь впрок, зная, что ответное письмо будет не скоро, да и будет ли вообще…
Несколько минут по телефону пару раз в месяц — вот единственная более-менее стабильная связь в нынешних условиях.
Храни вас Бог! Алексей.
Джамиль
С утра барак закрыт. Арабы устроили междоусобную разборку с резней. Теперь, пока проводится оперативное следствие и не выяснят, кто, кого, за что, и буянов не уберут из отряда, все сидят по клетям.
Мы с сокамерником сварганили суп из курицы, навернули по три тарелки и улеглись на нары. Джамиль кемарил под телевизор на тихой громкости, а я вновь вернулся к становящемуся уже привычным занятию — сочинению мемуаров об интерзоне.
Обложившись старыми записными книжками, я расшифровывал свои заметки, которые тайно делал в мордовском лагере. Выстроить сюжетную линию оказалось делом непростым. Как и писать от первого лица. Главный герой задуман как образ собирательный, но, когда выписываешь его, выказывается и внутренний мир автора, и стройности, увы, нет. Постоянно вспоминаю фразу из дневников Льва Толстого: «Чтобы быть художником слова, надо, чтобы было свойственно высоко подниматься душою и низко падать». Низко падать мне было ох как свойственно, а теперь ниже некуда, пожалуй. В процессе работы над текстом яснее ясного стало, что писать о высших чувствах и движениях человека нельзя по воображению: нужно заключать в себе самом хотя бы небольшую крупицу этого. Труднее всего оказалось высказать то, в чем так проницательна душа. Именно это и теряет в словесном выражении свою сущность и усваивает нечто ненужное.
Со вчерашнего дня под пером — эпизод о священниках, которые приезжали в интерзону в первые годы моего там пребывания. Когда я вспомнил досаду от тех благоглупостей, что чудили батюшки, на меня напало желание шутить, и я задурачился на бумаге. Но вышло не очень весело, даже совсем наоборот: этакий обличительный памфлет в духе журнала «Безбожник». Перечитываю и сомневаюсь: стоит ли посылать эти черновые наброски Зорину и Френкелю. И дело даже не в перегибах с критикой заезжих попов, многие из которых просто боятся тюрьмы, а в том, что я пустился в рассуждения о духовном поиске, о смысле веры и тому подобном. Ведь видно же, что ум у меня, может быть, и отгадчивый, но совсем не для религиозного изыскания. Это дело требует знаний и любви к нему. А у меня нет ни того ни другого. И я, не вникнув в сущность веры, защищаю православие, которого не содержу.
Ну что ж, можно поздравить себя с открытием: наверно, в писательстве, как и в одиночестве, каждый видит в себе то, что он есть на самом деле.
Джамиль призывно зашуршал конфетными фантиками, приглашая побаловаться чайком. Усугубить сладкое чаепитие мы решили еще и «печеньем в клеточку», как местная русская блатная молодежь называет вафли.
— Давай я тебя научу в «рэми» играть, — предложил сосед, прихлебывая из кружки, — срок у тебя, думаю, будет немаленький. Это пригодится, поможет коротать время, особенно в больших хатах.
Джамиль был большой мастер этой популярной в Израиле настольной игры. Рэми, представляющая собой набор из 106 доминошек с цифрами четырех цветов от одного до тринадцати и двумя джокерами, требовала не только правильного математического расчета при составлении комбинаций, но также внимательности, умения наблюдать за соперниками и интуитивного чутья. Джамиль играл исключительно под интерес — сигареты и телекарты. Когда он изрядно опустошил карманы и баулы всех азартных сидельцев в бараке, то никто больше не решался с ним играть. Джамиль скучал, ожидая скорого этапа в зону на юге страны.
Полгода мы прожили вдвоем в тесном «иксе». Довольно быстро притерлись, и, оглядывая все наше общежитие, я не вспомню ни одного случая, чтобы мы за что-то зацепились друг с другом по бытовухе или в чем-то более серьезном. Всегда умели ладить и найти приемлемое обоим решение по любому вопросу, даже там, где наши взгляды и привычки оказывались совершенно противоположными.
Джамиль родом из Баку. Отец — азербайджанец-мусульманин, мать — еврейка. И до сих пор он не может разобраться, к какой религии его душа лежит больше. Сдержанный, не болтливый, рассудительный, но до того момента, пока не будут затронуты его честь и достоинство. Взрывается моментально и сразу же гасит обидчика без лишних слов и хипеша. Очень спортивный мужик.
Он приехал в Израиль еще пацаном в 90-х годах. Когда подошел возраст идти на военную службу, он попал в армейский спецназ. Во время Ливанской войны не раз ходил за линию фронта с диверсионными заданиями. Кровушки и смертей повидал немало — отвращение к войне на всю жизнь. На одном из спецзаданий погибла вся его группа, он чудом остался в живых. Когда добрался к своим, то его стали мурыжить допросами, выясняя, кто виновен в провале задания. По горячке, не сдержав эмоций, Джамиль отметелил одного из своих командиров, больше всех старавшегося уйти от ответственности за потерю бойцов. В итоге вместо наград и отличий он угодил в армейскую тюрьму, где раскрутился еще на срок за многочисленные нарушения режима и буйное поведение.
После освобождения он так и не сумел найти себя в гражданской жизни. Обостренное чувство справедливости, неумение подлаживаться к повсеместному мздоимству и интриганству надолго отбили у него охоту работать на чужого дядю. Тогда-то и свернул он на криминальную дорожку. Этот срок у него далеко не первый…
Около часа мы гремели костяшками, пока я не усвоил все правила игры и начал понимать, как строить нужные комбинации. Но вдвоем играть было скучновато. Все-таки это игра на четверых, и чаще играют пара на пару.
Стало темнеть. Мы собрали рэми. Я приладил ночную лампу над угловым столиком у окна и разложил свои тетрадки, намереваясь переписать на чистовик последнюю сочиненную главу. И вдруг Джамиль, впервые за все время, что мы прожили вместе, попросил:
— Леха, а почитай мне что-нибудь из того, что пишешь. Я давно хотел тебя попросить, но чего-то стеснялся. Почерк я плохо разбираю, а вот послушать люблю.
Эта неожиданная просьба приятно взволновала меня. Ведь еще никто и никогда не читал, а тем более — не слушал мои опусы.
— Это же исторический момент, братан, — улыбаясь до ушей, ответил я, — ты первый человек, который услышит то, что вышло у меня из-под пера!
— Правда, что ли? — поднял он брови, и по его лицу было видно, что для него это очень лестно.
Я подвинул стул поближе к нарам, на которых лежал Джамиль, полистал тетрадку, выбрал колоритный эпизод из рукописи про интерзону и начал читать.
Джамиль слушал очень внимательно, не отводя глаз от тетрадки на моих коленях. Сначала он лежал на боку, подперев голову рукой. Потом лег на спину, сложил руки на груди и прикрыл глаза.
— Ну как тебе? — оторвался я от текста, прочитав пару страниц.
— Очень интересно! Вообще другая планета, — открыв глаза, отозвался Джамиль. — Читай дальше, я слушаю.
Я взял другую тетрадку, с описанием живых картинок из штрафного изолятора, где просидел почти год в одиночке. Ободренный вниманием сокамерника, я продолжил, по-актерски изображая в лицах персонажей повествования. Когда я вслух перечитывал свои рассказы, ко мне вернулись все ощущения, переживания, даже звуки и запахи интерзоновского карцера. А при этом я как бы со стороны наблюдал за тем собой, законопаченным в трюм, ищущим свободы прежде всего в себе. Глаза бежали по строчкам, голос выговаривал слова, но при этом я весь был там, в мордовском лагере. Наверное, эти улеты в прошлое будут случаться у меня еще долго. Надеюсь, что после того, как я описал случившееся со мной, произойдет не только осмысление всего, но и очистка памяти, и самоочистка души.
Мелодичное похрапывание Джамиля вернуло меня в израильскую тюрьму.
«Вот и заснул мой первый читатель, убаюкался», — улыбнулся я, возвращаясь к столу, к своим черновикам…
После вечерней проверки дежурный надзиратель просунул в кормушку тюремный баул и сказал Джамилю, чтобы тот к утру был готов с вещами на выход. Завтра его этапируют в другой лагерь.
Пришло время прощаться. Мы обменялись телефонами. Для связи Джамиль дал мне номера своей мамы и сестры, а я ему — свой автоответчик. Этот номер, выходя на волю, подарил мне один русский сиделец еще на иерусалимском централе. Теперь мне можно оставлять голосовые сообщения. Очень удобно.
Бог даст, и свидимся еще с Джамилем. Может быть, не потеряется, как часто бывает, когда сокамерники, соузники освобождаются и забывают тех, с кем тянули тюремную лямку.
Письмо от о. Александра
Я получил почти одновременно от тебя два письма. Думаю, что о положении православных священников ты думаешь так же наивно, как я об отношении в Израиле к лицам, совершившим правонарушение. Поскольку миссионерская деятельность в Израиле для христиан запрещена, то, может быть, если священники будут добиваться встречи с тобой, то в результате они и с тобой не встретятся, и могут быть и из страны быть высланы. Я, конечно, не знаю этого точно, но подозреваю, что это все непросто.
Есть у нас небольшая книжечка одного православного монаха. Она называется «От Менµ это было». Основная мысль: события, которые происходят с нами в жизни и представляются нам странными и случайными, на самом деле попускаются Богом для нашего становления как христиан и спасения. Когда я поступил в семинарию в 1972 году, меня в первый же месяц стал вербовать КГБ, настаивая на том, чтобы я им «помогал» — «Ну, ведь вы же советский человек!». Речь шла о том, чтобы я информировал их об окружении о. Александра Меня. Я, естественно, отказался, вследствие чего попал в «черные списки», и меня шестнадцать лет держали дьяконом, не рукополагая в сан священника. Я тогда очень горевал и унывал. Каждый год подавал прошение о рукоположении и каждый раз получал вежливый отказ. Так что я стал священником только в 1989 году, в пятьдесят лет. А сейчас я смотрю на эту ситуацию как на великое благо. Главным образом потому, что, став молодым священником, я не избежал бы самопревозношения, гордости и других негативных последствий, неизбежных тогда, когда незрелый человек получает такое высокое звание и принимает на себя такую колоссальную ответственность — что-то решать за других, советовать и т.п. …
Ты спрашивал о прихожанине, который освободился уже лет двенадцать назад. Его зовут Алексей. Действительно, это именно он сразу откликнулся на просьбу помочь в строительстве, когда ты начал строить церковь в вашей зоне в Мордовии. Я спрошу его о желании с тобой переписываться и тогда тебе об этом сообщу. Он отсидел за убийство семь лет (освободился по УДО. У него было десять лет). Я помог, так как был тогда в Комиссии при Президенте РФ по помилованию. Но помог не по «блату», а зная, что парень в зоне «завязал». С ним вся зона три месяца не разговаривала. Выдержал. Правда, он был боксер. Перворазрядник в тяжелом весе. С тех пор женился, сын уже большой. Занимается бизнесом — делает мебель.
Я постараюсь созвониться с адвокатом, координаты которого ты мне дал. О результатах сообщу.
Пиши, звони. Понемногу будем помогать на жизнь через друзей в Израиле.
Храни тебя Бог! Всегда твой прот. Александр Борисов.
Пóста
Около трех часов ночи дежурный надзиратель открыл камеру, вывел меня и передал конвоиру. Сегодня суд. Мы спустились на лифте на первый этаж, где в камерах-сборках была уже куча народа из нескольких бараков.
Перед посадкой в автобус на каждого надели наручники и кандалы. Тщательно обшмонали. С собой разрешили взять только судебные документы и воду. Кое-кто запасся книжкой. Сигареты и зажигалки тоже изъяли и, надписав на пачках имена, побросали их в кабину водителя, в карман на боковой дверце. Отдадут по прибытии к месту доставки или на пересылке.
Израильская «поста» — автобус для перевозки заключенных — разительно отличается от российских автозаков. Просторный салон, два ряда металлических сидений со спинками, узкие окошки под крышей салона. Окна, правда, заделаны металлическими листами, но в них для вентиляции насверлены многочисленные отверстия. Стоя или забравшись с ногами на сиденье и сев на спинку кресла, сквозь дырочки в оконцах можно видеть «улицу».
В Израиле большую часть года стоит жаркая погода. Внутри салона посты установлен кондиционер. И если конвоиры не сразу его включают, то начинается настоящий бунт. Арестанты орут, долбят руками и ногами в перегородку, за которой сидит вооруженный конвой, и не успокаиваются, пока не заработает охладитель воздуха.
Сегодня автобус был полупустой.
Когда, гремя цепями, все расселись в салоне, я живо вспомнил московские автозаки-воронки, в которые как сельди в бочку набивают арестантов, развозя по судам и по централам. Металлический короб, по габаритам схожий с теми, что развозят хлеб по булочным, внутри перегорожен решеткой с дверцами, отделяющей конвой от зэков. Отсек для арестантов разделен глухой железной переборкой на две камеры. Вдоль стенок приварены узкие скамейки. Заводят по десять-двенадцать человек в каждую половину и, спрессовавшись, упираясь коленями в сидящих напротив, зэки в таком положении могут прокататься полдня. И никаких кондиционеров в жару, когда эта будка на колесах раскаляется так, что внутри парилка; и никакого обогрева в зимние холода, превращающие этот короб в морозильную камеру. Одно утешение — можно курить. Когда одновременно закуривают двадцать пять человек, то внутри этой железной буханки стоит такой туман, что не видно даже лица сидящего в полуметре от тебя. Душно, смрадно и матерно…
В Рамле, в центральную сборку-пересылку, мы приехали около шести часов утра. Сюда свозят арестантов со всех тюрем — и тех, кто едет на суд, и тех, кого переводят из тюрьмы в тюрьму. Всю эту массу размещают в нескольких камерах-загонах и уже оттуда, выкрикивая имена, рассаживают по автобусам-постам, которые развозят всех по разным городам.
В Иерусалим домчались с ветерком. В городе все перекрестки пролетели по зеленому, будто и вообще не было светофоров. Мне предстояла еще одна пересадка. На площади перед центральным следственным изолятором — тюрьмой «Миграш Русим» — уже стояла куча автобусов в окружении автоматчиков. Добрая треть из них — симпатичные молодые девчонки-солдатки. Почти все — в солнцезащитных очках.
В столичный горсуд из посты, на которой я приехал, выкликнули только мое имя. Когда я вышел из автобуса, первое, что увидел, — православный собор, совсем рядом, метрах в пятидесяти. К утренней службе подтягивались прихожане, крестились у входа, и оттуда до меня донеслась русская речь. Впервые у меня так до слезы защемило сердце от тоски по России, от нахлынувших разом воспоминаний: о своей тихой келье на таежном скиту, о том благодатном времени, когда жил верой в Божий промысел и мечтал иноческим подвигом очистить душу от грехов. И зачем я ушел со скита? Добровольно заточить себя в тюрьму — нужна ли Богу эта покаянная жертва? Такой силы сожаления о своем поступке, как в эту минуту, я прежде никогда не испытывал.
Но теперь уже поздно метаться. Что сделано, то сделано. Надо жить дальше и наполнить оставшееся мне на земле время чем-то душеполезным, а не самоедством.
Сделав несколько шагов, я остановился и, устремив взор на крест над куполом собора, тихо прошептал: «Господи, помилуй меня, грешного!»
Не прошло и пяти секунд, как подскочил офицер, один из начальников конвоя, и вонзился взглядом в мое лицо. И прежде чем он что-то сказал, я на ломаном иврите, с улыбкой и как бы извиняясь за свою дерзкую шутку, попросил: «Офицер, я могу зайти в церковь, помолиться перед судом несколько минут?» Но вместо ответа я получил тычок в спину от подоспевшего автоматчика. «Иди вперед! Быстро!»
Меня затолкали в маленькую посту — микроавтобус «мерседес». В трехместном боксике были фирменные мягкие сиденья с подлокотниками, два арабских арестанта и прохлада кондиционера.
Водитель повернул ключ зажигания, тихо затарахтел мотор, а со стороны собора раздался звон колоколов, разнося над Иерусалимом утренний благовест.
Письмо от Зорина
Ну вот, наконец и письма от вас, Алексей! Шли больше месяца. И те, что через Френкеля, и то, что напрямую по почте. Через два часа приедет ко мне мой товарищ, на днях уезжающий в Израиль, перешлю с ним это письмо.
Как прошло первое слушание? И когда будет следующее? Я понимаю узника, ожидающего приговор… Но чтобы не терзать душу, может быть, стоит настроиться на худший вариант, а там уж как Бог решит. А точнее: да будет воля Твоя. Так всего вернее и стабильнее для внутреннего состояния.
Я собирался весной побывать в Израиле. Попросил кое-кого о помощи. На Генисаретском озере вроде бы есть монастырь экуменического, если можно так сказать, вероисповедания. И вот священник, который собирался меня им представить, сказал мне: «Посмотрим, как Господь ответит на нашу просьбу». В просьбе отказали, и я воспринял это по слову священника.
У вас я тоже заметил сходную ориентацию, и это обнадеживает. Уже сейчас меняются обстоятельства. Вдруг появилась возможность смотреть ДВД. Я не помню, какие у вас лекции о. А. Меня и о. Александра Борисова. Напишите, чтобы я пополнял запас. Уверен, что удастся его вам переправить.
Далее. Учите иврит, да еще вам платят за это… Я бы на таких условиях и язык суахили выучил, даже один из его диалектов, хотя знаю, что Кении и Танзании мне не видать как своих ушей. Наверное, в тюрьме есть Библия на иврите… Я свой английский когда-то затачивал на английском Евангелии. И конечно, промыслительно, что тут же и словарь подоспел. Мне-то уж этой грамоты не одолеть точно.
Вы вроде начали разбирать свои тексты и пробовали их как-то оформить. Не понравилось. Очень хорошая первая реакция. Только не надо ее пугаться и откладывать начатое. Повторяю, не тужьтесь над изображением. Как на душу легло, так излагайте. У вас ведь никакого опыта, кроме эпистолярного. А впечатлений — куча. Разбирайте кучу, выбирайте из нее части и пишите их мне в виде писем. Для начала это и будет форма. А там будет видно. Такие жанры в литературе существуют — романы в письмах. Даже Пушкин замысливал такой. А пишете вы, не терзайтесь за орфографию и синтаксис, грамотно. Маяковский бы вам позавидовал. Был ужасающе безграмотен.
У нас в России все напряжно (ваше словцо. Я, кстати, завел словарик для ваших слов. Заколючная лексика точна). 85% населения живет на грани бедности или за чертой ее.
Я на апрель куда-нибудь спрячусь. В Москве писать не могу. Так что домой не звоните.
Ну, вот и пришел мой товарищ. Это письмо прерву и отошлю. А на днях продолжу.
Ваш — А.З.
Хинýх6
Первые три месяца в следственном изоляторе в Рамле я ходил в школу — «хинух», как здесь называют курсы иврита и предметы из школьной программы: математику, географию и компьютерный класс.
По всем предметам там была одна учительница — энергичная, веселая, молодящаяся израильтянка лет сорока пяти. Каждый день она развлекала зэков причудливыми прическами и новыми нарядами в местном стиле. Ее пышные формы неизменно облегали пестрые лосины, какая-нибудь вычурная блузка-распашонка, а на шее и руках — всяческие фенечки: бусы, колье, брошки, браслеты и энное количество перстней и колец.
Хинух располагался в полуподвальном помещении, куда нас каждый день выводили из бараков с 9 до 12 часов. На переменах кормили бутербродами — хлеб с повидлом или шоколадным маслом, и платили пять шекелей за каждый день посещения.
Мало кто ходил в школу, чтобы учить иврит. Кроме нескольких иностранцев, им владеют все арестанты. Для евреев-израильтян он свой, родной, а для арабов — второй, на котором они говорят с детства в этой стране. Хинух — это возможность выйти из душной закрытой камеры, прогуляться по тюрьме, пообщаться вживую со знакомыми, а иногда и родственниками из других бараков, что-то передать, чем-то обменяться. В классе — разношерстная публика от восемнадцати до семидесяти лет. Большинство — арабы, которые составляют преимущественный контингент израильских тюрем.
Иврит за двадцать лет в бегах я порядочно подзабыл, но как читать и писать буквы и некоторые слова, вспомнил быстро. Все обучение шло, естественно, на иврите. Вначале я мало что понимал из того, что говорилось на уроках, но выручал английский. Кроме учительницы в классе по-английски говорили еще два-три местных образованных еврея. Они всегда охотно и даже с неким удовольствием, желая блеснуть знанием иностранного языка, с дико картавым акцентом переводили мне с иврита и объясняли непонятные задания. Из арабов по-английски не говорил ни один.
В первые же дни я стащил из хинуха большой иврит-русский словарь, несколько учебных пособий и усердно занимался в камере по ночам, когда не писалось. И спустя несколько месяцев, уезжая из той тюрьмы, я уже мог худо-бедно изъясняться и вполне сносно читать со словарем.
Иврит идет медленно, потому что бόльшую часть времени я общаюсь по-русски. Сокамерники — русскоязычные, по телевизору — два российских телеканала, которые не выключаются почти круглосуточно. Лучший вариант изучения иностранного языка — это погружение в языковую среду, то есть быть в постоянном общении с теми, кто вообще не знает русского. А в идеале — закрутить роман с местной женщиной. Общий быт, постель, выход в свет — оттачивают знание чужого языка с такими нюансами, которым ни один учебник не научит. Был у меня такой опыт, правда недолгий, с барышней из Северной Ирландии…
Судебные слушания опять перенесли. Еще на два месяца. Адвокату, похоже, удается добиться переквалификации и увести меня от пожизненного. Он пригласил поучаствовать в моем довольно необычном деле какого-то маститого коллегу. Когда на вопрос арестантов, кто у тебя адвокат, я называю его имя, все уважительно цокают языком. Оказывается, в Израиле этот адвокат — в тройке лучших по уголовным делам. И самый дорогой. Но к моему делу он подключился из чисто профессионального интереса.
Сдвиг в деле защиты произошел после того, как семья потерпевшего предпочла получить деньги вместо моей «казни». И главная причина переносов судебного заседания — это торг. Прокуратура, семья потерпевшего и адвокаты не могут прийти к соглашению о сроке и сумме. Прокуратура запросила максимум по санкции за неумышленное убийство — 20 лет. А семья требует компенсации в два миллиона шекелей…
Письмо к Зорину
Здравствуйте, Александр! По вашему совету вываливал поток сознания на бумагу без какой-либо редакции, фильтрации и соображений формы. Уже перечитав, вижу сам неуклюжесть и натужность. Засвербило: кому это нужно? Отвечаю: себе. Хотя бы для наполнения тюремного бытия работой над собой. Писательство это оказалось зело душеполезным занятием, да и помогает отключиться от тупого однообразия тутошной жизни. Иногда развлекаю «русских» сидельцев — читаю свои зарисовки о русском лагере. Многое для них — открытие и удивление вызывает немалое. Уже прочно закрепилась кликуха — Леха-писатель. Стараются лишний раз не беспокоить: «Человек работает, чего орете!» Тащат и дарят авторучки, тетрадки. В общем, у писательского режима обнаруживаются преимущества и в этих стенах. Шучу. Но своеобразное уважение присутствует…
Я уже говорил в одном из писем, что в процессе работы мне часто приходится заглядывать в ранешние картинки и в дневниковые отрывки; при этом что-то просит поправок, что-то становится лишним, где-то делаю добавления или перестановки. Хотел в этом послании переписать кое-что из прежнего, уже имеющегося у вас, переделанное, но потом решил, что оставлю всю правку на то время, когда материал будет набран в компьютере. Если вообще до этого дойдет дело.
Мои полушифрованные лагерные записи-размышления, после придания им читабельности, я перемежаю с перефразированием вычитанного из книг, а местами вставляю и целиковые цитаты. Мне так легче показать конкретное состояние героя в тот или иной жизненный отрезок. Наверное, это нечестно, но по-другому пока не получается. Не получается еще и потому, что я никогда раньше не умел изъясняться о своей внутренней жизни, а свои душевные «процессы» привык выказывать больше поступками, нежели словами. В моем лексиконе и слов-то не было для того подходящих и соответствующих. И я беру взаймы.
Прочитаете эти отрывки и по-вашенски прямо — как оно вам видится и слышится — мне извольте вдарить.
Эту короткую записку отправляю с оказией — сегодня освобождается один сиделец из нашего барака. Он обещает бросить конверт в почтовый ящик за периметром тюремного забора.
Пишите. Поклон Татьяне. Храни вас Бог.
Письма
На автоответчике прослушал последнее письмо от Зорина. Еще вчера он послал его по e-mail Френкелю, тот сразу же набрал мой номер и наговорил текст. И вот сегодня, в обед, я его «читаю». Потом он распечатает его на принтере и отошлет по почте. Неведомо, сколько времени это письмо будет ползти ко мне, да и получу ли его вообще. Не раз уже письма пропадали — как выражается Зорин, аннигилировались.
В местной тюрьме никто не пишет писем. Их давно заменил для всех телефон. Я тут один из последних могикан эпистолярного жанра. Письма дороги мне. Сказанное по телефону со временем теряется в памяти, а письма можно перечитывать и вновь прочувствовать настроение и глубину мыслей человека, ведь он обдумывал каждое слово, когда водил авторучкой по бумаге.
Личные письма в тюрьму и из тюрьмы подвергаются цензуре, и это тоже одна из причин того, что они долго не находят адресата. Письма — на русском языке, а в оперативном отделе не всегда есть русскоязычные сотрудники, чтобы их прочитать и оценить содержание на предмет безопасности. У оперов берет какое-то время отыскать и привлечь к этому делу подходящего сотрудника. Но эта процедура вроде бы обещает ускориться. Меня обнадежило одно вчерашнее обстоятельство…
— Андрей, почта есть для меня? — спросил я отрядника7 на дневной проверке, когда он обходил с пересчетом все камеры в бараке.
В Израиле и на воле, и в тюрьме обращаются друг к другу по имени, без оглядки на возраст и общественный статус.
Новый начальник отряда был родом из России. Уже здесь он закончил школу, отслужил срочную в армии, прошел офицерские курсы и еще лет десять охранял рубежи страны в погранвойсках. А в лагерную систему подался за более высокой зарплатой и перспективой карьерного роста.
— Письма, что ли? — отозвался он, выходя из камеры.
— Ну да. Уже больше месяца прошло, как их отправили из Иерусалима. И из России тоже давно уже должны были прийти. Я же говорю по телефону. Знаю, когда их отправили. Что за дела? Некому забрать их с почты? Или опять переводчика нет?
— Теперь я читаю твои письма. Завтра зайду в оперчасть, заберу. Если Кум8 не тормознет, — осклабился Андрей.
— Сомневаюсь, что вы найдете какой-то криминал в этих письмах. А тебе самому-то не стрёмно чужие письма читать? — бросил я вдогонку.
Отрядник ухмыльнулся и, пожав плечами, ответил:
— Служба!..
Еще в России в интерзоне я привык, что всю мою корреспонденцию читают. И если что-то в письмах не устраивало цензоров, меня вызывали в штаб, в оперативный отдел, и «кумовья» разъясняли мне, чего не должно быть в письмах из зоны. А именно: запрещалось описывать строения, находящиеся на территории лагеря, что-либо о режиме содержания, о правилах внутреннего распорядка, об администрации, о взаимоотношениях между сотрудниками и заключенными; нельзя было упоминать имена тех, кто работает или отбывает наказание в лагере. Если какая-либо из запрещенных тем проскакивала в письме, то Кум при мне мог черным маркером затушевать эти строки либо прямо сказать, что это письмо из зоны не выйдет, и составить акт об уничтожении. А приходящие на мое имя письма отдавали почти всегда без задержки.
Сейчас же, в израильской тюрьме, я отрываюсь по полной, расписывая во всех красках житуху в русских лагерях. Если там, в интерзоне, мне приходилось прятать от шмонов даже карманные записные книжки, чтобы не угодить в очередной раз в штрафной изолятор, то здесь я смело держу на столе разбухающую с каждым днем папку с рукописями. Мои письма-черновики — конверты с десятью-двенадцатью листами в клетку, исписанными мелким почерком, — проходят местную цензуру, и хоть и черепашьим ходом, но все же попадают к адресату. Не без потерь, правда. Из пяти — одно пропадает. Но это не самый плохой расклад. Исчезнувшие послания я копирую со своей авторской рукописи и посылаю снова. Думаю, что местная цензура столь благосклонна к моим «опусам», поскольку я нередко описываю беспредел и бесправие в другой, диктаторской стране, каковой считает Россию большинство израильтян. Но и пусть так считают, лишь бы письма уходили…
Письмо от Зорина
Письмо ваше, дорогой Алексей, отправленное еще несколько месяцев назад, доползло наконец сегодня.
24-го вы не отзвонились. Опять отложили суд или приговор по максимуму и не до писем? Беспокоимся, о. Александр знал о дне, я старался быть там, рядом. Трудно, конечно, каждому из нас стать на место другого. Но я пытался. И думал, что ответ-то держу перед Богом. Вот уж действительно место встречи, которую отменить нельзя. И в общем-то это место разбойника, который оказался рядом со Христом. И только Христос мог почувствовать глубину раскаяния этого человека и простить его. Глубина раскаяния — вот что нас оправдывает перед Богом. На уровне перерождения личности.
Письмо ваше обстоятельное, дельное, с фрагментами, чего я и ждал. Особенно хороши изобразительные. Например, одна деталь, как вы в лагерной библиотеке сидите за шкафом и на тихой громкости слушаете о. Меня, это целая картина. С опытом картин, экономно прописанных, прибавится. И рассуждения, самоанализ обретут свою вспомогательную роль. Вы ими сейчас особенно не увлекайтесь. Там, где жаргон зарывается в почву, надо бы его вытягивать. Интересно и для смысла, и для языка.
«Недолюбленных больше, чем голодных, больных и т.д.» Очень верно. Собственно, и голод, и болезни, и преступления — следствие недостаточной любви. Ее и всегда-то будет недоставать, даже в идеальном варианте, потому что человек жаждет любви абсолютной (безмерной), а у людей таковой не бывает… А без Христа — любовь животная.
Не жалейте, друг мой, о несбывшемся. Не травите себя. И вовсе вы не разучились говорить, очень даже научились. Адекватно реагируете. Более того, я нахожу у вас куда больше собранности, чем во многих собеседниках.
Забот, конечно, своих много. Да ведь и вы из числа своих. Шесть лет ведь переписываемся.
Очень я порадовался, что Френкель заглянет в ваш текст. Он редактор зрелый.
Ну вот, в вас уже признали творческую личность.
Засим прощусь, время за полночь. До завтра…
Казаться и быть — действительно состояния разные. Опять же, перед кем казаться. Бог-то насквозь видит. А верующий потому и верующий, что верит в Его близость, в Его участие. Но, а какое может быть участие в лукавстве?.. Так что выбор единственный: либо с Ним, либо с лукавым. И выбор, между прочим, на каждом шагу. «С кем вы, мастера искусств?» — приставал с ножом к горлу Горький. И многие из мастеров выбрали: с лукавым! И вопрошатель в том числе. Одно время, правда, колеблясь. Но половинчатость опасна, и ее можно избежать, будем надеяться, и на вашем месте…
Все же был ли суд?..
Храни вас Господь!
Танюша присоединяется. А.З.
Кантина
Сегодня наш барак по графику выводят на кантину — в местный тюремный ларек. Арестантам полагается две кантины в месяц на сумму, не превышающую установленный лимит в 1500 шекелей.
Какие-то деньги у меня еще остались из последнего перевода от о. Борисова, и я отправился пополнить продовольственный и табачный запас…
Без денег на лицевом счету тяжело в тюрьме. Особенно курящим и любителям повисеть на телефоне. Сигареты и телекарты можно заносить на свиданке, но у таких, как я, безродных иностранцев, не имеющих никого в Израиле, этой возможности нет. Приходится крутиться. Игровые ребята рубятся под интерес в нарды, в рэми, в карты; у кого есть коммерческая жилка, делают комбины с обменом, продажей, посредничают в наркоманской движухе; а кто-то избирает роль шныря у состоятельных и авторитетных арестантов — оказывает всевозможные услуги по быту, выполняет все их поручения, за что получает сигареты, телекарты, и ему ставят деньги на кантину. Но все без исключения просят поддержки у своих родных, друзей и знакомых. И это для многих арестантов оказывается хорошей проверкой отношений. С каждым днем, неделей, месяцем, годом отсидки список имен тех, кого считал близкими, существенно сокращается в телефонной книжке. Иногда до количества пальцев на одной руке, как в моем случае.
В каждой тюрьме есть промзона, но пока не осужден, на работу не выводят. В бараке платят какие-то деньги уборщикам и баландерам, раздающим пайки в столовой, но для меня это всегда было неприемлемо еще с российских лагерей. В русских зонах среди уважающих себя зэков пойти работать на пищеблок ради кишки считалось западло. Лучше сидеть впроголодь и иногда баловаться домашними продуктами из посылок и передач, чем каждый день кроить чужие пайки. По лагерным мастям баландеры стояли выше только сук и опущенных. Но израильская тюрьма — совсем другая планета. Тут попасть в баландеры — привилегия; перед ними заискивают, ищут дружбы и всячески ублажают, чтобы получить дополнительные «кусочки» пожирнее, овощи сверх положенного и прочие тюремные деликатесы. Баландеры, или, как их здесь называют, «хулиµ», прикатывают в барак телегу с тюремными пайками. Сняв бачки, ящики и мешки с овощами, перед раздачей они прежде всего отделяют для своих нужд самое лучшее, и лишь после этого открываются двери столовой для остальных.
Но при всем этом грех жаловаться на качество тюремной баланды. Если бы мне в мордовской зоне, особенно в карцере, когда от голода скрипели кишки в животе, кто-то рассказал, что дают на пайку в израильской тюрьме, то я бы этого человека назвал сказочником. И вот теперь своими глазами вижу: в рационе зэков стабильно курица, рыба, овощи, фрукты, сметана, творог; на субботу — сдобные булочки, кексы, виноградный сок; раз в неделю от тюрьмы каждому выдают чай, кофе, сахар, шоколадное масло, повидло. А те наваристые супы, жирные каши и смачные салаты, которыми потчуют местных арестантов, ни в какое сравнение не идут с пустой пресной баландой российских лагерей. Этакая желудочная радость.
Но эту «королевскую» баланду здесь едят далеко не все. Многие предпочитают готовить сами в камерах на электроплитке. От пайки берут только мясо, рыбу, овощи и хлеб. А всеми остальными ингредиентами затовариваются в кантине. Покупают рис, крупы, макароны, колбасу, сыры, консервы, йогурты, всевозможные приправы и специи, тортики, печенье, шоколад, сладости, соки, кока-колу и прочие напитки, включая различные сорта чая и кофе.
Когда я попал впервые на кантину, у меня зарябило в глазах от обилия ассортимента. Сравнивал скудный ларек российской зоны с израильским тюремным «супермаркетом» и слушал жалобы местных сидельцев на то, что нет того и этого пикантного и изысканного продукта, и у меня, помню, вырвалось: «Да вы же тюрьмы-то настоящей не видели, барбосы!».
При аресте у меня в кармане было пятьсот долларов. В шекелях это около двух тысяч. В первые же две кантины я их благополучно истратил. Судилище затянулось, и надо было на что-то жить. Конечно, можно не курить. Подтянуть кушак и сидеть на тюремной пайке. Но без телекарт нет связи с внешним миром. Те же конверты и марки нужно покупать в ларьке. При моем расходе авторучек и это тоже хоть копеечная, но трата. Месяца три я писал карандашами в ученических тетрадках, которые натырил за время учебы в хинухе. Позже вопрос с канцелярией разрешился благодаря моим сокамерникам. Вместе с кликухой «Писатель» они стали одаривать меня писчебумажными принадлежностями и покупали конверты на кантине, вполне серьезно присовокупляя просьбы: братан, про меня тоже напиши. Биографии и типаж некоторых, правда, так и просились под перо, а кое-кто из персонажей — и на перо…
Перед походом на кантину сидельцы составляют список продуктов, предметов бытового обихода и прочей необходимки. Рассчитав свои финансы на личные надобности, каждый по мере возможности уделяет некоторую сумму для хаты. И хотя меня никто ни разу не попрекнул куском хлеба, а даже наоборот — поддерживали и куревом, и телекартами, я постоянно испытывал ужасную неловкость от того, что не могу выходить на кантину. Отправился к телефону с протянутой рукой и я.
Живи я в одиночной камере, то сумел бы обойтись без многого. И даже без телефона. Опыт есть. А со временем все бы наладилось и в финансовом плане — после приговора в любой зоне нашел бы работу на промке9.
Первый, кто сразу же откликнулся, это отец Александр Борисов. Но пока он искал в Москве оказию, чтобы передать деньги из рук в руки, а Зорин вызванивал в Израиле своего друга Владимира Френкеля, чтобы тот, получив деньги, поставил их мне на тюремный лицевой счет, — ушло немало времени.
Моя телефонная книжка хранила номера двух евреев, с которыми я тянул лямку в мордовской интерзоне. Один был уже довольно пожилой человек, и однажды, набрав его израильский номер, я быстро понял, что о каком-либо материальном вспоможении с ним говорить не стоит. Да и моему звонку он не очень-то обрадовался. Сложилось впечатление, что он хочет поскорее забыть все, что связано с российской тюрьмой, забыть как страшный сон. А другой — Эли — лет тридцать уже в алмазном бизнесе. Его фирма продолжала работать и тогда, когда он сидел в лагере. Профессиональная деятельность и была причиной тюремного заключения, когда, создав совместное с Россией предприятие по огранке якутских алмазов, он стал, для кремлевских кураторов этого бизнеса, подозрительно быстро успешным.
— Ты в Израиле? — удивился он, когда я позвонил. — Ну, так приезжай ко мне.
— Я из тюрьмы с тобой разговариваю. Кстати, она расположена недалеко от Нетании, если ты еще там живешь, — ответил я и коротко рассказал о своих приключениях.
Эли освободился из интерзоны года за два до моего «звонка». Мы немного поговорили об общих знакомых, и я отважился попросить у него денег, мало ожидая благосклонной реакции. В лагере у нас не было близких отношений, они были скорее настороженно-отчужденными.
— Ну конечно, — без малейшего колебания откликнулся он. — А как тебе их передать? Приехать на свиданку я не смогу, со временем у меня швах. Я в Израиле сейчас только наездами бываю. Ты меня случайно поймал. Часть бизнеса у меня в Европе, много времени провожу за границей.
Я продиктовал ему свой номер кантины, и через три дня на моем лицевом счету был полный лимит. Поблагодарить не успел. На мой звонок ответила его жена и сказала, что он улетел в Прагу на следующий же день после нашего разговора.
Так я продержался еще два месяца.
Кто-то из русских сидельцев подкинул мне номера телефонов православных священников из Московской патриархии, которые служат здесь, в Израиле. Я обрадовался возможности такой духовной поддержки и сразу же позвонил обоим, надеясь, конечно, не на материальную помощь пребывающему в узах брату во Христе. Но в ответ на свое обращение услышал какую-то странную невнятицу. Один на просьбу приехать ко мне на свиданку долго мялся, попросил перезвонить через пару дней, потом — еще через неделю, и в конце концов отказался, сославшись на то, что владыка его не благословляет на посещение тюрьмы. А когда я сказал, что у меня никого нет в Израиле, и попросил денег, он прислал мне сто шекелей, и то после моих напоминаний об обещанной милостыни. А второй, иеромонах, сразу стал жаловаться на тяжкое житие-бытие православных клириков в Израиле, на скудость монашеской обители, в которой он несет службу, и я, не дослушав его скорбного сетования, повесил трубку, пожелав перечитать в Евангелии от Матфея Иисусову притчу об овцах и козлах.
А больше звонить мне было некому. Последние семь лет русского лагеря, а до этого — долгая стезя циничной нелегальщины с постоянной переменой мест не подразумевали крепких дружеских связей и постепенно остужали или вовсе обрывали имевшиеся когда-то. Своеобразному смирению и самодостаточности я прилежно учусь с тех самых пор, когда в мир иной стали один за другим уходить по-настоящему близкие мне люди. Мои нынешние звонки с просьбой о помощи я, пожалуй, расцениваю как проверку связи — прощуп на сочувствие, сострадание и отзывчивость человеческих сердец. Отказ в оных меня давно уже не огорчает, как Диогена, который просил подаяние у статуй, чтобы приучить себя к отказам…
Отовариваясь на кантине, я обратил внимание на пакеты с гречневой крупой. Видимо, кто-то из русских арестантов заказал. Израильтяне вообще не едят гречку и даже не знают, как вкусно ее можно приготовить.
Я купил пару килограмм крупы, молоко, масло и решил вспомнить детство — сварганю сегодня сладкую кашку.
Письмо от Френкеля
С моими письмами, к сожалению, все тот же балаган, доходят до вас через одно.
О смирении и «тонком» соблазне, в том числе «дочитавшегося до Христа». По телефону я упомянул притчу, происхождение которой мне неизвестно, но которая хорошо проясняет вопрос. Это притча о святом волке. Однажды волк решил стать святым. Взял он посох и пошел в пустыню — спасаться. Но по дороге встретился ему гусь, который зашипел на волка. Волк рассердился, напал на гуся и сожрал его. «Что же ты, волк, — корили его окружающие, — хотел святым стать, а сам сожрал гуся». — «А зачем он шипел на святого?» — ответил волк.
Хорошая притча — святой волк сидит в каждом из нас. Труднее всего справиться с уязвленным самолюбием — по себе знаю.
Теперь о вашей прозе. Пишите! Это читается, и думаю, будет интересным не только как «документ» (об интерзоне), но, главное, как литература, где есть характеры. (Юрий Трифонов считал, что характер — это главное в прозе.)
О Довлатове я вспомнил вот почему. В повести «Зона» повествование перебивается письмами автора из Нью-Йорка — то есть из другого времени и пространства, и этот прием хорошо работает. У вас эту функцию выполняют листки и еще письма «Зарницына», и это тоже работает.
Теперь о том, что мешает. У вас нет-нет, но появляется уклон в литературщину — слишком красивые и умышленные фразы. («Друг Аркадий, не говори красиво» — это у Тургенева классическая фраза.) Такие, например: «Тем же тоном и с паузой пожелал я Куму, закинув горсть смеха себе в глаза…», «Когтящие душу и сердце…» (это поэтизм, штамп).
Все подобные вычурные виньетки надо безжалостно выбрасывать, они плохи и сами по себе, и совсем неуместны в данном времени и месте.
Очень хорошо описано гадкое душевное состояние героя после разговора с сотрудником ФСБ, хотя вроде бы ничего ужасного не произошло.
Хорошо о чифире. И об отличии интерзоны от обычной. Хотя, надо сказать, «понятия» и в обычных, но разных зонах не всегда совпадают.
Что еще…
Да, вот это. С мнением «Зарницына» (Зорина) в его письме о Солженицыне я никак и категорически не согласен. Это уже образовался комплекс какой-то у либеральной российской интеллигенции: неприязнь к Солженицыну, на которого вешают всех собак — он-де националист, антисемит, дурной историк. Все это неправда. И национализм у него просвещенный, не черносотенный, и антисемитизма нет (в отличие от многих великих и не великих русских писателей, чтимых той же интеллигенцией), и в истории он беспощадно видит то, что большинство не хочет видеть. В этом и дело: Исаич разрушает многие интеллигентские штампы мышления и иллюзии. А людям почему-то именно их иллюзии дороги, и разрушения их они не прощают.
Конечно, это не значит, что А.И. Солженицын всегда прав: он не икона, и молиться на него не надо. Но с советской либеральной интеллигенцией у меня свои счеты. Однако это, как и А.С., — особая тема.
Шлю вам еще одно небольшое эссе: о Набокове.
Всего доброго! Владимир.
Записная книжка
Мне случайно попала в руки монография о Байроне. Неожиданностью было найти и узнать в нем черточки себя.
Кто я? — Ничто. Но ты не такова,
Мысль потаенная моя…
Для поэта Шелли, его современника, жизнь была простой задачей, это было борение добрых сил, которые, как он верил, жили в нем, с миром, ему чуждым. Байрон же знал многих Байронов, и для него, как и для меня, все это было внутренним конфликтом. Конфликт между сентиментальным человеком и циником, между гордостью и нежностью, между приспособленцем и бунтовщиком — между одним из самых великодушных и одним из самых жестоких существ. Поразительно. Разные эпохи, страны, происхождение — и вдруг такая общая душевная сеча.
Случается, что простой человек чувствует то, что не дано испытать ученым. И в самом деле, неужели кающееся сердце может зависеть от происхождения и образования?
Тем не менее я продолжаю еще учиться, и в свои сорок пять лет мое воспитание еще не закончилось. Я думаю, оно закончится, когда я не буду способен к нему: после моей смерти. Вся моя жизнь есть, собственно говоря, лишь одно длинное воспитание.
Искусство жить — кто им обладает? Старый монах, с которым я прожил два года на таежном скиту, говорил мне, что это познается тогда, когда жить на земле остается, к сожалению, совсем мало, когда слабеют физические силы, когда медленно угасает свежесть впечатлений, мутнеют краски чудесного Божьего мира, и человек все чаще вглядывается очами веры в горизонт вечности.
Я полагаю, что человек, познавший искусство жить, — это человек большой души. Я встречал таких людей. Они умеют любить других, даже своих недругов, ничего не зная о гимне любви апостола Павла, написанного им в 13-й главе Первого послания к коринфянам. И как печально встречать людей, которые знают наизусть этот гимн любви апостола, а в душе у них сквозняк, на устах — пустые елейные слова, а на лице — хитроватая лукавая улыбочка. Но хуже всего — проповедующие о любви и милосердии с глазами, горящими ненавистью и презрением к инакомыслящим. О таких «правоверных» хлестко сказал Зорин в одном из своих стихотворений:
Бежать от них, бежать,
чья правота свирепа…
…………………………………
От сладостных вериг,
от вечных Третьих Римов,
услужливых владык —
шустрящих Шестеримов…
У каждого человека есть момент истины, когда он мыслит глубоко и поэтому видит свои ошибки и что правильно делать. Видит точку истины. У всякого человека в мире есть момент истины, но не всякий может обязаться быть верным этой истине постоянно. Не всякий человек достаточно силен, чтобы сделать правильные выводы, изменить свою жизнь и следовать истине, в которую верит. Истина обязывает, и иногда это очень непросто и тяжело, нужно большое усилие, чтобы прилепиться к ней. Я же постоянно спотыкаюсь на компромиссах или в безверном ослеплении вовсе отмахиваюсь от нее циничным: а что есть истина?..
Однажды в России меня свел случай с раввином в купе поезда дальнего следования. За бутылочкой коньяка мы с ним проговорили всю ночь. Удивительным образом он устаканил тогда мою душевную сумятицу. Я только что покинул монастырь и с очередным паспортом на новое имя по дороге из Сибири в Москву хлопнул одного сутенера со всей его наркоторговлей.
«Следует знать, что человека каждый день судят в небесном суде за все его мысли, слова и поступки», — подумав, сказал раввин, внимательно выслушав все мое презрительное отношение к судебно-правовой системе и полуоткровенные истории о себе. И то, что он поведал потом, между чоканьем стаканами и моими робингудскими тезисами, — крепко держится в памяти до сей поры.
Он говорил, что небесному суду подлежит каждое отдельное действие, совершенное человеком в этот день, каждое слово и каждый помысел. Когда же обнаруживается, что человек совершил какой-либо грех или несправедливость, ему посылаются страдания, чтобы показать, что он должен раскаяться и исправить содеянное.
Когда человек признается виновным этим судом за тот или иной грех, ему выносится приговор, который облекается в самые разные мучительные происшествия, чтобы заставить его раскаяться. Почти все на свете, любая вещь может стать посредником для причинения человеку страданий. То есть, если человеку вынесен приговор, все сотворенное готово сыграть роль экзекутора и привести приговор в исполнение. Как правило, приговоры осуществляются домочадцами или близким окружением, и в результате в доме, в кругу друзей возникают ссоры, споры и другие проблемы.
В Торе есть правило, говорил он, что, когда приговор внизу, нет приговора наверху. Это означает, что Творец управляет миром так, что, когда человек исповедуется и раскаивается в своих грехах, обещая больше их не повторять, за них его не судят небесным судом. Разумеется, ему не посылают с небес страданий, поскольку их назначение — пробуждать человека к раскаянию, а если человек отдает себе отчет в своих поступках и сам судит себя за них, размышляя, правильно ли он поступил, нет ничего лучше для Бога.
«Лик поколения как лик пса». Обычно это высказывание объясняют применительно к страданию: как пес, которого бьют палкой, кусает ее, не обращая внимания на того, кто эту палку держит, так и люди борются с тем, кто эти страдания им доставляет, не понимая, от кого они происходят, и не осознавая, что все эти испытания призваны побудить их к раскаянию. Но если вспомнить слова мудрецов о том, что человек, презирающий благодеяние (добро) другого человека, в конце концов презрит и благо Всевышнего, то приведенное выше высказывание можно понять и иным образом. Когда псу протягивают палку, к концу которой прикреплен сочный кусок мяса, он вообще не видит палки, а тем более — того, кто ее держит. Он всецело поглощен желанием сожрать кусок мяса. Так и люди бывают поглощены своими страстями до такой степени, что даже не замечают человека, делающего им добро, а тем более — не видят Того, Кто держит палку, Кто посылает им эти блага через посланца.
Может быть, мое столь легкое отношение к ожидаемому вскоре приговору, вплоть до смиренного принятия пожизненного заключения, — это следствие того, что мне встаканили когда-то случайный попутчик-раввин и старый простец-монах под кагор после келейных исповедей на глухом таежном скиту, где я скрывался от ареста, будучи в международном розыске. Оба они указали мне на один и тот же ориентир в жизни: благодарить, где бы, с кем бы ты ни обретался и сколько бы тебе ни осталось прожить на земле. Дарить благо…
Письмо от Зорина
Вчера, Алексей, Таня привезла на дачу еще одно письмо, посланное через Френкеля, датированное 26 мая. А до этого были письма и более ранние.
Ну что. Начало положено. И начало, на мой взгляд, обнадеживающее. Долгая практика в эпистолярном жанре не прошла для вас даром, заложила основы писательского навыка. Чехов написал писем примерно столько же, сколько художественных произведений, имею в виду объем. «Бедные люди» Достоевского — роман в письмах. Пушкин тоже хотел написать роман в письмах. Он им придавал большое значение — тщательно редактировал, переписывал. Письма дисциплинируют, обязывают сосредоточиться и, кроме того, разогревают руку. Я день свой (рабочий) частенько начинаю с дневника или с двух-трех писем.
Не исключаю, что тексты о Мордовии могут перемежаться с сиюминутными соображениями, оброненными в письме. Я попросил Людмилу Ивановну перепечатывать ваши корреспонденции, думая, что надо перепечатывать только воспоминания. Теперь же думаю по-другому. Не будем прерывать текст, во всяком случае, на первом этапе. Посмотрим, как он будет выкладываться, сколько его будет и какова стержневая линия. Пусть прерывистая, пунктирная, но — стержневая. В каком-то письме я ее уловил за пределами мордовских картин. И это хорошо. По этой причине не будем выделять «картины». Пока. А там будет видно.
Ну, теперь пойду по письмам.
От 5 июня. Жаргон. Мне кажется, убирать его ни в коем случае не надо. Но и перенасыщать тоже. В некоторых случаях прояснять смысл, может, дать синоним. Можно и словарик приложить. Я люблю жаргонные словари. Но они дома, в Москве, не под рукой.
Очень рад, что вы оценили стихи Френкеля. Он поэт малодоступный, но если открывается, видны глубины неизреченные.
От 25 апреля. Хорошо о вживании в текущий момент, в «здесь и теперь». Советую вам в конце дня перед сном все же день прокрутить в памяти, просвечивая его на испытание совести. Итожить при свете совести. И явные огрехи фиксировать (записывать).
О пунктуации не беспокойтесь. Многие писатели ее не знали. Для Цветаевой вообще знаков препинания было недостаточно, почему она так широко и пользовалась тире.
От 8 мая. У вас ассоциативная память, а слог вовсе не коряв. Достоинство его, точнее, его наличие отметил и Френкель. Все получается, мой друг. А это ведь начало. Главное — не останавливаться, хоть полстранички в день, хоть четверть…
Сухость молитвы, «отсутствие контакта» с Богом — это нормально. Лучше, чем воспарение. Молитва — это ведь не только временное предстояние перед Богом. Это сознание Его присутствия. А оно у вас есть. Не переживайте. И потом, надо выстраивать ВСЮ жизнь, тогда молитва будет как ее итог. (Не люблю давать такого рода советы, ибо сам не чувствую контакта.)
Стихи свои непременно вложу. А диета — шикарная. Творог и сметану на зубок можно поймать.
Нет, книгу последних стихов издать не на что. А набралось их, пожалуй, на две. Вот составлю и непременно пошлю вам по почте.
От 12 апреля. О недолюбленных людях очень точно. Дефицит любви в мире, все более возрастающий, замечен давно. Чуть ли не Антоний Сурожский об этом же говорил. Но — «где злоба матереет, там крепнет благодать». И вы, сдирая с себя покров жалостливости к себе, открываетесь для благодатного воздействия. Трезвое отношение к себе не исключает и любви к себе, только к тому, каким тебя Господь видит. «Возлюби ближнего, как самого себя».
Вы сокрушаетесь, что при встрече с нами не сказали главного о себе. Я не знаю вашего разговора с отцом Александром. Но, судя по его характеристике, он вас понимает проникновенно, или, как сейчас говорят, — адекватно. И вообще, совсем не обязательно понимать человека, и невозможно, наверное. Мы ведь общаемся на других условиях, на взаимозависимости. От вашего умонастроения и духовной целостности будет зависеть и помощь извне. У вас есть сейчас задание, с которым надо справиться. Вспомнить, осмыслить и написать, осмысленно написать минувшее. Осмысление придет по мере возрастания в духе, скажется и на письме, на слоге и на фактах, которые всплывают. Угол зрения — вот что значит осмыслить. Точка отсчета. Только не надо ее насиловать. Сама проявится.
От 26 мая. О дневнике я уже писал. Обязательно вставляйте в текст. Он — ценнейшее дополнение. Причем, м.б., из дистанции, то есть отсюда. В конечном счете вы осмысливаете прошлое сегодня.
Помните, о. Антоний Блюм вспоминал слова отца: неважно, сколько ты проживешь, важно, для чего, во имя чего живешь. У вас в ШИЗО — в штрафном изоляторе — примерно так вопрос и возник. Очень хорошо. И все последующее повествование так или иначе будет ответом на этот вопрос…
Сейчас звонил мобильный. Не пробился. Кажется, вы. Ведь вчера должен быть суд. А вы не позвонили. Очень жду звонка. И следующих порций мордовских.
Ваш — А.З.
Зорин
Прошлой ночью не спалось. Я какое-то время лежал на спине, разглядывая «автографы» прежних сидельцев этого «икса» на нависающем надо мной потолке — настиле верхних нар. Из чтива в камере были только Библия, подаренная о. Александром Борисовым в Москве после моего освобождения, и несколько книжек Александра Зорина, присланных мне еще в мордовскую зону. Последнюю — «От крестин до похорон — один день» — он подписал мне в храме на прилавке книжного ларька, где мы все втроем встретились.
Решил еще раз перечитать ее, зажег лампочку над головой, вынул из баула книжку.
«Алексею на всю предстоящую свободную жизнь», — прочел я на титульном листе и невольно улыбнулся. Жизнь на свободе продлилась четыре дня. Зная, что я так скоро снова окажусь за решеткой, Зорин наверняка пожелал бы что-то другое. Хотя… он же написал в одном из своих эссе о русских поэтах, что свобода — это прежде всего духовная категория, дающая возможность почувствовать ее (обрести) и в стесненных обстоятельствах.
Хорошо о свободе у Ивана Ильина. Он писал, что, дыша свободой, человек мало думает о ней. Для него она как воздух: он дышит, не задумываясь о нем. О воздухе задумываются только тогда, когда его не хватает, когда он тяжел, нечист, когда начинают задыхаться. Тогда вдруг не без ужаса спохватываются и начинают понимать, что без воздуха нет жизни, что не ценили его, а он, оказывается, так необходим.
Любой человек может однажды спохватиться, увидев, что свободы у него нет, а все от того, что он или недооценивал или злоупотреблял ею. Позора в этом особого нет, но налицо беда и — урок: придется идти дорогой страданий, терпения и освобождения.
Свобода — это не нечто данное одними другим. Нет. Ее надо взять самому, правильно распорядиться ею, наполнить ее жизненными содержаниями в достойных формах. Иначе снова начнется отречение от нее, злоупотребление ею, и все повторится сначала. Как у меня — с тюрьмой…
В интерзоне в начале своего шестилетнего срока у меня не складывались отношения с лагерной администрацией, и почти год я просидел в одиночной камере штрафного изолятора. Ни телефона, ни телевизора, ни радио, и письма были единственной связующей с внешним миром ниточкой. Регулярное, поначалу почти ежедневное избиение, пустая, безвкусная баланда, добрую половину которой из столовой отвозили на свинарник, потому что зэки отказывались ее есть, холодные стены едва отапливаемого карцера и беспросветное одиночество — все это долгое время плющило душу, терзало тело и заставило, как никогда и нигде прежде, задуматься о смерти, пересмотреть по кадрам и оценить всю свою жизнь.
И вот приносят мне в изолятор бандероль с двумя книжками Александра Зорина. Читаю взахлеб, и вдруг перехватывает дыхание от одного стиха — это же про меня! До сих пор помню его наизусть.
Матрешка
Неохватное с боков…
Выросло до облаков.
Ширится и громоздится
в толстых щупальцах граница.
В ней ужалась потесней
зона лагерная. В ней
БУР поставлен специальный.
Карцер в нем, как гроб хрустальный,
весь просвеченный в глазок.
И ни койки, ни окошка.
Но — не кончилась матрешка
этим зэком изначальным.
В животе ее глобальном,
бодрый сохраняя вид,
своротить способный горы,
узник в узнике сидит –
тесная душа. В которой
плотно запечатан мглой
страх Кощеевой иглой.
Так написать мог только тот, кто сам сидел, пережил предельную одинокость в узах. Или же у этого поэта особенное творческое чувствилище.
Там же я нашел еще четыре строки, заставившие изменить мой жизненный настрой, которые напрочь смели всё мрачномыслие о смерти и даже о суициде. Но самоубийство — это не про меня. Это желание промелькнуло и ушло. А вот «помереть в бою» — об этом я думал всерьез, особенно когда вертухаи меня усердно обрабатывали дубинками. План созрел уже давно, и я ждал удобного случая, чтобы во время очередной экзекуции изловчиться и вбить кадык в горло кому-то из ментов или воткнуть ему пальцы в глазницы.
Смерть. Никуда от нее не уйдешь…
Но если в служении миру
был ты помощник Христа, — не умрешь.
Просто сменишь квартиру.
И зэк Лёха-еврей вспомнил, что он христианин. Через стихи эти…
Зорин неожиданно стал для меня тогда, в мордовской зоне, тем единственным собеседником, с которым можно было говорить обо всем и нараспашку. И это — в письмах. Мы не были знакомы до того, как мне в камеру изолятора принесли ответ из Фонда имени о. Александра Меня, куда я обратился с просьбой о книгах. С этого письма и завязалась наша переписка, подкрепленная десятками присланных книг и посылками с вещами и продуктами, которые он со своей женой собирал для меня.
После освобождения из интерзоны я сразу же поехал в Москву, желая больше всего встречи с ним, чем за исповедью и благословением о. Александра Борисова. Я толком-то и не отдавал себе отчета, чего я хочу от этой встречи. Я просто надеялся, что еду к родному, единственному в тот момент жизни человеку, способному разобраться в моем душевном раздрае. Моя почти двадцатилетняя нелегальная жизнь под чужими именами, в постоянном криминальном промысле, окрашенном жестокостью, изощренным лукавством и ложью, непостижимым образом сочеталась с живой верой в Бога и искренним желанием искупления своих грехов. Я ехал к Зорину не за помощью и даже не за мудрым советом, а для некоей самоочистки, осознанной доверительной оценки моего состояния души.
В книге «Выход из лабиринта» Зорин приводит рассказ Владимира Даля о разбойнике, который, прежде чем зарезать поверженного наземь мужика, перекрестился и сказал: «Господи, благослови сорокового!» Но мужик выкарабкался из-под него, подмял злодея и, занеся нож, в свою очередь взмолился: «Господи, благослови первого и последнего!» Важно здесь не то, пишет Зорин, что добро сумело за себя постоять, а то, что правый и неправый — оба испрашивают благословения у Бога, оба верующие.
Я, как и те двое из рассказа, тоже ведь знал о заповеди «Не убий», однако не дрогнула рука ни на миг…
Разговор тогда получился. Мы даже погуляли по Москве и выпили по чашке чая в Центральном доме литераторов. Выслушивав мой полуисповедальный рассказ о себе, Зорин не стал ничего комментировать, советовать, задавать какие-либо вопросы. Он вообще почти все время молчал, даже выражения его глаз под полуопущенными веками я так и не смог определить. Но его тихая требовательность в голосе в конце нашего разговора показала, насколько проникновенно он меня слушал.
— Ты должен написать об этом. Непременно. И о том, что еще не высказано, но томится и зреет под спудом. Обязательно напиши! Пусть это будет началом самоочистки, твоей работой Богу…
Из недавнего разговора по телефону я узнал, что Зорин едет в Израиль. Недели три будет жить в каком-то монастыре в Галилее. И, конечно, хочет приехать ко мне в тюрьму. Жду как близкого родственника. Хотя бы эти полагающиеся полчаса свиданки через стекло — радость неимоверная, глаза в глаза…
Письмо от Зорина
Дорогой Алексей, художество ваше набирает силу, что отметил и Владимир Френкель, читатель взыскательный. Видно, что вы работаете над текстом, хорошо, что один экземпляр остается у вас: можно вернуться, поправить, соотнести с контекстом, который тоже развивается и может принести изменения в замысел. Но это частности. Сейчас надо выдать на- гора большую часть записных книжек. Выскрести по сусекам. Все, что есть и что помните. Причем в память могут вкрасться фактические преувеличения, некие домыслы. Вы их не гоните, они полноправные участники творческого процесса. Если не противоречат логике действия.
Словом, рука крепнет, текст становится стройнее и увлекательнее. Вы пишете, что вам и самому он нравится, и это опасно при самооценке. Неправда. Если автор трезво себя оценивает (с Божьей помощью), то переоценка ему не грозит. Автору должно нравиться то, что он делает. Не зря Гоголь любил своих Собакевичей, а Пушкин прыгал в восторге вокруг стола после написания «Бориса Годунова». Но, разумеется, вы не Пушкин и даже не Гоголь. Но самооценка необходима. У Пушкина: «Ты сам свой высший суд. Всех лучше оценить умеешь ты свой труд». У Пастернака: «Суть творчества — самоотдача».
Картина у вас получается пестрая, убедительная и интересная, что важно. Все ваши «чтобы» и «который» не паразиты вовсе и не торчат, где не нужно. И — уместны. «Якаво» кое-где посверкивает, но не очень. Оно, повторяю, деталь и сегодняшнего состояния, и имеет тенденцию к выравниванию, к исправлению.
Что касается включения моих писем… Это вас осенило. Они дадут нужный ракурс выявления личности. В диалоге проступит объем вашего «я» в большей степени. Там подспудно зашевелится и христианство. Берите в любом количестве и фрагменте. Как сочтете нужным.
За стихи мои — спасибо. Для меня вы читатель — драгоценный…
Утром мне передали еще четыре ваших письма. Не исключено, что фрагментарно они тоже найдут место в… книге. (Но об этом сейчас думать не надо.)
Отвечаю по письмам.
От 18 июля. Вы заметили «чрезмерное описательство предметов». Да, есть некоторое излишество. Но пусть пока остается, не прячьте глаза. Потом можно и сократить, а пока «предметы» работают и как возбудители процессов глубинных, каким-то краем с предметами соприкасающихся. Сейчас главное — не остывать. А когда температура все-таки падает, записывайте мысли и «предметы» сегодняшнего дня. Надо выработать в себе потребность общения с текстом. Со своим текстом.
Сленг. Некоторые жаргонные слова по смыслу угадываются. Вот и надо, чтобы угадывались. На самом деле они ясны для туземцев и имеют иногда чуть ли не сакральное значение. Интересно подумать над происхождением фени — языка зэков. И вообще жаргона. Локальная общественная среда (закрытый социум) вырабатывает свои правила поведения и, соответственно, свой язык. От общеупотребительного, от устоявшихся смыслов он отличается. Своя шкала ценностей. Так, «Совок» — закрытое общество — общался, да и общается на языке обедненных смыслов. Целые пласты духовных понятий недоступны секулярному сознанию, что сказалось на лексике. Здесь есть над чем подумать. Нет-нет, не поймите меня буквально, не впадайте в научные исследования. Но на низовом уровне язык порой раскрывается очень интересно. Вот я, например, не понимаю выражения: «ему это до фени». Почему «до фени». Почему, как вам кажется?
От 3 августа. Книги, которые вы читали в изоляторе, в БУРе10, надо бы в тексте помянуть, м.б., и перечислить. «Всего Пушкина», академическое издание! Это замечательная подробность, красочное пятно. Окрашивает и тюрьму, и Женю Гроссмана, который был прототипом вашего Вени Бигмана. Кстати, Веню надо бы раскрыть пошире.
В карцере произошел перелом. Антоний Блум и о. Мень надломили. Надо бы подробней. Жду текста из карцера.
«Стержневая линия» — лежит в области сердца рассказчика. Она с повествованием соприкасается прихотливо. Короче, это личность рассказчика. Или она есть, или ее нет. А на ее месте горы всяческих описаний, «предметов». Здесь личность есть. Ее зарождение. Но и на этом начальном этапе она уже отсвечивает кое-какие важные реалии. Не тужьтесь ею разродиться «во всей полноте». Само придет. Процесс естественный, конечно, при содействии всех естественных. Вы растете по мере роста написанных страниц, поверяя их сегодняшним духовным опытом. Ваш герой и в мордовской интерзоне, и в израильской тюрьме одновременно.
Совет. Если есть возможность и время, дублируйте тексты. Ведь не исключено, что могут по дороге аннигилироваться. Вот жду пакета от В. Френкеля с пачкой ваших текстов, завтра уеду, душа не на месте. Всяко бывает… Но — помолимся.
Разумеется, я согласен выступить в качестве свидетеля защиты. Если появлюсь в Израиле, то прилюдно, а нет, то — заочно.
От 1 сентября. Вы сомневаетесь, нужны ли цитаты, и не слишком ли вы ими злоупотребляете? Думаю, нужны, и пока не слишком. Окончательная редакция, возможно, их и сократит.
«Сырец» — очень точное обозначение материала. Вы с ним технично справляетесь, и по мере продвижения техника совершенствуется. Очень хорошо.
Все связано с личностью, с ее масштабом. В свете крупной личности мелкие детали работают укрупненно и не мешают. Так что о них, бытовых пустяках, думать сейчас не надо. Пусть «прут». Но если за ними не видно автора, значит, автору нужно расти. А он растет в реальной, сиюминутной жизни. А если так, значит, растет и в той, которую описывает.
Ваши впечатления текущих событий и картин тоже не теряйте, м.б., записывайте. Вдруг они сгодятся для этой вещи. Как сравнение систем. В финале или еще где-то…
От 26 октября. В Израиль я еду главным образом для того, чтобы побыть одному. В этом году в одиночество не выбирался. Так что, м.б., получится. На разговоры не разбазаривайтесь. Пишите потихоньку, пока есть желание. А то ведь иссякнет в разговорах.
На месте будет известно, когда и насколько я смогу отлучиться из монастыря. Я ведь там буду физически работать, что значительно сбавит плату за проживание. Только на таких условиях они меня и принимают. Английским я владею плохо. На него не надеюсь и в сложных ситуациях вибрирую. Поэтому далеко один выезжать не решусь. Но неизвестно, на каком расстоянии мы будем друг от друга к концу декабря.
До встречи — А.З.
Письмо к Зорину
Александр, здороваюсь после всех текстов. Решил не утолщать конверт еще одним листом, поскольку сказать хочу немного, и это вполне можно уместить на оставшейся «белизне» последней страничке рукописи.
Я после нашего телефонного разговора и известия о вашем скором приезде просил Френкеля не отправлять тексты в Москву, а все, что накопится, отдать вам лично в руки.
Думаю, читаете вы эти строки у себя в какой-нибудь келье генисаретской обители. Живой отклик на мои «писания» я надеюсь получить по-горячему — через телефон или на свиданке. За тот месяц, что вы намерены провести в Израиле, рассчитываю выявить наконец все свои недосказы — наговоримся.
Израиль — страна чудес, в прямом и переносном смысле. Вы сами в этом сумеете убедиться, побродив по ней. А для меня — еще одно чудо, что на этой земле мы вновь увидимся с вами!
Окончим на сем. Слова сейчас не идут нужные, а конструировать письма не люблю.
Всё. На связи. Будете в Иерусалиме, на Гробе Господнем, — поставьте свечку от меня благодарственную.
С нами Бог! Алексей.
Телефон
Три раза в день по расписанию нас выпускают на час-полтора прогуляться и позвонить. Постоянно открыты только уборщики и баландеры («хулиµ»), они эту привилегию используют по большей части на телефонные посиделки. Часами висят «на трубе». В отряде сорок двухместных камер-иксов. На восемьдесят человек по стенам продола установлено пятнадцать аппаратов, и вокруг них сосредоточена главная движуха арестантов. Сидельцы, вырванные из семьи, из бизнеса, из разностроя и круговерти жизни, теперь лишь через телефонную трубку соприкасаются с вольным миром за тюремным забором. Кто-то перетирает нюансы своего дела с адвокатами, кто-то утешает жену и детей, все просят денег у родителей и друзей, а криминальный контингент, для которого тюрьма является частью профессионального риска, налаживает свою жизнь за решеткой, переговариваясь через контактные телефоны со своими корешами и подельниками, сидящими в других отрядах и тюрьмах.
Местные зэки даже представить себе не могут жизнь без телефона. Они бы, наверное, с ума сошли в мордовской интерзоне, где я провел шесть лет. Там был один телефонный аппарат в штабе для всего лагеря, к которому записывались в очередь на два-три дня вперед по 15 минут на разговор каждому. Я заехал в зону, когда там еще не было карточного телефона, и нужно было заранее писать заявление-просьбу на телефонный разговор, с указанием номера, полного имени и адреса того, кому собираешься звонить, и тебе выдавали талончик (клочок бумажки), в котором указывались день и время, когда ты должен прийти в штаб к телефону. Для того чтобы воспользоваться телефоном, нужно было иметь деньги на лицевом счету. Водворенным в БУР — вообще не полагались телефонные разговоры. А это — шесть месяцев. Я отсидел два срока подряд в одиночной камере штрафного изолятора, в режиме БУРа, и вообще забыл о существовании такого способа связи. Но правды ради надо сказать, что в лагерь через ментов можно было затянуть мобильник. Деньги работали…
Когда Джамиль ушел по этапу в зону на юге страны, ко мне подселили Моше — молодого израильтянина из марокканских евреев. Круг его интересов ограничивался тремя вещами: телевизор, еда и телефон. Мы точно знали, во сколько по графику открывают нашу камеру на прогулку. Минуть за пятнадцать до того, как с пульта дистанционно откроют электронные замки на дверях, мой шебутной сокамерник, вцепившись пальцами в решетку на дверях, уже нервно пританцовывал и с минутным интервалом кричал дежурному надзирателю, что пора открывать. Наконец язычок замка с гудением отжимался, и Моше стремглав мчался первым захватить телефон и не слезал с него до конца прогулки, пока надзиратель чуть не за шкварник оттаскивал его от аппарата.
Влюбленный юноша страшно переживал, что подружка его не дождется. Моше приняли с тремя килограммами гашиша, и прокуратура запросила 18 месяцев лишения свободы. У него полезли из орбит глаза, когда я ему рассказал, что по российскому уголовному кодексу он легко бы выхватил десятку, а если бы доказали сбыт, то по этой статье могли наболтать и до двадцати лет за особо крупный размер наркоты. Я пожелал ему благодарить израильские законы за столь мягкие санкции по барыжным статьям.
Вчера, накануне субботы, он устроил бучу, не шутейно взбунтовался, когда надзиратель отказывался открыть камеру и выпустить его на телефон не по графику.
— Открой! Мне нужно сказать маме «Шабат шалом!»11 — потребовал он.
— Вы же были открыты в свое время. Почему ты тогда не позвонил? А сейчас другие камеры гуляют, — ответил ему надзиратель.
Но Моше все время на телефоне трепался с подругой про любовь, про пряники.
— Ты же еврей, — не унимался Моше, заметив кружок вязаной кипы, пришпиленный заколкой к волосам на затылке дежурного контролера, — знаешь, как мама будет волноваться, если я не позвоню! Открой на две минуты!
Но мент был непреклонен:
— Вам не положено сейчас.
— Ты не еврей! Бен зонá!12 — сорвался на крик Моше и начал материть его почем свет.
— Успокойся, парень, — довольно вежливо попросил надзиратель, подойдя к нашей камере, — зачем ты меня оскорбляешь?
Но это завело Моше еще больше. Он раз двадцать перебрал все известные ему ругательства, а в довершение своего взбрыка швырнул в дверь пластиковый стул.
Лежа на нарах, я с интересом наблюдал этот концерт, поражаясь спокойствию и выдержке местных тюремных надзирателей. В российской тюрьме за такое выступление арестант бы дорого заплатил своим здоровьем. Там его бы выдернули из камеры и толпой нещадно обсирачили дубинками до кровавого поноса. А потом еще несколько суток поизгалялись бы над ним в штрафном изоляторе. После подобной «профилактики» у буянов надолго пропадало желание дерзить ментам, на всю оставшуюся жизнь поселив в душе жгучую ненависть к тюремщикам.
— Ладно, ладно, не устраивай балаган, я дам тебе позвонить, — неожиданно сдался контролер, — но только две минуты, бесéдер?13 — И, открыв ключом дверь, выпустил Моше из камеры. — Шабат шалом! Только захлопни потом, когда зайдешь, — с той же спокойной вежливостью попросил он, удаляясь по продолу.
Моше, забыв даже поблагодарить, пулей выскочил в одном тапке, по ходу скинув второй под дверь, не давая ей закрыться, чтобы не защелкнулся замок.
«Детский сад какой-то, а не тюрьма», — подумал я, удивленно опустив брови и поставил на место отвисшую по той же причине челюсть…
В эту субботу я снова нашел своего школьного друга. Самого старинного своего друга, с которым доверие и честность в отношениях с детства были для меня эталоном товарищества на протяжении всей жизни. Так сложилось, что мы на много лет потеряли связь друг с другом. После армии я уехал из родного Омска, потом эмигрировал в Израиль, и мы перестали созваниваться. Будучи в бегах, я, вернувшись в Россию, некоторое время обретался в Омске. С Пашей мы встречались несколько раз, но в памяти об том — только жалость и стыд. Я в то время очень смутно представлял себе, как определиться в условиях жизни под чужим именем и от неожиданности этого закрута судьбы часто прятался в алкогольном тумане. Потом было странствие по монастырям, пятилетние столичные криминальные гастроли, тюрьмы, лагеря и полный обрыв связи между нами. О том, что мой друг Паша уже не живет в Омске, а, окончив Таможенную академию, работает теперь в Москве, в Главном управлении этого ведомства, я узнал за пару дней до моего возвращения в Израиль. Но найти его тогда в Москве я не сумел. У меня не было его прямого телефонного номера. Сейчас думаю: если бы мы тогда встретились, то я вряд ли бы поехал сдаваться в Израиль.
А вызвонил я его по омскому домашнему номеру, который всегда помнил. Этот номер не менялся уже лет тридцать пять, наверное. Паша случайно оказался дома, приехал в отпуск на несколько дней. Теперь у меня есть номер его мобильника и то самое почти забытое дружеское участие, которое дороже денег и выше милосердия самого доброго самаритянина…
Письмо от Френкеля
Здравствуйте, Алексей!
Посылаю оттиск своей уже давней публикации в рижском журнале «Даугава». (К сожалению, с 2008 года журнал перестал выходить.) Кроме стихов там статья о Шаламове и Солженицыне. Вообще-то она больше о Шаламове. (До этой публикации она была в самиздате и за рубежом.) Вот эта статья 1982 года и была одной из главных «улик» в моем «деле» в 1985 году — по ст. 183-прим Лат. ССР (соотв. 190-прим РСФСР): «Клевета на советский строй». Да, к этому строю я действительно относился весьма отрицательно, причем еще с детства: латвийского детства. […]
О Набокове. Все-таки я не вижу в нем «всегда тупик». Я ведь и писал в эссе о нем, что его проза не просто блистательная, но и «блистающая» — и радость вдруг прорывается в самых даже убогих его персонажах. Нет, не радость — черты Божьего мира и взгляд Бога на этот мир. Это роднит Набокова с нелюбимым им Достоевским. Конечно, в прозе Набокова есть и эстетизм, и снобизм, даже подчеркнутый (именно в силу положения бесправного и нищего эмигранта), но вот мнение о. Шмемана о «хамстве» я совсем не принял и не понял даже. Пусть это и «хамство» в библейском смысле. Не понял, что все же имел в виду Шмеман. М.б., слишком пристальный, не стесняющийся взгляд Набокова на человека? Но без этого нет литературы. Или его отстраненность? Но и это — искусство. Персей мог справиться с Медузой Горгоной посредством своего щита, в котором она отражалась, — так он мог не смотреть непосредственно на нее. Но это и есть образ искусства — отстранение от мира, иначе его не понять. Именно образ, а не сам мир.
В этом смысле подлинное искусство всегда немного цинично, и с этим ничего не поделаешь.
Всего доброго! 24 ноября встречаю Зорина.
С Богом! Ваш Владимир.
Стих
В комнате свиданий с адвокатами был один длинный стол, разделенный невысокими перегородками на несколько кабинок. В одной из них Михаэль, или Миша, как я его звал, уже ждал меня и приветливо махнул рукой, когда я появился в дверях.
— Сразу могу тебя обрадовать, — начал он, пожав руку и усевшись напротив, — судья принял наше досудебное соглашение. Теперь ждет, когда мы окончательно договоримся с прокуратурой и с семьей потерпевшего о сумме и сроке. Прокуратура по-прежнему настаивает на максимуме — двадцать лет. Семья уже согласна опустить сумму до пятисот тысяч шекелей. Но переговоры продолжаются. С пожизненного мы, можно сказать, тебя вытащили.
Миша не скрывал довольства собой, надувшись от гордости. Для адвоката успешно проведенный процесс, особенно по тяжкому уголовному преступлению, когда удается оправдать, или существенно снизить наказание, или, как в моем случае, избежать пожизненного заключения, — каждый такой успех повышает его рейтинг, поднимает в списке ценника и, что самое главное, увеличивает клиентуру.
— Тут тебе письма из Москвы передали, — хитро подмигнул Миша и, расстегнув молнию на кожаной папке, вынул из нее стопку листов с распечатанными на принтере текстами. — Твои друзья приезжали ко мне в офис — Владимир Френкель и Александр Иванович Зорин. Но это не совсем письма. Я пролистал, тут рассказы про русский лагерь. Ты пишешь, что ли?
Я ответил не сразу. Услышав эту новость, я расплылся в улыбке до ушей и живо представил себе картинку, как два почтенных седовласых поэта в адвокатской конторе ведут беседу с этим ушлым, напыщенным, запросто болтающим по фене юристом. Мне очень интересно было узнать, о чем они говорили. Но как об этом спросить?
По моему вопрошающему взгляду и волнению Миша понял, что эта встреча очень значима для меня. Предваряя расспросы, он наклонился ко мне и изменившимся тоном, в котором исчезли всякая официальщина и профессиональный апломб, тихо сказал:
— Они очень хотят тебе помочь.
Я понял, что эти интеллигентные дядьки, к своим семидесяти годам наглядевшиеся на жизнь со множества ракурсов, произвели на него впечатление. Волна благодарности окатила сердце от этого живого участия в моей судьбе людей, по сути малознакомых, почти все общение с которыми — это письма и короткие телефонные созвоны. Я с трудом удержал слезу.
— Они еще привезли письмо от православной церкви, — вновь заговорил Миша, пока я справлялся со своим волнением. Ухмыльнувшись, он добавил: — С таким же успехом они могли бы от мусульманской общины прошение подать. Сразу скажу, что это нисколько не поможет в суде… Я сделал копию для тебя. Вот, держи!
Я взял у него из рук четыре скрепленных листа — письмо на русском языке и перевод на английский, и быстро пробежал глазами по тексту:
Русская Православная Церковь
Московская Патриархия
Уважаемые господа!
Обращаюсь к вам в связи с судьбой Алексея Александровича Гиршовича.
По инициативе Московской Патриархии Русской Православной Церкви общины многих наших храмов переписываются с гражданами, находящимися в местах лишения свободы, оказывая им моральную и материальную поддержку. Я переписывался с Алексеем Гиршовичем в течение пяти лет, когда он находился в исправительной колонии в республике Мордовия, в которой содержатся иностранные граждане.
За время пребывания в лагере Алексей уверовал в Бога и твердо стал на путь исправления. Гиршович А.А. был инициатором и активным участником строительства православного храма на территории лагеря. К настоящему времени храм практически закончен, и священник местной церкви может служить в нем и оказывать духовную и моральную поддержку заключенным.
После освобождения по отбытии срока Гиршович приехал в наш храм в центре Москвы. После долгого и серьезного разговора, в котором Гиршович рассказал подробно о своей жизни, мы пришли к выводу, что ему следует возвратиться в Израиль. Мы надеялись на то, что, за давностью времени, он не будет наказан за совершенное им преступление, и что, во всяком случае, суд учтет все обстоятельства его жизни и проявит к нему снисхождение. Гиршович выразил твердое намерение устроиться на работу, с тем чтобы честным трудом зарабатывать себе на жизнь. У Алексея были планы написать книгу, в которой он изложил бы свою историю и свои размышления о жизни, о человеке, о Боге.
Через два дня после отбытия Гиршовича из Москвы я получил сообщение из Израиля, что он арестован, ему грозит суд и тюремное заключение.
Я принял решение написать письмо в суд обо всем том, что мне известно о Гиршовиче, в надежде, что это, быть может, облегчит его участь.
Прошу суд учесть все изложенные обстоятельства и проявить все возможное снисхождение к Гиршовичу А.А., который после всех перенесенных им страданий имеет твердое намерение начать новую, честную, трудовую жизнь.
С искренним уважением,
настоятель храма святых бессеребреников Космы и Дамиана
протоиерей Александр Борисов.
«Да, Миша прав, здесь подобное письмо вряд ли сработает, — подумал я, отложив листы. — Это не Россия. Там заступничество церкви часто оказывает влияние на суд в принятии решения о смягчении наказания. Еврей Гиршович — христианин, как и русак Иванов — иудей, вызывают неоднозначную реакцию всегда. Первый случай, уверен, мало повеселит израильский суд».
Я вспомнил, как о. Александр Борисов рассказывал мне при встрече, что он около десяти лет состоял в Комиссии по помилованию при Президенте Российской Федерации. За это время десятки тысяч осужденных были освобождены из мест заключения или им существенно сокращали срока. На второй год своего президентства Путин эту комиссию упразднил…
Вернувшись в камеру, я принялся разбирать корреспонденцию, доставленную адвокатом. Это была часть распечатанной на принтере рукописи — записки об интерзоне. Я посылал Зорину в Москву в почтовых конвертах исписанные мелким почерком тетрадные листы в клеточку. Он долго искал, кто бы мог напечатать, набрать в компьютере эти рукописные тексты. И тогда я его познакомил со своей благодетельницей, которая, как и он, несколько лет была со мной в переписке и поддерживала посылками, когда я чалился в мордовской интерзоне. Она согласилась помочь и перепечатала часть моих опусов. Их-то и захватил с собой в Израиль Зорин. Я знал об этом и предполагал, что он передаст эти материалы сам, когда приедет ко мне в тюрьму на свиданку. Но выяснилось, что на бикýре не пропускают письма и какие-либо печатные тексты на отдельных листах. А оформить в какой-то переплет эту мою пробу пера — нам и в голову не приходило.
В ожидании Зорина я подал просьбу разрешить мне открытую свиданку, полагающуюся только с близкими родственниками, и продлить ее до часа вместо получасовой через стекло. В стране у меня никого нет, писал я в прошении, у меня вообще не осталось живых близких родственников, только один дядя, пожилой человек, который приехал из России повидаться со мной. Срок заключения меня ожидает немалый, не исключен вариант, что и пожизненный, и может статься, что эта встреча с дядей окажется для нас последней.
В просьбе мне отказали, сославшись на правила внутреннего распорядка в тюрьмах. А потом и сама свиданка не состоялась…
Зорин безотлучно трудился в монастыре в Галилее и, в силу каких-то обязательств перед настоятелем, не мог отлучиться. Лишь дня за три до отлета в Россию он приехал к Френкелю в Иерусалим. Свиданки в тюрьме, где я нахожусь, — по пятницам; а у него уже заранее был куплен билет на четверг. И… не срослось. Расстроились оба несказанно. Но — се ля ви. Зато наговорились по телефону. Зорин купил израильскую сим-карту, и мы регулярно созванивались.
Один наш разговор запал в душу особенно. Я набрал его номерв часов в семь вечера. Зорин после трудового дня установил себе традицию — поплавать в Кинерете. Мой звонок застал его на берегу этого озера. Искупавшись, он сидел у воды на камнях, созерцая библейский пейзаж, уносясь воображением в евангельские события, происходившие в этих самых местах.
— Как же благодатно здесь, Алексей! — тихо промолвил он в трубку, выслушав мои тюремные томления, и, немного помолчав, сказал, будто признаваясь в чем-то сокровенном: — Я написал стихотворение. Хочу тебе прочесть. Оно в думах о тебе и родилось…
Сомкнулись тяжелые своды —
В тюрьме или в клетке грудной.
Как узник жаждет свободы,
Так выздоровленья — больной.
Они-то, стесненные, знают,
Как можно ту радость ценить,
Которой дождаться не чают —
Подняться, кружиться, парить.
Письмо к Зорину
Александр, здравствуйте! Обращаюсь вновь с коротенькой припиской после текстов в надежде, что это послание еще успеет вас застать на израильской земле.
Увидеться вживую пока не получается. Ну что ж, сохраню ваш живой портрет по московским встречам.
Жду писем. Ваш отзыв по телефону на мои последние тексты (полученные перед отъездом из Москвы и на те, что тут передал вам Френкель) — приободрил, и теперь жду более подробного разбора. Ваши замечания — очень ценное подспорье в работе; я периодически перечитываю ваши старые письма. Многострадальна судьба оных. Кстати, последнее от вас, что дошло ко мне, датировано аж серединой сентября. Знаю, что было послано ко мне еще как минимум два. Но, увы, я их не вижу.
Большое письмо напишу, когда что-то получу от вас. Надеюсь, ваше из Галилеи скоро дойдет. Если б вы знали, как выматывает это ожидание! Выражение «грызть решетку» — это вполне реальное желание подчас. Меня лишили свободы, но не права получать письма и писать свои книги, елы-палы!! Смиряюсь… Но ох как это нелегко. Есть телефон, но письма для меня ценнее. По телефону всегда какая-то спешка, да и не люблю я навязываться. У вас своих дел и планов хватает. А сейчас у вас еще и куча новых впечатлений о Святой Земле. И они, конечно, просятся на бумагу…
Надеюсь все же, что удастся нам хоть полчаса на свиданке через стекло встретиться глазами. Жаль, руку не пожму. Через прикосновение благодарность полнее выражается.
Если у вас есть интернет, зайдите в GOOGLE и в YANDEX, там наберите мое имя и фамилию — и выскочит двухминутный ролик с моим участием. После ареста вокруг меня крутились тележурналисты, там есть небольшой кусок интервью и просто живые кадры меня в суде и в движении под конвоем. Посмотрите, потом поделитесь впечатлением.
Не знаю, сколько еще отпущено нам на общение промыслом Божьим, но пока эта связующая нить есть, я рад каждой весточке от вас как крупицам любви мне, безродному.
Прогнозы судилищные неутешительны. Вероятность пожизненного заключения все еще вполне реальна. Адвокаты сулят победу, но я не очень-то доверяю этому племени. На все воля Божья.
Пишите. Храни вас Бог! С уважением, Алексей.
Письмо от Френкеля
Здравствуйте, Алексей!
Мне очень жаль, что так получилось (не получилось) со свиданием.
Главная забота теперь — как доставить вам все, что привез Зорин. Вот отчет о деньгах. […]
Теперь о вещах, что оставил Зорин. Адвокат вам передаст бумаги (уже не помню, что именно). У меня дома: ваш спортивный костюм, полотенце, «Вестники Царствия Божия» — ксерокс пятого тома серии о. Александра Меня.
Диски: семь компакт-дисков с выступлениями о. Меня в различных ДК, в СК «Олимпийский», по телевидению. Три диска с классической музыкой и пять дисков с джазом. Это всё.
Теперь о рукописи. Сначала цитата, о которой вы спрашиваете: «На лице его виднелась та вековечная брюзгливая скорбь, которая так кисло отпечаталась на всех без исключения лицах еврейского племени» — это Достоевский, из «Преступления и наказания». Сцена самоубийства Свидригайлова. Так что это не Пушкин, как вы предполагали. Но у Пушкина образ «еврея» — просто отрицательный штамп из западной литературы («жид Соломон» из «Скупого рыцаря»), а вот Достоевского раздражали реальные евреи (впрочем, поляки — того пуще). Вообще-то почти все русские писатели евреев не жаловали и изображали карикатурно… Бог им судья.
Ваш материал для Зорина получил, отправляю ему. Что о нем можно сказать… О надзирателях (мне это слово кажется лучше, нормальнее, чем принятое «лагерщик»: не совсем по-русски; лагерник — понятно, зэк, а «лагерщик» — не звучит). Так вот, конечно, вы правы: у этой публики отрицательный отбор и результаты соответствующие — нормальный человек там не приживается. Но бывают и исключения — вы сами пишете о Ванюхе. И тем не менее и там не все одинаковы. Не в том смысле, что есть «хорошие», — таких почти нет. Но старые зэки говорят (еще со сталинских лагерей), да и мой опыт подтвердил: хуже всех среди надзирателей так называемые «идейные» — убежденные коммунисты, чекисты, нацисты. Они часто бывают бескорыстны, и эти-то хуже всех: их даже подкупить нельзя. А обычные надзиратели-ворюги — с ними можно и договориться. Так что и в аду черти бывают разные.
Это верно, что в России и народ, и власть не уважают закон и стремятся его обойти. От этого, между прочим, в России и не может установиться демократия, которая основывается прежде всего на законе и правосознании. А не из-за злого и нехорошего Путина, как убеждены теперешние либералы. Из-за этого мы с Зориным слегка поцапались: я-то считаю основой всего — и хорошего, и плохого — народ, а не власти и с опаской отношусь к «непримиримой» интеллигентской оппозиции, что приводит к революции. Да, власть плоха, но революция — еще хуже.
Либералы считают, что во всем как бы виновата только власть, а народ — просто жертва, то ли несправедливости закона, то ли имущественного неравенства. Это старый народнический взгляд: освободите, мол, народ, и он заживет по правде. Но история показывает, что освобожденный народ впадает в такой беспредел, что хочется обратно в рабство. В России это было и в 1905 году, и в 1917-м, и в 1990-е. И уж, конечно, имущественное неравенство ничего не объясняет — оно есть везде, в самых демократических странах.
Дело все же в другом: в духовном устроении самого человека. И народа. Собственные неудачи могут подвигнуть еще раз взяться за дело, чтобы поправить свое положение, а могут — и поджечь дом соседа, чтобы ему было так же плохо, как мне.
Я вырос в относительно материально благополучной Риге, но все равно — на рабочей окраине с соответствующей атмосферой, так что все это мне знакомо.
Об интеллигенции в Церкви вы правы, конечно. Сошлюсь на собственный опыт: я служил алтарником и чтецом в нескольких рижских храмах и тоже знаю церковную среду изнутри, насмотрелся всякого. В том числе и антисемитизма. Что ж, я смотрел на таких людей как на больных и не осуждал их, тем более помня, что и я сам не образец здоровья. Кроме того, у меня были хорошие наставники из священства, отучившие меня от высокомерия.
Пишите! Всё очень интересно.
Храни вас Господь! Владимир.
Мирпá
Сегодня впервые посетил местную санчасть — мирпу. Живот прихватило. Проблемы с желудком у меня начались еще в мордовской интерзоне: отсутствие здорового питания, нехватка витаминов сделали свое дело за шесть лет. Необходимых медикаментов в лагерной санчасти не было никогда, и зэки сами добывали нужные лекарства через посылки и свиданки. Когда я складывался пополам и корчился от боли в животе, то спасался пищевой содой, а когда и ее не мог найти в зоне, то глотал зубную пасту из тюбика. Года три я сидел на такой терапии, пока о. Александр Борисов, у которого была схожая беда, не начал присылать мне в бандеролях «Омез». Эти таблеточные посылки помогали не только мне одному…
Врач в мирпе оказался русским. Еврей, конечно, но все мы, выходцы из бывшего Советского Союза, тут, в Израиле, — русские. Я подробно рассказал ему свою желудочно-лагерную эпопею.
— Я пропишу тебе аналог, «Омепрадекс», будешь принимать так же, таблетку в день по утрам, — выслушав мою историю, сказал доктор, а потом спросил:— У тебя какой срок?
— Суда еще не было. Но если удастся соскочить с пожизненного, то лет двадцать в этих стенах проведу, — ответил я.
— Слушай, а давай-ка я тебе назначу диету. Это хоть как-то разнообразит твое питание. Будешь дополнительно получать овощи, кефир, творог, диетический хлеб.
Вот такой «подарок» от лагерного лепилы14 я получил сегодня.
Выходя из кабинета врача, я унюхал запашок, который ни с чем не спутаешь. Анаша!
— Я смотрю, тут доктора «травкой» балуются, — ухмыляясь, поделился я с еще одним болящим, когда мы возвращались в свой барак.
— Ну, может, и балуются, но не на работе. Это зэки приходят курить, те, кому прописан лечебный канабис как обезболивающее и от чего-то там еще. Короче, по рецепту курят.
— Ни фига себе! — я аж рот открыл от удивления. — Марихуана зэкам по рецепту?!
— Ну да. Если у него в медицинской карте записано, что он на воле проходил лечение канабисом, то и в тюрьме ему обязаны предоставить аналогичные лекарства, — пожал плечами сосед по бараку. — Закон. Никакие медикаменты зэкам заносить в тюрьму нельзя. Поэтому система обязана предоставить любое лекарство, которое потребуется больному заключенному. А что ты так удивляешься? Вон наркоманы, которые стояли на учете до подсидки, или хроники, которые могут крякнуть на ломке, им тюрьма официально выдает наркоту каждый день по расписанию. Психопатам и шизикам — то же самое, кайфовые таблетки в ассортименте.
Только сейчас до меня дошло, за чем каждое утро после первой проверки ходит в мирпу стайка «одуванчиков». «Одуван» — это тот же метадон, химический наркотик. А по вечерам, когда раздают лекарства, некоторых заставляют приходить со стаканом воды и выпивать таблетки при фельдшере. Это те же наркотики, психотропы и всякие прочие транквилизаторы и «сонники». Кое-кто на этих препаратах делает неплохой бизнес в тюрьме, подняв на них цену, во много раз превышающую цены на воле. «Колесный» бизнес здесь процветает…
Письмо к Зорину
Здравствуйте, Александр! На сей раз посылаю набросок пролога. По телефону я как-то обмолвился, что назвать хочу свое повествование «Пари», и намекнул, что в процессе разворачивания описываемых событий станет понятно, почему пари. Но сейчас передумал. Название придет потом. Сейчас важно совсем не это. План всего «романища» — скелетон его — составился вчерне еще в мордовском заколючье. Но очень долго, до недавних еще пор, я сомневался: достанет ли у меня способности воплотить его в жизнь, придать ему художественную форму и, самое главное, трезво осмыслить и верно и благодарно оценить этот свой непростой путь — преступление, раскаяние, искупление. Мне пришлось перемолоть немало куч сомнений и раздраев, чтобы начать догадываться, чего ждет от меня Бог. Хочется показать все значимые драматические моменты внутренней борьбы, всегдашнего стояния перед выбором с того момента, когда Христова правда и любовь распахнули мое изверившееся, замкнутое душными запорами цинизма сердце. Помимо основной интерзоновской бобины с колоритным содержанием, картинками лагерных взаимоотношений, — я намерен прокрутить ролики из жизни героя до подсидки. (Возможно, в дневниковых размышлениях или в других моментах всколыха воспоминаний.) Какие-то эпизоды могут принять форму новеллы; их я постараюсь идейно вплести в общую ленту. Важными вехами в понимании или непонимании своей церковности и сопричастности своей личности всему мирозданию были: уход в монастырь, шестилетний кусок столичной жизни, нелегальщина. Еще задача: высказать и произвести капитальную расчистку криминальных катакомб своей души. Это наследие и по сей день высовывается в моих поступках, мешает и в письме.
С вашего отъезда из Израиля я терпеливо ожидаю отклика на весь тот материал, что вы увезли с собой. А вдогон было еще два больших куска, через Френкеля. Ко всем вашим замечаниям и пожеланиям отношусь с пристальным вниманием и ценю как драгоценное пособие мэтра школяру.
Пишите. Поклон Татьяне. Храни вас Бог!
С уважением, Алексей.
Старая записная книжка
Нашему лагерному библиотекарю Жене Гросману прислал свою книжку его московский приятель, священник, вышедший из юрисдикции Московского патриархата. По словам Жени, этот о. Яков Кротов разошелся с Патриархией в понимании церковного служения.
Прочел этот добротно изданный фолиант, и не приняла душа. Отче сей «помешался на придирках», — сказал бы Честертон. Очень язвительно, хлестко и даже презрительно разделывает о. Кротов все нынешние церковные нестроения, нечестия и прочие благоглупости. Шашки наголо! Не по-христиански как-то. И в осадке у меня осталось какое-то недоумение: а для чего понадобилось священство этому воинствующему интеллигенту? И где человек, которого — всякого — учил любить Христос?
Отец К. сам же пишет, что «нет и не может быть человека, не достойного внимания. Нет и не может быть абсолютно пустой и дурной души», и что «различие человеческих типов побеждается любовью». Но вскоре, будто не говорил он никогда тех слов о любви вышней: «Да этот N — типичный представитель рода человеческого, за которого нельзя поручиться, что не убьет, не украдет, не продаст». И дальше снова «Остапа понесло»: «В силу какого идиотского закона в религии засилье идиотов, развратников, карьеристов, сволочей? Почему даже порядочные люди вступают в Церковь, как в партию?». А вот и ответ, почему он не может служить в православных храмах: «Какой нормальный человек захочет пойти туда, где, прикрываясь Богом, над ним будут измываться, ездить на нем, отыгрывать на нем свое самолюбие и вонючее тщеславие?».
У человека нет смирения — того глубинного понимания смирения, когда ты во всем и в каждом видишь Божье промышление. Мне сдается, что о. Кротов не в ту телегу запрыгнул. Ему бы в изящной словесности подвизаться. Своего читателя он бы наверняка нашел, с такими красками своей словесной палитры, как, например, вот такая: «Любовь к кофточкам заложена в женщине столь изначально, что, видимо, получена с мужниным ребром».
Очень обстоятельно и смачно растолковывает о. Кротов, что значит «финтить», с примерами от шахматистов до церковнослужителей. Вот и у меня сложилось такое впечатление от книги сей и ее автора — перефинтил раб Божий сам с собой.
К о. Кротову очень точно подходит описание интеллигентов в Церкви у о. Шмемана в его «Дневниках»:
«Обращаясь в Церковь, интеллигент “несет знамя” своей “церковности”. В Церкви интеллигент моментально начинает “суетиться” — он чего-то от нее ждет, к чему-то ее призывает, кого-то от имени ее обличает и, главное, все время что-то объясняет. У него из веры обязательно вырастет программа. Чего бы он ни касался, он должен немедленно переделать это на свой лад, перекроить, объяснить по-своему. Он как бы никогда не “сливается” с Церковью, всегда чувствует себя — не только в ней, но и по отношению к ней. Он ей, Церкви, объясняет ее и говорит ей, что ей нужно…»
Я бы точнее не сумел сказать. В одном письме о. Александр Мень пишет: «С теневыми сторонами церковной жизни наших дней я столкнулся рано, но они меня не “соблазняли”. Я принимал их как упрек, обращенный ко всем нам. Как побуждение трудиться. Харизмы “обличительства” у меня никогда не было».
А этот отец, будто обиженный кем-то, чем-то, — выскочил из церковной ограды и носится с мегафоном по околоткам с воплями: «Обманули! Ограбили!»
Письмо от о. Александра
Дорогой Алексей! Поздравляю тебя с еще одним Новым годом, который наш Господь дарует нам для жизни. Желаю, чтобы в этом году твоя судьба разрешилась благополучно, а также чтобы Господь даровал тебе очень важное качество, о котором нам говорит еще Ветхий Завет: смиренномудрие.
«О, человек! сказано тебе, что — добро и чего требует от тебя Господь: действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудро ходить пред Богом твоим» (Мих. 6, 8). Здесь всегда есть пища для размышления: что такое смирение и как оно должно соединяться с мудростью?
Не забывай перед каждым более или менее важным делом внутри себя спрашивать Бога: Господи, как мне поступить по воле Твоей — так или так? Как правило, мы слышим тот или иной ответ. Во всяком случае, такой вопрос всегда напоминает нам о необходимости искать прежде всего такого решения, которое будет соответствовать Его воле, а не нашему неразумию.
Поздравляю тебя также с Рождеством Христовым! Желаю тебе, дорогой Алексей, терпения и мужества, чтобы все испытания переносить с душевным спокойствием, как посылаемые или попущаемые нам от Господа.
Вы уж меня простите, что пишу редко. Это в самом деле объясняется, как вы пишете, недосугом. Верите ли, я уже года три не смотрел телевизор. И не потому, что принципиальный противник этого, а просто из-за отсутствия времени на такого рода развлечения. Всегда есть какие-то срочные дела, особенно в предпраздничные дни. Январь вообще очень загруженный месяц. Много служб, а главное — подготовка годового отчета. Сейчас введен новый устав прихода, так что предстоит перерегистрация каждого из шестисот московских приходов. Необходимо представить подлинники документов о земле, зданиях и т.п. Для получения, например, одного из них (свидетельства о регистрации права собственности на здание храма) нужно подать письмо в ЕГРП (Единая государственная регистрация прав собственности) с кучей справок. А народу там столько, что очередь занимают с шести утра (заведение открывается в 9 часов). А потом еще такая же очередь на получение. Все эти полученные и приготовленные документы проверяются юристом Патриархии, а потом уже, вместе с его визой, сдаются в ревизионную комиссию Патриархии. Всю эту скукотищу пишу просто для того, чтобы вы немного представляли различие нашей с вами жизни. Поэтому для меня выделить час-полтора для письма вам непросто.
В жизни вообще всегда так: на самое важное и интересное остается очень мало времени, а большая его часть уходит на бесчисленные мелочи. Но это неизбежно. Когда я работал в Академии наук, занимаясь генетикой, то так же большая часть времени уходила на рутинную экспериментальную работу — набирание материала, а вот на обобщение его, сопоставление с данными других авторов, формулировку выводов и т.д. оставалось процентов десять.
Вы совершенно правильно пишете о том, что Бог любит КАЖДОГО человека и всех хочет спасти, но при этом важна решимость самого человека. Каждый из нас нужен Богу, и без самого малого из нас не будет полноты мира. Насчет благодарности, я этим летом прочел у С.С. Аверинцева прекрасную мысль о том, что чувство благодарности в свою очередь рождает ощущение счастья.
Пример для построения жизни следует искать только в личности Иисуса Христа. Он, как ты знаешь, путь, истина и жизнь. В людях мы можем видеть отблеск Его личности. Мне повезло в том отношении, что я знал нескольких людей, в которых личность Иисуса просвечивала с полной очевидностью. Один из них — о. Александр Мень. Это вполне отражается и в его книгах. Правда, для меня это, вероятно, во много раз усиливается личным знакомством на протяжении всей его жизни. Владимир Леви советует своим пациентам просто читать о. Александра Меня с любой страницы. Его огромное душевное и духовное здоровье, как считает доктор Леви, «заражает» читателя. Я с этим совершенно согласен.
Пока прощаюсь. Всем нам желаю в новом году здоровья, помощи Божией во всех наших делах, благодатного укрепления в вере, надежде и любви.
Всегда твой прот. Александр Борисов.
Сигнальный свет
На автоответчике сообщение от адвоката. Перезвонил.
— Чем порадуешь, Миша?
— Семья потерпевшего взбрыкнула. Они опустили сумму до ста двадцати тысяч шекелей, но хотят тридцать тысяч получить сразу и только тогда подпишут досудебное соглашение. Хотят увидеть деньги. Иначе ни в какую. Сможешь найти тридцатку до конца месяца?
— Постараюсь…
Я повесил трубку и уже знал, к кому буду обращаться.
О. Александр Борисов очень внимательно выслушал меня и, немного подумав, спросил, сколько это будет в долларах. Потом, услышав, что это составит около восьми тысяч, сказал, что до конца месяца тысяч пять-шесть он сможет собрать.
Это обнадежило, и я набрал еще один номер.
Людмила Ивановна — та самая благодетельница, печатающая мои рукописи, — откликнулась сразу. Я ей рассказал об о. Александре и недостающей сумме. Обещала тысячу долларов привезти о. Борисову в церковь.
— Я еще к сыновьям обращусь. Может быть, подкинут что-то.
«Удивительна дама!» — улыбнувшись, подумал я и вспомнил всю историю нашего многолетнего заочного общения.
В московском Андреевском монастыре прихожане организовали группу поддержки заключенных. Они собирали пожертвования для томящихся в узах братьев и сестер во Христе и посылали в лагеря теплую одежду, лекарства, продукты, книги. Бедолаг по лагерям хватает. Я написал туда письмо по просьбе моего приятеля Адика Молдавана, который раздобыл где-то этот адресок. У него грева с воли не было вообще. По-русски он писать не умел. Я попросил чай, консервы, сухофрукты, шерстяные носки и от себя добавил списочек книг по истории и философии. Через пару месяцев на мое имя пришла посылка килограмм на десять. Внутри — письмо от некоей Людмилы Ивановны, которую благословили на это послушание: собирать посылки в зоны. У нас завязалась переписка, причем плотная такая переписка, длившаяся весь мой срок и затянувшая нас обоих настолько, что вызвала желание встретиться.
И мы встретились в один из тех четырех дней, прожитых мной на воле, в Москве, между освобождением из мордовской интерзоны и арестом в израильском аэропорту «Бен-Гурион». Она пригласила меня на концерт Большого симфонического оркестра в Доме актера. Потом мы гуляли по вечернему городу. Тогда же она призналась, что зовут ее вовсе не Людмила Ивановна, а Любовь Игоревна. Псевдоним для переписки она взяла по настоянию монастырского батюшки, который, помимо этого, категорически не благословлял давать зэкам свои номера телефонов, адреса, а более всего воспрещал личные встречи с бывшими заключенными. Однако моя заочница проигнорировала запрет осторожного батюшки; видно, извечное женское любопытство взяло верх.
Эта единственная наша встреча добавила еще один теплый номер в мой более чем скромный список телефонов. И помимо возобновившейся переписки теперь есть еще и ее живой голос…
К сорока пяти годам оказаться без близких — печально, но это факт. Это та объективная реальность, к которой привел мой образ жизни последних двадцати лет, когда ничем и никем не дорожишь, а, изображая этакого благородного циника, по сути равнодушно созерцаешь, как стремительно мчится в тупик твоя жизнь. Можно оправдывать себя тем, что ушли в мир иной самые близкие и родные, кому никогда не будет замены в душевной связке. Но мечта о друге, вера в то, что такой еще есть у меня или найдется, — никогда не умирала. И поэтому сейчас, одинокий в чужой стране, среди деклассированного иноязычного элемента, в тюрьме, я льщу себя надеждой, что кому-то еще нужен на земле. Недаром так ударило в душу вычитанное недавно у Экзюпери в рассказе «Письмо заложнику»:
«Мне как глоток воды необходим товарищ, который, поднимаясь над спорами, рожденными рассудком, уважает во мне паломника, идущего к огню. Я так устал от словесных распрей, от нетерпимости, от фанатизма! К тебе я могу я могу прийти, не облачаясь в какой-либо мундир и не подчиняясь заповедям какого бы то ни было Священного Писания, ни в какой малости не отрекаясь от моей внутренней родины. Перед тобой мне нет нужды оправдываться, защищаться, что-то доказывать: с тобой я обретаю душевный мир. За моими неуклюжими словами, за рассуждениями, в которых я могу и запутаться, ты видишь во мне Человека. Ты чтишь во мне посланца тех верований, привычек и пристрастий, которые, может быть, и не разделяешь. Ты расспрашиваешь меня, словно путешественника. Как всякий человек, я хочу, чтобы меня поняли. Ты узнал меня таким, какой я есть. Ты принимаешь меня таким, какой я есть, и потому, если надо, примиришься и с моими рассуждениями, и с поступками. Зачем мне друг, который меня судит? Если меня навестил друг, и если он хромает, я сажаю его за стол, а не требую, чтобы он пустился в пляс. Друг мой, ты нужен мне…»
Такое письмо сегодня я без всякого стеснения, наверное, написал бы только одному человеку — моему школьному другу Пашке Пижуну. И хотя с нашей последней встречи прошло уже полтора десятка лет, я верю, что он сумеет меня и услышать, и понять.
В недавнем письме Владимир Френкель прислал мне стихотворение, в котором я нашел и мою нынешнюю тюремную оторванность от мира в ожидании пожизненного срока, и вот эту самую печальную одинокость без друзей и товарищей. Хотя у него, конечно, — о своих потерях и пустотах…
И вдруг пустеет жизнь. Пустеет
Внезапно, без предупрежденья.
И ночь сама себе довлеет,
И день пройдет без измененья.
Все человечество — четыре
Иль пять друзей, и те далече,
Заброшенные где-то в мире
И времени, как наши встречи,
Как наши дни, как в океане
Не острова, а свет сигнальный,
Как в неоконченном романе
Обрыв пред сценою прощальной.
Письмо от Зорина
Дорогой Алексей! Сегодня суд. Стараюсь быть рядом с вами… И хоть Израиль не Россия, но… всякое может случиться… И вдруг предварительные договоренности не сработали… Узнаю об этом, надеюсь, из скорого вашего телефонного разговора.
Давно вам не писал. Выходил из строя компьютер, недели три я был без связи. Нынешний пост выдался хлопотным и тревожным. Митинги против бандитской власти, в услужении которой патриарх ложится под нее, а вслед за ним и похотливые иерархи. Не все, конечно, но молчаливое большинство. Арестовали трех девушек, панк-группу, отважившихся помолиться в храме Христа-Спасителя в своем стиле Богородице, чтобы она убрала Путина. Хотел написать «прибрала». Он требует семь лет решетки за этот шарж против него, и попы (темная туча) вопят на разные голоса о кощунстве, святотатстве и пр. Кесарь ведь, по их разумению, наместник Бога на земле, и несогласие с ним — чуть ли не грех против первой заповеди. Сегодня как никогда православные христиане разделились на тех, кто взывает к милосердию, и тех, кто вопит: «Распни! Распни!» Холуйское православие явило себя во всей красе, и люди, ищущие Истины, потянувшиеся было к Церкви или задумавшиеся всерьез о жизни, поняли, куда им идти не надо. Церковь Сергия Радонежского, Нила Сорского, Серафима Саровского, Александра Меня — жива и сегодня, врата ее, правда, узки, но зато всегда открыты.
А теперь пройдусь по вашей корреспонденции.
Первая страница посвящена о. Якову Кротову. Здесь ваша критика. А вот вторую страницу я бы ввел в общий текст. Там возможны такие паузы, отступления от хронологии. Они разрежают заданность повествования. О. Кротов — язвительный, непримиримый, просвещенный, на своем месте. Я к нему на исповедь не пойду, но пафос его разделяю. А о. Шмеман служил в автокефальной Церкви, советской Церкви не знал, хотя Гундяева, нынешнего патриарха Кирилла, молодого тогда архимандрита, бывавшего в Америке, унюхал по запаху…
Рад за вас, мой друг. Текст становится более динамичным, выразительным. И дневниковые паузы только способствуют динамике. К слову скажу, что ваша феня мне нисколько не мешает. Все же она скрепляет изображение, только не увлекайтесь. Вообще ваша языковая среда не менее убедительна, чем бытовая, сюжетная.
Листаю страницы, полученные от Френкеля в Израиле… Неужели не ответил! Прочитаны с моим карандашом на полях… Если не ответил, простите, ради Бога! Три месяца свистнули, как три дня. К тому же мы говорим по телефону, и эта форма общения отодвигает письменную.
Перечитал все ваши тексты. Надо отдать на распечатку Людмиле Ивановне. А что с вашим знакомым, который грозился распечатывать? Хорошо бы его поскорей подключить, чтобы он непосредственно мне посылал компьютерный набор.
Ну, что. Книга продвигается. И автор, кажется, набирает опыт. Стилистических поправок у меня почти нет. Тон и стиль вы держите. Это уже много. Есть соображение по сумме. Правда, предварительное, его можно во внимание и не брать. Вы честно отрабатываете свои дневники, давние записи. С точки зрения документа этого достаточно. Но я думаю, что перед вами стоит и некая сверхзадача, а именно — (за)рождение личности. Я очень жду начала начал. Багажник и все, что за этим последовало, не минуя российскую жизнь, без прикрас! Переосмысленную, там ведь дневников не было. Ее подробно расписывать не надо. Несколько важных эпизодов, без вывода, но уже под сегодняшним углом зрения. И снова зона. До Мордовии была же тюрьма, пересылки и пр. Там ведь тоже были какие-то переживания. В общем, зажгите верхний свет. В себе, в себе. Тогда он появится и в тексте. В конце письма вы сказали то, что у меня давно к вам зрело. Побочные линии, помимо основной интерзоновской бобины. Вы сами, друг мой, выходите к замыслу, который перерастает первоначальный. Конечно же, нужна ВСЯ жизнь. Пусть во фрагментах, дневниках, отступлениях, — ВСЯ жизнь, вкрапленная в настоящее действие. А может быть, и в последовательном изложении. Интерзона никуда не денется. Вы ее уже, точнее, она уже у вас на крючке. Одним словом, поразмышляйте над предпосылками, но не умозрительно, а как уже умеете — в красках. О композиции особенно не думайте, потом само сложится.
Пишите непрерывно. Письма, дневник, книгу. Непрерывно водите карандашом по бумаге. У вас получается. И я, и Френкель говорим не для успокоения ваших нервов.
Что читаете? Удается ли? Библию не выпускайте из рук.
Ну вот, Алексей, я с вами сегодня весь день. Сел за компьютер в десять, а сейчас 21.00, так что мое присутствие на суде рядом с вами — буквально.
С Господом, ваш — А.З.
Суд
Из закрытой посты я не видел, как выглядит снаружи здание Иерусалимского городского суда, но изнутри оно действительно производило впечатление того, что называют Дворцом правосудия: широкие лестницы, просторные коридоры и холлы с колоннами, облицованные плиткой под мрамор, высоченные потолки и почти безлюдная прохладная тишина. А может быть, мне так виделось оттого, что долгое время находился в тесных помещениях, с давящими потолками и зарешеченными дверями и окнами.
По пути из душного полуподвала, где расположены ряды камер с доставленными на суд арестантами, до назначенной мне аудитории на втором этаже нам встретилась лишь парочка адвокатов в черных мантиях. Они чинно беседовали, медленно спускаясь по лестничному маршу. Увидев закованного в наручники и цепи кандалов арестанта в окружении конвоиров, они демонстративно, каким-то вышколенным манером, потупили взоры и отступили к стене, будто желая слиться с ней, давая нам еще более свободный и скорейший проход.
В зале заседаний находилось несколько человек. Из двух рядов деревянных скамеек была занята только одна. На ней, плотно прижавшись друг к другу, сидели трое членов семьи. Кто-то очень похожий на американского раввина стоял в проходе между рядами и, наклонившись, о чем-то говорил с ними.
Скамья подсудимых — была реальной скамьей у стены, никаких клеток-решеток или отгородок, как в российских судах. Перед ней, правда, было что-то вроде узкой длинной тумбочки, на которую я положил руки, когда с меня сняли браслеты. Один конвоир сел рядом со мной на скамейку, а второй все время судебного заседания стоял с другой стороны от меня, почесывая затылок или с задумчивым видом теребя густую рыжую бородищу. Метрах в двух от меня за столиком уселись адвокаты, перед этим достав из своих портфелей шелковые мантии и облачившись в них. В другой стороне зала представители прокуратуры выгружали с ручной тележки на свой стол толстенные папки — тома уголовного дела. Но это оказалось чистой формальностью — демонстрацией многолетнего следствия. Ни один документ из этого объемистого материала на суде не извлекался. Всё уже было обговорено и зафиксировано в досудебном соглашении.
Из боковой комнаты, шелестя мантиями, вышли трое судей. Без всяких церемоний они сели в крутящиеся кресла с высокими спинками и уткнулись в мониторы компьютеров, стоящих перед ними на столе. Широченный судейский стол находился на возвышении, похожем на сцену, как бы олицетворяя высоту закона над человеческой суетой. Впритык к «сцене» было оборудовано секретарское место: компьютер, ксерокс, сканер и куча канцелярских прибамбасов громоздились на небольшом столике. Миловидная барышня с роскошной прической тут же принялась что-то протоколировать, порхая всеми десятью пальцами по клавиатуре компьютера.
Я подозвал Мишу и, пожав ему руку, спросил:
— Ну что, сегодня окрестят наконец? Чего ждать?
— Договор был на семнадцать лет и сто двадцать тысяч, с учетом той тридцатки, которую семья уже получила. Но последнее слово за судьей, — полушепотом ответил Миша и добавил на ухо: — Ты молчи. Говорить будем мы.
Наконец главный судья оторвал свой взгляд от монитора и начал что-то быстро говорить. Я почти ничего не понял, кроме одной фразы: «Государство Израиль против Гиршовича Алексея, сына Александра». Мне полагался переводчик, но эту функцию взял на себя мой русскоязычный адвокат. Затем коротко выступили обвинитель и защитник. После чего по очереди меня и семью потерпевшего спросили, согласны ли мы с условиями досудебного соглашения. Поймав Мишин утвердительный знак глазами, я сказал, что да. Миша поднес мне подписать какие-то бумаги, что-то сказал еще судья, и тут же сидевший рядом конвоир застегнул на моих запястьях наручники. Меня увели.
Все судебное заседание, решившее мою арестантскую судьбу, продлилось минут двадцать. Все это выглядело как будничная формальность, этакий слаженно работающий юридический конвейер. Это впечатление усугубилось, когда, не дожидаясь моего вывода, зал стали наполнять участники следующего процесса — родственники, адвокаты и прочая публика.
Гремя цепью кандалов о ступени, я, спускаясь в подвальную камеру, с удивлением констатировал отсутствие в себе каких-либо эмоций. Из всех чувств, которые как-то можно было обозначить словом, что ощущалось и на физиологическом уровне, это — облегчение. Сначала — облегчение оттого, что наконец закончились эти муторные катания по судам, длившиеся больше года, вонючие транзитные камеры, жара-духота, неизбывный балаган от местных арестантов-психопатов в постах и на сборках. Потом — на душе легко стало так, будто с меня свалился груз, который давил многие годы, особенно после того, как на таежном скиту я, распростершись на полу своей землянки-кельи, в покаянной молитве, страшась Суда небесного, дал слово перед Богом, что искуплю свой грех поступком — вернусь в Израиль и предстану перед судом земным. И вот, после тысячи сомнений и сознательных забвений этого обета, я все-таки сделал это — приехал в Израиль, и суд состоялся.
Я сейчас почему-то совсем не думал о тех двух десятках лет, что мне опять предстоит провести в застенках, а возможно, и сгинуть в них; не сожалел о потерянной воле и всех тех радостях жизни, мечтами о которых жил последние годы в российском лагере. Облегчение, схожее с освобождением, — вот с этой причудливой мыслью и странной радостью зашел я в переполненную камеру в подвале здания Иерусалимского горсуда. А то, что свободным можно быть и в тюрьме, я понял еще в одиночке штрафного изолятора в мордовской зоне, когда решетками, затворами, дубинками, голодом и холодом система старалась сломить мой дух…
Примерно через полчаса в конвоирку принесли приговор и протокол судебного заседания. Одновременно появился адвокат и попросил вывести меня на беседу.
— Ну что, Миша, спасибо тебе, — крепко пожав руку, сказал я. — Эти восемнадцать лет можно расценивать как победу.
Михаэль, пребывавший в некотором напряге, ожидая первой реакции своего подзащитного, мгновенно расслабился и вновь обрел свою привычную напыщенность. Солидно почмокав губами, он многообещающе предложил:
— Я всегда буду с тобой. Обращайся по всем вопросам. Кстати, в приговоре есть один нюансик, на котором можно будет сыграть в свое время. Кроме восемнадцати лет и оставшихся девяноста тысяч, которые тебя обязали выплатить в течение года, иначе потом побегут проценты на эту сумму, ты обязан будешь покинуть Израиль после освобождения по окончании срока отбывания наказания. Фокус в том, что ты израильтянин, другого гражданства у тебя нет. Судья почему-то решил, что у тебя есть еще и российское, и что ты не еврей, а легализовался здесь через жену-еврейку. Короче, когда подойдет время условно-досрочного освобождения по двум третям от всего срока, то, опираясь на этот приговор, можно будет получить УДО под выезд. Держи это в уме, и будем на связи.
Быстро подсчитав время своего УДО, я внутренне усмехнулся: «Что будет с нами через двенадцать лет?..»
Письмо к Зорину
Здравствуйте, Александр! Жду и жду писем от вас. Все более и менее значимые события в своей нынешней жизни я сообщаю по телефону. Главное — удалось уйти от пожизненного заключения. Убежден, была на то воля Божья. Я получил еще один аванс от Всевышнего. Видимо, последний уже. Сейчас я просто обязан распознать замысел о себе и остаток земного пути использовать по максимуму для стяжания смиренномудрия через любовь — любовь деятельную. И тюремные стены ничуть не препятствуют сему пути.
Писательство пока не стало моим главным занятием, но пользу приносит немалую, в смысле очистки и ремонта, если так можно выразиться, загаженного и почти разрушенного совестливого очага своей души.
Четыре месяца я не получаю от вас писем. Мне их не хватает. Уже проросла некая потребность в вашем отеческом наставлении. Мысленно, а особенно с пером в руке, я всегда памятую о вас.
Пишите. Поклон Татьяне. Храни вас Бог!
Пасха
В нашем бараке всего четыре христианина. Кроме меня — Юра-киевлянин и два араба из Яффо. Сегодня православная Пасха. Мы с Юрой решили покрасить яйца и похристосоваться. Месяца два собирали шелуху от лука, а последнюю неделю не ели пайковые яйца.
Нам разрешили собраться в столовой во время дневной проверки, когда всех закрывают по камерам. Арабы накрыли сладкий стол: притащили кучу печенья, тортики, шоколад, орешки и соки в картонных коробках. Прислонив бумажную иконку Спасителя к стопке пластиковых стаканов на краю стола, я зажег перед ней ханукальную свечку, загодя выпрошенную в местной синагоге. Прочел молитву, пасхальный тропарь, а потом арабы — какое-то свое короткое молитвословие, наверное, также прославляющее Светлое Христово Воскресение. Мы обнялись и под импровизированную пасхальную трапезу впервые откровенно пообщались за жизнь, насколько позволял мой иврит и пределы допустимого доверия среди малознакомых арестантов.
Я вспомнил, как мы праздновали Пасху в России, в мордовской интерзоне. Там это всегда было событие, действительно праздник. Православные в этот день не выходили на работу. В лагерь приезжал священник с куличами, корзинами крашеных яиц и служил молебен. Лагерные надзиратели — контролеры и офицеры, — сняв фуражки, вместе с зэками осеняли себя крестным знамением и кричали: «Христос воскресе! Воистину воскресе!» На Пасху зэки-христиане, как никогда, чувствовали, что Бог с ними и в этих узах, что никакие заборы и решетки не могут лишить их радости быть Божьими детьми. И, как исход еврейского народа из египетского рабства, настанет тот день, когда они выйдут из лагерных ворот на свободу. Воскресение Христово дарило предощущение этой воли.
Здесь, в израильской тюрьме, положение христиан, отношение к ним системы — совсем иное. Во-первых, их очень мало. Это в основном выходцы из бывшего Советского Союза, не евреи, полукровки или выкресты — евреи, по разным причинам ставшие христианами, родившись и проживая в православном окружении страны своего исхода. Такое же мизерное количество местных израильских арабов-христиан. Эти сидят тихо и ведут себя словно провинившиеся родственники своих собратьев-мусульман, которые составляют процентов семьдесят тюремного контингента.
В каждом отряде для иудеев оборудована молитвенная комната — бейт-кнессет, или, по-русски, — синагога: скамьи, столики, наполненные религиозной литературой шкафы. Это помещение всегда открыто. Три раза в день верующие евреи собираются там на молитву, а накануне субботы оно наполняется до отказа, когда, одевшись в самую нарядную одежду, имеющуюся в баулах, иудеи радостными песнопениями встречают шабат. Помимо штатного тюремного раввина в офицерском звании внутрь тюрьмы свободно заходят и вольные; а по большим праздникам по всем баракам с песнями и плясками шествуют приглашенные из ешив15 музыканты с гитарами, барабанами, саксофоном и синтезатором. Тюрьма потчует всех сидельцев праздничными блюдами: дополнительной курицей, рыбой, мясом, сладкими булочками и пирогами.
Особое внимание тюремная система проявляет к заключенным-мусульманам, к их праздникам и обычаям, дабы ни в чем не ущемить их религиозные потребности. Ибо это всегда чревато бунтом, который мигом перекидывается за пределы тюрьмы и вызывает опасные общественные беспорядки по всей стране.
На нас, христиан, тут смотрят снисходительно, великодушно позволяя иконки над нарами и иногда собираться на праздники за общим столом, блюда к которому зэки готовят у себя по камерам. Ни о какой молитвенной комнате для христиан не может быть и речи. Это не Россия, где, продавив лагерную систему через Московскую патриархию, мне удалось даже построить настоящий деревянный храм на территории зоны…
Арабы, празднующие с нами Пасху, были взяты под арест по нашумевшему делу о «Санта Клаусе». Мой иврит не позволил понять главные нюансы этого происшествия из теленовостей, а то, что мне скупо поведал сотрапезник на смеси иврита и английского, еще больше затуманило картину этого преступления. Талаль, его молодой племянник и еще человек двадцать из их семейного клана, раскиданных по разным следственным изоляторам, подозревались в убийстве христианского священника во время публичного празднования Рождества Христова. Кто-то из переодетых в костюмы и колпаки Санта Клауса в толчее зарезал одного из представителей местной церковной администрации. Из рассказа Талаля я понял, что некий священник-араб незаконно оформил как собственность Церкви довольно приличный кусок земли в историческом месте старого Яффо. Эта земля испокон веков принадлежала семейству Талаля. И когда обнаружилась эта афера, начались бесчисленные судебные тяжбы, которые прервала эта жестокая расправа. Талаля как наиболее авторитетного члена семьи, участвовавшего в судебном процессе, подозревали в организации этого убийства. Остальных, самую радикально настроенную поросль этого клана, всех, кто был в праздничной толпе, замели скопом в надежде, что кто-то расколется и проговорится на допросах. Однако следствие уже несколько месяцев топталось на месте: ему не было известно ни одно из имен непосредственных исполнителей и никаких веских доказательств причастности Талаля к организации этого убийства. Но всем арестованным арабам регулярно продлевали срок содержания под стражей. Над защитой Талаля работали самые дорогие адвокаты Израиля. Человек он весьма не бедный. И, как выяснилось перед моим отъездом в другой лагерь, весьма щедрый на помощь…
Я потихоньку собирался на этап, укладывал в тюремный баул одежду, книги и прочие вещи, которыми успел обрасти в тюрьме, когда вдруг в дверях камеры возник Талаль и, цепляясь за косяки, втащил два набитых пакета с продуктами и напитками.
— Алекс, тебе на новом месте все это пригодится, — отмахиваясь от моих возражений, выгрузил он на стол консервы, соки, печенье, колбасу, шоколад и ассортимент восточных сладостей. — Тут еще тетрадки для работы над твоей книгой.
Талаль достал из пакета запаянный в полиэтилен блок ученических тетрадей, а потом, похлопав себя по карманам, вынул и протянул мне десяток телекарт.
— Вот, это чтобы у тебя первое время не было проблем со звонками. Запиши телефон моего родственника. Я с ним ежедневно на связи. Когда тебе потребуется помощь, звони по этому номеру. Он свяжет тебя со мной.
Удивил меня несказанно этот араб, оживив в душе то самое святое бескорыстие, которым была так славна моя молодость.
Впереди восемнадцать лет лагерщины. Не растерять бы такие крупицы веры в людей и добра, что еще живы под панцирем расчетливого цинизма, который я напялил на себя в годы нелегального скитальчества…
Письмо от Френкеля
Здравствуйте, Алексей! Надеюсь, что письмо вас еще застанет в этой тюрьме. Не дай Бог — опоздает и тогда будет вас искать и не найдет, как письмо в СИЗО в Иерусалиме.
Итак, с приговором ясно, хотя и не всё. Я думаю, адвокатам вашим действительно стоит подумать над опротестованием части приговора, касающейся выплаты суммы, которую вы все равно не сможете отдать. Ведь этот пункт приговора, во-первых, не содержится в досудебном соглашении, во-вторых, противоречит другому пункту — что вы должны покинуть Израиль. Конечно, дело тут в аппетитах родственников — одно дело тридцать тысяч, которые они получили еще до суда, другое — сумма, в которую они фактически оценили жизнь своего близкого. Это можно обыграть как пример их аморальности — и это в вашу пользу.
Есть еще на эту тему анекдот, несколько черноватый, но все же с юмором. Это одна из историй о Ходже Насреддине. О том, как он заключил с эмиром договор, по которому в течение двадцати лет обязался научить ишака читать Коран (и деньги на это получил). Когда же его спрашивают, как же ему теперь быть, тот отвечает, что за двадцать лет кто-нибудь из них помрет: или я, или эмир, или этот ишак. Так что не стоит волноваться.
Так вот, за двадцать лет ваши «кредиторы» могут или помереть, или слинять в Америку, или сообразить, что эти деньги они все равно не увидят, так же, как ишак не научится читать Коран, а вы зато останетесь в Израиле. Так что надо выбирать.
Теперь о вашем тексте.
Конечно, описание комиссии в зону вполне достоверное и ожидаемое: такие же комиссии и проверки в СССР, да и сейчас в России, не строились ли на туфте? Особенно в зоне. У Солженицына это хорошо и с юмором описано в «Архипелаге», в главе «Улыбка Будды». У вас в этом тексте несколько недостает юмора, но замечено главное отличие нынешних времен от гулаговских. У Солженицына прибывают иностранные гости, и им втирают очки, здесь же свои телевизионщики, которые всё прекрасно понимают, но просто выполняют политический заказ.
Правда, есть вопрос: понимал ли Горький на Соловках или советские писатели на Беломорканале, что именно они видят? Т.е. они обманывались или просто выполняли заказ? И еще — хорошо, если бы попало в ваш текст, хотя бы в виде примечания: очевидно, и вся современная политическая журналистика (не обязательно российская — западная!) такая же туфта и выполнение заказа. Иначе не понять, почему эти деятели, например, в упор не видят ракетных обстрелов израильских городов из сектора Газы, зато рыдают над каждым убитым террористом. Что здесь обман и что самообман? Если зэки просто надеются на УДО, давая интервью, то что движет современными политическими вралями? Неужели только деньги? Но ведь и для проституции нужна не только жажда денег…
Ваш текст читается, как всегда, интересно.
С наступающим праздником! Христос воскресе! С Ним воскресаем и мы.
Всего доброго! Владимир.
Этап
Через несколько дней после приговора меня вызвали на комиссию по распределению. Предложили на выбор четыре тюрьмы строгого режима: на севере страны, на юге и две в центре, в одной из которых я сейчас нахожусь. Можно было остаться здесь, просто перейти в другой отряд к осужденным, но одно существенное обстоятельство заставило меня поменять тюрьму.
Мне нужно на что-то жить. Без денег в тюрьме очень непросто, особенно с большим сроком и в общих камерах. Стабильной помощи с воли у меня нет. А выпрашивать милостыни я не люблю. Надо работать. Однако в этой тюрьме есть ограничение с выводом на работу. В промзоне разрешено трудиться только тем, у кого срок не превышает двенадцати лет или если до «звонка» осталось не больше двенадцати. В трех остальных тюрьмах — «строгачах» — вывод на промку без ограничения по срокам. Многие из осужденных на пожизненное заключение там свободно работают вместе со всеми.
В последнюю свою поездку на судилище я познакомился с одним сидельцем из зоны на юге. Мы провели несколько часов на сборке в ожидании посты, и я поведал ему свои думы о том, в какую тюрьму поехать, чтобы можно было более или менее прилично зарабатывать, дабы обеспечить себя необходимкой из ларька. В стране у меня никого нет. Нет свиданок и спонсоров. Рассчитывать могу только на себя. А «ехать» мне долго, почти двадцатку.
Миха, как звали моего нового знакомца, сразу спросил:
— Рабочие специальности у тебя есть какие-то? Что умеешь?
— Ну, когда-то, очень давно, работал сварщиком, могу плотничать, со столяркой знаком.
— О-о! То, что надо. Давай к нам, — радостно воскликнул он. — На промке у нас два больших цеха. Как раз мебельный и масгерия16, где делают всякие изделия из металла. Нам нужны сварщики. Там все русские, только два араба работают. Чтобы арабы не влезли в это козырное местечко, надо срочно воткнуть нашего. Работа, конечно, тяжелая — весь день железо ворочать, но зато зарплата высокая. Всегда будет полная кантина, и еще откладывать сможешь на освобождение.
Вернувшись из поездки, я уже твердо знал, куда поеду тянуть свой срок. На распределении я попросил этапировать меня на юг, чем несколько удивил комиссию. Мало было желающих ехать в пустынное пекло той зоны. Она имела дурную славу…
Вещи уже давно были уложены в баул. На верхах оставалось только кружка с чаем, полотенце, обувь и блокнот с авторучкой. Конвой придет за мной часа в два-три ночи. В ожидании этапа я после вечерней проверки достал все свои записки. За год я накропал толстенную папку.
Перебирая листы, я заново вчитывался в этот довольно сумбурный поток сознания, слитый на бумагу, в то, что выдала тускнеющая память. Я принуждал себя к объективной оценке тех художественных образов, которые пытался выписать неумелым пером. Некий внутренний подсказ мне говорил, что в повести и даже в рассказе должна быть своя служебная роль — например, показать в порочном сердце тот уголок, где еще уцелело что-нибудь святое и чистое. Это задача сколь же приятная, столь же и полезная, и я ее старался достичь, вовсе не имея к этому никакой теории, а тем менее — тенденции. Мне когда-то понравилось мнение одного китайского мудреца, что в каждом сердце еще есть добро — стоит только людям увидеть на пожаре ребенка в пламени, и все пожелают, чтобы он был спасен. Я это понял и стараюсь исповедовать, и благодаря этому действительно находил теплые уголки в самых холодных сердцах.
Когда только начал писать, помню, как мне очень хотелось, чтобы мои сочинения были написаны простым, натуральным слогом, чтобы читающий невольно удивлялся и радовался: он думал, что познакомится с автором, и вдруг обнаружил человека! Чтобы у людей, наделенных хорошим вкусом, не случилось недоразумения: они надеялись, что, прочитав книгу, познакомятся с человеком, а познакомились только с автором…
1 УДО — условно-досрочное освобождение.
2 Хата — камера (российский тюремный жаргон).
3 Хакирá — следствие (ивр.) .
4 Бикýр — посещение (здесь: свидание) (ивр.).
5 Должности лагерной администрации: Хозяин — начальник лагеря, Режимник — уполномоченный по лагерному режиму.
6 Хинýх — образование (ивр.) .
7 Отрядник: лагерная (тюремная) должность: начальник группы заключенных (отряда).
8 Кум: оперуполномоченный, на языке российских лагерей.
9 Промка — промышленная зона в тюрьме (лагере), место работы заключенных.
10 БУР — барак усиленного режима.
11 Шабат шалом! — «Доброй субботы!» (ивр.)
12 Бен зонá — израильское ругательство. Буквально: «Сын шлюхи!» (ивр.)
13 Бесéдер? — здесь: «Ладно?». Букв.: «В порядке?» (ивр.)
14 Лепила — лагерное название врача.
15 Ешива — еврейское религиозное училище.
16 Масгерия — слесарная мастерская (ивр.).