Роман (окончание)
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2022
* Окончание. Начало см.: журнал «Урал», 2022, № 4, 5.
Часть 3
Nostalgia
1
Известную песню «С чего начинается Родина» я в детстве переиначила на свой манер. Нет, я всерьез думала, что слова там такие: «С чего начинается Родина? С поминок в соседнем дворе». Наверное, настолько меня поразили папины поминки, хотя вроде бы я ничего не могла помнить. Я и самого папы не помню, видела только на фотографиях. Но вот как отмечали годовщину смерти — осталось в памяти, и как горько рыдала мама…
Детям ведь вообще не принято было рассказывать о смерти. И мы ничего не знали о ней, хотя для меня тема смерти была насущной и требовала разъяснений, потому что у большинства моих сверстников были папы, а у меня папы не было. Я знала, что он умер. И даже знала скамейку возле Финского театра, на которой он умер. И еще удивлялась, почему ее не убрали, на ней же папа умер. Нет, как такое могло случиться? В книжках и в кино взрослые если и умирали, то исключительно героически, им за это ставили памятники. У папы тоже был свой памятник на кладбище, но очень скромный, и на нем написано: «Хуттер Вальтер Эмильевич, 1929—1970». Очень странно было видеть на памятнике свою фамилию. На фото был мужчина с темными волосами, падающими на лоб. Он выглядел немного удивленным и смотрел не прямо, а немного вбок. Всякий раз, когда мы приезжали на кладбище, мама протирала эту фотографию тряпочкой.
Так, в самом юном возрасте я поняла, что смерть — это очень страшно. Потому что после нее человек оказывается неизвестно где, в темной комнате, из которой нет выхода. И главное, что туда никак не достучаться. И там оказался закрыт мой папа.
Раннее детство было желтым, как стены у нас на кухне, как свет электролампочек, которые пылали повсюду восемь месяцев в году. Как яркий свет солнца, который поздней весной заливал сквер через дорогу от нашего дома. Желтый цвет мог быть и радостным, и нудным до головной боли — в школе в разгар зимы, когда солнце показывалось в окошке едва ли на полчаса, и долгими вечерами, когда батареи в доме шпарили так, что шерстяные носки, развешенные на них после катания с горки, однажды прогорели насквозь. В тот раз я очень расстроилась, потому что мама стала бы меня ругать за эти носки. Она ругала меня за любую провинность, а иногда даже била папиным ремнем. Потому что считалось, будто я делаю все это из вредности, чтобы поиздеваться над ней. А у нее нервы и сердце. И вовсе не так много денег, чтобы каждый месяц покупать новые вещи.
Хорошо, что дырки на носках вовремя заметила бабушка, она успела заштопать эти носки, хотя уже почти ничего не видела. Бабушка Хилья за меня всегда заступалась, но чаще всего ничего не могла поделать, потому что была уже очень старой. Мама и на нее ругалась: «Ты ничего не понимаешь! Ты окончательно выжила из ума!» И пила на кухне корвалол и валерьянку. Поэтому детство для меня — не только золотая пора, но и время унижений, когда ты не имеешь права буквально ни на что. Когда за тебя все решают взрослые… до сих пор ненавижу это слово — «взрослые»!
Я любила играть с пуговицами, которые в обилии водились в бабушкиной коробке с шитьем. Очень интересно было их перебирать и сочинять истории. В коробке жили пуговицы-принцессы и обычные рабочие пуговицы, была пуговица — снежная королева, металлическая пуговица-моряк с якорем и пуговица-доктор. Пуговицы были даже интереснее, чем настоящие куклы, потому что пуговицы могли исполнять в игре различные роли, а если пуговицу пришивали к одежде взамен оторванной, это она отправлялась на шпионское задание, и прочие пуговицы с ней прощались, потому что она могла и не вернуться в коробку.
Я очень плохо ела в детстве. Запах садиковской столовки вызывал у меня отвращение. Меня пичкали супом, в котором плавал мерзкий вареный лук, и порошковым молоком с противным запахом. За отказ от пищи меня тоже лупили. Потому что считалось, что я не ем специально, чтобы довести маму до того, чтобы она тоже умерла. А я думала, что это вообще очень страшная мысль, но вслух высказать что-то подобное боялась уже потому, что просто всего боялась — темноты, призраков, которые массово обитали в шкафу под антресолями и в подвале, куда — после того как нам провели газ и дрова стали не нужны — относили всякий хлам.
Я боялась собственных дней рождения, хотя, конечно, одновременно и радовалась, что стала на год взрослее и что мне подарили очередную куклу. На день рождения мама готовила курицу с рисом, салат «Оливье», еще на столе были соленые огурцы, квашеная капуста и лимонад. Ну и на десерт покупной торт с мясляным кремом. Мы с подружками только его и ждали, потому что — ну что за радость курица с рисом? Я говорю, вообще ела очень плохо. Так, поковыряюсь вилкой в тарелке… А торт — да, это лакомство, но все равно я могла съесть не больше одного куска с розочкой. Мне ее уступали как имениннице.
Однако за стол усаживалось множество взрослых, которые, выпив рюмку, принимались меня жалеть, потому что у меня умер папа. А мама рассказывала всем, как ей со мной сложно, потому что я делаю все поперек, ну точно как Вальтер, потом она начинала плакать, что жизнь обошлась с ней несправедливо, и гости давали ей корвалол и валерьянку, а нас, детей, отсылали играть в маленькую комнату. Там в кресле сидела бабушка, но нам она не мешала, потому что постоянно что-то вязала, почти на ощупь, не обращая на нас внимания, и ничего не говорила, даже если мы слишком громко орали. Бабушка если вообще что-то и говорила, то по-фински, а русские слова у нее в голове больше не держались. И с мамой она говорила по-фински, и со мной, хотя я мало что понимала, а мои подружки не понимали вообще ничего, поэтому для них бабушки как бы не было.
Потом, когда пора было расходиться, в комнату влетала мама — раскрасневшаяся и нарочито веселая:
— Какие вы свеженькие и веселые. И какие румяненькие щечки! Прямо словно яблочки, розанчики!.. Так весело было? А, это отлично. Дорогая моя, милая куколка! — Она хватала меня в охапку и принималась целовать куда попало, но мне казалось, что мама ведет себя очень неискренне, как будто играет роль, потому что в жизни люди вообще не умеют так красиво выражаться.
Я уже тогда уяснила для себя, чем театр отличается от реальной жизни: на сцене люди говорят исключительно красиво и правильно, а в жизни как попало, да еще ругаются грязными словами. Или даже необязательно ругаются, но просто говорят: «Врешь ты все», а в театре непременно нужно сказать: «Это ложь!» — и сделать жестокое лицо, раздув ноздри. И в конце концов, это очень смешно, если разобраться.
Летом меня выбрасывали на улицу, и я была предоставлена самой себе, как и большинство советских детей. Мы играли в прятки возле гаражей, стоящих на пригорке буквой «Г». А еще на нагретом солнцем торце гаража почему-то любили сидеть мухи. И мы с подружками часами охотились на них, расстреливая резинками от трусов. Ну, это когда один конец держишь между большим и указательным пальцем, второй оттягиваешь, прицеливаешьс и бац! Для подбитых мух мы устраивали концлагеря — делали в земле ямки и закрывали их стеклышками. А тому, кто настрелял больше всех мух, давали звание героя.
Что еще хорошего помню из раннего детства, так это еще десерт из подсохшего белого хлеба: куски вымачивали в молоке, посыпали сахаром и жарили на сковородке. Случалась сгущенка, но её открывали редко, тоже по праздникам. Хотя и хлеб жарили, конечно, исключительно для меня, и сгущенка была тоже для меня. Почему-то тогда считалось, что чем больше ребенок ест, тем он здоровей. А я была слишком худенькой, и мама грозилась, что меня отправят в больницу на искусственное вскармливание. Этого я тоже очень боялась, потому что пришлось бы расстаться с мамой.
Мамой я очень гордилась, особенно когда нас всей группой водили на спектакль, а зайца играла мама. Ее было совершенно не узнать, как будто в театре над ней поработала колдунья и мама взаправду превратилась в зайца. Мама вообще редко бывала дома. Если в театре случался вечерний спектакль, она возвращалась домой ближе к ночи. За дверью в маленькой комнате висел ее синий халат в желтый горошек, и в отсутствие мамы я его обнимала, тогда становилось не так страшно.
Остаток детства был серо-синим, как осень, растянувшаяся на годы. Школьные годы — шагающие ровно, монотонно, как опоры линии электропередачи вдоль Октябрьского проспекта. Каждую зиму я думала, что если эти опоры украсить гирляндами, получилась бы череда маленьких Эйфелевых башен. Хотя тогда я весьма смутно представляла, где вообще находится эта Эйфелева башня, и сам Октябрьский проспект в школьные годы входил в понятие «очень далеко».
В школе нам все еще говорили о неминуемой победе коммунизма, но в это или не верилось, или верилось очень слабо, несмотря на то что буквально на каждом углу плакаты кричали: «Наша цель — коммунизм». А мама между тем простаивала драгоценное время своей жизни в очередях за молоком и колбасой. Сыра мы не видели вообще, кроме плавленого, а гречку выдавали только диабетикам по килограмму в месяц, и мама говорила в сердцах: «Заболеть бы диабетом, да никак не получается!»
И все-таки дома меня наставляли, что на уроках нужно отвечать так, как написано в учебнике, потому что от этого зависит средний балл в аттестате, а от него соответственно — поступление в вуз. А когда я этот вуз окончу — о, это светило только где-то далеко, в бесконечности бытия, — вот только тогда проклюнется что-то похожее на настоящую жизнь и наконец грянет счастье. А пока надо просто терпеть, говорить и думать так, как положено. Потому что дети вообще не имеют права на какие-то собственные мысли. Кстати, именно над этим подтрунивал и Грибоедов: «В твои лета не должно сметь свои суждения иметь». Но мне представлялось, что все взрослые люди исключительно умные, и я очень удивилась, когда обнаружилось, что это далеко не так.
Я училась очень хорошо и произведения школьной программы не просто проходила, а всерьез в них вчитывалась, проникаясь коллизиями литературных героев, и пыталась следовать их примеру. А кому же понравятся молодые люди, которые ходят и всех обличают по примеру Чацкого? Пожилые тетеньки, стянув губы куриной гузкой, сразу же замечали: «Фу! Не говори таких гадких вещей». Но почему же сразу гадких, когда это была абсолютная правда? Например, что в школьной столовой противные склизкие котлеты, и какое мне дело до того, что в Эфиопии дети голодают, когда столовский чай откровенно пахнет мочой? Мне рассказывали, что мой папа говорил много лишнего, потому что совершенно не умел притворяться, и кончилось это для него очень плохо. Нет, а зачем уметь притворяться? Я же в актрисы не собиралась, а неправда — это все равно неправда, как бы красиво ее ни обставить. Вот, например, мама умела очень красиво разговаривать по телефону:
— Нет, хуже всего в моем положении то, что в душе осаждается столько горечи. Все-таки приходится хлопотать и всячески биться. Жить ведь каким-то образом нужно, жить и держаться…
По телефону она разговаривала очень громко, как будто на сцене, ее выступление наверняка слышали соседи сверху и снизу, а мне опять казалось, что это слова из какой-то пьесы. Особенно по поводу того, что женщине гораздо сложнее быть актрисой, чем мужчине. Женщине не простят малейшей морщинки, а мужчине возраст только добавляет обаяния, так считается, по крайней мере, пусть даже у него пузо до колен свисает.
В свое время какой-то герой Стивенсона высказался: «А мне плевать на реакцию окружающих, я живу не для них». Но мама-то жила как раз для «них», для сплетников. И каждый мой шаг сверяла с тем, что люди скажут. От этого возникало ощущение, что я живу в стеклянной витрине универмага «Карелия». Сплю в витрине, ем в витрине, одеваюсь у всех на глазах и даже в туалет хожу в витрине.
В общем, в детстве я казалась себе абсолютным ничтожеством. Вдобавок лет в двенадцать, когда я пришла в поликлинику на прием к терапевту, врач, знакомая с моими родителями, сказала мне: «Ой, Виолка, да это ты. Какая же ты стала некрасивая. А маленькая такая хорошенькая была…» Медсестра заметила: «Ну, разве можно так девочке говорить?» — «А что? — отрезала врачиха. — На папу похожа, а он был далеко не красавец. Хотя и обаятельный, черт. Лучше девочке сразу правду сказать, чтобы не создавать иллюзий». Вот и мама жаловалась знакомым, что я расту замухрышкой, ни кожи ни рожи, не умею беречь одежду, поэтому и хожу кулемой, и воротнички на школьной форме у меня вечно грязные.
— В свое время я очень любила белые воротнички. И чем сложнее мне было, тем чище становились у меня воротнички!
Всякий раз, когда мама так заявляла, мне представлялось, что я нахожусь в театре, причем на премьере очень плохой нравоучительной пьесы для младших школьников.
У меня еще была странная привычка считать ступеньки, я точно знала, сколько ступенек в каждом лестничном пролете в школе и дома. Я считала вообще все, что можно, даже количество букв в словах и складывала цифры в номерных знаках автомашин. Если получалось четное число — это было очень хорошо, а нечетное — не очень, то есть мне следовало насторожиться на всякий случай. Мне вообще легко давался устный счет, даже слишком легко, поэтому на математике было неинтересно, хотя задачи и уравнения я решала плохо. Икс и игрек — это ведь не цифры, а неизвестно что, поэтому с ними было сложнее.
Однажды мама решила продемонстрировать мое умение считать в уме при гостях, «иначе будут говорить, что у меня бездарная дочь». Она часто произносила эту фразу страшным голосом, как будто это действительно самое страшное, что могло случиться. Так вот, однажды к нам пришли в гости тетя Синди и дядя Оскар. Вообще-то они приходили к бабушке, приносили ей свежие пряники и разговаривала с ней по-фински, но мама постоянно вмешивалась, наверное, потому что ей было скучно. А может, ей действительно хотелось похвастаться, что я вовсе не такая и замухрышка, как представляется некоторым, и вот она попросила меня доказать свои счетные способности. Я легко сложила в уме три тысячи семьдесят пять и четыре тысячи восемьдесят девять, потом еще какие-то цифры. Тетя Синди сказала по-русски: «Ух ты!», а мама добавила: «Хоть на это ты способна», мне тут же захотелось расплакаться, и я выбежала из комнаты, а потом вообще из дома и пошла к гаражам, чтобы не видеть никого из людей.
Там обычно было пустынно. Не знаю, стояли ли в этих гаражах какие-то машины, хозяева там никогда не появлялись. Однако на сей раз на загибе буквы «Г», в самом укромном месте, стоял какой-то дядька в болоньевом плаще, спиной ко мне, лицом в угол. Я в первый момент не поняла, чем он занят, потом услышала, как струя мочи ударяет в железную стенку гаража, и от неожиданности вскрикнула. Дядька обернулся прямо на меня, даже не застегнув ширинку, и громко расхохотался, потрясая в воздухе членом и разбрызгивая мочу по сторонам. Я в ужасе кинулась прочь. То, что я видела, было гораздо хуже призраков и фантастических тварей, таящихся в темноте под антресолью. Его нежно-розовый пенис явился мне упруго, грубо, зримо, как нечто отдельное от него, живое трепетное существо.
Мужчины для меня до сих пор были существами иномира. Я понятия не имела о том, что они едят, как одеваются и тем более как ходят в туалет. У нас дома из мужчин бывали только сантехники, электрики и газовщики в рабочих комбинезонах и неизменных беретиках. Они источали тяжелый запах курева и перегара, зато могли быстро справиться с бытовой проблемой, которая была нам не по зубам. В зарубежных романах, которые я брала почитать у тети Синди — у нее была огромная библиотека, — описывались совсем другие мужчины. Высокие, белозубые, они скакали на лошадях, имели изящные манеры и блистали остроумием. Но таких мужчин в моем окружении не было.
А мальчишки, которые учились вместе с нами, к мужчинам не имели никакого отношения. Это были драчливые юнцы, у которых надувались пузыри из соплей и которые нас в свою очередь презирали. Нет, одноклассники были нам почти братья. Не родные и не очень любимые, но все же установилась между нами какая-то неразрывная связь. И я, переживая момент, однажды даже написала письмо в «Пионерскую правду» о том, что в нашем классе нет дружбы между мальчиками и девочками. Примерно через месяц пришел вполне вразумительный ответ, отпечатанный на машинке, что, дорогая Виола Хуттер, это происходит потому, что у вас мало общих дел, а дружба возникает в процессе совместной деятельности…
Какая там у нас могла быть совместная деятельность? Мы в общем-то вели себя скромно, а мальчишки «творили беспредел», как выражалась наша завуч по внеклассной работе. Это по поводу того, что однажды учительница химии заметила, что Сивцов и Кафтанчиков в столовой кидались вилками. И за это закрыла их в своем кабинете на целый час, чтобы они осознали содеянное. А в кабинете химии оказалось очень интересно, там на учительском столе стояли колбочки и пробирки, а прямо над столом был люк на чердак, и вот, отсидев в кабинете положенный срок и выйдя на свободу, Сивцов и Кафтанчиков залезли на чердак, открыли люк и нассали химичке прямо на стол, в колбочки, пробирки и просто мимо.
Это было в пятом классе, всего-то год назад. И вот теперь этот дядька за гаражами. Боже, до чего мерзко и гадко! Неужели у каждого мужчины в штанах прячется этот, похожий на большого отвратительного червя?.. Я крепко зажмурилась, потом распахнула глаза, но мир вокруг ни капельки не изменился от того, что я только что совершила открытие.
Мама, наверное, вообще глубоко презирала мужчин. Может быть, за то, что у них в штанах это самое. Правильно, было за что презирать. А может, еще потому, что у них пахли носки, и вообще они в большинстве своем были пьяницы. Ну, дядя Оскар Векман точно был пьяницей. Как мне рассказывали, папа мой тоже любил выпить, и по этому поводу у него вроде даже была теория своя, что состояние подпития может быть весьма естественным для человека. Вот, например, голодный человек наелся и стал сытым, а страждущий человек выпил и стал пьяным. Так однажды сказал дядя Оскар.
Нет, прежде я была не против другого папы. И если бы он все-таки случился, мне было бы легче. И маме, наверно, тоже. А так считалось, что мама всю свою жизнь потратила на меня, а я отплатила ей черной неблагодарностью. Почему? Ну, потому что я выросла очень похожая на своего папу Вальтера, хотя он в моем воспитании участия не принимал. И вот теперь я издеваюсь над мамой вместо него. А если бы у меня еще был брат, — мама как-то в сердцах сказала, что у меня должен был родиться братик, но она ему не позволила, потому что у нее с папой были далеко не простые отношения. Так вот, если бы у меня был брат, мы бы вместе издевались над ней…
Но пока что мальчишки издевались надо мной. Однажды зимой я грохнулась в школьном дворе во весь рост, угодив лицом прямо в сугроб. Двое парней, проходивших мимо, даже не подумали мне помочь. Напротив, они нагло расхохотались, а мне вдруг стало до того себя жаль, что я чуть не разревелась. Вдобавок рейтузы порвались на коленке. Нет, я вообще ненавидела эти рейтузы, но мы же носили школьную форму, а под нее можно было надеть только рейтузы, которые вытягивались на коленках пузырями. А теперь наверняка придется ставить на рейтузы огромную заплатку, потому что на новые рейтузы у мамы денег нет, я тебе не миллионерша, я вон и себе уже два года ничего не покупаю, а нужно еще делать в квартире ремонт…
В общем, бабушка заштопала мне эти рейтузы, почти незаметно получилось, и я ходила в них до самой весны.
Весной можно было влезть в колготки, но они были в дефиците. Мама не могла мне их покупать, потому что они стоили семь семьдесят, или целое состояние, а рвались буквально на второй день. Я как-то приспособилась носить мамины старые чулки, целый клубок которых нашелся под антресолью. Пояс для чулок я тоже там нашла, и, как ни странно, он пришелся мне впору, потому что в юности мама была очень худенькая, она сама мне так сказала. Чулки тоже быстро рвались по причине ветхости, однако кое-как спасали. Придя домой, я, естественно, сразу влезала в штаны. Сперва, конечно, в какие попало, перешитые из старых папиных брюк, а в старших классах — в джинсы советского образца, сшитые из ткани, больше напоминающей брезент. Потом, когда советская власть наконец поняла, что — несмотря на множество исторических побед — джинсы ей все-таки не победить, в продаже появились джинсы «Тверь». Их тут же переименовали в «Тварь», однако носили, предварительно отпоров предательскую этикетку.
Джинсы шить разрешил Андропов, когда понял, что ковбойские штаны с мировым империализмам ну просто никак не связаны. Джинсы нужны были ради танцев, на которых могло случиться невероятное. И на этих джинсах «Тверь» я научилась шить. Мне очень нравилась бабушкина ножная машинка “Tikka”, купленная задолго до моего рождения. Она брала самые толстые ткани, и классе в девятом я разрезала и перекроила на себя джинсовый костюм. Такие костюмы сшили всему нашему классу для городской игры «Зарница», 9 мая мы в них должны были пройти строем перед трибунами с партийным руководством. Сразу после парада я заузила штаны, чтоб сидели в обтяжку, как и полагается джинсам, а потом и курточку приталила. Весьма симпатично получилось, между прочим. Хотя мама пришла в ужас и потом нарочито громко говорила в телефон своим знакомым: «Я подозреваю, что она ненормальная». Мама слишком сильно зависела от мнения разных тетенек, симпатичных, но недалеких. Все они искренне желали мне добра, но — в своем измерении. Поэтому я из вредности продолжила эксперименты с джинсами и в конце концов научилась мастерски убавлять в талии изделия под маркой «Тверь». Они шились на стандартную мужскую фигуру, поэтому девочкам в талии были великоваты. Всем своим подружкам я впоследствии ушила «Тверь» на машинке «Tikka». Электрические машинки тогда стояли только на промышленных предприятиях, и я навострилась шить на них на УПК, учебно-производственном комбинате, который мы посещали в старших классах на уроках труда.
Так вот, что касается нового папы. Поклонники у мамы, конечно, были, но она говорила так, что если она выйдет замуж, а потом вдруг умрет, то я останусь в квартире с совершенно чужим человеком, и он еще примется эту квартиру делить… Но я понимала только, что мама может внезапно умереть, и от этого становилось так плохо, что мы с мамой плакали вместе.
А однажды мы летели с ней на юг. Мы ездили в Анапу почти каждое лето по профсоюзной путевке. И в Москве в аэропорту, когда мы ждали свой рейс, к маме подошел какой-то лысый дядька в джинсовом костюме и с огромным перстнем на среднем пальце. То есть сперва он некоторое время наблюдал за нами со стороны, и я еще обратила внимание, чего это он смотрит. А потом подошел и с некоторым сомнением спросил:
— Светлана?
Мама подняла глаза и вздрогнула.
— Миша? — спросила она. — Вербицкий?
— Он самый, — дядька заулыбался, и стало заметно, что у него полный рот вставных зубов, которые держались на золотых фиксах на месте коренных.
Я жутко застеснялась, потому что у меня на подбородке был огромный прыщ. Хотя прыщ — дело преходящее, а вот вставные зубы — уже нет.
— А я в Анапу лечу с дочкой, — сказала мама, хотя он ничего не спрашивал.
— В Анапу? С дочкой? Да ты неплохо живешь. Как дочку зовут?
— Виола.
— Красиво. А муж кто?
— Режиссер.
— О-о! Тебя можно поздравить.
— Нельзя. Он умер.
— Прости, я же не мог знать…
Вербицкий покачал головой и как-то сник, с него слетел напускной внешний лоск, и он устало присел на скамейку рядом с мамой. Ее золотистые кудри были тщательно уложены, и прическа ничуть не пострадала после ночи в поезде.
— Я на днях вспоминал эту историю, — сказал Вербицкий. — Ну, как мы расстались… Глупо получилось. Я потом запил так, что с работы турнули… Да что вспоминать, дело прошлое. Сейчас у меня все хорошо. Вот, в Прагу лечу, на семинар.
— Поэтический?
— Нет, со стихами я давно завязал. Защитил диссертацию по Тютчеву, сейчас преподаю в МГУ… А ты сама где? До сих пор в театре?
— Да. В театре.
Было заметно, что мама совсем не хочет разговаривать с этим Вербицким, мне он тоже как-то не очень понравился. Наверное, ощутив холодок, Вербицкий сказал, что ему пора на регистрацию рейса, но так вообще рад был повидаться. Он поднялся со скамейки и уже было отправился прочь, но вдруг развернулся и сказал:
— Знаешь, человек иногда бывает таким идиотом… Я вот подумал, что мне нужно было прожить свою жизнь с тобой и воспитать детей.
Мама не ответила, только чуть слышно хмыкнула. Он больше ничего не добавил и поплелся восвояси, не оборачиваясь. Спина у него была сутулая и какая-то мятая.
— Это кто? — спросила я у мамы.
— Старый знакомый. Очень старый.
— А почему он так сказал?
— Как? Что он идиот?
— Нет, ну-у… что он должен был прожить с тобой жизнь?
— Не обращай внимания. Люди много говорят глупостей. Тем более идиоты.
И мне больше не хотелось думать об этом дядьке, тем более что впереди были солнце и море. Я прижалась к маме, потому что это же было так хорошо, что она у меня была. И никакой лысый дядька не сумел бы ее отнять.
Потом, ближе к концу школы, случилось еще одно происшествие, которое заставило меня взглянуть с новой стороны на то, кто такие мужчины. Бабушка к тому времени уже не выходила на улицу, а только сидела у окошка, наблюдая за текущей мимо жизнью, еще иногда она просила почитать ей газету «Neuvosto-Karjala»1. Маме, как всегда, было некогда, поэтому читать приходилось мне. Я это занятие не очень любила, во-первых, потому что плохо понимала, что там вообще написано, потому что знала по-фински только бытовые слова. Но читать могла, потому что по-фински как слышится, так и пишется, любой может запросто научиться. Потом, бабушка чаще всего засыпала на середине статьи про сбор урожая в совхозе «Ильинский» или про успехи капитального строительства… В общем, в тот день в газете попалась фамилия Хелениус, и бабушка вдруг встрепенулась и воскликнула: «Это он! Хелениус!» И дальше принялась рассказывать, что этот Хелениус — гад, работал охранником в лагере для пуникки, а теперь, гляди, про него в газете пишут.
— Да нет же, бабушка. Это другой Хелениус, финский певец.
— Какой там певец! — бабушка даже привстала в своем продавленном кресле. — Ты думаешь, я ничего не помню? Да он меня из барака за волосы выволок и говорит: жить хочешь? Все равно же от голода сдохнешь, красная шлюха! — бабушка неожиданно бойко заговорила по-русски. — Такой был жирный боров, шея вся бородавках. Не знаю уж, он пел — не пел. Да где там пел! Он потом булочную открыл на деньги, которые из заключенных вытянул. У кого были, конечно. А у меня деньги откуда? Осмо убили, так в доме и черепка не оставили…
— Какого Осмо, бабушка? Что ты говоришь?
— Осмо Лайтинена, моего мужа.
— Бабушка, он был Хиппеляйнен.
— Хиппеляйнен — это мой второй муж, местный, а первый был Осмо, его белофинны убили. А Хелениус — лагерный охранник, который теперь маскируется под певца. Он мне еще целую булку в руки сунул, я такая голодная была, что сразу до крошки съела. И все думали, что Айно — это дочь Лайтинена, а на самом деле она от Хелениуса. Что там про него в газете пишут?
Бабушка вырвала газету у меня из рук и поднесла к самым глазам, пытаясь что-то там разглядеть.
— Ну и рожа! Он. Точно, — наконец сказала она, хотя на фото был первый секретарь обкома Сенькин. — Позвони в газету, что я узнала лагерного охранника. Его надо арестовать!
И еще долго, до самого вечера, бабушка кипела, что из-за этого Хелениуса она пешком пошла в Россию, в Петроград. Потому что в Финляндии ее бы точно убили и отрезали голову.
Я знала, что еще одну мою бабушку звали Айно и что она погибла во время войны, а маму воспитала бабушка Хилья. Но чтобы Айно была дочерью лагерного охранника? Это что же тогда получается, граждане? Что я внучка булочника, а вовсе не красного финна? Но я же так гордилась, что мой дедушка красный финн. Я даже однажды написала об этом сочинение, как Тойво Хиппеляйнен строил социалистическую Карелию и даже был знаком с Гюллингом. Бабушка сама рассказывала мне об этом, когда я была еще маленькая и не понимала, кто такой Гюллинг, но она настояла, чтобы я в сочинении написала именно так: «работал вместе с Эдвардом Гюллингом»…
— Мам, это правда? — спросила я поздно вечера, когда мама вернулась из театра.
— Как же. Больше слушай, что там тебе бабушка наговорит. Она не помнит, как меня зовут, а уж какого-то охранника…
Бабушка действительно иногда называла маму Айно. Но я так и не смогла представить, чтобы бабушка Хилья и какой-то охранник… Нет, для меня она всегда была старой и полуслепой бабушкой, которая вязала бесконечные носки и варежки. А мама от расспросов только отмахивалась, ей нужно было приготовить ужин.
На ужин у нас обычно была яичница, если повезет — с колбасой, чай и булка с маслом. Иногда, если в театре была премьера и по этому поводу в буфете появлялись бутерброды с черной икрой, мама приносила мне такой бутерброд, завернутый в салфетку, и говорила, что в Финляндии есть все, но вот таких бутербродов — нет. И в эти минуты она становилась моей доброй мамой из детства, которая гладила меня по голове и говорила: «Ешь, доченька, ешь», и на щеках у нее сразу появлялись две ямочки, как будто кто-то надавил на щеки пальцем.
А если маме случалось съездить в Финляндию на гастроли — это вообще крайне редко случалось, на моей памяти всего раза три, она привозила оттуда целую кучу одежды из магазина, который назывался Kirpputori, то есть Блошиный рынок, но это был не рынок, а именно магазин. И у меня уже тогда были настоящие кроссовки, почти не ношенные, и штаны из микровельвета. И все девчонки в классе мне завидовали. А мама говорила, что ну и пусть завидуют, зато никто не скажет, что моя дочь плохо одета.
Может быть, эта фраза все-таки меня зацепила, хотя из школы я вынесла убеждение, что важна прежде всего душевная красота… Тогда вообще много говорили о душе, но при этом считалось, что этой самой души у человека нет. Так вот, у нас дома под антресолью лежал чемодан с целой кучей отрезов, купленных по случаю еще очень давно, — мама все покупала впрок, в надежде, что когда-нибудь… Но это когда-нибудь так и не наступило, поэтому я искромсала эти отрезы вдоль и поперек, мастеря одежду по выкройкам журнала «Работница». Выкройки были на стандартную фигуру, то есть на ту, какая должна была быть у среднеарифметической женщины по представлениям советских модельеров, то есть мне эти выкройки не подходили категорически, их приходилось подгонять. Мама, конечно, смотрела свирепо на то, как я кромсаю ее отрезы, но молчала. Потому что я, по крайней мере, не просила купить мне новое платье. Да и отрезы были из дешевых, ситцевые. Они были слегка клейкие на ощупь и замечательно пахли.
Потом я заявила, что хочу стать модельером и больше никем. Мама ответила:
— Не говори глупостей. Где у нас на модельеров учат? В швейном училище? Еще не хватало, чтобы ты после школы поступила в училище.
— Ну и что?
— Тогда все скажут, что у меня дочь поступила в училище. Оттуда одна дорога — на фабрику «Большевичка». У меня сразу голова болит, стоит об этом подумать. Ты, наверное, хочешь, чтобы я умерла.
Конечно, я не желала маминой смерти, но фабрика «Большевичка» была в Москве. И работать на ней модельером, наверное, было бы не так плохо. «Большевичка» одевала весь Советский Союз, и если бы я работала там модельером, то смогла бы осчастливить великое множество женщин, предложив им действительно модную одежду, а не то, что продавалось в универмаге «Карелия». Но где конкретно учат на модельеров, я действительно не знала. Может быть, в Ленинграде, в Текстильном институте, но поступать туда было совершенно бесполезно, потому что нужен был блат или целевое направление, а ни того ни другого у меня не было. И мама говорила, что если я туда сунусь, то вернусь домой побитой собакой и кому я буду здесь нужна?
— Пойдешь работать в Дом мод швеей-мотористкой! — она опять произносила эту фразу таким страшным голосом, как будто зачитывала смертный приговор.
И мне было понятно, что никаким модельером я точно не стану, а буду поступать на экономический факультет. Почему на экономический? Потому что это перспективная специальность. Так сказала тетя Синди, а уж она-то знала точно, что там и как. Бухгалтеры нужны всегда и везде. Бухгалтер — профессия настоящая! «Не то что какая-то артистка», — думала я. Я никогда не хотела стать артисткой и, как мама, играть в Финском театре. Вот уж точно никаких реальных перспектив. Но неужели в детстве кто-то мечтал стать бухгалтером? Нет, только не это. Я плакала, а мама утешала, что шить ведь мне никто не мешает. Для себя, пожалуйста, сколько угодно нарядов. Это от тебя никуда не уйдет. Модничай в свое удовольствие. А со временем мы купим новую швейную машинку. Говорят, в Москве продаются импортные электрические машинки, такие компактные, что помещаются в шкаф, а делают столько операций! Даже петли обметывают, представляешь.
Но это было очень далеко, в Москве, где мы бывали только проездом, в аэропорту. А у нас дома была только старенькая «Tikka», и еще у нас в городе был университет, в котором на экономическом факультете обучали специальности «бухгалтерский учет, анализ и аудит». Я понятия не имела, что кроется за этими словами, но тетя Синди сказала, что после этого факультета можно будет работать главным бухгалтером, это уважаемая должность, требующая внимания и ответственности. Что во всем этом особенно хорошего, я пока не понимала. Но в экономике точно нужно было что-то менять, и это понимали все, не только Горбачев. И поговорка дяди Оскара «Хочешь, жни, а хочешь, куй, все равно получишь худшую позицию» была понятна абсолютно всем, в том числе тете Синди, хотя она и ратовала за коммунизм. Она только что вернулась из Швеции и теперь повсюду говорила о том, что мировой коммунизм неизбежен, потому что в Швеции его ростков оказалось больше, чем у нас. В чем же дело?
Тетя Синди считала, что все дело в человеке. Для победы коммунизма нужно было воспитать человека нового типа, чтобы осуществить принцип «От каждого по способностям, каждому по потребностям». То есть люди должны трудиться на благо общества на голом энтузиазме, а после работы можно бесплатно взять себе все что хочешь. При такой постановке вопроса должна быть высокая производительность труда — на себя же работает каждый. Однако что-то не заладилось. Может быть, большинство новых людей погибли на войне. Вот моя покойная бабушка Айно была именно таким человеком! А другой новый человек никак не хотел воспитываться, и тетя Синди никак не могла понять почему. Вроде не так уж и плохо устроена наша жизнь, чего еще людям надо? Вон, не так давно Векманам провели горячую воду, и тетя Синди купила стиральную машину. Теперь у нее дома наконец было все так же, как в Америке в начале нашего века, перед их отъездом в СССР. И при этом не наблюдалось эксплуатации человека человеком.
В присутствии тети Синди мама особо не выступала, потому что если даже Швеция ее не убедила… Эх, да что говорить!
— Доченька, в Финляндии люди работают не на голом энтузиазме, а за реальные деньги, на которые они могут купить все, что им нужно. Действительно на себя.
— Это у кого есть работа, — я еще пыталась защищать строй, при котором выросла. — Потом, капиталистические страны грабят колонии и только за этот счет хорошо живут.
— Да? А меня всю жизнь грабит наше государство. Но жизнь от этого легче не становится.
Мне было обидно. Я любила свою страну и пыталась убедить себя в том, что вот еще чуть-чуть, и у нас будет так же, как в Финляндии. То есть кофе, джинсы, колбаса и сыр в свободной продаже. Иные критерии свободы мне как-то не приходили в голову. Подружка еще моя, Ирка, которая очень хорошо писала сочинения, вдруг решила поступать в торговый по направлению, у нее папа был депутат райсовета, и такое направление ей достал, причем на продтовары. Потому что, как она объяснила, «за продукты можно достать любые шмотки», а вот наоборот — затруднительно. В общем, Ирка поступила в ЛИСТ2, а я — в наш универ, на экономический факультет, причем ничего сложного для меня в этом не оказалось — поступить на экономический факультет, хотя и конкурс был три человека на место.
Потом Ирка писала мне длинные письма о том, что вся система советской торговли — и не только торговли — прогнила насквозь, она убедилась в этом на практике, и что ее до глубины души поразил вопрос ленинградского парня, с которым она познакомилась на танцах, а кем работают твои родители и сколько они получают. Нет, не все ли равно?..
Той осенью, когда я училась на первом курсе, в городе объявили учебную тревогу. То есть предупредили конкретно, что в три часа по радио объявят тревогу, но понарошку, для проверки готовности, и что всем гражданам нужно спуститься в укрытие, бомбоубежище или подвал. До бомбоубежища бежать было далеко, поэтому я решила спуститься в подвал. Бабушке только ничего говорить не стала, ну, учебная тревога, а она еще возьмет и испугается по-настоящему… В общем, я была на кухне, когда по радио объявили эту самую тревогу. Тогда я спешно натянула свитер, взяла с собой комсомольский билет, чтобы в случае чего не достался врагу, и спустилась в подвал. Там было холодно, сыро, пахло землей и мерзлой картошкой. Хотя картошку еще только-только вывезли с полей, но этот запах, наверное, впитался в стены и был невыводим. Ну, постояла там некоторое время, потом налет закончился, и я вернулась домой. А бабушке сказала, что просто ходила за газетой. А зачем это было нужно? Да низачем, для себя, потому что я просто считала себя сознательным гражданином. Вокруг меня, естественно, большинство граждан были абсолютно несознательными, поэтому я и провела некоторое время в подвале в скорбном одиночестве, думая о революционерах, томившихся в застенках Петропавловской крепости.
В стране уже вовсю шла перестройка, и в воздухе витала надежда на близкие кардинальные перемены, научно-технический прогресс и активизацию «человеческого фактора», на то, что мы наконец увидим, что такое настоящий социализм… Тетя Синди пребывала в эйфории. В очередной раз навещая бабушку и умудрившись по этому случаю достать свежих пряников — из магазинов к тому моменту исчезло вообще все подчистую, — тетя Синди без умолку рассуждала о возрождении частного сектора экономики, отказе от монополии внешней торговли, развитии арендных отношений на селе… Бабушка абсолютно ничего не понимала, а я слушала в оба уха. И потом еще тетя Синди помогала мне готовиться к семинару, она же была профессор!
— Виола, девочка! Твоему поколению выпал уникальный шанс. Вы наконец построите тот социализм, который не получился у нас. Да, голодно, холодно, но это обычные трудности переходного периода. Нам после войны было гораздо сложнее, но я все же стала профессором. А ты, я уверена, ты станешь главным бухгалтером. Это работа денежная, тем более сейчас столько перспектив. А у тебя сильный характер и достаточно смелости.
Нет, дебет с кредитом я сводила, как орешки щелкала, и мне это даже почти нравилось. Сокурсники обращались ко мне за помощью, и я с легкостью отыскивала ошибки в их расчетах, удивляясь, как это они не замечают очевидного: ошибки же почти в голос кричат о себе. Честное слово, мне так казалось, что каждая ошибка сразу же громко о себе заявляет, чтобы я скорее заметила ее и все исправила. В результате получался не баланс, а песня…
Наш декан говорил нам, что в СССР бухгалтер — профессия творческая. Потому что никто не знает, как оно должно быть, нет готовых решений, и каждый день тебе приходится лавировать между интересами директора, работников, государства и своей совестью… Но если что-то пошло не так, да: всегда виноват бухгалтер. Хороший бухгалтер — это счастливые работники, которые вовремя получили заработную плату; директор, который может спокойно работать, зная, что есть человек, готовый взять на себя финансовые дела и ответственность; это подсчитанные налоги и вовремя сданные отчеты и еще много всего, не относящегося к бухгалтерии. Нет, в самом деле, бухгалтерия — это своеобразная музыка цифр, которая слышна исключительно бухгалтеру. И математика здесь не главное.
Декан рассказывал взахлеб, какую радость в свое время переживал он при сведении баланса, когда, преодолев запутанные законы, недостающие документы, желание директора сдать все в кратчайшие сроки, — все-таки успевал с отчетом. В этот момент он бывал необыкновенно счастлив, потому что победил систему!
— Как потомственный бухгалтер могу сказать, что это генетическое заболевание, причем неизлечимое. И это призвание. Ведь бухгалтер не по призванию не увидит в нашей работе ничего, кроме рутины.
Да, именно так и было. Ну, свела я баланс, начислила налоги, предприятие в теории начало развиваться… И дальше что? Преподаватели меня хвалили, но я не чувствовала никакой радости. Потому что шить все-таки было гораздо интереснее. Бабушка надоумила меня раскроить на лекала некоторые вещи из кирпушника, то есть kirpputori, которые я к тому времени выносила до дыр, и по этим лекалам сшить что-то новенькое. Она рассказывала, что однажды во время войны она так приноровилась шить теплые куртки по модели летной американской. Хотя откуда бы она взяла американскую летную куртку во время войны? Мама говорила, что все, что рассказывает бабушка, надо делить на сто двадцать четыре, потому что каждый раз бабушка выдавала новую версию, да и вообще был такой период, когда она после бомбежки потеряла память и с тех пор так и не пришла в себя. Потому что если бы она вовремя опомнилась, то и мама бы училась в Москве, а не на своей сраной родине, в гэ Петрозаводске, в котором оседают одни неудачники. — А папа? — А что папа? Твой папа был неудачник в квадрате. Куда ни ступит — угодит в дерьмо… И все-таки вещи по этим лекалам выходили клёвые. И сокурсники даже просили меня повторить, но я все не решалась, потому что как раз началась борьба с нетрудовыми доходами.
Только благодаря этим шмоткам парни стали обращать на меня внимание, и поначалу я еще удивлялась, что же это такое, я ведь некрасивая. Некрасивой вообще быть легче, не стоит даже переживать из-за очередного прыща или неудачной стрижки, все равно ведь я некрасивая, так что плюс-минус еще один недостаток…
— Виолка, а ты вообще классная, — однажды заявил мне однокурсник Сидоров, бестолковый парень, который постоянно у меня списывал.
— Чего это вдруг классная? — Сидоров мне совершенно не нравился, и все-таки я внутренне вздрогнула.
— Почему вдруг? Ты вообще классная девчонка. Ну, там. Прикид у тебя такой прикольный… Не, я серьезно.
Признание прозвучало после того, как я объяснила ему в двух словах, что такое органическое строение капитала. Ну, вот смотри сюда, если органическое строение капитала в 1000 рублей равно 9 : 1 (900 с + 100 v), то при норме прибавочной стоимости 100% норма прибыли будет равна 10%. Но если капитал такого же размера имеет органическое строение 800 с + 200 v, то при одинаковой норме прибавочной стоимости норма прибыли составит уже 20%. Следовательно, норма прибыли будет ниже, если органическое строение капитала выше. Получается, что увеличение доли постоянного капитала понижает норму прибыли.
— Почему? — переспросил Сидоров.
Я объяснила ему то же самое во второй раз.
В общем, парни, с которыми я училась, не стоили внимания, потому что с ними же было совершенно не о чем говорить, кроме каких-то насущных дел. Они не читали «Капитал» Маркса, а из курса политэкономии капитализма вынесли только то, что прибавочная стоимость — это великое зло. Хотя, если разобраться, есть ли она вообще? Мне дали задание сделать доклад на семинаре, и я стала думать. Вот именно, основательно и крепко. И несмотря на то, что в Карла Маркса я была даже немножечко влюблена (а парни, наверное, чуяли нутром, что какая уж тут конкуренция, вот и ретировались), я все-таки кое до чего додумалась. Ну, предположим, предприниматель построил небольшую фабрику, купил новейшее оборудование и нанял работников. Давайте разбираться, кто здесь кого эксплуатирует? Рабочий может в любой момент уволиться, если ему что-то не нравится, и привет. По крайней мере, он не потеряет ничего, потому что с ним рассчитаются за отработанное время, и дальше он может найти себе другой заработок. А вот предприниматель уже инвестировал средства в эту фабрику для выпуска определенной продукции, и теперь эта фабрика должна себя окупить. Не сразу, естественно, а через некоторое время. А пока он в убытке. Но ведь у отдельного рабочего нет средств, чтобы построить фабрику, зато теперь он может применить все свои навыки и получить вознаграждение за свой труд. А если это еще рабочий кооператив? Если десятки рабочих объединились и организовали фабрику на свои средства?.. В общем, преподаватель политэкономии Полина Михайловна меня внимательно выслушала, покачала седой головой и при полной тишине в аудитории произнесла:
— Виола, еще лет пять назад вас наверняка бы вызвали в ректорат за крамольные речи. Но, к счастью, времена изменились, поэтому я предлагаю вам выступить с докладом на студенческой конференции. Тему можете расширить.
Я расширила:
Давайте думать дальше, что получается на этой фабрике. Работник получает зарплату за продукт, который еще не продан. И будет продан этот продукт или нет, его не касается. И чем ниже у работника должность, тем дальше отстоит его работа от продажи продукта. Например, зарплата уборщицы, которая подметает зал после разгрузки сырья. И чем выше должность, тем больше его труд зависит от реализации. То есть у директора зарплата больше, но он и ждет дольше, и больше рискует. Уборщицу эти проблемы совсем не волнуют. Подмела пол — и свободна. Ей не нужно переживать о сроках, подписывать контракты, отслеживать на рынке спрос и предложение…
Конечно, получилась слишком упрощенная схема, но в принципе-то, по-моему, правильная.
Вся конференция меня внимательно слушала, а когда я закончила, мне даже аплодировали, причем совершенно искренне. Потом на трибуну поднялся какой-то обшарпанный дядька. Я и прежде видела его в коридорах нашего универа, но, что он ведет социологию, не знала.
Откашлявшись, дядька начал:
— Теперь давайте порассуждаем, на что идут капиталисты, чтобы сократить расходы на средства производства. Ведь они должны окупаться, как заявила студентка Хуттер, это совершенно верно. Итак, хозяева сокращают затраты на охрану труда, уменьшают расходы на вентиляцию, на средства по технике безопасности и так далее. В результате растет производственный травматизм, случаются смерти на производстве. Вот поэтому в буржуазных газетах мы часто читаем о взрывах газа в шахтах из-за плохой вентиляции, об обвалах и о других несчастных случаях. И всегда у капиталистов в этом виноват рабочий, который якобы не соблюдал технику безопасности. А сами капиталисты вроде бы не виноваты, хотя они усиленно экономили на средствах, обеспечивающих безопасность работы…
— А то у нас техника безопасности на высоте, — высказался кто-то из зала.
И дальше посыпались реплики:
— За границей техникой безопасности занимаются профсоюзы. А у нас чем профсоюзы заняты?
— Да там каждый работник застрахован до конца жизни…
Полина Михайловна призвала зал к порядку, но шепотки так и не улеглись. И потом разговоры еще продолжились в коридоре, а Полина Михайловна подошла ко мне и сказала, что давно в университете не было такой интересной конференции. И это меня слегка удивило, потому что Полина Михайловна была преподавателем старой закалки, она родилась еще при Ленине, а на семинары обычно приходила с хозяйственной сумкой, из которой торчали куриные лапы. Но это была, наверное, политэкономия в действии. Около университета часто продавали кур прямо с птицефабрики, из грузовика, уменьшая тем самым непроизводственные расходы. И почему бы не купить курицу по пути на семинар?
Нет, и почему бы нам не вернуться к принципам производственной кооперации, ведь Карелия поднялась при Гюллинге именно благодаря небольшим кооперативным хозяйствам. Я спросила у бабушки, как здесь вообще жилось при Гюллинге. Бабушка сказала, что жилось весело, что Гюллинг выделил им с Тойво квартиру, открыл несколько общественных бань, и что жена Гюллинга носила фильдеперсовые чулки, о которых мечтали абсолютно все женщины в советской Карелии. Абсолютно все. А потом Гюллинга обвинили в буржуазном национализме и в том, что он хотел присоединить Карелию к Финляндии, хотя он ничего такого не хотел. Да и кто бы вообще из финнов захотел назад в эту Финляндию, если там стриженых женщин сажают в лагеря…
Мама несколько раз привозила из Финляндии женские журналы и каталоги одежды. Просто чтобы я знала, что там, в Финляндии, висит на вешалках в свободной продаже. А я сразу обратила внимание на то, что все женщины в них были стриженые и, кстати, не очень-то и красивые. Оказывается, в Финляндии победил феминизм, и женщины получили право быть некрасивыми, если им так хочется. Вот это мне особенно понравилось, и я пошла в ближайшую парикмахерскую и коротко подстригла волосы, как на картинке в финском журнале. По-моему, получилось неплохо, в лагерь меня никто не посадил и вообще никто не сказал ничего особенно, кроме мамы:
— Волосы у женщины — это как перья у птицы. А ты стала похожа на общипанную курицу.
Курицу так курицу. Буду я еще спорить. Принес же Диоген однажды общипанную курицу и сказал: «Вот вам женщина».
Нет, город наш еще сохранял легкий западный флер, привнесенный политикой Гюллинга. Вывески на магазинах красовались на финском, «Liha-kala», то есть мясо-рыба, хотя в магазинах давно не было ни рыбы, ни мяса. Да и вообще были такие места, где можно было поговорить по-фински и выпить настоящего финского кофе с конфетами фирмы «Fazer», привозными, естественно. Например, Финский театр или редакция газеты «Neuvosto-Karjala», хотя и там и там я бывала редко. На бухгалтера училась, чего непонятного, поэтому с утра до ночи корпела над учебниками. И я уже думала, бухгалтерия для меня — это всерьез и надолго. Хотя местных финнов уважала, они были люди образованные, с ними можно было поговорить о многом другом, помимо отсутствия колбасы. И я думала, что в Финляндии живут такие же интересные люди, которые ко всему прочему пьют по утрам настоящий кофе и едят бутерброды с колбасой и настоящим сыром, а не копченым колбасным. И по этой причине я заочно любила Финляндию, в которой никогда не была. Потому что в настоящей Финляндии наверняка жили гораздо более умные люди, нежели совки, потому что они умудрились построить у себя общество, в котором вообще не существует очередей и свободно продаются американские джинсы.
Я не бывала за границей, даже в Болгарии, хотя многие мои ровесники ездили в Болгарию с родителями. Но моя мама в Болгарию не ездила, потому что не на кого было оставить бабушку, потому что у нее не было столько денег и еще потому, что чего там хорошего. Мама почему-то не очень любила море, вообще воду. А в Анапу ездила только ради меня, ну и потому, что все ездили по профсоюзным путевкам. По крайней мере, она так говорила.
В Финляндию льготных путевок не давали, потому что это была капстрана. Путевки в Финляндию стоили очень дорого, таких денег у нас не могло быть. Да я бы и не решилась отправиться в капстрану, несмотря на глубокое изучение политэкономии. Нет, я бы просто не смогла есть бананы, которые собирали на плантациях угнетенные негры. А мама рассказывала, что этих бананов там завались, причем это еще самые дешевые фрукты. Потому и дешевые, что их собирают негры…
У нас бананы и раньше продавались очень редко. Поэтому некоторые даже не понимали, как их нужно есть. Тетка одна жаловалась в очереди: я их и жарила, и варила… А когда началась перестройка, бананы закончились окончательно, как будто негры одумались и объявили бессрочную забастовку.
Так вот, однажды по пути домой я забрела в продовольственный магазин «Темп», в котором иногда можно было нарваться на дефицит. Нет, я нарочно не охотилась за котлетным фаршем или свежими огурцами, я хотела купить пачку чая, потому что дома чай остался только в пакетиках, причем грузинский, из самых дешевых, а я пила только заварной. А в «Темпе» как раз выросла очередь за кубинскими бананами, да такая, что хвост оказался на улице. За чаем очереди не было, но, взвесив бананы у прилавка, покупателям приходилось вставать во вторую очередь в кассу. И в этой очереди уже все стояли вместе — и те, кто пришел за чаем, и те, кто хотел бананов. Мне пришлось встать в эту общую очередь, которая, впрочем, продвигалась быстро, потому что кассирша выбивала чеки молниеносно, как будто сидела за пулеметом, а не за кассовым аппаратом. Прямо передо мной в очереди стоял парень в джинсовой куртке-варенке. Сперва я обратила внимание на заклепки, которые ровной цепочкой тянулись по шву на кокетке, я успела их сосчитать: двадцать три — и подумала, что это не очень-то хорошо. Хотя какое мне было дело до этих заклепок? Потом очередь неожиданно всколыхнулась, и парень, качнувшись, наступил мне на ногу, причем довольно чувствительно. Я вскрикнула «Ай!», он обернулся, сказал «Простите», а потом обернулся уже намеренно и очень внимательно на меня посмотрел.
— Что? — спросила я с вызовом.
— Твой комбинезон, — сказал парень. — Где шила?
— Сама и шила, — ответила я с легкой обидой. Потому что думала, что мой комбинезон из синей фланели с металлическими пуговицами-солдатами (по моей внутренней классификации) выглядел совершенно как покупной.
— Хорошая работа, — похвалил парень.
Он дождался, когда я куплю свой чай. Из магазина мы вышли вместе. У Игоря — так его звали — был в руке бумажный пакет, а в нем два килограмма бананов. Он готовился к какой-то вечеринке, уже купил по талонам водки для парней и на всякий случай шампанского, потому что некоторые девушки водку не пьют. Но к шампанскому в приличном обществе полагались ананасы, а у нас они не продавались, поэтому их вполне могли заменить бананы.
Мимо нас пронеслось двое мальчишек на велосипеде, визжа от радости. По крайней мере, визжал один, тот, который закинул ноги на руль.
— Эй, осторожней! — мимоходом крикнул Игорь мальчишкам, но они помчались мимо, не обратив на нас никакого внимания. — Фу-ты. Я почему-то переживаю за малолеток. Ума не нажили, а…
Я шла рядом с ним по улице, и мне казалось, что колени подо мной вот-вот подломятся, как будто мои ноги были стеклянными. Неужели можно влюбиться в очереди к кассе за каких-то десять минут? — спрашивала я себя и уверенно отвечала, что да, можно. Я никак не могла понять, почему все спокойно идут мимо, как обычно, отчего жизнь вокруг продолжается, как будто ничего не случилось. Вечер был вроде самый обычный, но вот обычным он как раз и не был. И все вокруг сделалось не таким, как прежде, даже деревья, растущие на обочине дороги, обрели странные силуэты, и в сумерках их можно было принять за привидения.
Игорь был высокий, худощавый, с падающей на глаза челкой и будто что-то непрерывно обдумывающий, с заломленной складочкой между бровей. Может быть, именно так и было, потому что Игорь занимался частным предпринимательством, он шил сумки из старых кожаных изделий — перчаток, голенищ и т.д. Понятно, что частному предпринимателю приходится думать за себя, за заказчика и за налоговую инспекцию, которая спит и видит, как пройтись граблями по счету ЧП. Это все он успел рассказать мне, пока мы шли от магазина к моему дому. А там дальше, за домом, была автобусная остановка, нужная Игорю: он жил в Пуговичном переулке. Услышав название, я сперва подумала, что он шутит, но оказалось, у нас действительно есть такая улица, причем не так и далеко, на Зареке. Но я прежде там никогда не бывала.
Пуговичный переулок! Перед глазами сразу вставали крошечные домики с черепичной крышей, палисадники, усаженные бузиной и сиренью, небольшой пруд, в котором водятся карпы… Может быть, в Пуговичном переулке когда-то делали пуговицы или жил портной, который очень любил пришивать пуговицы. Во всяком случае, я бы согласилась поселиться в Пуговичном переулке только ради адреса.
Когда мы перешли дорогу и мне пора было нырнуть в свой двор, я на секунду притормозила, потому что сейчас, вот уже сейчас предстояло расстаться, и я даже подумывала, не проследовать ли мне дальше, в Пуговичный переулок, и все же я сказала, что мне пора, я здесь живу. Возникла крошечная пауза, внутри которой ничего не случилось, хотя я ждала, что Игорь пригласит меня на эту вечеринку с бананами, но Игорь ничего не сказал по этому поводу. Но вдруг он взял меня за руку.
— Ты в пятницу вечером что делаешь? — спросил он.
— Ничего особенного, — произнесла я, боясь взглянуть ему в лицо.
— Тогда пойдем погуляем. Например, часов в семь, если это не поздно.
И от этих слов мое сердце с такой силой ударило в ребра, что я даже испугалась: а вдруг у меня прямо сейчас случится сердечный приступ.
У Игоря была мощная электрическая машинка, которая пробивала даже кирзу, у него были свои заказчики и однокомнатная квартира в старом бараке, откуда открывался вид на помойку. На кухне у него был самодельный душ в закутке. Но при этом у него не было никакого образования, кроме ПТУ по специальности «ремонт и обслуживание швейного оборудования». Собственно, он сперва и ремонтировал швейные машины в Доме бытовых услуг и брал частные заказы. А потом сам пристрастился шить и понял, что из обрезков кожи можно изготовлять сумки, на которые существует спрос. Еще он перешивал на заказ старые кожаные куртки и мех. Поэтому его комната была завалена обрезками и полуфабрикатами и больше походила на мастерскую, а впервые увидев его электрическую машинку, в свое время списанную из Дома быта, я по-настоящему испугалась, потому что она ревела, как самолет на взлете, и вдобавок запросто могла прошить насквозь палец, если на секунду зазеваться.
В первый вечер, в ту самую пятницу, когда мы пили кофе на кухне с замызганной плитой и разговаривали об изготовлении лекал, я рассказала, что бабушка во время войны шила куртки по модели американской летной, тем и выжила, и что она вообще была хорошая портниха и одно время шила для жены Гюллинга. Про Гюллинга я, конечно, слегка приврала, но Игорь и не знал, кто такой Гюллинг, хотя Дом бытовых услуг как раз находится на улице Гюллинга, но мало ли было этих революционеров, всех не упомнишь… И было как-то очень легко вот так болтать почти ни о чем, или, скорее, о ерунде, а не ни о чем. Хотя это для меня шитье было теперь необязательной ерундой, а для Игоря образом жизни. И мне казалось очень странным, что вот надо же выбрать себе такое занятие. Несерьезное, как считали мама и тетя Синди. Но кому было бы лучше, если б он не шил эти сумки, а просто чинил швейные машины? Ведь у него есть вкус и чутье на вещи, несмотря на эту жуткую квартиру в Пуговичном переулке, в котором ничего другого и не было, кроме старого барака. Квартиры ведь люди не выбирают, это уж кому как повезет… Но с Игорем мне почему-то было гораздо интереснее, чем с академическими мальчиками, которые умели красиво рассуждать, но больше, в сущности, вообще ничего не умели, даже свести дебет и кредитом…
Ложечка легко позвякивала в чашке. Это был такой спокойный, естественный звук, что от него становилось очень хорошо, и даже казалось, что теперь так спокойно будет всегда. Хотя вечер выдался на редкость душный, не спасала даже открытая форточка. Воздух застыл, превратившись во что-то вязкое, с мыслями тоже случилось нечто подобное, они текли медленно и будто по кругу. Собственно, у меня в голове пульсировало только его имя: Игорь, на вкус оно было горьким, но почти уже ничего не означало, потому что любое слово может утратить смысл, если его без конца повторять. А вообще горький — не так и плохо. Например, горький шоколад… Игорь. Мне представлялось так, что и он сам, и его квартира в Пуговичном переулке вырезаны из реальности. Может быть, потому, что вокруг не было ничего, что указывало бы на присутствие хозяина, ни одной фотографии, ни безделушки, оставленной на память о каком-то событии. Ничего лишнего, ничего личного.
— Почему мы никогда не встречались прежде? — спросила я. — Ты ведь здесь вырос, учился в школе, потом в ПТУ…
— Тебя это так интересует?
— Н-ну, — я пожала плечами, хотя меня это действительно интересовало.
— Я предпочитаю не светиться.
— Почему? Что плохого в шитье сумок?
— Занятие больше женское.
— Почему? Ведь есть же мужские мастера-портные.
— Некоторые до сих пор считают, что нужно непременно трудиться на госпредприятии, получать свой мизер…
— Ну и пускай себе считают. Тебе-то какое дело?
Игорь передернул плечами и поморщился. Я поняла, что почему-то он не хочет продолжать эту тему.
Глаза были у него серые, холодные, в окружении густых ресниц, причем неизмеримо грустные, даже когда он пытался шутить. Вот именно что пытался, потому что шутки все равно получались с печальным подтекстом. Но мне это как раз нравилось. Я терпеть не могла парней, которые без конца травили анекдоты, большей частью пошлые. Сразу становилось понятно, что человеку попросту нечего сказать, вот он и травит эти анекдоты, чтобы чем-то заполнить пустоту. Или еще говорит о рыбалке.
— У тебя изящные пальцы, — заметила я. — Как у художника. Наверное, поэтому ты так хорошо шьешь.
Игорь опять передернул плечами, и я заподозрила, что, может быть, чем-то его обидела. Но чем?
— Знаешь, уже поздно, — сказала я, чтобы окончательно все не испортить. — Я поеду домой.
— Серьезно? — спросил Игорь. — А то оставайся. Автобусы вряд ли ходят.
— Нет, я поймаю такси. Нет-нет, все хорошо.
— Точно?
— Точно. Просто меня дома ждут.
Я впопыхах обещала зайти в среду. Телефона у него не было, поэтому пришлось вот так просто пообещать, но я сама еще точно не знала, зайду ли. Мне нужно было все основательно обдумать, и я очень быстро распрощалась в дверях и выскочила из подъезда, как будто пытаясь от чего-то удрать. От чего? Я и сама не знала.
Но уже дома, приняв душ и натянув ночную сорочку, я еще торопилась куда-то. Даже попыталась добежать до кровати, пока в туалете лилась вода. Почему-то мне показалось очень важным успеть нырнуть под свое одеяло.
И только одна мысль теперь занимала мою голову. Каким образом в такой маленькой и в общем-то бедной квартирке могла состояться вечеринка с шампанским и бананами? Нет, при желании, конечно, можно поместиться и с такой каморке, но должны, по крайней мере, остаться следы. Куда делись рюмки и бокалы? Где ваза для фруктов? Или я чего-то не понимаю?
2
Плед, брошенный на пол, сперва показался очень уютным и теплым. Потом спина встретилась с безжалостно жестким полом, и стало понятно, что я заработаю несколько синяков, но это было уже не важно.
— Эта вечеринка с шампанским… — невольно сказала я вслух, хотя, когда собиралась сюда, решила не уточнять.
— Какая вечеринка? — Игорь заткнул поцелуем мой рот. Поцелуй оказался удивительно жестким и мягким одновременно.
— Ну, ты еще бананы покупал для вечеринки… — отклеившись, продолжила я.
— Да. И что? — он все еще не понимал, к чему это я клоню.
— Как же вы все здесь поместились?
— А… так это… — он смешался, но бойко продолжил: — Вечеринка была не здесь. У моего друга, он отмечал день рождения.
— И ты покупал для него бананы?
— Нет, то есть я просто завернул в магазин и случайно попал на эти бананы.
Разговор зашел в тупик, и мне показалось, что Игорь просто наврал про эту вечеринку с шампанским. Какое, к черту, шампанское? Хотел пустить пыль в глаза, вот и все. Или я все-таки чего-то не понимала, чего-то важного? Я жила в своем уютном мирке с мамой и бабушкой на всем готовом, в общем-то. А Игорь? Я плохо представляла себе, как это — барахтаться в мире, надеясь только на себя. Про своих родителей он так ничего и не рассказал, но были ведь они наверняка где-то, если не здесь. Вообще, была у него такая манера, что конец каждого предложения как бы повисал в воздухе. Как если бы он хотел еще что-то добавить, но в последний момент передумал.
Мысли сами собой разбредались по сторонам, вызывая разные воспоминания. Вот я с мамой лежу на горячем песке в Анапе, и мне очень хорошо так лежать и ни о чем не думать. Зачем? Если в ближайшем будущем ничего и нет, кроме этого песка, соленой морской воды и солнца. И если сейчас закрыть глаза и представить себя на морском берегу, нет, это вполне возможно представить, — то впереди у меня совершенно неопределенное будущее. Никакого моря и солнца. Но все, чем можно заниматься ради этого будущего, вот именно что валяться на теплом пледе, брошенном прямо на пол, и созерцать железное нутро электрической швейной машинки. Этот плед для меня — это лучшее место в мире. Потому что старый диван безнадежно продавлен и пружины впиваются в бока.
— Тебе обязательно завтра идти на занятия? — спросил Игорь.
— Обязательно.
— А по-моему, тебе это совершенно ни к чему. Ты уже и так все знаешь, что нужно.
— А мне вот все чаще кажется, что я совсем ничего не знаю. То есть я даже не знаю, чем буду заниматься после университета. Но мама хочет, чтобы я стала главным бухгалтером. И она настроена решительно.
— Это очень интересно — быть главным бухгалтером?
— Этого я тоже не знаю. Но можно, наверное, попытаться.
— Чтобы сидеть на работе от звонка до звонка? Вот уж я бы ни за что…
— А почему ты дальше не стал учиться?
— И жить пять лет на стипендию? Чтобы потом снова шить сумки?
— Но ты же не собираешься всю жизнь шить сумки.
— Некоторые, например, всю жизнь сидят в бухгалтерии. И вроде ничего.
Нет, меня, конечно, немного смущало, что Игорь ничего не хочет от жизни, кроме того, чтобы шить эти свои сумки. Он, правда, говорил, что в перспективе можно развернуться, открыть небольшое ателье — это сперва, а потом и большое. Сумки нужны всем и всегда. И одежда тоже. И что я могла бы стать в этом ателье главным бухгалтером. Ты, конечно, учись, я не против, если тебе нравится. Это я пока что ничего не сумел добиться…
— Это потому, что по-настоящему ты ничего не хочешь.
— Поверь, тебя я хочу по-настоящему.
— Я не об этом.
— А я об этом.
В кольце его рук мне было очень уютно и не хотелось, чтобы он его размыкал.
— Может, ты завтра все же не пойдешь на занятия? — спросил он.
— У меня нет повода не идти.
— А я разве не повод?
— Ты же не можешь выдать мне справку, что я была у тебя вместо занятий. А без справки никак. У меня нет ни насморка, ни сыпи, чтобы отлынивать. И вообще, почему ты все время спрашиваешь про это завтра?
— Так просто, ничего особенного. Если ты со мной сегодня, почему не можешь быть завтра?
Он задавал такие наивные и простые вопросы, что я сама задумалась, а действительно, почему? Почему нельзя лишний день побыть с тем, с кем хочется. Почему учет и анализ хозяйственной деятельности важнее, чем еще один день с Игорем? Почему, действительно, нельзя развивать частную инициативу по пошиву этих сумок, вместо того чтобы сидеть в бухгалтерии на каком-нибудь хлебозаводе?..
— Нет, я почему еще занялся этими сумками. Старых перчаток или сумок у людей всегда много и всяких там случайных лоскутов. Мне хочется их спасти, что ли, придумать им новую жизнь. Мне их попросту жалко: будут гнить на свалке…
И он еще рассказал мне, как сшил свою первую сумку. Неудачно, конечно, получилось, над ним все смеялись, однако он не отчаялся и попробовал еще раз, получилось гораздо лучше, эту сумку даже удалось продать…
— Хочешь, я тебе сошью сумку?
— Хочу. У нас дома как раз целая куча старых перчаток. Бабушка не разрешает их выбрасывать, она вообще ничего не выбрасывает, а перевязывает веревочками и хранит у себя в шкафу. А еще в этом шкафу у нее якобы есть письмо от Андропова, того самого. Он вроде бы писал ей во время войны.
— Андропов? Да ну-у.
— Вот и я говорю: да ну-у. Какие у него с бабушкой могли быть дела? Бабушка уже не помнит, какая у нее самой фамилия. А в последнее время она начала писать письма на радио, у нее есть любимый диктор, и она считает, что он по радио ей отвечает.
Я не стала рассказывать Игорю, что теперь, когда мы так много времени проводим вместе, бабушка сидит дома в своем кресле совершенно одна, ей это, конечно, не нравится, потому что она с трудом может дойти до туалета. Мама прибегает в обед ее покормить, потом снова уносится в свой театр. А мне приходится врать, что после занятий я сижу в библиотеке, что на дом стали задавать очень много…
Мы с Игорем посмеялись над письмами бабушки и еще поговорили о каких-то совсем ерундовых вещах вроде курицы, приготовленной в банке, и о том, что кооператоры придумали снова продавать сахарных петушков на палочке, такие случались только в нашем детстве, а потом куда-то исчезли… Мне, честное слово, не хотелось спрашивать, какие налоги и сколько Игорь платит за свое ЧП, хотя я бы, наверное, смогла ему помочь, однако он не просил ничего такого. Может быть, ему это просто не приходило в голову. А может, он не хотел, чтобы я совала нос в его финансовые дела. Общую картину его жизни мне приходилось восстанавливать по мельчайшим деталям, элементам уравнения, в котором все-таки оставалось одно неизвестное. И этим неизвестным был сам Игорь.
Однажды он сказал мне очень странную вещь. Что мы все надеемся на солнце, ну, что оно появится из-за тучи и настанет лето. А ведь на самом деле солнце дышит холодом. Это недавно установили ученые. Ну, что, перед тем как после вспышки выбросить плазму, Солнце выбрасывает поток холодных атомов. Зачем? Да кто его знает. Только получается, что мы почти ничего не знаем о солнце. Игоря почему-то сильно задел этот научный факт.
А мне было все равно. Меня больше беспокоило, что я почти ничего не знаю об Игоре. Я как-то попыталась проверить себя, ну, решусь ли я в самом деле прогулять пару только для того, чтобы побыть с ним лишние два часа. Девчонки прогуливали лекции почем зря, особенно если это была лекция для всего потока, главное, было нарисоваться в аудитории минуты за две до начала, чтобы староста поставил в журнале плюсик, а потом можно было тихо слинять, никто бы не обратил внимания. Но у меня тряслись поджилки. Я зашла в аудиторию вместе со всеми, покрутилась у кафедры, чтобы меня точно заметили, потом села за стол ближе к выходу, и мне так казалось, что все прекрасно видят, что я сегодня собираюсь слинять, и я было уже привстала, чтобы быстро прошмыгнуть в дверь, — но не смогла. Плюхнулась на место и просидела, не шевелясь, весь первый час, раздосадованная на саму себя, потому что даже такой мелочи не смогла сделать для Игоря. Со второго часа я все-таки ушла, сделав вид, что разболелся зуб, потому что мне было мучительно стыдно вот так вот просто взять и уйти без видимой причины. Кстати, когда я приехала к Игорю, его дома не оказалось, и я битый час проторчала под дверью. Он просто не думал, что я могу прийти так рано. И мне снова стало стыдно — и за то, что я ушла с лекции, и почему-то одновременно перед Игорем, хотя я сама не знала за что.
Игорь сшил мне большую красивую сумку, в которую без труда помещались учебники, тетрадки и даже влезал батон, если мне удавалось купить его по пути. И все вокруг спрашивали, где я взяла такую сумку. А я сшила Игорю нарядную рубашку из марлевки с контрастной оторочкой по воротнику и манжетам. Не знаю, спрашивал ли кто у него, где он такую взял, потому что я не была знакома с его друзьями и даже сомневалась, есть ли они. Но мне было приятно, что Игорь носит рубашку, которую сшила я. А было ли приятно ему, что я не расстаюсь с его сумкой… Не знаю. Он мне ничего не говорил об этом. Он вообще мало о чем рассказывал, а о своем детстве так и вообще не рассказывал ничего. Я так до сих пор и не знала, кем были его родители и куда они подевались.
Однажды мы с ним зашли в кафе, которое недавно открылось недалеко от его дома. Кафе называлось то ли «Теремок», то ли «Солнышко», хотя и представляло собой обычную забегаловку, в которой продавали кофе и жареные пончики с повидлом. Ничего другого там по большому счету не было, как, впрочем, и везде. Но мне почему-то захотелось пончиков. Потом погода испортилась и на улице стало откровенно неуютно. Едва мы заскочили в кафе, как в небе сверкнула молния, и в ее свете пустырь за окном стал похож на фотографию в синих тонах. Ударил ливень. Струи вовсю молотили по стеклу, по асфальту, по чахлым кустиках под окном. И так казалось, что этот дождь уже никогда не кончится, а мне надо было успеть на автобус…
Мы устроились в самом углу, взяли кофе с пончиками, которые оказались на удивление вкусными. Нет, нам действительно ничего другого не оставалось, как есть эти пончики и ждать, когда минует гроза. Но вдруг дверь распахнулась, и внутрь ввалился огромный парень, от которого тащило спиртным. Он прошлепал к прилавку, принялся громко любезничать с продавщицей, спросил, есть ли пиво, и отпустил пару ругательств насчет того, что пива здесь никогда не было. Потом он напоролся взглядом на нас и неожиданно воскликнул:
— Игореха, ты?
Было заметно, что Игорь смутился и вроде даже хотел ответить, что нет, это не я, вы ошиблись. Но парень нагло подвалил к нам, и в «Теремке» стало очень тесно. У него была абсолютно голая блестящая макушка, недоставало половины зубов, короткие пальцы были истыканы татуировками, а запястье украшало тату колючей проволоки. И мне почему-то представилось, что он сам был похож на эрегированный член, торчащий из-под дерматиновой куртки. Ну, как тогда за сараями, в далеком детстве. Было в нем что-то такое пугающее и будто не до конца человеческое.
Я вжалась в стул, а парень сказал:
— Игореха, ты чего, не признаешь, что ли. Я только два месяца как откинулся и парниша хоть куда, грузчиком работаю на птицефабрике…
Игорь побледнел и процедил сквозь зубы:
— Жора, заткнись.
— А чё, твоя мартышка не в теме? — Жора-член посмотрел на меня белесыми пустыми глазами.
— Заткнись, говорю! — Игорь повысил тон.
И пока они грубо и некрасиво перебрехивались, я сидела ни жива ни мертва, и череп вдруг стал тесен для моих мыслей. И я ничего не понимала из того, о чем там говорили. Наконец Игорь сказал: «Все, хватит!», схватил меня за руку и выволок на улицу под дождь. Я не сопротивлялась, потому что под дождем все же было лучше, чем в «Теремке» с этим уркаганом, или как там еще называют откинутых.
Игорь затянул меня под козырек остановки.
— Ну, ты что испугалась? Глупыха, он безобидный.
— Да уж. Что у тебя с ним общего, с этим Жорой?
— Жора — заказчик или что-то вроде того. Я однажды в зоне швейные машины чинил, ну, еще когда в Доме быта работал…
— В Доме быта, значит?
— Да. В Доме быта. Работал я там.
— Игорь, а может, ты не в Доме быта работал?
— А где же?
— Вот именно: где? Игорь, я все пытаюсь понять, кто ты и откуда, но у меня не получается. Не складывается картинка.
— Да, — сказал Игорь. — Я хотел тебе рассказать… То есть не хотел, не мог. Потому что… иначе ты бы не стала со мной общаться.
— Что? Что ты хотел рассказать?
— Я после школы сразу в колонию загремел по хулиганке, в ларьке стекло разбил. По дури, просто так. Три года дали. В колонии ПТУ окончил по специальности «ремонт и обслуживание швейного оборудования», мы там еще рабочую одежду шили…
— В ко-ло-нии? — сердце мое ухнуло глубоко вниз, в колодец безмолвия, и замерло там. Может быть, я ослышалась?
— Да, в колонии, — повторил Игорь. — Там все шьют. Ничего в этом сложного, если по готовым лекалам… Сумки тоже шили, рюкзаки. Я даже новую модель разработал, с потайным карманом, всем понравилось… В общем, полтора года оттрубил и по амнистии вышел. Только на работу меня никуда не брали. Кому, действительно, нужен зэк? Как-то жил с матерью, она пила, потом у нее второй инфаркт случился, она умерла в больнице. Квартира осталась какая-никакая, в ней куча тряпья, сапоги старые, перчатки, жить как-то надо. Бутылки сдал, а потом придумал шить сумки. Сперва соседям предложил, ну, они купили вроде из жалости, а потом завертелось…
Сделав неожиданное признание, он умолк, внимательно изучая свои пальцы, и вдруг спросил:
— Ты теперь меня бросишь?
Я не была готова ответить ни да, ни нет. Я получила удар в солнечное сплетение. Вся моя жизнь стала похожа на груду сухих листьев, ветер уносил их прочь, и мгновения больше не перетекали одно в другое, как только еще вчера, как сегодня утром. Почва разверзлась у меня под ногами, и я оказалась на хлипком островке из песка и веток…
— Он же все равно достанет тебя, — наконец произнесла я.
— Кто?
— Жора и прочие дружки.
— Если я не захочу, не достанет. А я не хочу, честно. Вот ты говоришь, что я не хочу ничего особенного. А я на самом деле хочу, очень хочу просто жить и заниматься своим делом. Разве этого мало?
Я не нашла, что ответить. Оказалось, что в запасе у меня почти не осталось слов, потому что уравнение наконец взяло и решило само себя. Неизвестное стало известным, только это никого не обрадовало.
— Хорошо, сейчас поезжай домой, — взяв меня за плечи, сказал Игорь. — Если захочешь, приходи завтра, как обычно. Я буду тебя ждать. Но если только ты не захочешь… я все равно буду тебя ждать.
Он не стал продолжать этот разговор, потому что знал, что никакой возможности вернуть все назад больше не было.
А я едва помнила, как села в автобус. У меня кружилась голова. Я старалась дышать как можно чаще, но вздохи больше напоминали всхлипы, от которых болезненно сотрясалось нутро. Господи, господи, господи! Я ведь уже собиралась открыться маме, рассказать, что у меня есть Игорь и что, наверное, мы поже… Нет, что я теперь скажу? Что мать у Игоря пила, а сам загремел по малолетке в колонию, правда, ничего особенного, стекло в киоске разбил, теперь шьет сумки и больше ничем заниматься не хочет. Как выложить ей всю правду и услышать в ответ, что она знать не желает никакого Игоря и что я дура набитая, если связалась с уголовником, когда вокруг столько хороших парней… Стоп, зачем же выдавать все и сразу? На лбу у Игоря нет отметин, что он сидел. Рано или поздно это выяснится, конечно. Расскажут добрые люди, но ведь не сейчас, не сразу, а когда-нибудь. А мы к тому времени успеем пожениться, да! И будем жить в бараке в Пуговичном переулке, зато самостоятельно. Учиться мне осталось всего ничего. Летняя сессия, потом каникулы, преддипломная практика, диплом и — привет, свободное плавание. Если я к тому времени выйду замуж, то останусь в городе. Подумаешь, у Игоря нет образования, кроме тюремного ПТУ. Вон, у дяди Оскара Векмана тоже нет высшего образования, он всю жизнь строителем проработал. А жена у него профессор — и ничего. А тем более Игоря я люблю. Даже несмотря на то, что он сидел. Ну и что? Бабушка Хилья тоже в лагере сидела, и ее муж Тойво Хиппеляйнен, а мой папа любил выпить… А вот мы с Игорем еще возьмем и каким-то образом уедем в Финляндию. Правда, я пока не знала каким. Но это было уже чересчур. Нельзя же одновременно думать о стольких вещах. Слегка успокоившись и собравшись с мыслями, я вышла на своей остановке и побрела домой. На улице было пустынно и очень тихо, как бывает только летними светлыми вечерами.
Дверь открыла мама, и это меня удивило, потому что обычно я открывала своим ключом. Я возвращалась очень поздно, когда все уже спали или почти спали. Нет, конечно, не спали в ожидании меня, и мама всякий раз ругалась, что нельзя же так поздно… Но ведь еще было не очень поздно, наверняка никто не спал, и мама, наверное, просто услышала мои шаги на лестнице, иначе как бы она догадалась, что я под дверью в поисках ключей в своей обширной сумке?
Нет, мама вообще выглядела очень странно, даже не сказала в очередной раз, где ты шляешься.
— Заходи, — она тихо закрыла за мной дверь.
Я удивилась и даже немного испугалась, как если бы мама каким-то образом могла узнать про Игоря. Она молчала и неподвижно стояла у двери, как будто что-то случилось.
— Что-то случилось? — спросила я.
— Да, — голос ее дрогнул, и она едва досказала фразу: — Бабушка умерла.
— Что? — спросила я, хотя прекрасно слышала, что умерла бабушка.
Вместо ответа мама расплакалась, а я ждала, что она, может быть, еще прибавит что-то, но она просто плакала и не говорила ни слова. Она обняла меня, и теперь нас объединяли только что сказанные ею страшные слова «Бабушка умерла», они метались вокруг нас, хлопая черными крыльями, как птицы, многократно отдаваясь у меня в голове.
— А где? — спросила я наконец. — Где бабушка?
— Ее увезли. Еще днем. Я вызвала «скорую»…
— Что значит, увезли? Почему?
— Но ты же не звонишь, я понятия не имею, где ты. С утра ушла — и все. А бабушка после обеда просто перестала дышать. Сидела в своем кресле, вязала… А потом уронила вязание… Пойдем, пойдем в комнату, — мама потянула меня за собой, но я боялась идти вслед за ней в комнату, в которой только что умерла бабушка. И мне было непонятно, как же это ее увезли, если я ничего не знала? Она даже не дождалась меня. И мне захотелось громко крикнуть: «Бабушка!», как будто бы она просто вышла на кухню.
Нет, как бабушка могла умереть? Она пережила финскую революцию, Гражданскую войну, репрессии, Великую Отечественную — и не умерла ни разу. А тут вдруг спокойно сидела в своем кресле…
— И мы не пойдем в милицию? — зачем-то спросила я.
— Зачем? Врач констатировал смерть, ее завернули в одеяло… Можно, я не буду дальше рассказывать? — мама опять зарыдала.
И тут комната начала быстро-быстро вращаться вокруг своей оси, стены уплыли, пол качнулся под моими ногами, к горлу подступила дурнота, и мне показалось, что меня сейчас вырвет. Я побежала в туалет и, вцепившись в унитаз, изо всех сил напрягла живот. Я содрогалась в конвульсиях, но рвоты так и не было. Я дернула цепочку смыва и сползла прямо на пол возле унитаза. Нет, я никак не могла понять, что бабушки больше нет. Как это нет, если она была вот только что, этим утром? Она же была, когда меня еще не было и когда не было мамы.
Наконец я вылезла из туалета и спросила:
— А где сейчас бабушка? — то есть не в прямом смысле, куда ее увезли, а вообще. Ну, если человек умирает, то куда он девается.
— В городском морге, — ответила мама. — Завтра я пойду насчет похорон…
Слезы мешали ей говорить, в воздухе пахло валерьянкой.
— Ты пьешь валерьянку? — спросила я. — Дай и мне.
Мама попыталась накапать валерьянки в стакан, но рука не слушалась, и она опрокинула в воду полфлакона. Я безучастно выпила.
— Ты даже не плачешь, — сказала мама. — Какая же ты жестокая!
Честно, я пыталась заплакать, но слез не было. И еще я искала какие-то нужные слова, примерно так, как выбирают одежду по погоде: вроде бы надевала что-то, потом со вздохом снимала и надевала что-то другое… Слов у меня ну совсем не было. Никаких. Кроме разве что слова «бабушка».
Оно было уютным и теплым, как шерстяной носок. В него хотелось укутаться с головой, чтобы больше ничего и никого не знать. Бабушка! Такое смешное детское слово, которое тянуло за собой пироги, очки, спицы, варенье, компот, овсяную кашу, морщины, искусственную челюсть, чулки, да мало ли что еще. Все это теперь стремительно улетало от меня в космическую черную пустоту. И в то же время, шастая в полубеспамятстве по квартире, я в каждом углу натыкалась на бабушку, на следы ее присутствия в мире. И где-то еще верила, что она непременно вернется, потому что нельзя же вот так уйти, оставив все свои вещи и даже не завершив вязание.
С похорон прошло уже три дня, а мама по-прежнему беспомощно металась по квартире, брала в руки какую-нибудь вещь, ставила ее на место, потом садилась за стол с горой квитанций, тщетно пыталась в них разобраться, звала меня: «На, посмотри», потом опять переставляла различные предметы с места на место, без конца подводила брови и красила губы. Несколько раз я замечала, что мама с озабоченным видом глядит в окно, держа в руке стакан с валерьянкой. Но там, за окном, ничего особенного не было, кроме ворон, сидящих на фонарных столбах. А меня почему-то более прочего заботило то, что бабушке в гроб не надели вставную челюсть, из-за этого рот у нее совсем провалился, и как же ей теперь лежать в земле без своей челюсти?
На девятый день герани на окне в бабушкиной комнате вдруг брызнули яркими красными и розовыми цветами. То есть, конечно, не вдруг, наверняка бутоны набухли уже давно, мы просто не обращали на них внимания, но теперь получилось так, что это бабушка сообщила нам, что у нее все хорошо, что она устроилась где-нибудь в теплой долине и слушает там свое любимое радио… Кусты герани были так густо улеплены цветами, что и веток за ними почти не было видно.
Я наклонилась к герани, поцеловала ее огненные соцветья и в этот момент вспомнила об Игоре. То есть я о нем и не забывала, но все мысли вертелись вокруг бабушки, и мне очень хотелось рассказать ему о том, что случилось, что у меня умерла бабушка, поэтому я не смогла приехать к нему на следующий день и потом, потому что бабушка как будто была еще где-то рядом, пряталась от нас, но все слышала тем не менее.
— Сходишь за хлебом?— прокричала мама из ванной. Она запихивала белье в стиральную машину, в том числе то, на котором спала бабушка, хотя я и не понимала, зачем нужно его стирать. Вряд ли кто-то еще кому-нибудь пригодится.
— Схожу, — откликнулась я даже с радостью. Потому что было воскресенье, поминки намечались на пять часов, а сейчас едва перевалило за полдень, и дома делать было откровенно нечего. Я так прикинула, что я еще вполне успею съездить к Игорю. Ненадолго, чтобы только объясниться — и назад. Не так уж и далеко, если разобраться, этот его Пуговичный переулок. В крайнем случае, можно будет взять такси.
И мне категорически не хотелось объяснять маме, что я хочу съездить еще кое-куда, по небольшому делу, которое никак нельзя отложить на завтра, потому что… ну, потому что нельзя, и все тут. «Ты уверена, что тебе стоит идти? — спрашивала я себя, спускаясь по лестнице и на всякий случай пересчитывая ступеньки, хотя знала, что в каждом пролете их семнадцать, и всегда было семнадцать. — Да, конечно, я абсолютно уверена», — отвечала я сама себе, хотя ни фига я не была уверена.
Мне очень хотелось сказать Игорю что-то очень хорошее, но я так и не придумала что.
Родной двор встретил меня помойным ящиком, над которым кружился черный рой мух. Может, так бывало и прежде в теплые дни, но я не обращала на это внимания: присутствие бабушки сглаживало несовершенства мира, которые теперь откровенно поперли наружу. Я заметила, что асфальт в нашем дворе вздыблен корнями тополей, укрепившихся возле гаражей и газовой колонки. Мои каблуки то и дело попадали в выбоины, так что я шла, спотыкаясь на каждом шагу. Однако автобус приехал на удивление быстро, и это слегка успокоило меня: значит, мир был все-таки на моей стороне. И в течение всего пути я думала только о том, что бы такого хорошего сказать Игорю, но мне ничего не приходило в голову.
Я вышла на знакомой до боли остановке. Яркое солнце освещало линялый барак с покалеченными трубами. Дровами его, конечно, уже никто не топил, но трубы упрямо торчали в небо, как указательные пальцы, предупреждая, что мне не стоит туда ходить. Но почему же не стоит? Что такого страшного может случиться в доме, где я только недавно была такой счастливой?
Я смело зашла в подъезд, в котором было почему-то очень холодно, как будто ни один луч не проникал внутрь или как если бы само солнце дышало холодом. Ступени, прогибаясь, мягко отвечали каждому моему шагу. Поднявшись на второй этаж, я остановилась возле двери, обитой клеенкой, из прорех которой торчали желтые клочки утеплителя. За дверью вещала радиоточка. Значит, Игорь был дома. Хотя, конечно, он и мог выйти, оставив радио. Оно же никому не мешало.
Я позвонила. Почти сразу за дверью раздались шаги, и клацнул замок. Игорь открыл. Он почему-то показался мне таким большим, что заслонил собой весь дверной проем. Даже не проем, а весь мир, и солнечный день, и бабушку. Лицо его было пепельно-серым, а на рубашке недоставало несколько пуговиц.
— Ты? — сказал Игорь.
Я кивнула: «Можно пройти?» — и, не дожидаясь ответа, прошла внутрь. В квартире пахло сыростью и чем-то затхлым. Воздух был столь отвратителен, что я попыталась дышать ртом. И вообще мне показалось, что я попала не туда. Это была незнакомая мне квартира, как будто с другой обстановкой, и даже рисунок на обоях вроде бы изменился. Прежде обои были веселенькие, в цветочек, а теперь побуревшие, с крупным орнаментом, который почему-то навевал мысли о старости.
Игорь молча прошел на кухню, сел за стол и поднес к губам стакан с мутной жидкостью. Его лицо состояло из одних четко выраженных теней.
— Почему у тебя такое странное выражение лица? — не удержалась я.
— Это я так тебе улыбаюсь. Радуюсь, поняла? — он смотрел на меня издалека, погруженный в себя настолько, что едва ли уже смог бы отыскать путь обратно в реальный мир.
— У меня бабушка умерла, — сообщила я в надежде, что это достаточное объяснение.
Игорь снова поднес стакан к губам. У ног его валялась сумка, похожая на чей-то рот, раскрытый в безмолвном крике. На кухне царил полный беспорядок, все столы были заставлены грязными чашками, тарелками и стаканами. Помойное ведро было набито с горкой и отвратительно смердело.
— Похороны были, понимаешь. Я не могла оставить маму одну.
Игорь посмотрел на меня стеклянными глазами, отпил из стакана и наконец произнес:
— Я целую неделю не выходил из дома, потому что боялся, что ты придешь именно в этот момент.
— Ну вот, я пришла. Тебе же нельзя позвонить! Сегодня девятый день, я приехала, чтобы только сказать…
Вдруг он ужасно задрожал, ссутулился и обхватил себя руками, пытаясь унять эту дрожь. Мне стало за него страшно, и вообще просто страшно. Я хотела было подойти к нему и обнять, но что-то удержало меня. Я так и застыла на пороге, а он продолжал сидеть над стаканом, потом уронил голову на руки, закрывая лицо растопыренными пальцами, словно голова вдруг сделалась страшно тяжелой.
Я хотела сказать, что я же люблю его, но так и не смогла. Потому что это был не мой, прежний Игорь. А больше мне сказать было совершенно нечего. Я повернулась и тихо вышла вон, плотно прикрыв за собой дверь. Он даже не шелохнулся, не встал, чтобы проводить меня.
Я шла к остановке нарочито медленно и даже пришаркивая в надежде, что он догонит меня. Но вокруг было пусто и от этого по-настоящему жутко, как будто я попала в другое измерение, где все совсем не так, хотя и очень похоже на наш мир. Вдобавок небо заволокло плотными облаками, день померк, окрестности утратили цвет, стали серыми и размытыми, как в акварельном пейзаже.
Я провела на остановке еще пятнадцать минут в полной пустоте, которая оказалась не только снаружи, но и внутри меня. А когда садилась в автобус, нога подвернулась в лодыжке так, как будто там сорвался с места какой-то крючок, и я едва-едва прихромала домой.
Мама, конечно, спросила: «Где тебя носит», я ответила, что в магазине была большая очередь, потом сломался кассовый аппарат, вдобавок я сильно подвернула ногу. В общем, это было уже неважно, но теперь я просто не знала куда себя деть. Скорей бы, что ли, тетя Синди пришла на эти поминки. Она никогда не падала духом, даже в самые трудные минуты. Эх, мне бы так. Я зачем-то открыла дверцу бабушкиного шкафа, но тут же захлопнула ее, потому что мне показалось, что бабушкины платья на вешалках сейчас сердито на меня закричат. Хотя ведь они висели, безголовые, на своих вешалках, значит, не могли кричать.
Пришла мама и попросила ей немного помочь. Она хотела что-то найти в бабушкиных коробках. Ее свидетельство о рождении или о браке, я точно не поняла. Мама подтащила к шкафу стул, встала на него и принялась рыться в стопке коробок, стоявших поверх шкафа. На пол плавно полетели кружева, упала пара шляпок и даже малиновое перо. Мама дернула за какой-то шерстяной хвостик, хвостик остался у нее в руке, а на пол в общую кучу шлепнулась толстая тетрадка в синей дерматиновой обложке.
Я подняла ее, смахнула пыль. Тетрадка была исписана от первой до последней страницы аккуратным бабушкиным почерком. Она выводила каждую букву старательно, как ученица в прописях:
«Jossain tien puolivälissä… Где-то на середине пути я начала сомневаться, а правильно ли поступаю, но потом в голове опять возник этот надтреснутый и какой-то даже деревянный голос:
— …коротко остриженные женщины, которые думают, что могут делать все то же самое, что мужчины, нежелательны. Делом женщин является рожать новых финнов. Плохие женщины должны быть обязательно изолированы, и их из лагеря выпускать нельзя!
Матти Валениус, лагерный врач. Голос его звучал как расстроенная скрипка, хотелось просто заткнуть уши…»
— Мама, что это? — спросила я.
— Что там еще? — она с трудом слезла со стула, взяла у меня тетрадку, перелистала, ненадолго задержав взгляд на странице. — А, это наша бабушка вела записки на всякий случай, чтобы больше ничего не забыть. Я тебе рассказывала, во время войны она потеряла память…
Бабушка вела записки? И я смогу их прочитать?
Я уселась в бабушкино кресло, которое недовольно крякнуло подо мной.
— Пойдем накрывать стол, потом почитаешь, — позвала меня мама.
— Сейчас.
Бабушка, конечно, писала по-фински, но простыми словами и таким красивым округлым почерком, что я почти все понимала. И это было как чудо: бабушка разговаривала со мной, рассказывала мне то, что мы не хотели слушать, когда она была жива, или принимали за старческий бред.
«Hän oli aina läsnä… Он всегда присутствовал при расстреле, следил, чтобы заключенным не стреляли в голову. Потому что он потом отрезал эти головы и забирал для опытов. Матти Валениус хотел знать, что происходит в голове у финских женщин, которые коротко стригут волосы и воюют на стороне пуникки, красных. Или просто даже у тех, чьи мужья воюют за пуникки. Должно ведь что-то случаться на уровне физиологии, иначе-то как. Жен, сестер и детей красногвардейцев — даже грудных младенцев — в лагере уничтожали из расовой гигиены. Впрочем, младенцев не стреляли: они сами умирали от голода. На чердаках и в коридорах казармы детские трупы валялись грудами. А вот испорченных и строптивых «красных» женщин расстреливали почти каждый день. Самой молодой, Мирье Виртанен, было всего четырнадцать, и она плакала, когда ее уводили, потому что знала, куда ведут. Неужели Валениус и ей отрезал голову?..»
Вскрикнув почти вслух, я захлопнула тетрадку. Бабушка, прости! Я же в самом деле не знала, я думала, ты сочиняешь, наслушавшись своего радио, и когда ты хотела что-то рассказать мне, наверное, что-то очень важное, я отмахивалась, потому что у меня вечно были какие-то свои дела. Да какие там дела, ба-буш-ка-а?
Слезы подступили к моим глазам, и я наконец по-настоящему разрыдалась. Нет, если бы я в тот день после занятий пошла домой, а не к Игорю, может, она бы не умерла. А так — у меня в голове был только один Игорь, Игорь, Игорь. Да какой там еще Игорь, если в этот момент умирала бабушка?
Прорвало. Я плакала не только от того, что у меня больше не было бабушки, но еще и от того, что из моего мира исчезло что-то важное уже навсегда.
3
Преддипломная практика совпала со временем бесконечного холодного дождя, хмурых утр, темных вечеров и безвылазного сидения в бухгалтерии хлебозавода, куда меня отправили замещать бухгалтершу, ушедшую в отпуск.
Хлебозавод находился на городской окраине, куда каждое утро приходилось добираться с пересадкой, потому что троллейбус «единица» туда не ходил, а «тройка», которая шла до самого хлебозавода, не ходила у нас. Студенческий проездной меня выручал, но троллейбусы ездили с перебоями, особенно «тройка», поэтому первые два дня я страшно опаздывала, и мне оба раза делали выговор, что если дальше так пойдет… А что, если дальше так пойдет? Я же в штате не состояла, а просто проходила практику. Ну, могли, в принципе, снизить оценку. Однако на меня возложили сразу столько обязанностей, что оценку следовало не снижать, а повышать. Первичный учет, который, по рассказам, вешали на всех практикантов, — сбор, обработка актов, счетов, хоздоговоров, товарно-транспортных накладных и т. д…
Толстая бухгалтерша Зина с рыжими кудряшками, которая едва помещалась за столом, наставляла меня, что работа бухгалтера на третьем месте по вредности, правда, так и не уточнила, после чего, хотя я спрашивала, и что нам молоко надо давать за вредность. Хорошо, если тебе с начальником повезет, а если дурак, а таких тоже немало, то все, кранты.
Она навалилась на стол всей грудью и выговаривала мне правила бухучета ярко-красными губами:
— Знаешь, как говорят: если водка мешает работе, брось ты эту работу. Так и с бухучетом.
А что с бухучетом. С обязанностями я справлялась, даже время оставалось на чай — а в бухгалтерии пили чай каждые полтора часа. Печенье, пряники, сушки изготовлялись прямо на месте, причем в избытке, в очереди не надо было стоять, так что толстыми в бухгалтерии были абсолютно все, не одна Зина. Впервые попав в магазинчик при хлебозаводе, я сразу подумала, что бабушка обрадуется шоколадному печенью, но в следующую секунду поняла, что бабушки нет и радоваться некому, и это в который раз было очень сложно принять. Машинка «Tikka» и толстая тетрадка в синей обложке — вот что мне осталось от бабушки.
Между страницами этой тетредки я нашла пожелтевший конверт, письмо от Андропова:
«Дорогая Хилья Петровна!
Я очень рад, что вы живы и что жива Светочка Кулагина. Я познакомился с Айно еще до войны и всегда восхищался ею как смелой и открытой девушкой, которая по-настоящему любила свою Родину…»
Что я знала о своей бабушке Айно, которая погибла задолго до меня? Да вообще почти ничего. И кто мешал мне спросить о ней у бабушки Хильи? Теперь я каждый вечер читала ее тетрадку, пробираясь сквозь малопонятные финские фразы, и каждый вечер проживала еще одну часть ее жизни. Нет, конечно, я и прежде знала, что старшее поколение пожертвовало многим ради того, чтобы мы жили как люди, и это вообще была старая, надоевшая песня, которая для меня почти ничего не значила, а слово «Родина» было просто понятием, о котором говорили на уроках литературы и по телевизору. Бабушка наблюдала, как я расту в мирное время и что для меня важно, а что не очень. Может, я в чем-то ее разочаровала, но как бы там ни было, я ведь тоже плод ее жизни, и ее далекие воспоминания теперь стали моими. Но только сейчас я ощутила, как много значила для меня бабушка Хилья. Тихий и мудрый человек, в котором было что-то такое, чему я даже не могла подобрать названия. Может быть, это называется честью или достоинством, но ведь эти слова тоже стерлись, как старые монетки.
Каждый день я привозила домой свежий хлеб, батон, иногда и пряники. Это был мой вклад в семейный бюджет. Пряники мама очень любила с чаем, она говорила, что работа у меня хлебная, чем плохо. После смерти бабушки она боялась опоздать на работу в театр и выходила из дому за полтора часа, хотя хватило бы и десяти минут, поэтому у нее вечно не было времени, чтобы постирать, погладить, вымыть посуду и пол. А я с утра до вечера пропадала на этом хлебозаводе, в углах завелась кудрявая пыль, и суббота у меня целиком уходила на уборку.
Я перебралась в бабушкину комнату. Ее вещи мы к тому времени сложили в коробки и отправили под антресоль, а потом, окончательно убедившись в том, что бабушка не вернется, аккуратно выставили эти коробки возле помойки. С зарплаты я решила сделать ремонт в этой комнате: потолок пошел серыми трещинами, обои выцвели. На побелку-поклейку мне уж хватит этой заводской зарплаты. Правда, с этими бабушкиными вещами получилось не очень. Бомжи их, конечно, тут же растащили. Что не пригодилось — повесили на мусорный бак, а старый бабушкин «лапсердак», как выражалась мама, который никому не приглянулся, бросили на землю и сверху еще нассали. Нет, что за люди, а! Последнее время я то и дело ругала совков, а заодно и мою родину СССР. Финны бы на пиджак ни за что не нассали. И вообще у них там есть пункты приема старья, а у нас нет!
Что еще раздражало, так это бардак в заводской бухгалтерии. Общая картина стала мне более-менее ясна, когда на меня помимо первичного учета повесили еще инвентаризацию, расчет зарплаты и начисление больничных. Практикантка, так давай практикуй по полной. А Зина подначивала:
— Выкружили три копейки и рады. А мне говорят: ты там давай нарисуй так, чтобы нам за это ничего не было, и налоги чтобы поменьше платить, а если еще возврат НДС оформить, так вообще красота. Будет круто — дадим мы тебе за труды медный пятак, корову купишь, молоко давать будет. Как же, разбежалась я вам…
Зина принесла три мешка с неизвестным содержимым. Нужно было проверить и восстановить учет за последние пять лет. Потому что, как выяснилось, с этими бумагами работали «кузнечики», то есть бухгалтеры, которые каждые полгода скачут с предприятия на предприятия. Оказывается, случаются и такие, что в бухгалтерии посидят, лясы поточат, получат свою зарплату — и привет.
— Ты на этих мешках шестнадцатый бухгалтер, — прокомментировала Зина.
— А другие что же?
— Платят мало, вот и не держатся. Считается же, что наша работа денег не приносит. Подумаешь, бумажки перекладывать.
В ее голосе звучала глубокая обида. Всякий раз, стоило мне внимательно посмотреть на Зину, как тут же в голову лезли мысли, а что оно вообще такое — жизнь. И стоит ли пять лет «настойчиво овладевать знаниями», как говорили у нас на каждом собрании, чтобы потом сидеть на хлебозаводе от звонка до звонка, разбирать мешки с трудами предшественников, в перерывах пить чай с пряниками, и так изо дня в день, из года в год. Случаются ли в жизни гениальные бухгалтеры? Наверное, да. Но тогда они наверняка работают не бухгалтерами, а рано или поздно становятся акулами бизнеса — но это там, на Западе. А у нас можно дослужиться разве что до главбуха, как и мечтала для меня тетя Синди. Ну и дальше? Осуществлять контроль за соблюдением порядка оформления первичных и бухгалтерских документов, расчетов и платежных обязательств, расходованием фонда заработной платы, проведением инвентаризаций основных средств, товарно-материальных ценностей и денежных средств, проверок организации бухгалтерского учета и отчетности, а также документальных ревизий в подразделениях предприятия… Так, по крайней мере, нас учили в университете. И мне уже хотелось кричать «Не-ет!», я не хочу всю жизнь осуществлять контроль за соблюдением порядка и пить чай со свежими пряниками. Я хочу гораздо большего. Чего? Я затруднялась ответить точно. Ну, руководить собственным домом моделей, например. Но для этого, насколько я понимала, нужно было сперва отработать три года на предприятии простым бухгалтером по зарплате, например. А я не хотела еще целых три года пить чай с пряниками, смекая про себя: «Какая хлебная у меня работа!»
Разобрав один мешок с отчетностью «кузнечиков», я обнаружила кучу серьезных ошибок и сообщила о них Зине, а она ответила:
— Ты чего, самая умная? Ты уйдешь, а мне теперь за эти ошибки отчитываться перед налоговой, соцстрахом, а там, глядишь, и прокураторой. И будет телефон разрываться, только знай бегай, чаю лишний раз не попить…
— Зачем же вы мне дали эти мешки?
— Так, проверить на вшивость. А ты вообще молодец, я даже не ожидала.
— Зина, на вашем хлебозаводе полный бардак и хаос во всех местах! — взорвалась я. — В этих мешках ведомости за целых три года. Или как это, по-вашему, называется?
— Это называется социалистической экономикой. Я ж тебе разу сказала: если работа мешает водке…
— Да что вы заладили с этой водкой. Тут хлебозавод надо спасать, закроют вас на фиг…
— Слушай, моя дорогая, зачем тебе спасать хлебозавод? Народ без хлеба не оставят, это точно, иначе начнется бунт. Партия этого не допустит, убытки спишут или покроют…
Да уж! Вся моя академическая наука летела в тартарары с этим «убытки спишут». И ведь так наверняка не на одном предприятии, а повсюду. Я пила чай с пряниками и про себя рассуждала, невольно даже жестикулируя, что экономическое развитие должно быть связано с научно-техническим прогрессом и его достижениями, как это делается на Западе. А не с чистой теорией и обычной говорильней, как это делается у нас. Наша экономика по-прежнему экстенсивна: больше, больше, больше! А чего больше-то? Хлебобулочных изделий «хлеб ржаной» и «батон студенческий»? Даже тут никакого разнообразия, хотя, казалось бы, чего проще? «Линию надо менять», — сказал директор и махнул рукой. Мука некачественная, своей недостает, а импортной не достать. Оборудование давно устарело, какая на нем производительность труда?..
В общем, разобрав к концу практики все три мешка с отчетностью, я впала в скорбное отчаяние. Так дальше жить было просто нельзя. Ни мне, ни хлебозаводу, ни стране в целом. Надо было, наверное, куда-нибудь написать об этом, какой у нас творится бардак. Но куда? В газету? Я не особо-то умела складывать слова. Я дружила с цифрами, но не с буквами.
Тетя Синди сказала, что в конце концов система сама вырулит, куда надо. Есть такое направление, синергетика, объясняющая самоорганизацию моделей и структур в открытых системах, далеких от термодинамического равновесия. И якобы эта синергетика действует везде, даже в обществе. То есть вроде система близка к хаосу и вот-вот разлетится к чертовой бабушке, как вдруг ее элементы начинают выстраиваться в определенном порядке, и глядишь ты — вырулили!
Да? И долго же нам еще ждать, пока оно само вырулит? Честно говоря, несмотря на научный подход, мне слабо верилось в то, что наша советская система самоорганизуется и куда-нибудь да вырулит, потому что она сверху донизу состояла из таких элементов, как бухгалтерша Зина и директор хлебозавода, которому царящий на предприятии первобытный хаос был только на руку, как я подозревала. Не напрасно же Зина помянула прокуратуру, что, мол, глядишь, придется оправдываться. Место-то хлебное. На муке можно сэкономить, подмешать низшего сорта, поэтому и булки с конвейера выходят какие-то серые…
А тут еще в самом конце практики Зина подсунула мне зарплатную ведомость, подпиши, мол, и спасибо за помощь. А в ведомости такая цифра нарисована, что плакать хочется. Нет, у меня именная стипендия в два раза больше. Да что же это такое делается?! Я возмутилась на весь хлебозавод, так что слышали даже в цеху и прибежали узнать, что происходит. Я вам три мешка с документами разобрала по листочку, что к чему. Да у вас грузчики больше получают! А мне говорят, что практиканты у нас по правилам оформляются на полставки, иначе не получается. Потому что они практиканты, то есть неполноценные трудящиеся, им, этим практикантам, только еще предстоит понять, что такое трудовой коллектив. И что надо было внимательней смотреть, когда подписывала трудовой договор.
— Да? — сказала я. — Ну я, предположим, очень хорошо поняла, что такое ваш трудовой коллектив и чем он держится. И копии интересных документов у меня на руках, между прочим. Так что или вы со мной расплачиваетесь по полной ставке, или будете вот именно что объясняться в прокуратуре, ждите звонка оттуда.
Зина надулась и перестала со мной здороваться. А мне что, я эту Зину больше никогда не увижу, потому что зачем мне ездить на этот хлебозавод? Я живу в самом центре, и «тройка» у нас не ходит. В общем, директор почесал репу и решил договор со мной переоформить и «пятерку» за практику поставить, а то мало ли что. Но в универ все-таки капнул, что практикантка Хуттер В.В. отличается строптивым характером, в коллективе неуживчива и не до конца сознает место бухгалтера в социалистическом производстве.
На эту характеристику мне было откровенно плевать. Я получила деньги и уже собралась в строительный магазин присмотреть в свою-бабушкину комнату свежие обои и даже позвонила в бюро ремонта, чтобы вызвать мастера… Но тут мама заявила, что для моей зарплаты найдется лучшее применение, потому что бабушкиной пенсии мы лишились, а есть хочется каждый день, и давай-ка ты хотя бы за свет плати, потому что лампу палишь до ночи, тут ни на какой ремонт не хватит. Мама вообще принялась нещадно экономить на мелочах и даже в туалете сидела без света, потому что там промахнуться сложно, а всякая лампочка Ильича — это трудовые копейки. За свет платили вот именно копейки, поэтому я заплатила за свет и прочие коммунальные удобства. И потом все-таки вызвала мастера побелить потолок.
Мастера звали Федор Глебович. Он явился со всеми малярными причиндалами, сам купил побелку, предъявил чеки, объяснив, что ему чужого не надо, хотя мог бы и не объяснять, мне ничего такого просто в голову не пришло. Потом велел отодвинуть мебель от стен в центр комнаты и накрыть старыми простынями. Тряпья у нас было в избытке, а вот отодвинуть от стенки шкаф оказалось не так-то просто, мама ворчала два дня подряд, а потом привела из театра монтировщика Костю, который за бутылку водки этот шкаф все-таки отодвинул. И опять мама ворчала, что мои затеи окончательно ее разорят, за бутылку водки можно сделать знаешь что? Знаю. Отодвинуть от стенки шкаф. Зато потом жить станет, может быть, чуточку веселей, когда этот потолок наконец побелят. А обои я и сама поклею, не великая это наука, в конце концов. Мама сказала, что я над ней издеваюсь. Хотя я и не думала издеваться, я только хотела побелить потолок.
Федор Глебович разложил на полу газеты, принес кисти, краску, сказал, чтобы я сидела дома с трех до семи, — и пропал на четыре дня. Комната моя выглядела так, как будто в ней только что произвели обыск, и, хотя я пыталась не обращать на это внимание, бардак влиял на психику самым скверным образом. Мне вообще всегда было сложно ждать даже пять минут, а тут неизвестность затянулась, и в бюро ремонта про Федора Глебовича не могли сказать ничего определенного, кроме того, что он на объекте. Мама смотрела на меня волком: нечего было связываться с пьяницей. — С чего ты взяла, что он пьяница? — Маляры все пьяницы. Им хозяева сами наливают и т.д. Еще она сказала, что Федор Глебович стащил ее зажигалку.
На пятый день, когда я была уверена, что Федор Глебович исчез навсегда, он позвонил в дверь, как ни в чем не бывало, и ввалился в прихожую веселый, кудрявый, румяный от предзимнего морозца.
— Вечно со мной такая ерунда приключается, — снимая пальто, принялся рассказывать Федор Глебович. — Все дело в том, что у меня артрит, иной раз и пошевелиться не могу, а там еще пальцы так скрючит, что и не разогнуть. А тут на остановке продуло, вот меня и того…
Он нашарил в кармане пачку сигарет и, не спросив разрешения, закурил прямо в коридоре. Я мельком взглянула на его пальцы. Пальцы как пальцы. Не больно-то изящные, но чего еще ожидать от маляра?
— Хозяйка, чайком не угостишь? — спросил Федор Глебович.
Я так поняла, что его слова означали: «Мне до смерти хочется выпить», но не подала виду. Провела его на кухню, налила чаю и зачем-то еще поставила на стол едва початую коробку зефира в шоколаде, купленного еще на хлебозаводе.
Чай Федор Глебович пил из блюдца, смачно прихлебывая, и попутно рассказывал, что ему в очередной раз не повезло в личной жизни. Встречался он тут с одной женщиной из жилконторы, симпатичной такой, пухленькой, в общем, все при всем. Уже собрался жениться, а она вдруг и говорит: «Вот всем ты, Федор, хорош, только роста маленького».
— Вот ты представь, мне такое сказать, а! Роста маленького! Да я ее квартирку отделал, как шкатулку. Эту, малахитовую. А она потом и говорит: роста маленького…
Голос его дрогнул, и мне показалось, что в этот момент даже проступила его хрупкая человеческая сущность. Безвредная, в общем.
Мама появилась в дверях, выразительно на меня посмотрела, и я поняла, что это она как бы спрашивает: «Когда ты намекнешь ему насчет зажигалки?» Но если бы я даже и хотела прощупать почву по поводу этой зажигалки, то точно не смогла бы, потому что в рассказ Федора Глебовича невозможно было вклиниться. Наконец он съел весь зефир, даже нам ничего не оставил, и только тогда замолчал. Во рту у него была целая обойма железных зубов. Наверное, он действительно очень любил сладкое.
После чая Федор велел, чтобы мы ему не мешали, и скрылся в моей комнате. Там он гремел банками, насвистывал, громко распевал, потом уронил на пол что-то очень тяжелое.
Мама вроде бы спокойно сидела в кресле, уставившись в телевизор, но я знала, что у нее внутри все кипит, как она обычно выражалась, когда была на взводе. По телевизору показывали какую-то очень скучную пьесу из советской жизни, снятую еще в начале семидесятых. И зачем она ее смотрит, мне было совсем непонятно. Хотя теперь и мне приходилось сидеть у телевизора и смотреть эту бредятину, ничего другого не оставалось. И я почти уже пожалела, что затеяла этот ремонт, но отступать было некуда, да и осталось потерпеть всего ничего.
Несколько раз Федор выходил из комнаты в туалет, ну и заодно покурить. Всякий раз, когда старая дверь открывалась со скрипом, мама слегка дергала уголком рта, и это означало крайнюю степень ее раздражения. Стемнело. За окном зажглись фонари, а Федор все гремел и что-то насвистывал за стенкой. Наконец, громко и смачно выругавшись, он вышел в коридор, заляпанный известкой, радостно объявил:
— Хозяйка, принимай работу.
Мама выразительно на меня посмотрела из своего кресла, и я поняла, что она не двинется с места. Я с готовностью поднялась с дивана. Федор гордо предъявил меня результат своих усилий: вся комната от пола до потолка была заляпана известкой. Окна не проглядывались совершенно и даже на люстре, прикрытой легкой тряпочкой, красовался изрядный комок известки.
— Красота! — сказал Федор. — Щели зашпаклевал, где чего отвалилось — замазал. В общем, полный блеск.
— Да-а… — больше я не нашла, что ответить.
Он ждал от меня чего-то большего, но я молчала. Несколько секунд не было слышно ничего, кроме тиканья часов. Наверняка Федор и обладал некоторой проницательностью, как всякий человек, но в данный момент вряд ли догадывался, что я лихорадочно соображала, что, может быть, он и справился со своей задачей, покрасил потолок на совесть, но как теперь отмыть все остальное? И можно ли это вообще отмыть?
— А за своим анструментом я завтра приду, к утру как раз подсохнет, поправим там, если чего не так, — Федор сунул в рот папироску и, протерев в зеркале глазок, уставился в него. — Ты что, думаешь, я всегда таким был? Не-ет, это все чистая неправда, — он указал в зеркало на свое мутное изображение. — Я ж на самом деле красавец, от баб отбоя не знал… Эх, да что говорить!
Не выпуская изо рта сигарету, он отправился в ванную отмываться и там еще долго плескался с фырканьем и легким матерком. Потом долго завязывал в коридоре шнурки, переобувшись в уличные ботинки, и наконец отчалил, повторно пообещав забрать инструмент завтра утром. А завтра мне нужно было на занятия… За моей спиной незаметно возникла мама. Я услышала ее тихое «ах» — от пережитого потрясения ее лицо пошло пятнами, и я поспешила сказать, что завтра все отмою, когда вернусь с занятий. Честное слово, даже порошок куплю по этому случаю.
— Где ты его купишь? — хмыкнула мама. — Еще не хватало стиральный порошок изводить, я в очереди за ним стояла…
— Мам, интересно, куда все-таки подевалась твоя зажигалка, — я поспешила сменить тему. — Или ты ее уже нашла?
— Нет. Ее Федор украл, будто ты не знаешь. Или по ошибке себе в карман положил?
— А хочешь, я прямо сейчас ее поищу? Наверное, куда-то завалилась…
Я лихорадочно подняла с полу газету, заляпанную штукатуркой. Под ней, посверкивая и хитро улыбаясь, лежала мамина золотистая зажигалка, ничуть даже не пострадавшая от деятельности Федора Глебовича.
— Вот, я нашла ее!
— Надо же, — снова хмыкнула мама. — Ладно, все тут отмоешь до блеска. А я пошла в ванную, у меня завтра спектакль, я должна быть в ажуре, — она чиркнула зажигалкой, эффектно выпустив в эфир голубоватый сполох.
Как же я ненавидела это выражение «быть в ажуре», оно представлялось мне жеманным, мещанским, да просто отвратительным! Быть в ажуре могли позволить себе дамочки, которые не занимались ничем, кроме себя самой. Ну да ладно.
— Завтра Федор зайдет за своим инструментом, — сказала я.
— Вот и отдашь ему. И чтобы больше тут ноги его не было… Ты, я надеюсь, добилась, чего хотела.
— Ну, ма-а-ма, мне же завтра на занятия с утра.
— С какой стати мне его ждать? Ты сама завела этот ремонт. Ладно, если только до двенадцати… А после ничего не обещаю, мне еще надо на маникюр.
В последнее время мама пристрастилась курить в ванной. Да так, что потом туда невозможно было зайти. Какое в этом удовольствие — лежать в ванне с сигаретой в зубах, я откровенно не понимала, я всегда задыхалась от табачного дыма. Но и на этот раз, только я легла спать, легкая струйка достигла моего носа, и у меня не было сил, чтобы встать и открыть форточку. Я смертельно устала за этот день, хотя вроде бы работала не я и, по сути, вообще ничего не делала. И все-таки я устала от самого миропорядка, который меня окружал, и от неопределенного будущего, в котором не виделось ни единого проблеска, и можно было разве что уповать на то, что все само собой синергийно организуется. Мне очень нравилось это новое слово.
На занятиях я почему-то неотвязно думала об Игоре. Ну, что вдруг он будет ждать меня в фойе или у моего дома? Почему именно сегодня? Потому что прошло достаточно много времени, чтобы забыть глупые обиды. Глупые в самом деле. Он же знает, где я живу. Иногда я замечала в толпе его куртку — у него была такая болоньевая синяя, и мне хотелось тут же бежать за ней, но ведь точно такие же куртки были еще у сотни других парней, и наверняка это был не он. Но где он был, с кем, чем занимался? Неужели по-прежнему шил свои сумки? Или, может быть, нашел себе новую девушку, которой точно было все равно, что там происходило в его жизни, когда они еще не знали друг друга? Иногда я попадала в плен собственных фантазий, и мне казалось, что он не просто рядом, а что я даже разговариваю с ним. И этот разговор был очень похож на те, что вели между собой киношные герои, — с единственным отличием, что наш воображаемый диалог всегда кончался тем, что Игорь предлагал мне выпить шампанского и я соглашалась. Однако, разговаривая с воображаемым Игорем, я все-таки понимала, что его рядом нет, и от этого тоска становилась вдвое сильнее. Мне хотелось рассказать ему, какая огромная яркая луна заглядывает по ночам в мое окошко и как смешно нахохливаются вороны в сильные холода, нет, представляешь, они становятся почти как шары, улепившие дерево возле самого стадиона. Издалека даже не сразу поймешь, что это…
Вернувшись с занятий где-то около трех часов, я застала маму дома. Она курила в форточку, при этом на подоконнике традиционно стоял стакан, но не с валерьянкой, а с красным вином. У мамы были накрашены губы — ярко, в цвет красного вина. Я даже обеспокоилась, как же мама будет играть спектакль.
— Ничего, к вечеру выветрится, — она будто подслушала мои мысли. — Тебе налить?
— Спасибо, но не на голодный желудок… С чего это вдруг?
— Нет, ты послушай. Сядь и налей себе чего-нибудь, да хоть чаю, мне же неудобно пить в одиночестве.
— Ну? — Я послушно плеснула в чашку холодного чаю, попутно заметив, что чашка ужасно грязная и что надо бы оттереть ее с содой.
— Явился этот твой Федор Глебович…
— Чего мой-то?
— Ладно, не твой. Явился, сложил инструмент, я еще подумала, что это он долго в комнате возится. Пошла проверить. А он достает из сумки бутылку вина и говорит: вот, дамочки, это вам от меня за приятное общение. Очень вы мне понравились. Вас, кстати, как зовут? Светлана? Очень красивое имя. А я Федор Глебович. Да я, говорю, ваше имя-отчество давно наизусть выучила.
Мама поднесла стакан к губам и, сделав большой глоток, перевела дух.
— И вот слушай дальше. Этот Федор Глебович, смотрю, немного смутился, а потом так разулыбался во все свои железные челюсти и говорит: я человек простой, намеками разговаривать не умею, поэтому скажу прямо, что вы мне сразу очень понравились. Надеюсь, и вам тоже. Поэтому выходите за меня замуж. Человек я рукастый, квартиру вашу отделаю так, что вам и не снилось…
— Что? Он сделал тебе предложение? — я не выдержала и прыснула прямо в чай.
— Нет, ты представляешь, какой нахал!
— Почему нахал? Мам, ты ведь красивая женщина. Да еще и артистка. Вот Федор на тебя и запал.
— Господи, ты разве не понимаешь, что я имею в виду? — маме явно было не до смеха. На ее щеках расцвели красные пятна, и она, задыхаясь, судорожно приложила ладонь к горлу.
— Нет, я действительно не понимаю! Мам, да брось. Это же очень смешно.
— Ну, тебе, может быть, и смешно… Нет, ты в самом деле думаешь, что я Федору приглянулась как женщина? Дело же совсем не в этом.
— А в чем?
— Квартира ему понравилась наша, вот что.
— Квартира? Вот так просто — и все?
— Конечно. Ну и заодно решил: дамочка вроде ничего. С предыдущей-то у него не выгорело, ну, ты рассказывала…
— Мам, ну что за ерунда. Человек искренне влюбился. А ты…
Мама резко опустила стакан на подоконник. Так, что он чуть не треснул.
— Знаешь что, Виолка. Я давно хотела тебе сказать… Рано или поздно приходится смириться с тем, что выше головы не прыгнуть, приходится довольствоваться тем, что есть.
— Это ты о чем?
— Да все о том же. Вот ты сейчас ерепенишься, что, мол, за работа такая бухгалтера. Не хочу в конторе сидеть, не хочу чаи гонять. Я в твои годы тоже думала, что еще чуть-чуть — и стану знаменитой артисткой. Может, меня даже в кино пригласят сыграть, например, Гедду Габлер или еще кого. А потом однажды вспорхнула, как курица над родным курятником, да, видно, крыльями не вышла. Больно падать было. И этот полет, представь себе, мне до сих пор не могут простить.
— Ма-ам, ну при чем тут Федор?
— Да ни при чем. Я просто выпила, вот наконец и сказала тебе то, что давно хотела. Дай бог, у тебя все устроится. И деньги будут, и хороший муж. Хотя… Знаешь, когда папа умер, я решила, что больше не выйду замуж. Зачем? Обстирывать чужого мужика, пепельницы за ним вытряхивать, готовить завтрак-обед и ужин… Нет, если бы я очень захотела, так еще десять раз вышла б замуж. У меня такие кавалеры были — закачаешься. И я пару даже подумывала, пурква па…
— Что?
— Почему бы нет. Ну, так еще мушкетеры пели в том кино… Пурква па. А потом в некоторый момент спохватывалась, что у меня же есть ты и я тебя очень-очень люблю. Зачем мне кто-то еще?
Она вытряхнула сигарету из пачки, которая лежала там же, на подоконнике. Руки ее дрожали, когда она поднесла зажигалку к лицу. Потом с удовольствием втянула едкий дым и выпустила красивое колечко дыма, свернув язык трубочкой.
4
Нет, черт возьми, я буду пытаться. Даже если у меня один шанс на миллион.
В общем, тетя Синди неожиданно прочла объявление, что коммерческое училище в Варкаусе объявляет набор учащихся из Петрозаводска. Знаешь финский язык — смело поезжай, учись бизнесу целых три года. А там можно и гражданство просить.
После зимней сессии мне, конечно, уже светило распределение, и я выбрала Петрозаводский хлебозавод, потому что выбирать пришлось между хлебозаводом и овощебазой, а все остальные места были в районах. Одно даже в каком-то совхозе у черта на куличках, куда даже поезда не ходили, не то что троллейбус «тройка». Так что меня ждал почти родной хлебозавод. Осталось защитить диплом, а там небольшие каникулы — и добро пожаловать на производство. На хлебозаводе вроде никого не посадили, ничего подобного я не слышала в новостях, хлеб в магазины поступал исправно — черный ржаной, «студенческий» и «городской» батоны. Отличались они друг от друга только тем, что на городском батоне бороздки были поперек, а на студенческом вдоль. Кроме хлеба и чая, в магазинах вообще почти ничего не было, ну разве что картошка и квашеная капуста, но по весне закончились и они. Мама варила суп из консервов «Иваси», варила серые макароны и покупала яйца в кооперативном магазине, бывшем “Liha-kala”.
Весна походила на продленную осень, с утра до вечера лил бесконечный серый дождь, дворы развезло, и на улицу можно было выйти только в резиновых сапогах. Но других, кстати, у меня и не было. Прошлой осенью я купила себе кооперативные сапожки, но они через неделю расклеились и ремонту не подлежали.
Ладно, что там эти сапоги, когда мне светила учеба настоящему бизнесу! В Финляндии! Конечно, училище давало только профессиональное образование, но ведь высшее у меня уже было, и на фоне того, что творилось вокруг, я так ощущала себя, что вообще ничего не понимаю в экономике, а уж в бизнесе тем более. Рассказывали, что желающих учиться очень много, но — кто финского не знает совсем, кому только бы из СССР слинять, а учеба ему до лампочки, и это, кстати, сразу заметно.
— Ты лучший кандидат из всех, — считала тетя Синди. — С головой у тебя все в порядке. Поезжай. Я бы сама за это училище свою аспирантуру отдала. Нет, чему нас только учили?..
Тетя Синди сокрушенно качала головой по поводу своей аспирантуры и того, к чему мы в результате приплыли.
Собеседование было назначено на следующую пятницу, и у меня в запасе оставалось еще несколько дней, чтобы отрепетировать по-фински более-менее гладко, зачем я хочу учиться. Нужно было связно рассказать, что я только что окончила университет по специальности «бухучет» и прошла практику на хлебокомбинате, но мне этого недостаточно. Я хочу научиться настоящему бизнесу и открыть собственное ателье, потому что мне не нравится, как одеваются советские люди. Мне недостает знаний, полученных в университете, потому что на практике они почти бесполезны, и вообще социалистическая экономика буксует, по-моему, из-за того, что слишком опирается на Маркса. В СССР должен заработать свободный рынок… Дальше, пожалуй, мне бы не удалось объяснить по-фински, чего еще недостает в родной стране, но это было уже не важно. Основную часть я выучила наизусть, а там, если зададут вопросы, я уж как-нибудь на них отвечу. Разговаривала же я по-фински с бабушкой Хильей, пыталась ей объяснить, что такое хозрасчет, о котором писали в газете «Neuvosto-Karjala», и она вроде бы поняла. А может, просто сделала вид. Она все боялась, что мы решим, будто она абсолютная дура, и сдадим ее в интернат. Бабушка-бабушка, может, и хорошо, что тебе так и не придется узнать, что я хочу слинять в Финляндию на три года, а там, может, и насовсем, несмотря на то, что на твоей родине стриженым женщинам отрезали головы, чтобы узнать, что творится у них в мозгах. Человек ищет, где лучше. Разве не так?
На собеседование я надела джинсовый комбинезон, в нем я чувствовала себя уверенно, а в ухо вдела одну серьгу в виде скелета рыбы. Все вместе смотрелось суперно и должно было убедить ректора этого самого училища, что я именно тот человек, который им нужен. Мама, конечно, сказала, что на такие мероприятия надо одеваться скромней, чтоб никого не пугать своим внешним видом, но разве кого-то спасала личная скромность, ха-ха.
В коридоре университета, где проходило собеседование, уже стояла толпа, в которой попадались и совсем дети, вряд ли выпорхнувшие из школы, и взрослые дядьки с тетками, все как один одетые в строгие костюмы, как будто пришли на какую-то конференцию. От теток разило тяжелыми духами, и если б не моя уверенность в том, что я все делаю правильно, я бы наверняка смутилась своего хиппарского вида. Однако я давно уже для себя решила, что не вписываюсь в советский социум, так что все в порядке.
С кандидатами беседовали накоротке, едва ли по десять минут. Тетки выходили из аудитории, пожимая плечами, школьники — с кислыми физиономиями, видно, им советовали сперва окончить школу, только один бородатый дядька выскочил в коридор, улыбаясь до ушей. Наверное, ему что-то пообещали. Наконец пришла моя очередь. Я вошла с замиранием сердца. В аудитории за столом, накрытом красной тряпицей, сидела комиссия из трех человек, из них двое наших преподавательниц, в том числе Полина Михайловна с пышной седой прической, как у французской маркизы. У ног ее стояла хозяйственная сумка, из которой весело торчал пучок зеленого лука. Вторая преподавательница была с иняза, у нас она не вела, но выглядела дружелюбно и заранее любезно кивала входящему с легкой улыбкой. Между ними сидел суховатый лысоватый финн в клетчатом костюме, такие носили английские джентльмены. Галстук его украшала булавка с драконом, и я сразу поняла, что он франт. Это было весьма кстати.
— Rehtori Simo Jokela, — представился финн. Ректор Симо Йокела.
— Viola Hutter.
Ректор Симо Йокела с удовольствием заметил, что я финка, и спросил, откуда мои родители. Я с готовностью рассказала и еще добавила, что бабушка Хилья родилась в Финляндии и перешла границу в 1918-м. Симо Йокела сочувственно кивнул. Потом он спросил, зачем я хочу учиться в коммерческом училище, я слово в слово рассказала ему, зачем именно, а Полина Михайловна добавила, что я была одной из лучших студенток и что мне будет действительно полезно поучиться бизнесу в Финляндии. Преподавательница с иняза перевела. Симо Йокела посмотрел на меня с еще большим интересом и вдруг спросил:
— Oletko itse ommellut? Сама, что ли, сшила, — указуя на мой комбинезон.
Я кивнула, вызвав его довольнейшую улыбку. Он еще отметил, что tämä tyttö — эта девушка точно знает, чего хочет, и что у нее, то есть у меня, хорошая мотивация. На этом собеседование закончилось, и Полина Михайловна сказала напоследок, что в начале следующей недели мне сообщат результат: «Не переживай, все будет хорошо», и я полетела домой окрыленная, уверенная в том, что вот теперь все точно будет гораздо лучше, чем у других.
И я не ошиблась! Во вторник мне позвонила Полина Михайловна и сказала, что я прошла конкурс и что она очень за меня рада. Всего отобрали четырех человек, все с высшим образованием, учитывая разницу в образовательном уровне между нашими странами…
— А кого еще взяли? — спросила я.
— Двух человек с финского отделения. Ну, в данном случае дело решил хороший финский. И еще один инженер поедет. У него разработан интересный бизнес-план…
Честно говоря, мне было мало дела, кто еще поедет, мне было важно, что поеду я. Наконец-то я вытянула счастливый билет! Теперь только несколько месяцев — и передо мной откроется целый западный мир, ценности которого мы все так любили. Ладно, к чему лукавить, мы любили джинсы, кроссовки и западную музыку, но все же и это была любовь. Настоящее вожделение, удовлетворить которое советская промышленность не смогла. И даже мама сказала, что да, поезжай, наконец-то ты вырвешься из нашей советской житухи, потому что здесь ничего хорошего точно не будет. В Финляндии специалисту не придется быть на подхвате, бегать с чайником и на досуге исправлять чужие ошибки, не надеясь на простое спасибо. А если еще получить финский диплом — о, это даже сложно представить, какие открываются перспективы после бизнес-школы.
Каждый новый день приближал меня к заветной цели. Финляндия, родина моих предков, перекипев в горниле войн и потрясений, синергийно вырулила, самоорганизовалась и колоссально продвинулась вперед. Мне бы только вписаться в этот новый, блистающий чистым снегом мир, в котором люди просто живут, работают и строят свою страну. Я была абсолютно уверена, что дело обстоит именно так, потому что должно же быть в мире место, где люди просто жили, работали и строились, не заботясь об идеологическом наполнении всех своих действий. Последнее мне на защите диплома как раз-таки поставили на вид, что работа сомнительна с точки зрения идеологии, потому что при капитализме господствует такая идея, что каждый обязан драться за место под солнцем всеми средствами, и что самое страшное тут не обман или воровство, — как при социализме, — а поражение в данной конкуренции, то есть бедность и жалкое существование. Однако на эту реплику мало кто обратил серьезное внимание, потому что все мы в тот момент влачили именно жалкое существование, в котором конфетка к чаю воспринималась как большой праздник.
Диплом я сдала на «пять». И когда мне вручили этот самый диплом с фиолетовой печатью и в твердых корочках, подтверждавших, что знания мои так же тверды и нерушимы, я засунула этот диплом в дальний ящик комода, потому что зачем он мне нужен теперь, а вместе с ним и советское академическое образование. Я ехала получать настоящие знания, а не суррогат, замешанный на экономической теории Маркса, который — если сравнить его с крепким кофе — давно остыл и превратился в бурду, хотя в свое время был крепким бодрящим напитком, это так.
Лето летело мимо. Я пребывала в другом измерении, окончательно отказавшись от времени и не совсем понимая, где нахожусь и что делаю. Читала какие-то книжки, ходила в магазин за хлебом, один раз посетила парикмахерскую, сделала маникюр, но вся эта суетливая активность представлялась мне зряшной, а все, что окружало меня, было каким-то ненастоящим, может быть, потому, что меня здесь уже не было, я жила где-то там впереди, в ожидании заветного часа, когда поезд наконец пересечет государственную границу, поэтому случались дни, в которые я вообще ничем не занималась.
Нам выдали загранпаспорта с пока что однократной визой, но обещали, что по приезде на место наши паспорта сразу отправятся в консульство для оформления многократной визы, чтобы на каникулах мы могли ездить туда-обратно, а первые каникулы ожидать только на Рождество…
Август грянул яркий и сочный. Наконец-то. Финальный аккорд моего пребывания на родине получился торжественным и звучным, и только теперь в череде последних дней продернулась легкая печаль прощания с родиной, как желтая предательская прядь в буйной зелени липовой аллеи. Но даже легкие сомнения я подавляла в самом зачатке. Только вперед — и никаких разговоров.
Незадолго до отъезда нас, четверых отъезжающих, собрали на беседу в университете, выдали документы и билеты в одну сторону, объяснили, на какой станции пересаживаться, и сказали, что обратный билет нам купит училище, но это случится только на Рождество, а до этого момента сидите в Финляндии и не рыпайтесь. Девушка с финского отделения, Валя Галкина, с черными короткими волосами и острым носиком действительно оказалась похожа на галку. Причем заметно, что без закидонов, просто хорошая девчонка. Сама подошла ко мне, спросила: «Ты тоже едешь?» — и вроде даже обрадовалась, когда я ответила, что да. Валя сказала, что она из Олонца, универ окончила год назад и этот год отработала учителем в поселке Крошнозеро, но больше там работать не хочет, потому что казенная комната холодная, нагрузка у нее небольшая, платят соответственно мало, жениха у нее нет, потому что парни в поселке все пьяницы, вот и решила попробовать. Я так поняла, что Валю взяли из-за того, что она коренная карелка, национальный кадр, их везде брали в первую очередь. Но это не имело значения, Валя мне понравилась. Она сказала, что очень любит кататься на лыжах и вот теперь думает, может, взять в Финляндию свои лыжи? — Зачем? А то в Финляндии нет лыж. — Ты думаешь, есть? — Конечно. В Финляндии да нет лыж!
Парни были как парни. Паули Пиккарайнен, выпускник финского отделения, намеревался развивать автомобильный бизнес, там, финские колеса, финские же подержанные «Лады», то есть бывшие советские, которые до падения рубля стоили вообще копейки, да и теперь они обходились недорого, финские велосипеды, на которые у нас был стабильный спрос, то есть все, что называлось приграничным сотрудничеством. Паули был небольшого роста, кругленький, гладенький представитель купеческого сословия с румяными щечками, который тут же ухватился за этот обратный билет на Рождество и долго еще распространялся о том, как это хорошо, хотя все давно и без него все поняли.
Парень с бородой, да какой там парень, настоящий дядька, оказался инженером с Тяжбуммаша, которого интересовало, естественно, бумажное производство, но в перспективе хотел открыть свою фирму и даже разработал настоящий бизнес-план… Да, это он разработал бизнес-план, Урхо Синдонен. Я немного его стеснялась, потому что больно серьезно выглядел, хотя и не задавался, поздоровался просто: «Привет, ребята. Ну, так что, едем». У него в Петрозаводске оставалась семья, но, видимо, дела на Тяжбуммаше шли совсем плохо, если жена отпустила его в Финляндию. Или надеялась через некоторое время поехать следом, я думаю.
Нам сказали, что у нас хорошая мотивация, это радует.
Последний день перед отъездом был вообще никакой. Сумка была набита до отказа, паспорт и билеты три раза перепроверены. Поезд на Ленинград уходил поздно вечером, так что я просто слонялась по дому в безмыслии. Книжки все были давно перечитаны, по телевизору шли передачи типа «Сельский час», чаю с сушками я напилась на год вперед, с кем хотела — простилась еще на днях, при этом люди со мной прощались как будто бы навсегда, и все мне немного завидовали, а кто-то даже и много, типа: «Ну, ты и прохиндейка». А что прохиндейка, будто бы я перла вперед, расталкивая локтями окружающих. Нет. Я никого не расталкивала. Я просто точно знала, чего хочу в данный момент. И вообще, когда приходит твой звездный час, нужно быть к нему готовой, а не сидеть и ныть, что жизнь проходит напрасно. Я это уже давно поняла.
Все часы дома показывали разное время, и я нервничала, не опоздать бы на поезд.
На вокзал меня провожала мама, и у меня было такое чувство, что я уезжаю куда-нибудь в пионерский лагерь, ненадолго, всего на какие-нибудь три недели. В троллейбусе мама молчала, только все пыталась улыбаться, глядя на меня, но улыбка у нее выходила натянутая, как будто она опять изображала веселого зайца, только на самом деле этому зайцу было совсем не весело. Мы обнялись на прощание, я обещала сразу же написать ей письмо, а потом, уже в вагоне, подошла к окну и помахала. Мама на перроне казалась одинокой и беззащитной. Таким беззащитным становится одуванчик, когда ветер срывает с него все белые парашютики с семенами. Когда поезд тронулся, мне показалась, что мы находимся в маленькой лодочке, которую только что оторвало от причала и уносит в открытое море.
5
В Финляндии было еще очень тепло, а по утрам стало прохладно, и влажный туман пеленой затягивал стекла. На березах листья тронула желтизна, ромашки отцвели, только кое-где на клумбах маргаритки упорно пялились в небо разноцветными глазками. Утреннее солнце украдкой выглядывало из-за лесополосы на горизонте, как будто ему едва хватало сил, чтобы подняться.
Я просыпалась рано, раньше всех в отсеке нашего общежития. А в отсеке были только мы вчетвером и больше никого. На четыре комнатки общие душ, туалет и кухня, выходящие в общую рекреацию. Мы держались кучкой и с финнами контактировали только в училище. А по вечерам смотрели телевизор, потому иных развлечений пока не придумали, ну, еще мы с Галкой ходили собирать грибы в ближайший лес, который начинался прямо за общежитием. Финны этими грибами почему-то брезговали, хотя вполне съедобные грибы, чистые, без червей, и даже белые попадались. Они хоть как-то разнообразили меню, потому что на дом нам выдавали замороженные блюда в ящиках, в основном макаронные запеканки, которые после разморозки превращались в месиво. Однажды, разогрев такую запеканку в микроволновке, мы поняли, что ее совершенно невозможно есть, и вывалили макароны в мусорное ведро, а остатки, которые туда не поместились, спустили в унитаз. Макароны всплыли в унитазе этажом ниже. Вот какая непотопляемая была запеканка.
Варкаус, городок с населением в двадцать тысяч человек, оказался самой что ни на есть промышленной провинцией с целлюлозно-бумажным комбинатом. Комбинат был дочерним предприятием фирмы Stora Enzo, представлявшей собой каскад холдингов и хитросплетение долевых паев — разветвленную империю с длинными щупальцами. Наше щупальце периодически выпускало в пространство пары сероводорода. По этой причине на улицах народу почти не наблюдалось, впрочем, народу в городке и без того было немного.
Училище находилось в пятнадцати минутах ходьбы от нашего общежития, и по дороге можно было понять структуру городка и как вообще тут живут люди. Ресторан, пара забегаловок, булочная, киоск на перекрестке, чуть подальше библиотека. Тихо, замкнуто, сытно, чистенько. Даже слишком чистенько, что в первые дни казалось просто невероятным. Никто не бросал окурки где попало, в училище на каждом углу стоял умывальник, а в туалете эти умывальники были в каждой кабинке, и все вокруг блестело и приятно пахло, как в косметическом салоне. А на каждой двери висела табличка с просьбой чего-то не делать. Я так сперва поняла, что нас просят не вставать ногами на унитаз, и на всякий случай уточнила у Галки. Она очень смеялась, потому что табличка просила не бросать в унитаз посторонние предметы. В общем, я пока что изучала новый мир с его законами, и многое казалось мне непонятным.
Студенты-первокурсники оказались совсем дети. Они только что окончили девять лет основной школы. Им было лет пятнадцать-шестнадцать. Им только еще предстояло завершить курс школьных наук наряду с основами коммерции, и нам вместе с ними. Потому что, как считал ректор коммерческого училища, слишком велик разрыв в образовании студентов наших и «ихних». Хотя у тех и других одинаково хорошая мотивация. Я разглядывала учащихся, пытаясь определить, кто есть кто, как кого зовут и кто кому брат. С некоторыми познакомилась накоротке, добывая у них ответы. У той рослой белобрысой девицы фамилия Сидорофф, это значит, что ее прадед бежал в Финляндию с белофиннами. У парня, которого зовут Лео, отец автомеханик, работает в гараже. Тимо — баскетболист, готов на все, лишь бы стать первым по математике, он водится с жирдяем Антеро, а Мия — сестра Пии, обе увлекаются плаванием…
Первым уроком в расписании стояла математика. Учитель — пожилой финн с крупным утиным носом — сперва рассказал какую-то историю из своей жизни, я в ней далеко не все поняла, потом объявил, что сегодня мы начнем изучать обыкновенные дроби и нарисовал на доске: ½ + ¾. Я переглянулась с Галкой, Паули и Урхо. Нет, это вообще что за ерунда? Урхо пожал плечами. Галка прыснула, а Паули якобы продолжал слушать учителя, будто не помнил, что такое общий знаменатель из курса начальной школы. Учитель Матти Матикайнен, к которому студенты обращались просто «opettaja», «учитель», на полном серьезе объяснял, что дроби нужно привести к общему знаменателю, чтобы получить 2/4 + 3/4, тогда их очень просто сложить, и в результате получится 5/4. Все поняли? По реакции было заметно, что не все. Тогда учитель адресно спросил у нас, поняли ли мы, в чем тут смысл. Мы ответили, что да, конечно, мы поняли. А Урхо добавил, что большое вам спасибо за понятное объяснение. И я сперва подумала, что он ерничает.
Потом еще мы решали задачу на повторение, уже без дробей. И когда я не выдержала и спросила вслух, какой же смысл делить количество депутатов парламента на длину береговой линии, учитель с пониманием кивнул: Onko se liian vaikea sinulle, то есть, наверное, для тебя это очень сложно. — Да нет же, нет. Просто я действительно не понимаю… Учитель сказал, что я делаю много ошибок в падежах, наверное, поэтому и не понимаю его объяснений. Да при чем тут падежи, математика — она везде математика, это цифры, а не буквы. И как можно делить количество депутатов парламента…
Потом еще был урок химии, на котором нам объясняли формулу воды. Других формул нам вообще не нужно было знать.
А последним уроком стояло природоведение, но учитель заболел, и поэтому весь класс послушно отсиживал положенное время, не занимаясь вообще ничем, но и домой идти было категорически нельзя. Желание высказаться по этому поводу терзало меня изнутри, однако я понимала, что меня сочтут монстром и коллективно осудят.
Где-то на третий день внутри меня поселилась странная пустота. Мне совсем не хотелось есть, и я так даже подумывала, что вообще никогда уже не захочу ничего съесть. Я ела только потому, что так было нужно. Потому, что на большой перемене в столовой ели все, причем обильно и довольно вкусно. Больше всех ел Паули Пиккарайнен, когда он накладывал себе в тарелку картофельное пюре и фрикадельки в огромных дозах, девушка на раздаче специально отворачивалась, чтобы не смотреть на это безобразие. Она исполняла свой долг перед голодными людьми и замечаний не делала, потому что мы находились в свободной стране, где каждый ел по потребностям.
Еще мы изучали бухучет с самого начала, но тут я, по крайней мере, узнала, как будет по-фински «уставной капитал», «прибыль», «приход-расход» и т.д. Преподаватель бухучета, к которой следовало обращаться точно так же: «opettaja», молоденькая финночка с легким пушком на щеках, говорила нарочно замедленно, чтобы мы поняли каждое ее слово. Ну ладно, Галка ничего не смыслила в бухучете, но мне-то что было делать на этом уроке?
— Галка, — шепнула я. — Не переживай, я тебе вечером объясню в два счета.
— Onko se liian vaikea sinulle? — opettaja подошла ко мне и шепнула прямо в ухо, мол, тебе очень сложно? У нее был приятный высокий голос, пахло от нее тоже очень приятно, и я ответила как можно вежливей, что все в порядке.
Урхо Синдонен громко поблагодарил за подробное объяснение. Я очень внимательно на него посмотрела: вроде бы неглупый солидный дядька, чего он комедию ломает? Или боится, что нас из училища выгонят? До каникул не выгонят, у нас ведь даже паспортов нет. Мы ж военнопленные финского образования.
Я выполняла задания по бухучету вместе со всеми и думала, куда я попала и во что превратилась моя жизнь. И от того, во что она превратилась, у меня помутилось в голове. Что же такое получается, товарищи? Директор коммерческого училища Симо Йокела из чисто финского милосердия решил спасти восточных братьев по крови, обучив и перевоспитав на западный манер, привить варварам навыки выживания в цивилизованном обществе, иначе бы сидели они в своем СССР, темные и необразованные, несмотря на диплом о высшем образовании. Нет, что они вообще о нас думают? Что бухгалтер не умеет складывать дроби? Что нас учат только истории КПСС?
Хотя, если разобраться, чего плохого: сиди себе в Финляндии на всем готовом целых три года, складывай и вычитай обыкновенные дроби, изучай формулу воды. И пока ты делаешь вид, что все в порядке, никто тебе слова поперек не скажет, напротив, все будут уверены, что вытащили из болота невежества хотя бы четверых и что у нас хорошая мотивация. И что теперь, я должна радоваться подобной жизни? Может, мне еще следует выйти замуж за какого-нибудь финна, чтобы продолжать радоваться уже до конца своей жизни? Жизнь продолжалась где-то далеко в мое отсутствие. Там, где осталась мама, а еще — липовая аллея у стадиона, нахохлившиеся вороны на деревьях, похожие на большие елочные шары, черные аппетитные буханки, который пекари только что вынули из печи хлебозавода, и Пуговичный переулок. Там даже второклассники умели складывать обыкновенные дроби, но оттуда не было писем целых две недели, хотя я, как и обещала, сразу же написала маме о том, как нас кормят, чему учат и что стипендия у нас двести марок. В переводе на рубли, конечно, очень много, но если попытаться жить на них здесь целый месяц… Мама, конечно, надеялась, что я куплю себе в Финляндии хорошую зимнюю куртку и настоящие зимние сапоги, однако стипендии едва бы хватило на маленькую кофточку. А мне, по обыкновению, недоставало маленькой кофточки, мне нужно было все и сразу.
— Галка, а пойдем поищем барахолку, — предложила я, когда нам выдали первую стипендию.
— Что поищем?
— Барахолку. Кирпушник, kirpputori.
— Там же только старые вещи.
— Зато нам как раз по карману. Или есть другие предложения?
И мы отправились искать кирпушник за мост, в промышленную часть города, где в воздухе витали пары сероводорода с бумажного комбината, труба которого упрямо торчала в небо, настаивая на себе. Финны все вообще настаивают на себе, на своем мнении. Если финн что-то решил, значит, так и будет. Вот решил наш ректор Симо Йокела, что в СССР живут одни недоумки, значит, никаких возражений. И все педагоги коммерческого училища стали думать точно так же, потому что ректор сказал. Я уже успела понять, что мир, к которому меня приговорили, мир четких правил, обязательных к исполнению, на самом деле полон ловушек, заключенных внутри этих самых правил, и бороться с ними бессмысленно. И от этого я чувствовала себя до обидного маленьким человеком.
Кстати, ректора Симо Йокела в училище как-то вообще не было видно. Наверное, он сидел себе в своей канцелярии и оттуда руководил процессом. Это было несложно, потому что канцелярия была оборудована местной радиостанцией, и секретарь все распоряжения сразу же вещала по радио, даже если кто-то фары забыл выключить на стоянке возле училища. Хорошее дело. Но меня не оставляла мысль, каким же образом Финляндия достигла такого уровня жизни, что могла запросто так учить русских варваров уму-разуму, если даже в коммерческом училище почти ничему не учили. Вывод напрашивался только один: уровень образования с качеством жизни вообще не связан никак. Тем более книжки там всякие читать, ну, художественную литературу, — вообще занятие зряшное и только отравляет мозги. Потому что такого предмета в школьной программе не оказалось вообще — литературы. Ну, рекомендовали ребятам на лето что-нибудь почитать…
— Галь, или я чего-то не понимаю? — я наконец высказала вслух свои сомнения. — Ну, вот ты что думаешь, почему финны живут хорошо, а мы плохо?
— Система у них другая. Капиталистическая.
— Да? И что это за система такая, если люди даже формулы не знают?
— А зачем ее вообще знать? Им важно, чистая вода в кране или грязная, а все остальное за них решат.
— Вот именно, кто-то за нас заранее решил, что мы недоумки, и что, теперь повторно учить сложение-вычитание?
Впрочем, это был уже бесполезный разговор, потому что каждый из нас что-то, наверное, для себя решил. Я, например, решила, что мне тут точно нечего делать. У остальных в остатке была какая-то мотивация. Галке попросту некуда было возвращаться, Урхо нужно было просидеть три года в Финляндии, чтобы получить гражданство, а Паули пока что занимался тем, что разнюхивал, где там что купить подешевле, причем у него была с собой какая-то валюта, и он даже приобрел старенькую «Ладу», чтобы передвигаться по городу как человек. Он, кстати, и рассказал нам, где кирпушник.
Мы миновали мост, под которым неторопливо нес свои темные воды Сайменский канал. Небо над нами казалось мягким и бело-розовым, как зефир. Пышные облака напоминали изысканные цветы, иногда между ними пробивался солнечный луч, конусом ударявший в землю, или мелькала запоздавшая осенняя птица. Это было очень красиво, но внутри меня не оставалось места для каких-либо чувств. Нет, неужели нам, четверым, не найдется лучшего дела, чем торчать в студенческой общаге, затерянной среди финских лесов в сотнях километрах от родной страны?
На дверях кирпушника было грубо и беззастенчиво намалевано «Kirpputori», как бы сразу давая понять посетителям, что здесь вам не бутик. Но это и к лучшему. Мне бывало немного стыдно перед финскими продавцами в обычных магазинах, потому что они чересчур любезно улыбались, предлагая товар, а я знала заранее, что ничего у них не куплю, потому что зашла так, посмотреть, потому что денег у меня кот наплакал… В общем, довольно об этом. В кирпушнике пахло как в кирпушнике, и Галке это сразу не понравилась, она даже поморщилась: «Здесь воняет», но меня ее слова не остановили, при виде тряпок меня охватило радостное возбуждение, и я уверенно нашла коробку с джинсами всех сортов и конфигураций, потому что в моду как раз вошли «бананы», а у меня их не было. Цены в кирпушнике оказались совсем смешными: две, пять, ну, десять марок, так что через минуту Галка повеселела, хотя это действительно был очень дешевый и вонючий кирпушник. Мы провели в нем полтора часа, перевернув вверх дном коробки со штанами, полки с обувью и стойки с куртками. Я даже нашла себе вполне еще приличную курточку, кожаную, хотя и слегка потертую. Галка на обновы велась плохо, она слишком долго прикидывала, а с чем это можно носить, а нужно ли ей это прямо сейчас. Я буквально заставила ее купить «бананы», потому что джинсов у нее с собой вообще не было, а были трикотажные штаны вроде спортивок, которые к тому же вытягивались на коленках. Еще со стипендии мы купили пачку кофе, здоровый жбан шампуня, а я разорилась на ярко-красную краску для волос, потому что она стоила всего полторы марки и можно было поэкспериментировать. С цветом волос тут никто особо не заморачивался, хоть с зеленой головой на занятия ходи. Самовыражение, ну. Потом, мне просто было смертельно скучно.
В общем, мы приоделись, вечером еще набрали грибов прямо за общежитием, а местный дворник смотрел на нас с ужасом, полагая, очевидно, что вот же дикие люди. Ну да, конечно, для финнов грибы росли в магазине, как и все прочие жизненные блага. Человек тут все получал наготово, и это было неинтересно. Нет, стоило только нажраться этих грибов, как улетели печали и вроде даже забылось о времени, наполненном скукой и сожалением в нашей странной, почти тюремной жизни. А вечером мы с Галкой пошли в сауну, которая находилась в подвале и была открыта по пятницам. И вот, когда мы сидели на полке, вдыхая сухой, жаркий воздух, неожиданно проросла предательская мыслишка: «А что, вроде бы все и ничего, жить можно», но я тут же себя одернула: дура, получила сраные двести марок, приоделась в кирпушнике и уже довольна? Ты именно этого хотела?..
Ближе к ночи я покрасила волосы в ярко-красный цвет, по-моему, получилось очень даже стильно, особенно вкупе с «бананами» и потертой курточкой. Правда, мой новый прикид имел неожиданные последствия. В нашей группе учился мальчик-олигофрен. Как мы поняли, здесь люди с умственной отсталостью органично вливались в учебный коллектив, и программа была рассчитана именно на слабых учащихся, чтобы те успевали и чтобы им не было так обидно. Так вот, это мальчик, которого звали Кай, принялся изводить меня идиотской улыбкой. То есть впервые он разулыбался при виде меня, когда я пришла на занятия с красными волосами. Попросту мальчик сильно запал и однажды даже предложил покатать меня велосипеде. Идея не показалась мне привлекательной, и я отказалась. Кай ничуть не обиделся и продолжал так же широко улыбаться. Он источал абсолютную любовь, в противоположность своему книжному прототипу, но она, никем не востребованная, растворялась в холодном воздухе этой сумеречной страны. Его никто не обижал, и все-таки Кая было откровенно жалко: жизнь готовила ему судьбу вечного изгоя. Может, именно поэтому он и зацепился за меня, потому что я ощущала себя точно так же.
Ночи стали длиннее, зарядили дожди. Подули сильные ветры, сносившие на лету ворон, пытавшихся противостоять непогоде. Живые изгороди на обочинах оголились, явив черные ветки. Даже если дождь ненадолго переставал, темные плотные тучи укрывали небо, как шифер крышу.
В самом конце сентября я получила письмо от мамы. Оно было датировано пятым числом, значит, целых три недели пробивалось ко мне, преодолевая почтовые отделения и таможни на пути следования. И в этом, наверное, был какой-то особый смысл, ну, что я теперь настолько далеко от нее, что даже письма идут сюда, как на Северный полюс.
«Дорогая доченька, сегодня 5 сентября, а от тебя нет никаких известий. У нас все по-старому. Стало, конечно, хуже после твоего отъезда. Льют бесконечные дожди, не было в продаже черного хлеба и т.д. Все это происходит, на мой взгляд, потому, что ты мне не пишешь. А я думаю, что у тебя все настолько хорошо, что именно поэтому ты не пишешь. Но я не обижаюсь. Я очень рада, что твоя жизнь устроилась, ничего иного мне уже и не надо…»
Нет, черт возьми, почему это я не пишу! Я каждую неделю посылали маме подробное письмо. Где их складировали как нечто необязательное к доставке? Или кто-то их перехватывал? А что в них было интересного для государственной безопасности?
А тут еще статья вышла в местной газете о том, как здорово учат советских граждан в коммерческом училище. Интервью дал Урхо Синдонен. Его портрет занимал полполосы, а под портретом было написано, что прошел всего месяц учебы, а мы уже узнали так много нового об экономике Финляндии, и каждый день буквально насыщал нас полезными знаниями…
— Урхо, ты это серьезно? — Я наконец не выдержала, хотя прекрасно понимала, что да, то есть не то что серьезно, но так просто нужно, чтобы все вокруг так именно думали, потому что Урхо важно создать себе репутацию благонадежного человека.
Урхо чистил на картошку на нашей кухне — с некоторых пор мы отказались от замороженных продуктов и попросили выдавать нам пищу в первозданном виде.
Урхо, не отрываясь от картошки, ответил, что ты же понимаешь и т.д. Конечно же, я понимала, но нельзя же было, в конце концов, так беззастенчиво врать самому себе!
— Урхо, но ты же инженер… — Он понял, что, в сущности, я имела в виду, и я не стала продолжать эту фразу, потому что — ну что еще тут можно добавить?
Картошку, кстати, Урхо умел жарить очень вкусно. То есть сперва делал большой огонь, чтобы сразу образовалась корочка, а потом убавлял, чтобы прожарилась сердцевина… Нет, вроде бы он и неплохой дядька, и какое мне вообще дело до того, что он там напечатал в газете. В конце концов, имеет право высказываться… Тогда что меня так смутило во всей этой истории с интервью? Неужели именно то, что Урхо намеренно поддерживал миф о том, что учеба с финскими переростками, которые не знают обыкновенных дробей, все это плескание в теплом лягушатнике со спасательным кругом на шее — полезно советскому инженеру? Нет, неужели я, как партизанка, хотела просто вступиться за свою страну?..
— Знаешь, по-моему, невежливо говорить, что нам тут неинтересно. Они же нас бесплатно кормят и учат… — Урхо перевернул картошку лопаткой, и она заскворчала на сковородке, поддерживая его скрытое возмущение. Одновременно он поглядывал одним глазом на кастрюльку, в которой кипел куриный бульон.
— Да? А заниматься ерундой все три года — вежливо? Повторять программу второго класса? Урхо, ты инженер или ты дерьмо, которое спасает свою шкуру в капстране?
Урхо вздрогнул. «Дерьмо» прозвучало, пожалуй, слишком обидно, тогда я добавила:
— Я так себя чувствую, например, что я тут полное дерьмо!
В сердцах я развернулась и заперлась в своей комнате, не желая обсуждать очевидное. У меня разболелась голова, и я даже не вышла к ужину есть картошку.
Утром в училище обсуждали эту статью в газете. Преподавательница бухучета Мирья Туоми, которая, оказывается, была чем-то вроде нашей классной, ходила по коридору с этой газетой, всем показывала, а потом повесила вырезку внизу на доске объявлений. Она была очень довольна и вся просто светилась радостью. Мне не хотелось ее огорчать, но все-таки после очередного занятия я подошла к ней и сказала, что можно ли мне сдать бухучет экстерном. Мирья очень удивилась вопросу, и ее нарисованные бантиком губки даже сложились в трубочку: no miksi? почему? Я объяснила, что у меня уже есть диплом бухгалтера и что бухгалтерия, в сущности, единая наука… Мирья повторила слова ректора, что студенты ваши и наши находятся на разных стадиях человеческого развития, поэтому дирекция решила, что нам будет полезно… Ei, ответила я, нет. Не полезно. Это училище можно окончить за один год. Три года — слишком много, чтобы тратить драгоценное время жизни на повторение школьной программы. Мирья удивилась еще больше, но не стала продолжать разговор, потому что откровенно не понимала, чего я добиваюсь, и мне показалось, что даже немного на меня обиделась и восприняла мое выступление как провокацию, которую предстоит смыть кровью, потому что в самом деле нас тут бесплатно кормили и обучали… Вместе с олигофреном по имени Кай, если уж на то пошло. Предположим, я ничего не имела против него, но чтобы советский инженер обучался с ним по одной программе. Люди, да вы что, в самом деле!
В середине октября нас ждала неделя практике в магазине по специальности «продавец». Меня распределили в магазин готовой одежды на другой стороне улицы, в котором, к моей радости, был отдел ниток, иголок и швейных машин б/у, и я так прикинула, что если два месяца подряд не тратить стипендию на всякие радости типа краски для волос, то вполне возможно купить старенькую электрическую машинку, которая обметывает петли, шьет «зигзагом» и т.д.
Галку отправили в тот же магазин, но в другую смену. То есть я работала с утра до обеда, она с обеда до закрытия, и наоборот. Галке Финляндия была к лицу. Черная шапочка волос, острый носик — среди наших белобрысых сокурсниц с картофельными лицами она хорошо смотрелась. Галка играла в баскетбол почти профессионально. Ее пригласили выступить в команде за наше училище. Галка пришла на спортивную площадку, ей бросили мяч, она стукнула им пару раз о землю и точным броском отправила его в корзину соперника. Ее все дружно зауважали. К тому же, как всякая карелка, Галка была молчалива и держала свое мнение при себе, хотя отлично все понимала и по поводу нашей учебы, и по поводу Урхо, поэтому в училище была на хорошем счету, в отличие от меня. У меня слова так и просились наружу, в последнее время в основном ругательные. Разговаривая с Мирьей Туоми, я даже чуть не сказала «perkele»3, хотя женщинам в Финляндии никак нельзя произносить это слово, хотя все другие пожалуйста. Так вот perkele как меня задолбала это вялотекущая шизофрения учебы в коммерческом училище, поэтому на практику в магазин я отправилась даже с радостью, потому что там светила хоть какая-то активная деятельность.
Хозяин магазина, omistaja, как он сам представился нам, был толстый добродушный дядька, который очень обрадовался, что ему дали помощниц. Потому что он делал inventaario, то есть был занят инвентаризацией в своем магазине, и в торговом зале работал только его сын, мы не запомнили, как его зовут, и между собой стали звать его просто poika, или мальчик. Пойка действительно был очень молодой мальчик с круглым веснушчатым лицом, стриженный в кружок. Что-либо еще о нем сказать пока было сложно.
В понедельник я вышла на работу во вторую смену, как раз в то время, когда в магазин стали заглядывать посетители. (Галка сказала, что с утра вообще никого не было, и она просто клеила на товары стикеры с ценой). Намаявшись бездельем на своей учебе, я с удовольствием занялась толстой финночкой, которая пришла купить банный халат. Она подробнейшим образом выспросила, какие есть модели и какие размеры — все представлены на вешалке и состав ткани… Она взяла в примерочную штук шесть или семь халатов, долго примеряла их, эротично сверкая частями пышного тела в просвете шторки. Наконец выплыла в зал в синем тяжелом халате с капюшоном, в котором она напоминала монашку. Очень довольная, она сказала, что вот этот возьмет. И черт же меня дернул сказать, что это же мужская модель. — Как мужская? Финка была очень разочарована, хотя к нам подскочил пойка и принялся ее уговаривать, что принципиальной разницы нет, мужская модель халата или женская, но финка уже разглядела этикетку с мужчиной, который позировал в этом халате, и в разочаровании удалилась в примерочную.
— Mitä varten sanoit? — Пойка даже погрозил мне кулаком. Зачем ты сказала? Она бы точно купила…
В сердцах я отошла в глубь магазина, смущенная тем, что вызвала недовольство. Халат действительно был уродский, зачем его всучивать покупателю? С другой стороны, надо же его кому-то продать. Впрочем, не стоило так расстраиваться из-за предмета, который вовсе того не стоил. Пойка тоже сердился недолго и занялся уценкой вещей с небольшим дефектом. Я вызвалась ему помочь и тут с удивлением заметила, что он уценяет рубашки, у которых просто не хватает пуговицы. Я спросила, зачем же он делает, и пойка ответил с выражением усталого всезнайства, что выгодней снизить цену, чем отдать рубашки в ателье. Дороже станет.
— Hyvä, poika, — обратилась я к нему. Слушай, друг. Пуговиц же в вашем магазине полно, причем каких хочешь. Давай я эти пуговицы сейчас на место пришью, и все дела. Какое, на фиг, еще ателье?
Пойка почесал затылок и спросил, действительно ли я умею пришивать пуговицы.
А то! Я взяла рубашку, выбрала из коллекции, представленной на витрине, подходящую пуговку, взяла иголку с ниткой… Пойкa, не отходя от меня, внимательно наблюдал за процессом. Он был потрясен: что, вот так просто? И наконец выдал: хорошо! Hyvä!
Он принес и вывалил передо мной все вещи, к которым нужно было пришить пуговицы, и я с удовольствием этим занялась, а заодно зашила прореху и на его собственной кофте. Я работала так, как будто исполняла свой долг перед человечеством, ну, или как медсестра на поле боя, или как спортсмен, пытающийся побить рекорд: разминка, работа, ускорение… Если каждая оторванная пуговица уценяла вещь на десять марок, то я сегодня вернула магазину марок двести, а то и больше.
— Hyvä! — еще раз похвалил меня пойка.
День клонился к закату. Небо над каналом окрасилось ярко-красным. Я шагала с работы устало и думала так, что сегодня, по крайней мере, принесла небольшую пользу этой стране Финляндии, ну, хотя бы одному конкретному магазину, и от этого было даже немного радостно. Вороны раскричались под вечер, предвещая то ли заморозки, то ли еще какое приключение. Я ненадолго остановилась возле нашего корпуса, заглядевшись на этих ворон. Даже у них шла какая-то внутренняя интересная жизнь, полная свежих новостей и наблюдений за мельтешащими внизу людьми. Кажется, здесь только я пребывала в невозможности определить, кто я, зачем я и что я делаю здесь.
А дома ожидало письмо от мамы. Оказывается, ей пришло сразу три моих письма!
«… Очень жаль, что ты негативно воспринимаешь финнов. А учеба? Ты пойми, что им тоже надо понять ваш уровень, может быть, на втором курсе начнется специальность. И потом, ты поехала не только за знаниями, я думаю, польза будет. Доченька, здесь страшно что делается. С продуктами совсем плохо, за курицей очередь больше, чем за водкой, так как мяса нет вообще. Все навалились на хлеб, и за хлебом надо бегать. Еще гоняемся за яйцами — всех несушек закололи, нечем кормить, и народ остался без яиц. Булки тоже нужно ловить, из Москвы глаголят, что особенно голодным будет февраль, я подсчитываю свои запасы круп, сахару и т.д. Думаю, продержимся. Но ты не переживай — все еще наладится и у нас, и у вас. Я все забываю тебе написать — если ты ходишь в сауну, то волосы завязывай платочком, а то они обжигаются и будут ломаться, и без блеска. Доченька, дыши чистым воздухом, пей чистую воду и ешь экологически чистую пищу. А на финнов плюнь, пусть они живут как хотят, это их родина, а ты иностранка, и у тебя есть своя родина…»
И хотя мама писала почти исключительно о бытовых вещах, я прочла между строк смертельную тоску, которой был напоен теперь каждый ее день. Странно. Находясь дома, я чувствовала буквально каждой клеткой, что крайне усложняю ее родительское существование. Я шлялась неизвестно где, водилась неизвестно с кем, возвращалась домой неизвестно когда, слишком много тратила, слишком эпатажно выглядела. Я была маленькой негодяйкой, с которой мама пыталась справиться любой ценой, потому что жизнь со мной была просто невыносимой…
Я вскипятила чайник и включила телевизор. Кроме меня, в нашем отсеке почему-то больше никого не было. Потом пришла Галка. Оказывается, она ходила в библиотеку на занятия шведского кружка. Ей все было интересно вокруг, а вот мне — уже нет. Я рассказала, как сегодня пришивала пуговицы, и мы с Галей очень смеялись.
Потом неожиданно пришел этот пойка, принес пачку кофе и коробку печенья. Сказал, что это нам просил передать отец. Мы заварили кофе, накрыли на стол. Пойка остался с нами. Он оказался вполне себе хороший парень, только уж очень скромный. Сидел, грыз печенье, то и дело говорил «hyvä» и смотрел телевизор, хотя смотреть в нем было совершенно нечего. Потом он тихо откланялся и сказал, что будет завтра ждать в магазине, хотя последнее можно было не говорить, куда бы мы от него делись. Я поняла, что общаться с ним можно при помощи двух фраз: No jo-o и hyvä. В смысле «ну где-то так» и «хорошо».
На следующий день я вышла в первую смену. В магазине за прилавком сидел хозяин с лицом, похожим на мятую бумажку. Хозяин сказал, что всю ночь занимался инвентаризацией, но так в результате ничего и не добился, запутавшись в накладных и чеках. Я спросила, voisinko olla avuksi, могу ли я чем-то ему помочь, потому что я по образованию настоящий бухгалтер. Хозяин странно на меня посмотрел, но место за прилавком все-таки уступил. Наверное, его в чем-то убедил случай с пуговицами. Ну, то есть что если я говорю, что что-то такое могу, значит, могу действительно. А я же именно говорю, что бухгалтерия — она и в Африке бухгалтерия, дебет — кредит, который у него не сходится, ну хоть ты тресни.
Я стала разбираться. В некоторый момент возникла иллюзия, что я снова у себя дома, по ту сторону границы, откуда я приехала и куда когда-нибудь обязательно вернусь, — в этом я теперь была абсолютно уверена, и от этой мысли мне вдруг стало удивительно весело. Так, что я даже разулыбалась. Хозяин смотрел на меня с подозрением, чему это я так радуюсь, наконец не выдержал и грубовато спросил, чего, мол, лыбишься. А я ответила, что ошибка нашлась, вот и радуюсь: в августе неправильно списали себестоимость проданных товаров. Вместо 250 000 марок на расходы было отнесено 300 000. Хозяин нацепил очки, долго исследовал мои расчеты, потом произнес: «No jo-o» и «hyvä»:
— Mitä sinä teet tuossa kauppaoppilaitoksessa, hyvä tyttö; — в смысле, что ты, барышня, забыла в этом коммерческом училище. Ты ведь и так все знаешь.
Я ответила, что и сама так давно уже думаю.
Хозяин спросил, а не могу ли я остаться у него работать. Я ответила, что никак не могу, потому что у меня нет разрешения на эту самую работу и что никто мне его не даст, потому что я иностранная студентка.
Хозяин опять ответил: «No jo-o» и спросил, а не смогла бы я помочь ему с бухгалтерией за какое-нибудь вознаграждение, например. Заплатить в марках он ведь мне не может, потому что у меня разрешения нет на работу, а за этим тут строго следят, еще штраф выпишут.
Я так уже смекнула, что заплатить марками он мне, конечно же, мог. Потому что бухгалтерия у него была черная, я поняла это из накладных и чеков. Далеко не все товары учитывались, хотя в наличии были. А это означало, что и продаются они без оформления чеков, что меня порядком удивило, потому что я была уверена, что финны честные до противного, а теперь оказалось, что не так уж все и противно в этой сумеречной стране. Разве что хозяин слегка жадноват, вот и решил на мне сэкономить. Товар-то все равно надо сбывать, я отлично понимала точку зрения этого толстого коммерсанта.
— Hyvä; — ответила я. Помогу. Потому что в бумагах тут у вас полный бардак, как вы только не разорились. А за это я хочу швейную машинку и больше ничего. Я ее уже выбрала, честно говоря.
Хозяин немного побледнел, хотя и старался не выдать волнения. Какую машинку ты выбрала, спросил он с дрожью в голосе.
Я прошла в швейный отдел и указала на подержанную машинку за 350 марок. Она вполне прилично выглядела и при этом выполняла множество операций. Разве что шнур педали был замотан изолентой прямо посередине — скорее всего, перекусила собака. А так замечательный агрегат.
— No jo-o, — с явным облегчением выдохнул хозяин. Se sopii, то есть подходит.
Вскоре в магазине появился пойка и осторожно спросил, а умеет ли Галина тоже пришивать пуговицы? Конечно, ответила я, и не только пришивать пуговицы. Галина вообще все умеет. И щи готовить. И блины печь. Знаешь, какие она на днях испекла ватрушки с брусникой, бруснику мы прямо за домом в лесу набрали. Пальчики оближешь. Вечером заходи — угостим.
Пойка ужаснулся, как это можно набрать бруснику прямо за домом, она же там грязная.
Ну, так что. Мы же из России. Привыкли жить в антисанитарии, с медведями. Они у нас по городу просто так гуляют.
Пойка вздрогнул, но больше ничего не сказал.
И мое первоначальное смирение на рабочем месте превратилось в глубокую сосредоточенность. Целый день я сидела, зарывшись в бумаги, хозяин даже не смел ко мне приближаться. Я наконец занималась тем, что я умела и знала. Меня уважали, и это было несколько удивительно. К тому времени я слишком настрадалась от косых взглядов в училище, от общего страстного желания подтянуть несчастных совков до общего уровня развития. И я понимала, что отчасти виноваты в этом мы сами, то есть советские граждане в совокупности. Соотечественники иногда появлялись на улицах Варкауса. Прознав про кирпушник, набивались туда плотными пачками и гребли мешками даже то, что им точно было не нужно. Они не говорили ни на одном иностранном языке, пытаясь объясняться на пальцах. Я невольно подслушала, как хозяин сказал про русских туристов, что он против них ничего не имеет, но они повсюду ведут себя как у себя дома. Громко разговаривают, ругаются, размахивают руками, хватают, что плохо лежит, торгуются почем зря, пытаются непременно всучить водку, абсолютно невоспитанные безграмотные люди.
Я почувствовала себя слегка уязвленной, но виду не подала. В конце концов, все именно так и было, и я сама принадлежала этому племени.
Снаружи угасали последние всплески дня. Последние покупатели оплачивали на кассе покупки, торопясь домой, к своим семьям. Ничем себя не обнаруживая, я зашла в швейный отдел, положила в корзину отрез синего шелка в горошек, катушку шелковых ниток и встала в общую очередь на кассе. Хозяин сделал мне хорошую скидку, поинтересовавшись, что я такое хочу сшить. Я ответила, что это будет блузка для мамы, ей очень идет синий цвет. Но сошью я эту блузку не здесь, а уже дома. Хозяин спросил, когда я собираюсь домой. — Как только нам выдадут паспорт с визой. Может быть, уже на следующей неделе. Хозяин посетовал, что очень жаль, ты бы еще очень пригодилась в моем магазине.
Растянув губы в улыбке, я попрощалась и вышла на улицу. На углу подростки из нашего училища курили, прислонившись к железной ограде. Я поздоровалась мимоходом, не желая вступать с ними в разговоры. И это мне самой показалось странным — прежде я радостно встречала все сюрпризы пути. Парни что-то прокричали мне вслед, вроде предлагали посетить одно хорошее место. Нет, спасибо, ребята. Хотя сама мысль показалась мне очень забавной. Ну, что со мной заигрывают эти желторотые юнцы, которые даже незнакомы с таблицей Менделеева. Впрочем, зачем она им?..
Внезапно один из них догнал меня и положил руку мне на плечо. Мало ли что, вдруг да эта русская в ответ приголубит? Да-а? Я резко развернулась и съездила ему по уху. Оцепенев от столь жестокой реакции, парень отступил на несколько шагов, и мне стало его даже немного жаль. Я выпустила наружу свой гнев — не только против финнов, против всего мира, и он вдруг взял и иссяк. И я продолжила свой путь через дорогу совершенно спокойно, как легенда крупного бандитизма, держа нос по ветру.
Практика в магазине кончилась. Хозяин отправил в училище благодарственное письмо о том, что я и Галка здорово ему помогли. Урхо Синдонен прошел практику в супермаркете, а Паули Пиккарайнен в магазине запчастей. Но им просто сказали kiitos, большое спасибо, без всяких официальных писем. Теперь, когда мы виделись крайне редко, встречаясь только вечерами у телевизора, мы с Галкой неожиданно поняли, что успели по нашим парням соскучиться, как можно соскучиться только по близким людям. Да, они были для нас здесь самые близкие люди, с которыми можно было нормально поговорить, вспомнить Петрозаводск и обсудить последние новости из дома.
Однажды Паули Пиккарайнену передали с туристами буханку черного хлеба. Я почуяла его запах еще в прихожей — так пахло только на нашем хлебозаводе. Это был запах настоящей еды, и вслед за ним потянулись воспоминания об оставленном доме, кухне с желтыми стенами, синем пламени газовых горелок, жестяном чайнике, пускавшем пар в потолок…
Паули нарезал этот хлеб крупными ломтями и всех угостил. Мне даже досталась горбушка с хрустящей корочкой, и это было самое вкусное, что я ела за последние месяцы. Нет, я ела этот хлеб и думала, что с каждым днем мне все сложней переносить ситуацию, когда во мне видят девочку из Восточной Карелии с интеллектом курицы, этакое малограмотное существо, готовое унижаться ради двухсот финских марок. И мне хотелось рассказать абсолютно всем, как же мне не хватает моего города, улицы моего детства и сквера через дорогу от нас, ежеминутной свободы, моих друзей, соседей и товарищей по учебе. Я предала все это. В одночасье взяла и бросила. Воспоминания подступили так близко, что я чуть не прослезилась, честное слово. А еще я вдруг ощутила кожей, что мне не хватает обыкновенных объятий. Дома я обнималась с бабушкой, мамой, Игорем, своими подружками. А здесь вот именно не с кем было просто обняться!..
Пойка тоже попробовал русского хлеба и сказал: «Hyvä». Пойка по-прежнему приходил к нам каждый вечер, пил кофе, ел печенье, смотрел телевизор, говорил «no jo-o» и «hyvä». А мы с Галкой все никак не могли понять, к кому конкретно он ходит, ко мне или к ней. Впрочем, может, он и сам для себя окончательно не решил. Но что касается меня, тут точно был полный пролет. И думать нечего. Мне нужен был настоящий русский хлеб, а не финские краюшки, жесткие, как сама местная житуха, когда экономить приходилось на всем, включая обычную еду. Ладно, в Петрозаводске в продаже не было сливочного масла, чтобы намазать на хлеб. А здесь его вообще никогда не было, не продавалось, а был только легкий маргарин, потому что так считалось, что человеческий организм не вынесет столкновения с таким количеством жира. Масло стекает по стенкам желудка, пропитывает все ткани, застывает на них коркой, производит холестериновые бляшки… Так нам сказал наш пойка, по крайней мере.
Немного освоившись среди нас, он теперь пытался задавать вопросы о советской жизни, но только все какие-то странные, типа есть ли у нас измельчители в кухонных раковинах, продается ли у нас йогурт, делаем ли мы пиццу, и как же мы без этого всего выжили, а чем же мы зажигаем газовую плиту — неужели спичками? Ответы крайне его удивляли, но он не унимался, и всякая новая информация рождала новую массу вопросов. Это нас даже развлекало. И однажды Галка сходила с ним в библиотеку на какой-то бесплатный концерт… Вернувшись с концерта, Галка раздосадовано кинула ботинки в прихожей.
— Ну, вот чего он привязался, а?
— А то непонятно.
— А вот непонятно! Ладно, я бы ему нравилась. Но даже обидно — хоть бы какой знак внимания.
— В библиотеку сходили — тебе разве мало?
— Нет, что такое сходить в библиотеку? Там какие-то бабки пели бесплатно, концерт художественной самодеятельности. По-твоему, очень весело?
— Надо же, какая разборчивая. Пригласи его на день рождения, проверим, с каким подарком придет.
Галкин день рождения собирались отметить как раз в эту пятницу. Просто кофе и пироги с ягодами. Ну, и там небольшие подарочки.
Пойка пришел сильно заранее, когда Галка еще не вернулась из похода по магазинам, она хотела прикупить соленой рыбы, в супермаркете как раз были скидки… Пойка принес какой-то большой сверток, по виду букет, обернутый плотной черной бумагой, на которой большими буквами было написано «Hautaustoimisto», похоронное бюро. Я вздрогнула. Понятно, где пойка купил цветочки.
— No niin, — сказала я. Так может, мы букет сразу и развернем, в вазу поставим? Галина увидит и сразу обрадуется, предложила я.
— Jo-o, — согласился пойка.
Букет оказался вполне ничего себе, а бумагу из похоронном бюро я разорвала на кусочки и сунула в мусорное ведро. А букет Галке в самом деле понравился. И мы пили кофе, ели бутерброды с красной рыбой и пироги с брусникой, а потом все вместе смотрели по телику американский сериал, в котором то и дело говорили: «фак-фак-фак» и практически ничего, кроме этого.
Вечер и дальше мог бы продолжаться в атмосфере тихой радости или, напротив, грусти, если бы Паули Пиккарайнен вдруг резко не принялся жалеть. То есть обо всем. О том, что он поехал в эту училище в надежде чему-то действительно научиться и, может быть, еще и заработать, возвращая «Лады» на родину. А ни то ни другое не удалось. Фак-фак-фак! Вдобавок у Паули в Петрозаводске осталась девушка, которая была не против, чтобы он поехал в Финляндию, а очень даже рада, потому что надеялась, что он сможет там закрепиться. А тут вдруг сегодня мама написала Паули, что эта девушка внезапно сорвалась и уехала в Ленинград с каким-то богатым человеком, вроде бы даже гораздо старше ее. Паули долго сокрушался вслух, и все мы поняли, что ему больше некому рассказать об этом, кроме как нам. И его пухлые щечки дрожали, когда он произносил ее имя…
Мы все молчали, потому что в утешение сказать было совершенно нечего. Но неожиданно заговорил пойка. Вот я тут сижу и наблюдаю, что вы все делаете не так, сказал он, даже по мелочам. Пользуетесь спичками, а они токсичны. — Да какие там спички, hyvä poika, mistä sinä puhut, о чем ты говоришь? Ну, я так сказал, для примера. Финны вот давно отказались от спичек, а вы нет, у вас до сих пор газовые горелки, и я вас даже в этом не понимаю. Нет, в самом деле. Паули, почему ты не женился на этой девушке? Или ты хотел жениться, но почему-то уехал в Финляндию. Потому что, наверное, в Финляндию хотел больше, чем жениться. А теперь вы не хотите жить в Финляндии, и я опять не понимаю, так вы хотите или не хотите. И почему не хотите, если вы прошли адаптацию и жизнь постепенно налаживается. Нет, я, конечно, понимаю: другая страна, другой язык…
Почему это мы не хотим, сказал Урхо. Я, например, очень хочу. Меня тут не обижают.
Меня тоже не обижают, сказал Паули. Но у меня тут бессонница. Иногда телевизор смотрю до двух часов, соседи снизу жалуются.
А я не хочу, ответила я. Это совсем не моя страна. Но чтобы понять это, нужно прежде немного пожить в этой вашей Финляндии. Чтобы заодно понять, откуда моя бабушка Хилья сбежала в 1918-м, да!
Пойка опять сказал, что бабушке надо было делать не так. Ну, а как? Разве кто-то знает заранее, как там следует делать? Нет, я была совершенно уверена в том, что принять нынешнюю жизнь и ее ценности для меня означало потерять всякое уважение к себе. Здесь было удобно быть ущербным и бедным, тогда все бросались тебе помогать. Но я не нуждалась в благотворительной помощи, и мне было стыдно ее принимать.
Первый снег покрыл землю за одну ночь. Еще не успели отгореть последние листья, вороны, застигнутые врасплох, суетливо перелетали с ветки на ветку, и в воздухе разлилась странная тревога, как будто в предчувствии войны. Но это было всего-навсего пришествие новой зимы.
Моя красная голова горела факелом на фоне этого снега. Мне не хотелось натягивать шапку — после нее волосы уже не будут упрямо торчать вверх, потом, легкий заморозок приятно остужал мозги.
Стоило мне зайти во двор училища, как я увидела Кая. Он стоял у самого входа, будто поджидая кого-то, и я с испугом подумала, не меня ли. Нет, точно он ждал меня, потому что по привычке широко разулыбался. Ему бы вообще подошла русская фамилия Широкорад. Кай Широкорад. Едва я приблизилась, Кай начал из такта, что вот, понимаешь, я же старался, чтоб было как лучше. В принципе, я вовсе не против математики и даже в школе учился не хуже других. Но здесь этот учитель… — Что случилось, Кай? Какой еще учитель? — Математики. Матти Матикайнен. Он все время ко мне придирается. А еще всякий раз вызывает к доске…
На математике Кая действительно часто вызывали к доске, и мне даже казалось, что учитель нарочно устраивает что-то вроде веселой минутки. Кай не умел складывать в столбик, то есть вообще не умел. Я, кстати, сама плохо складывала в столбик, но мне это было не нужно: я считала в уме.
Кай чуть не плакал, рассказывая, что учитель еще замечания на полях обидные пишет. Один раз двойку поставил и написал: «Ты можешь работать лучше», ну разве справедливо? И все, чтобы меня унизить. Вот, могу показать тетрадку. У меня есть вещдоки… — Не надо, Кай, я тебе верю. — Да? А чего тогда он меня так не любит? Я даже как-то об этом спросил, а он мне десять примеров задал на выходные, десять! Мама даже ходила к нему разбираться, а он сделал вид, что ничего не случилось. А если экзамен по математике не сдам, меня отчислят…
Я спросила, Кай, ты хочешь, чтобы я… что?
Кай сказал, чтобы я поговорила с учителем. Я требую справедливости, ты понимаешь?
Понимаю, Кай, но разве я могу говорить о тебе с учителем? Ведь он все-таки учитель. Ты это хоть понимаешь?
Кай едва ли понимал вопрос, слишком абстрактный для него. Это было все равно что спросить, ощущает ли он себя финном или чувствует ли под ногами стылую землю. Кай принял очень задумчивый вид.
Нет, ну, в самом деле, какой же был толк говорить с этим учителем, если Кай все равно никогда не научится считать в столбик? Пусть считает на калькуляторе, тут все так считают. Но я все же пообещала, что хорошо, я поговорю, а сама решила, что так именно ему и скажу, что чего ты мучаешь парня, гад такой, не понимаешь разве, что он малость того? Окончит училище — будет заносить товары на склад или работать сторожем. На большее он вряд ли способен.
Я уже собиралась выложить все это учителю перед уроком, чтобы тот не вздумал снова вызвать Кая к доске, но Кай меня задержал, и мы оба опоздали минуты на две. И когда зашли в класс, учитель уже раздавал листочки, распространяясь о том, что нынче молодежь совсем не умеет считать в уме, калькуляторы сослужили плохую службу — никто больше не хочет напрягать мозги.
Да, правильно, не умеет и не хочет. Ну, давай, учитель, уже свой устный счет. Восемь плюс пять, двенадцать плюс семь. Я не торопилась говорить ответы вслух, потому что быстро в уме считала только по-русски. По-фински не так быстро или даже путалась в цифрах. Тетя Синди тоже считала всегда только по-английски — и вслух, и про себя. Рассказывали, что она студентов считает по головам на «one-twо-three». За спиной у меня пыхтел Кай, полувслух проговаривая ответы, и я заметила, что вроде бы он считает правильно.
Потом пошли примеры посложней: двадцать три плюс одиннадцать, тридцать восемь плюс двадцать два. Кай замолчал, зато в классе раздались страдальческие возгласы, а на примере «сто одиннадцать плюс двести три» класс дружно заныл. Тогда я не выдержала и сказала: триста четырнадцать.
Повисла короткая пауза. Потом учитель голосом питона из «Маугли» произнес: четыреста пять плюс пятьсот двадцать шесть. Я ответила: девятьсот тридцать один.
Учитель севшим голосом сказал: тысяча триста восемнадцать минус двести десять. Я ответила: тысяча сто восемь.
Учитель почти прошептал: две тысячи триста пятьдесят плюс тысяча двадцать девять.
— Kolmetuhatta kolmesataa seitsemmmentäyhdeksän! — неожиданно громко выдал Кай. Три тысячи триста семьдесят девять.
— Oikein, — сорвалось у учителя, правильно. Но он тут же подавился этим словом и молча уставился на Кая.
Вслед за ним на Кая развернулись все.
А, так ты тоже считаешь в уме, наконец сообразила я.
— Jo-o, — сказал Кай. Я когда считаю, то считаю яблоки. Пять яблок плюс три яблока — восемь яблок. Но дело в том, что в учебнике цифра восемь совсем не похожа на восемь яблок, поэтому я не понимаю, что она означает сама по себе. И что такое три четвертых, я не понимаю вообще.
Ну, это совсем просто, чего тут понимать, сказала я. Давай сейчас зайдем в столовую, попросим яблоко.
Я вышла из-за стола и взяла Кая за руку. Кай сказал, что из класса нельзя выходить без разрешения учителя. Можно, сказала я. И, пока мы шли в столовую, я попутно соображала, что, скорее всего, у Кая абсолютно отсутствует абстрактное мышление, поэтому он и не понимает, что такое восемь вообще. И параллельно я думала, что же это тогда получается: у нас с Каем одинаковый диагноз? Поэтому Кай и прилип ко мне, почувствовал родственную душу. Ведь для меня цифры всегда были ступеньками. Я считала ступеньки и быстро поднималась вверх по лестнице, если складывала, и быстро-быстро спускалась вниз, если вычитала. Поэтому я вычитала еще быстрей, чем складывала. Причем эти ступеньки были деревянными и скрипучими, они пружинили и прогибались под моими ногами.
В столовой я попросила дать нам одно яблоко, только одно. Девушка с белесыми глазами и белыми округлыми зубками с улыбкой вынесла нам огромное красное яблоко. И еще нож, пожалуйста. Спасибо, kiitos. Я разрезала яблоко на четыре части. Вот это четыре четвертых, сказала я, neljä neljäsosaa. А если я возьму и съем одну дольку, сколько останется этих самых четвертых?
— Kolme neljäsosaa, — ответил Кай. Три четвертых.
— Hyvä, — сказала я. Правильно. А если я съем еще одну дольку, сколько у нас останется?
Кай сказал, что останется две четвертых.
Или? — спросила я. Ну, смотри, четыре четвертых яблока — это все равно что две половинки, или две вторых. Значит, одна вторая равна чему?
— Kaksi kolmasosaa, — двум четвертым, без запинки ответил Кай.
— Hyvä, — сказала я, поразившись тому, что у меня неожиданно обнаружились терпение и добрая воля. Я и не знала, что эти качества присутствуют у меня внутри.
Когда мы вернулись, урок подходил к концу. Кай, приседая, протек между рядов на свое место. Я прошествовала к своему столу, как ни в чем не бывало, ничуть не сокрушаясь о том, что сегодня стала причиной для беспокойства этого небольшого мирка. Я со своей нерастраченной энергией нуждалась в конкретной реальности, насыщенной событиями, чтобы ощутить в полной мере собственное присутствие в мире, которое в данный момент представлялось мне весьма призрачным. Мне уже хотелось устроить здесь революцию, и было плевать на то, что там обо мне подумают. В конце концов, сегодня я неожиданно научила Кая считать.
После уроков я подошла к учителю и сказала прямо в лоб:
— Hyvä opettaja!
То есть дорогой учитель, давайте я эту вашу математику сдам экстерном за все три года. Пригласите на экзамен других учителей математики или даже профессуру, я согласна. А в свободное от математики время я займусь чем-нибудь полезным, например, инвентаризацией или индивидуальным пошивом, швейная машинка у меня уже есть. Все равно же мне здесь сидеть еще черт знает сколько времени.
— Jouluksi menette kotiin, — успокоил меня учитель, на Рождество поедете домой.
Так вот до этого Рождества и есть черт знает сколько времени. Тут каждый день идет за целых три. А что касается Кая, так он не полный идиот, как считают некоторые, а просто со странностями. Он понимает только конкретику, три яблока плюс два, а не три плюс два вообще. Некоторые граждане и этого не могут, честно говоря.
— No niin, — сказал учитель. Jo-o-o. Теперь я понимаю, что тебе здесь действительно нечего делать. Ты очень хочешь вернуться домой, kotiin?
Да, сказала я, очень хочу. Jo-o-o. И я отсюда уеду, как только получу паспорт.
За устный счет учитель поставил Каю «пятерку».
Потом состоялся еще весьма странный урок непонятной ориентации, потому что заболел учитель природоведения и вместо него пришел учитель финского Эско Эголин в легких очочках, весьма интеллектуального вида, который зачем-то стал рассказывать нам общие сведения об истории родной страны, то есть Финляндии, о том, как Ленин дал ей независимость в 1918 году, как в 1939-м Советский Союз хотел эту независимость уничтожить, но не получилось, потому что финнам было за что сражаться и т.д. Потом Эско сказал, что во время Второй мировой Финляндия оказалась чем-то вроде жертвенной овечки и не ставила иных целей, кроме возвращения аннексированных территорий Карельского перешейка и Петсамо…
Урок шел своим чередом под отсутствующими взглядами учеников, которые ждали встречи с рыбой с картофельным пюре — это блюдо всегда давали по четвергам.
Я посмотрела на Галку. Она сидела с совершенно нейтральным лицом. Холодными глазами смотрели на учителя Урхо и Паули. Я впала в отчаяние. Все, что юным финнам требовалось знать об истории СССР, — это то, что мы оттяпали у них территорию в 39-м и так и не вернули. И что финны якобы не ставили себе иных целей.
Вот так. И ни рукой махнуть, ни подраться, ни съездить в глаз, ни обсудить, ни убедить, ни дать убедить себя. И тут я опять не выдержала. А что ты скажешь, hyvä opettaja, о Великой Финляндии до Урала?4 О концлагерях для русских, которые финны устроили в Петрозаводске? И о том, как доблестные финские летчики бомбили баржи с детьми, которые отправлялись в эвакуацию?
— Viola hyvä, — сказал учитель, поправив очечки. Откуда ты взяла такие сведения? Напомни мне, о чем речь.
— No kun mummoni kertoi, — ответила я. А бабушка вот рассказывала. Она была на этой барже вместе с мамой, еще совсем маленькой. Едва баржа отдалилась от берега, как налетели финские самолеты и принялись их бомбить, хотя ведь видели наверняка, что на барже женщины с детьми. Мама тоже это очень хорошо помнит. Рядом с ней сидел маленький мальчик с деревянным зайцем в руках, он протянул его моей маме поиграть. А когда в воду упала первая бомба, огромная волна смыла этого мальчика за борт, а зайчик так и остался у мамы в руках. Pupujussi.
Дальше я не могла говорить. Воздух в классе сгустился, как перед грозой, электрические разряды ощущались буквально кожей, и наконец напряжение разрядилось горестным возгласом. Это Кай не выдержал и разрыдался в голос. Потом сорвался с места и кинулся вон из класса, не прекращая рыдать.
Я встала вслед за ним, покинула класс и вышла успокоить нервы во двор. Кая нигде не было. Пожалуй, сегодня на него обрушилось слишком много впечатлений. Я даже испугалась, выдержит ли его психика. Все остальное мне было по барабану.
Я прислонилась спиной к металлической ограде двора и сползла вниз прямо на газон. Итак, к чему свелось мое финское приключение, которое поначалу было для меня попыткой перехитрить судьбу? Я узнала чуть больше о человеческой натуре, в том числе своей собственной, о мотивациях, движущий силах, страхах — ни один учебник не дал бы мне такого материала.
Заморозок сковал землю. Заиндевевшая трава на газоне вытянулась по струночке вверх в готовности умереть. Холодное солнце, пробивавшееся сквозь пелену облаков, только чуть подкрашивало реальность, оттеняя яркие цвета травы и последних листьев, все прочее вокруг оставалось черно-белым, застывшим, мертвым. Куда-то исчезли даже вороны. Только собака дворника, рыжая небольшая лайка, апатично сидела у водосточной трубы, не понимая, чем бы таким заняться. Ей было откровенно скучно. Я поцокала языком, подзывая ее. Она радостно подбежала ко мне, виляя огненно-красным флажком хвоста, и тут же упала на спину, приглашая почесать ей живот. И мне показалось, что во всем городе нас только двое таких, мающихся бездельем. Все остальные люди заняты по уши, постигая основы математики, истории, химии и т.д.
Может быть, местным жителями этот их городок представлялся свободной зоной, в которой не действовали законы всеобщего равнодушия, драконовской капиталистической конкуренции и обычного сволочизма. Может быть, они были полностью убеждены в единственно верной логике своей жизни. Здесь все готовы пожалеть несчастного, прийти на помощь другому, поддержать падшую душу, передать знания и умения, перевоспитать, вознаградить достойного и т.д. То есть это им так представлялось изнутри. Но как в это общество мог вписаться человек, склонный к авантюрам и риску, поиску нового, нарушающий запреты, страдающий, может, даже от самого себя? И мне уже хотелось кричать от этой воплощенной утопии…
Дворник подошел ко мне и своей собаке, поздоровался со сладчайшей улыбкой и спросил, почему я не на занятиях.
Какое вообще дело до этого дворнику? Но я вежливо ответила, что у меня разболелась голова и я вышла проветриться.
Дворник посоветовал зайти в медпункт за лекарством от головной боли. Я пообещала, что именно так и сделаю, поднялась и отряхнула штаны.
А почему твоя собака не лает, спросила я дворника, лайка же, pystykorva.
Лайка, да, ответил дворник. Но однажды во дворе она напугала лаем одного мальчика, и я надел ей ошейник с электрошокером. Он хорошо отучает собак подавать голос. Только залает — получит разряд. Но это не помогло. Тогда ректор распорядился отвести ее в ветлечебницу, чтобы ей подрезали голосовые связки. Теперь она вообще лаять не может, а только скулит. Зато я спокойно могу выпускать ее в школьном дворе.
Слова, готовые вырваться на свободу, роились у меня во рту. Я смотрела на этого Герасима и хотела сказать, что ж это такое, твою мать, где ваша хваленая демократия? А как же права животных? Но мне, как и этой собаке, не удалось выдавать из себя ни одного звука. Мое горло просто не в состоянии было их издать.
Вот что такое вообще ностальгия? Это ночная болезнь. Она подкрадывается исподволь в темное время суток, когда за окном не видно ни зги и темные твари получают отпуск в мир людей. И ты вот так лежишь на чисто-белом листке простыни, и твое сознание спицей пронзает острая тоска не только по родине, по жизни вообще, с ее цветами, звуками, запахами. Ностальгия — это когда утром не хочешь выходить на улицу, чтобы не слышать чужую речь и не видеть чужие лица, когда текущие мимо дни ощущаешь только потому, что они приближают возращение на родину, и не можешь думать больше ни о чем, кроме как: домой, домой, домой. И тебе не нужно больше ничего, кроме маленькой весточки, что твой дом где-то еще существует, хотя в это верится с большим трудом…
Потом случилось утро, овсяная каша, чашка горячего кофе, дорога в училище… На первой же перемене меня вызвали в канцелярию ректора, причем по громкой связи. Так и сказали: Виола Хуттер, тебя ждут в канцелярии ректора. Все смотрели на меня со страхом, а мне, собственно, чего было бояться. Если меня даже захотят выдворить из Финляндии за вчерашнюю пассионарную деятельность и политические убеждения, ну, так и слава богу, именно этого я жду не дождусь.
Секретарша встретила меня радостной улыбкой, как, впрочем, абсолютно каждого открывающего дверь в сердце училища — канцелярию ректора. Она велела мне подождать минутку в кресле у окна и предложила зеленого чаю. В данной ситуации с моей стороны это, может быть, и было невежливо. Но я, в конце концов, больше не собиралась вежливо объясняться по поводу несоответствия реальности ожиданиям, поэтому сказала секретарше, что давай тащи сюда свой долбаный чай. По-фински это, конечно, звучало гораздо более мягко: jo-o, kiitos.
Я пила чай и смотрела в окно, за которым простирался абсолютно мертвый картинный пейзаж, из которого как будто выкачали воздух. Секретарша удалилась в кабинет ректора и не выходила оттуда довольно долго, я даже успела соскучиться, и зимний пейзаж за окошком мне порядком надоел. Наконец она появилась и с той же радостной улыбкой сказала, что ректор Симо Йокела ждет меня. И чему она, интересно, так радовалась?
Симо Йокела сидел за своим столом спиной к окну и картинному пейзажу. Он тоже сдержанно улыбался, но его взгляд не соответствовал выражению лица. Во взгляде сквозил настоящий kaamos, то есть беспросветная полярная ночь. Мы коротко поздоровались, затем возникла пауза, которая быстро переросла во что-то более весомое.
— Se eilinen episodi, — наконец произнес ректор. Этот вчерашний эпизод, учитель Эско Эголин мне рассказал…
— J-o-o, — выжидательно ответила я, попутно соображая, что Эголин вообще-то мог бы и промолчать.
Ректор сказал, что on epämiellyttävä, то есть что неприятно, когда в училище открыто распространяется антифинская советская пропаганда.
— Mitä? Propaganda? — Может, я неправильно поняла? Это, что ли, пропаганда, что Финляндия выступила на стороне фашистской Германии?
— Jo-o, — сказал ректор Симо Йокела. У нас не принято, чтобы ученик открыто возражал учителю, тем более в вопросах, в которых он немного смыслит.
Немного смыслит? В вопросах Великой Отечественной?
— Mitä? — сказала я. Это кто тут немного смыслит? Или Петрозаводск когда-то принадлежал Финляндии? Это я к тому, что финны ставили целью вернуть аннексированные территории.
Я никак не могла понять, а что вообще здесь можно обсуждать. И я вовсе не собиралась сглаживать углы, мне хотелось высказать все начистоту, тем более после того, как ректор сказал, что я в истории мало что смыслю.
Симо Йокела отчетливо, выделяя каждое слово, произнес, что не надо забывать, что мы тут в гостях, что училище нас бесплатно учит и кормит.
— Kuule nyt, hyvä rehtori, — я наконец собралась духом и сказала: дорогой ректор, спасибо, конечно, что вы нас сюда пригласили, но уровень нашего образования не соответствует уровню училища.
— Onko se liian vaikea? — спросил ректор. Что, неужели так сложно? Но я подозревал, что между уровнем наших и ваших учащихся очень большая разница.
— Jo-o, — ответила я. Большая. Только в другую сторону. У нас три плюс два проходят в первом классе, а дроби во втором. Что же, вы полагаете, что советский бухгалтер не умеет свести дебет с кредитом? Именно в этом наша беда?
Я ожидала, что он сейчас спросит: а разве вы в своих университетах проходили что-то еще, кроме истории КПСС? Ведь русские для него были недоумками, чьей единственной мечтой в жизни было припарковать у «Макдоналдса» потертую «Ладу» и открыть банку пива, и главное — не вкалывать, как миллионы финнов, с утра до самого вечера.
Но ректор умел не показывать удивления и хладнокровно встречать неприятности. Он был настоящий финн, из тех парней, кто не потеряет спокойствия, даже если ему в затылок уткнется дуло сорок пятого калибра.
И меня понесло. Что же вы думаете, стоит накормить голодных совков макаронной запеканкой, и они сдадутся без боя? Нас учили защищать свою родину. Нет, вообще, разве это красиво — топтаться на стране, которая нас вырастила и выучила? Разве достойны уважения такие люди? Или мне нельзя даже заикнуться об этом? Что ж, тогда отвезите меня в ветлечебницу и перережьте голосовые связки, как этой несчастной собаке дворника Герасима.
Местного дворника, конечно, звали не Герасим, и вряд ли ректор оценил мое литературное сравнение. Но я заметила, как он подавил вспышку ярости, способную отправить меня в глубокий нокаут. Все-таки у этого финна была железная выдержка.
— Minä en ymmärrä, mihin sinä pyrit, — сквозь зубы выцедил он. Я не понимаю, к чему ты стремишься.
А что тут понимать? Теперь я стремлюсь только к тому, чтобы вернуться на родину. По-моему, это будет честно, если я скажу прямо, что учеба не оправдала моих ожиданий, не стоит больше тратить на меня силы и деньги, я просто спокойно поеду домой, вот и все.
— Etkö haluaa jäädä Suomeen? — уже мягче спросил ректор.
Если бы мне задали этот вопрос месяца два-три назад, я бы не стала лукавить и ответила, что да, хочу, потому что не вижу для себя никаких перспектив на родине, что должность бухгалтера на хлебозаводе не подходит мне по психофизике и противоречит моим убеждениям… Но сейчас я твердо ответила: нет. Я не хочу остаться в Финляндии. И выйти замуж за финна тоже не хочу. Неужели это так странно, что человек просто хочет вернуться на свою родину?
— Jo-o, — сказал ректор. Никто не собирается держать тебя здесь силой. Это твое право. Как только из консульства вернутся ваши паспорта, ты сможешь уехать. Хотя билеты на поезд предусмотрены только на рождественские каникулы.
Ничего, я как-нибудь сумею добраться до границы. И потом тоже — как-нибудь.
Я поблагодарила ректора за беседу и с облегчением выдохнула. Все-таки это очень сложно — говорить человеку неприятную правду.
Когда я встала со своего стула и направилась к двери, ректор меня остановил.
— Odota hetki, — сказал он. Подожди минутку. Ты честный, открытый человек, и я не хочу, чтобы у тебя остался плохой осадок от нашего училища и от финнов вообще.
— No ei kyllä, — оттаяла я. Конечно же, нет. Я поняла, что финны готовы пожалеть несчастного, прийти на помощь другому, поддержать падшую душу, передать знания и умения, перевоспитать, вознаградить достойного. И я смогла в этом убедиться.
С языка чуть не сорвалось «на собственной шкуре», но я вовремя спохватилась.
Паспорта наши пришли только в самом конце ноября, когда землю уже покрыл плотный слой снега. Он выпал обильно в этом году, а заморозки ударили такие, что стены затрещали, но все же выдержали. Уже в конце октября Галка смогла встать на лыжи, и в воскресенье они поехали с пойкой кататься куда-то за город. Пойку звали Пекка. По-моему, как-то несерьезно, по-детски. Но отец этого Пекки, хозяин магазина, где мы проходили практику, сказал, что ничего не имеет против, если у сына будет русская невеста. Так прямо и сказал: невеста. А Галка расстраивалась, как же так, какая невеста, если они еще даже не целовались и вообще она до сих пор не понимает, как Пекка к ней относится и что еще ему от нее нужно, если только не кататься на лыжах.
Урхо Синдонен вошел в студенческий совет и уже претендовал на место председателя. А Паули быстро смирился с изменой своей русской подруги, прикупив два колеса для «Лады». Их можно было выгодно продать на родине, а на вырученные деньги купить валюту, чтоб на нее опять купить колеса в Финляндии и т.д.
Родина! Она оставалась столь же недосягаемой для меня, потому что стипендии не хватало, чтобы купить билет на поезд. А найти попутку мне никак не удавалось, и русские тургруппы не могли взять меня в свой автобус, их же на границе считали по головам, водитель не хотел рисковать. Поэтому я продолжала ходить на занятия — деваться мне было больше некуда. И Кай всякое утро приветствовал меня дурацкой улыбкой: так ты еще не уехала? Вот это здорово!
Однажды в среду, когда мы с Галкой собирались в сауну и я уже влезла в банный халат, к нам постучался учитель математики Матти Матикайнен. Мы очень удивились, когда он затек в дверь с мороза с красным носом, дышащий холодом, и ледяные клубы с улицы просочились в дверь вслед за ним. Нам сейчас не хотелось разговаривать с ним, нас ждала жаркая сауна и две баночки пива, припасенные по такому случаю. Однако учитель оставил у порога огромные дутые сапоги, повесил на крючок куртку и беспардонно прошлепал за стол, попросив согреть ему чаю, потому что на улице творится что-то неописуемое. Niin. On vaikea edes kertoa.
Мне было не очень удобно в банном халате заниматься чаем и прочим таким. Однако я сразу поняла, что просто так учитель бы к нам не ввалился в такой мороз.
Чайник вскипел быстро, я предложила к чаю печенья и русских конфет — из тех, что нам как-то передали из дома с попутчиком. Учитель надкусил конфету и сказал: «Hyvä», потом, глотнув горячего чая, выдохнул:
— No niin.
А дальше сказал, что я очень сильная девушка и что он восхищается мной.
— Niin kyllä, это без преувеличения. Хотя когда я впервые с тобой беседовал, у меня возникали сомнения. У тебя был неважный финский, и еще эта сережка в ухе… В общем, очень несерьезный вид. Но ты научила меня тому, что пора избавляться от предрассудков.
От этой похвалы мои щеки стали такими же красными, как и волосы. Но я не могла ничего ответить, потому что не понимала, к чему он клонит.
Финн опять надкусил конфету.
— No niin…
Преамбула что-то сильно затянулась, но я уже привыкла к тому, что финны колются туго, даже если вопрос и вовсе пустяковый такой.
Учитель еще рассказал нам за чаем, что он сам с детства любил считать в уме, у него была очень хорошая память, он даже запомнил, как на одном юбилее прыгнул с балкона в старой усадьбе и вдрызг разбил коленки. — А разве можно такое забыть? — Ну, мне было два с половиной года, вряд ли кто себя вообще помнит в таком возрасте…
И вот наконец наш учитель выдал, что в пятницу он рано утром отправляется в Тохмаярви на своей машине. А там границы всего ничего, он мог бы меня, в принципе, подвезти, если я не передумала, конечно. Но если я передумала, он будет очень рад, потому что редко кто в Финляндии умеет так быстро считать в уме.
— Paitsi Kai, — добавила я. Кроме Кая, естественно.
Учитель рассмеялся и спросил: ну так как?
Ну, а что как? Конечно же, я поеду. То есть к финской границе мы доберемся, когда будет еще светло. Там мне придется пешком пересечь нейтральную полосу, так многие делают вообще-то, а потом поймать какую-нибудь попутку, у меня в заначке осталось тридцать марок, за деньги меня подвезут к самом подъезду… Вот только швейная машинка, как-то придется ее тащить на себе…
Учитель сказал, что машинку можно хорошо упаковать в ящик, обвязать веревкой и приделать к ящику полозья из обычных дощечек, так что я смогу волочить машинку за собой по снегу.
— Ahaa! — радостно возопила я. Ну, тогда я буду собираться, на сборы как-никак один день.
Галка сказала, что ей очень жаль, что я уезжаю, теперь ей будет не с кем поговорить по душам. Потому что с Пеккой можно только кататься на лыжах и разговаривать о том, какая лыжная мазь нужна в мороз, а какая в оттепель, где купить эту мазь и когда на нее скидки. Хотя, в принципе, Пекка очень хороший парень, надежный. И крепче пива ничего не пьет.
— Галь, — сказала я. — Ну чего ты паришься? Хочешь выйти замуж за Пекку? Да разве я осуждаю?
Из Варкауса мы стартовали в восемь утра, и я еще успела позавтракать вместе со всеми и выслушать напутствия. Мне было немного страшно, когда я пыталась представить себе, как я буду пересекать эту нейтральную полосу, волоча за собой швейную машинку, поставленную на полозья. Поверх нее можно будет водрузить сумку, не слишком-то и набитую, потому что я так и не успела по-настоящему прибарахлиться. Ну, кожаная куртка и джинсы из кирпушника, ну, отрез на кофточку маме, кусочек финского сыра и еще кое-что по мелочи.
Ночной заморозок не отпускал. Заиндевевшие деревья по обочинам выглядели не настоящими, а будто сделанными из пушистой проволоки на уроках рукоделия, даже птицы опасались на них садиться. В городе уже начиналась жизнь, но город мы миновали быстро, я даже не успела с ним проститься по-настоящему, хотя последнее, возможно, было лишним. Теперь впереди лежала только освещенная трасса, стремящаяся вперед через лес, за которым таилась белая неизвестность.
По дороге учитель рассказывал, что, когда он только поступил в университет, перво-наперво решил выучить назубок родной язык.
— Miten niin? — спросила я, как это.
Учитель объяснил, что он говорил не на классическом финском, а на диалекте Саво, местном наречии. И чтобы освоить классический финский, ему пришлось прочесть много классики — Алексиса Киви, Мика Валтари и так далее. Некоторые фразы он заучивал наизусть и повторял вслух. Потому что знал, что время учебы дается человеку для того, что потратить его с максимальной пользой. Именно тогда он понял, что поздновато взялся за чтение.
Я сказала, что по-фински читала только газету «Neuvosto-Karjala» — вслух, для бабушки, когда она уже не могла читать ее сама, так и навострилась читать и говорить по-фински, потому что многих новых слов бабушка не понимала вообще, и мне даже пришлось заглядывать в словарь, чтобы найти их… Странно, почему меня до сих никто не спросил об этом. Ну, как я выучила финский.
Учитель спросил, что я буду делать, когда вернусь на родину.
Точно не знаю. Может быть, устроюсь бухгалтером на хлебозавод, у них там кадры не держатся, так что место до сих пор свободно, я так полагаю. Но скорее всего, организую частную пошивочную мастерскую. Это теперь разрешено, и средство производства у меня есть. Причем мне даже не придется нанимать бухгалтера, я сама смогу вести бухгалтерию…
— Jo-o, — задумчиво ответил учитель.
Чего мне недоставало в сытной финской житухе? По мелочи, элементарно, недоставало черного хлеба с аппетитной корочкой, маминых блинов, русской речи и сраных подъездов. А что? Последнее — равноценная примета русской жизни, неразрывно связанная с привычкой мыслить категориями, не обращая внимания на мелочи быта. А по большому счету — недоставало этого сквозящего пространства, заполненного полупрозрачными мыслеформами и еще неизвестно чем, то есть русского мироощущения вообще. Но довольно абстракций.
Недалеко от границы мы еще зашли в кафе выпить кофе с булочкой. Я немного нервничала непонятно почему. Впрочем, понятно: впереди была госграница, которую предстояло пересечь, а там мало ли к чему могли придраться. Вдруг у меня возьмут и заберут швейную машинку? Хотя она же не новая. Зачем она кому-то, кроме меня.
Учитель только посмеялся над моими страхами.
Он высадил меня возле самого таможенного пункта, который я благополучно миновала. Суровый финн-таможенник только спросил, что у меня там такое в ящике, и даже не стал заглядывать внутрь, поверив мне на слово. И я потянула по снегу свою поклажу вперед с замиранием сердца. Сейчас мне предстояло войти в лесополосу.
Лес открылся передо мной, заснеженный и торжественный. Столетние сосны, закаленные вечным противостоянием холодным ветрам, раскинули кряжистые свои ветви, чтобы дать приют испуганным птицам, оставшимся на зимовку. Даже сороки не решались трещать, а мелкие птахи, приговоренные к суровой зиме, забились в самые глухие уголки. Глубоко под вековыми корнями уже обустроились барсуки и лисы, в расщелинах затаились ящерки. Мыши не решались высунуться из норки, белки укрылись в дуплах. Мхи и лишайники плотнее вцепились в серые валуны, хранившие память великого ледника, который некогда приволок их сюда за собой с Крайнего Севера. Только звенела тишина. И хмурое небо притекало к земле все ниже, повергая всякую тварь в священный трепет.
Но мне уже не было страшно. Я взяла дыхание, как перед прыжком в воду, и пошла вперед, волоча за собой драгоценную поклажу.
Я ничуть не сомневалась, что поступаю правильно. Потому что там, впереди, за лесополосой, лежала моя родина — СССР. Голодная, холодная, неприветливая, все равно моя.
И следующий новый год дразнил интересными цифрами:
1991.
Цифры зеркалили, внушая надежду. Такой год никак не мог случиться рядовым, заурядным.
Эпилог
Мамины письма я нашла совсем недавно в дальнем ящике шкафа, аккуратно сложенные в коробочку, как будто писанные только вчера. Как быстро перегорело целых тридцать лет. Как спичка, вот именно что как спичка. И по большому счету от той жизни не осталось ничего, кроме этих маминых писем, насквозь пропитанных растерянностью и любовью, спрятанными за бытовыми жалобами на отсутствие хлеба.
Впрочем, запасы круп, мыла и сахара, закупленные мамой на случай войны в конце 1990 года, мы тоже обнаружили не так давно, буквально на днях, когда разбирали антресоли. Мама забыла о них и по-прежнему закупала впрок сахар, муку и спички, хотя спички были уже не нужны: новая плита зажигалась от электрической искры. Но мама по-прежнему боялась, а вдруг да кончится товарное изобилие и снова наступит привычный будничный голодок.
Что стало с моими родственниками и друзьями, которых я некогда оставила в СССР, погнавшись за лучшей долей? Дядя Оскар умер в том же 91-м от сердечного приступа, а тетя Синди уехала в Америку, как только рухнул СССР, а вместе с ним и призрачное царство социализма. Она вернулась в свой родной штат, и ей еще довелось пожить там несколько лет в относительном достатке.
Мама умерла несколько лет назад, успев вырастить внуков, а вот правнука так и не дождалась. Маме даже удалось сыграть на сцене Финского театра старую хозяйку Нискавуори5. Почти все актеры средних лет уехали в Финляндию на ПМЖ, и мама все-таки стала примой. Она и умерла в театре сразу после спектакля, практически под аплодисменты. Единственное, о чем она жалела в самом конце жизни, так это что я не оставила после себя женщины. А значит, в чем-то предала и ее, и Айно, и бабушку Хилью.
Ну, жизнь сама выруливает в нужное русло. Мне столько раз за эти тридцать лет пришлось проявлять решительность, волю и настоящее финское sisu, что вот у меня и родились парни, а не девчонки. Девчонкам пришлось бы сложней, потому что именно женщины тянут лямку жизни через заснеженную лесополосу вперед и вперед.
Теперь, когда я гуляю по городу со своим внуком Тимо, мы всякий раз непременно здороваемся с памятником Андропову, который установили на улице его имени уже в новое время. Андропов вырастает из бронзового полотнища нам навстречу, молодой и кудрявый, с хорошим, открытым лицом. И я называю его про себя «Счастливый принц», потому что некогда он наверняка был покрыт позолотой, но запоздавшая ласточка срывала с него лепесток за лепестком, пока не иссяк золотой запас. Теперь он затянут серой патиной времени и, когда идет дождь, почти сливается с серым бесцветным пейзажем улицы своего имени.
Все птицы улетели в Египет, ласточка больше не навещает его, и по большому счету никому до этого памятника нет никакого дела. Единственно я, гуляя с коляской, всякий раз говорю:
— Здравствуйте, Юрий Владимирович.
Ведь когда-то же и у него было живое горячее сердце.
Зима уже близко, и наши прогулки становятся все короче. Стоит только проглянуть последнему солнцу сквозь плотную завесу облаков, как тут же налетает холодный ветер, который несет ледяное марево, мгу и колючую, злую крошку раннего снега. Солнце дышит холодом. Прячась от ветра в капюшон, я разворачиваю коляску и говорю своему внуку:
— Пойдем домой, Тимо. Пойдем домой.
2019–2021
Исторические детали автор почерпнула из газет «Карельская коммуна», «Красная Карелия», «Ленинское знамя», из фондов Национальной библиотеки Республики Карелия, а также из следующих книг: У. Викстрем. «Тойво Антикайнен». — Петрозаводск: Карелия, 1987; Ю. Васильев. «Юрий Андропов. На пути к власти». — Москва: Вече, 2017; Ю. Шлейкин. «Ю.В. Андропов». — Петрозаводск: Острова, 2014; М. Севандер. «Они забрали у меня отца: американские финны в сталинской России». — Петрозаводск: Издательство КГПА, 2010; Helo, L. Etsijän laulu: valittuja runoja ja päiväkirjamerkintöjä. — Petroskoi: Periodika; Kuhmo: Juminkeko, 2010; а также на сайте http://historyfoundation.ru/2018/03/19/hennala/.
Автор выражает отдельную благодарность Наталье Вирки за консультации по бухучету.
1 «Neuvosto-Karjala» — «Советская Карелия», газета на финском языке, которая выходила в Петрозаводске при советской власти.
2 ЛИСТ — Ленинградский институт советской торговли.
3 Perkele — чёрт (финск.).
4 Великая Финляндия (фин. Suur-Suomi) — идея объединения близких финно-угорских народов, проживающих по побережью Балтийского моря, Восточной Карелии, Ингерманландии, на территориях северной Норвегии и Швеции.
5 Хозяйка Нискавуори — героиня цикла пьес Хеллы Вуолийоки.