Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 5, 2022
Александр Грановский (1950) — родился в г. Бобринец, Украина. Окончил медицинский институт в Симферополе. Работал врачом за Полярным кругом, в Мурманске, Измаиле, Керчи и Симферополе. В 1989 г. окончил Литературный институт им. А.М. Горького. Автор 7 книг прозы. Печатался в журналах «Соло», «Сибирские огни», «Урал», «Дон», «Москва» и др. Входил в шорт-лист Премии Бабеля 2018 и 2019 гг., лауреат конкурса «Русское слово Украины», дипломант международного Волошинского конкурса и др. Произведения переведены на английский, немецкий и французский языки.
Последний бой
Отставной полковник Чугунов Иван Петрович, костеря всех и вся — от новоявленного президента Цина (похоже, из китайцев) до спившегося лифтера Мокшина, который сейчас беспробудно спит в своей подсобке, — обреченно вступил в подъезд.
И президент спит. И вся страна спит. А в итоге лифт уже не работает. И ему, полковнику, придется на своем поскрипывающем протезе подниматься на седьмой этаж. А завтра этот лифтер Федя с одутловатой рожей и слезящимися глазами, словно чувствуя свою вину, будет подобострастно отдавать ему честь и докладывать «обстановку на фронтах», где убивали и будут убивать в этой необъявленной и, судя по всему, нескончаемой войне за металл. И сегодня ночью замочили еще одного «нового русского», который слишком много знал.
Немного отдышавшись, Иван Петрович открыл дверь своей однокомнатной «инвалидки» с видом на Останкинскую телебашню, с которой вот уже третий месяц кто-то упорно посылал ему сигналы, а он с мучительной безуспешностью пытался их разгадать.
Тяжело ступая и не раздеваясь, прошел на кухню, достал из оттопыренного кармана самое лучшее свое «лекарство» — белоголовую бутылку водки «Русской» с двумя золотыми медалями, на которых, при желании, можно было даже рассмотреть какие-то масонские знаки, трясущимися руками плеснул в замусоленный стакан.
Со стены напротив, где висели остановившиеся ходики с кукушкой, за Иваном Петровичем с какой-то доброй укоризной наблюдал подозрительно похожий на китайца Ульянов-Ленин.
Заинтересованный этим оптическим эффектом, Иван Петрович провел свое расследование — виной всему оказались мухи, которых вождь мирового пролетариата, видимо, притягивал энергетически, и они вот уже который год делали свое гадкое дело прямо на его, что называется, лицо.
Это направление в живописи называется пуантилизмом, то есть когда кто-то рисует точками (так, во всяком случае, утверждалось в отрывном календаре).
Лицо Ленина уныло переходило в лысину, из которой апокалипсически торчал гвоздь. Раньше на нем висело радио — питомник тараканов, из которого они неутомимо вели за ним, Иваном Петровичем, наблюдение, как из межпланетной обсерватории.
Теперь и радио не было (выбросил с седьмого этажа, чтобы не слышать этого мудака Г., с которого все и началось). А тараканы тут же перебрались в часы-кукушку и даже пытались вступить c ним в телепатический контакт, но он в последнее время чувствовал себя и так… Словно его, Ивана Петровича, как писали в какой-то газете, похитили на летающую тарелку и вернули обратно, но уже в другую страну, язык которой он как-то незаметно разучился понимать. Все эти памперсы, тампаксы, сникерсы и, по всей видимости, совсем нехорошее слово — дефолт.
И хотя медали на водке выглядели золотыми — сама водка показалась безвкусной, как вода, но что-то наконец стронулось, словно постепенно начинали ослабевать стягивающие изнутри путы. Это значило, что процесс пошел, и сейчас самое главное — поддерживать его на уровне, пока в нем не откроется второе дыхание, когда удивительная легкость охватит все его изнуренное от непонятной жизни тело, и он снова станет тем молодым тридцатилетним красавцем капитаном с весело поблескивающими глазами победителя, который, как известно, получает все. А получив все, — захочет еще больше и в итоге останется ни с чем. А главное, ни с кем. И тогда все, что было, есть и будет, теряет всякий смысл. Словно далеко в прошлом произошла непоправимая ошибка, сделан в судьбе не тот зигзаг, не тот выбор. О чем он и думает теперь ночами, с каждой затяжкой «Беломора» забираясь в такие дали, что и не понятно уже: было — не было или все это какой-то сон.
Поскрипывая протезом, перекочевал в комнату, где остались лишь проваленный диван, неисправный телевизор «Рекорд» да подарок-сувенир от однополчан — снарядная гильза с выгравированной надписью: «Дорогому боевому товарищу… в День Победы… 1993 г.»
На стене висело несколько полок с полным боевым комплектом Ленина в 45 томах в синем коленкоре с золотым тиснением.
Эти тома выбросили из красного уголка соседнего клуба строителей, а он подобрал и даже сделал для них полки, надеясь рано или поздно познакомиться с Лениным вплотную, но, натолкнувшись в каком-то томе на слова: «Я решительно против всякой траты картофеля на спирт. Спирт можно и должно делать из торфа. Надо это производство спирта из торфа развить (11 сентября 1921 г.). Ленин», — утратил к вождю мирового терроризма последний интерес.
Возле дивана стоял самодельный журнальный столик, на который Иван Петрович поставил бутылку с остатками своей масонской водки, и, закурив беломорину, подошел к окну.
Было как-то по-особенному светло, хотя он даже не включал свет. Прямо перед ним, подмигивая красными фонарями, уходила в небо Останкинская телебашня. Вокруг, словно новогодние игрушки, сверкали и покачивались звезды. Казалось, они были совсем рядом — на расстоянии его руки с окурком, который то гас, то вспыхивал, как знаки Морзе — точка-тире… тире-точка… тире-точка… — что означало короткое слово «ас».
Но он вовремя прекратил контакт, выстрелив огоньком в ледяной распах форточки. Не раздеваясь, как и был в своем драповом, шинельного покроя, пальто, завалился на диван. Вспомнил, что надо скрестить на животе руки, чтобы замкнуть контур, по которому будет циркулировать энергия во время сна, чтобы заряжать его, как батарейку, а значит, и не отнимать последние силы, которые ему еще могут пригодиться, пока, правда, не совсем понятно для чего (об этом в одной газете писал Серафим Смоленский — «сильнейший в России колдун, 7-е поколение известной магической династии»).
Но то ли у него энергии совсем не осталось (как бывает, когда кто-то наложит на человека порчу или сглаз) — искомой невесомости все не наступало. Пришлось разомкнуть контур и потянуться за бутылкой с остатками «лекарства», которого хватило на два булька.
А разомкнуть контур — в руках тут же оказывался штурвал его родного «Ил-2», или «летающей смерти», как называли его немцы (или «летающего танка», как называли его русские), и сразу появлялся знакомый запах этой «смерти» — запах моторной гари, от которой начинало першить в горле, и надо срочно срываться в штопор, чтобы попытаться сбить пламя, которое с воем неслось к земле… а потом свечой уходить в небо… в то самое небо над Ангермюнде, куда улетело много жизней… на реактивном «Мессере-109 Г»… Только теперь звать его не… а Эрих Хартман. Он немецкий летчик ас и сбил 358 русских самолетов (включая и «летающую смерть» лейтенанта Чугунова, которая тогда попала в «вертушку» и просто чудом вышла из штопора) — за что немецкое командование наградило его Большим крестом с золотыми мечами и другими наградами.
Но сейчас у него, Эриха Хартмана, задание особой важности — сразиться со знаменитым русским асом, который дерзко посмел вызвать его на поединок.
И вот их самолеты, израсходовав весь боезапас, уже летят лоб в лоб на смертельный таран, но в самый последний миг русский ас делает вираж в сторону, и он, Эрих Хартман, с расстояния каких-то метров успевает рассмотреть его Лицо!.. И, о боже, в нем даже опустело перехватывает дух — это был сам Иосиф Виссарионович Сталин в парадном костюме генералиссимуса с золотой звездой и с такими же золотыми эполетами.
Иван Петрович Чугунов очнулся весь в поту и с трудом разлепил глаза. Какое-то время лежал в темноте, смутно припоминая, где он и что с ним. Во рту было гадко, голова раскалывалась, и первым порывом было включить свет, чтобы найти таблетку аспирина «Упса», которую ему на днях подарил боевой товарищ и друг, а точнее, подруга — старший лейтенант запаса Надежда Федоровна Авдонина из, что называется, внутренних резервов. Но от щелчка выключателя почему-то включился давным-давно убитый телевизор «Рекорд», по экрану которого побежала рябь, а потом постепенно начало проступать Лицо.
И было в этом Лице что-то настолько ему, Ивану Петровичу, знакомое, что все его заскорузлое от ночных полетов тело враз обмякло и стало невесомым и пустым.
Но в ту же секунду словно из ниоткуда услышал голос:
— О, встань, Иоанн, и не бойся открыть глаза, ибо сон разума рождает чудовищ.
— Т-т-ы к-к-то?.. И п-по-чему… — не попадая зубом на зуб, еще только собирался спросить полковник Чугунов, но сразу услышал ответ:
— Я есть ты, а ты есть я… Какие будут еще вопросы? — голосом бывшего секретаря парткома Карданова спросило Лицо, и на Иоанна Петровича дохнуло таким холодом, что мелко затряслись поджилки.
— Ты-ты-ты… бог?.. — только и сумел выговорить, до хруста в костях вытягиваясь по стойке смирно и зачем-то собираясь отдавать честь. И сам же себе и отвечал с запоздалой ясностью, словно вынося кому-то еще в прошлой жизни так и не осуществленный приговор: — Значит, все-таки бог есть?!
«Есть!.. Есть!.. Есть!..» — со всех сторон с ликующей готовностью подтвердило эхо.
— А как же… а как… — еще вяло трепыхнулась какая-то не до конца осознанная мысль, мыслишка, до которой ему, Иоанну, здесь, на земле, уже, казалось, и не было никакого дела.
А еще подумал, кому в случае, конечно, чего достанется его однокомнатная «инвалидка», и даже попытался представить этого счастливчика, но, кроме хитро подмигивающей рожи лифтера Мокшина, никто другой и на ум не приходил.
И тогда он, Иоанн, набравшись духу, все-таки решил задать свой последний, но давно мучивший его вопрос:
— Так есть на самом деле жизнь на Марсе или…
Ему даже показалось, что Лицо в телевизоре задрожало от беззвучного смеха:
— Вы, люди, всегда умели придумывать слова, в которых не больше смысла, чем в шелесте листвы. Вы придумали слово «жизнь», а потом мучительно гадаете, что с ней делать дальше. Вы придумали слово «смерть», которой на самом деле тоже нет…
— А что же тогда, Господи, есть?
— А есть… просто работа над ошибками.
— Но если, получается, смерти нет… и жизни нет… то что же тогда у меня было?.. Семьдесят лет горбатился, существовал… Между прочим, всю войну прошел… столько раз этой самой смерти, которой нет… в ее бездонные глаза смотрел…
— Это и была твоя работа над ошибками.
Экран вспыхнул последним светом и погас. Комната погрузилась в темноту. Какое-то время Иоанн Петрович пребывал в оцепенении, постепенно приходя в себя. Наконец смог сделать несколько шагов к окну.
Он увидел красные огни Останкинской телебашни, которые, как всегда, мигали невпопад, словно переговаривались на непонятном ему, Иоанну, языке.
На какой-то миг даже показалось, что это не огни, а божественная лестница, которая берет начало прямо от его окна и уходит к звездам, увлекая за собой в манящую неизвестность ночи. Оставалось только открыть окно и сделать первый шаг… Но там, наверху, видимо, не учли, что у него протез, который еще неизвестно как себя в космосе поведет…
И, уже стоя в распахнутом окне и покачиваясь от холодного ветра вечности, он с каким-то даже усталым облегчением выбрал Землю.
Золотая пуля
Фалалеев, прикрывшись тазиком, плеснул на раскаленные камни воду, и в маленькой парилке сразу стало, как в туманном Лондоне, в котором еще никто не бывал да и вряд ли побывает уже. Остро запахло ментолово-анисовыми каплями, распаренным березовым веником и кирзой.
— Хорошо, или еще поддать? — кричал Фалалеев, красновато-облупившимся носом запрокинувшись в небеса.
— Завязывай, мужик, а то яйца уже того… — посылали ему унылые матюки с верхних полок.
— А я и не начинал еще, — входил еще в больший задор Фалалеев.
Снова и снова шипели камни, горячие волны одна за другой поднимались к верхним полкам, откуда, уже не выдерживая, позорно бежали борзоногие задницы.
— Ну вот — теперь и погреться можно, — смеясь, кричал им вслед Фалалеев и, как король, выбивший противника с упорно удерживаемых высот, по праву победителя занимал верхнюю полку.
Следом, как водится, подтягивались приближенные.
А Фалалеев от удовольствия даже затихал. До первого, как говорится, пота, когда можно уже и веничком, да с припарками. Чтобы воистину кровь куриная… от куриной, вестимо, жизни — заструилась и закипела, как у горного орла. Чтобы в какой-то запредельно возвышенный миг души все его угловатое и заскорузлое от убогой работы тело стало почти невесомым и пустым. Настолько пустым и настолько невесомым, что вот-вот уже было готово взлететь над распаренным деревянным полком, и только мысль, удивительной силы и ясности мысль еще каким-то образом удерживала его, Фалалеева, утомленное от жизни тело здесь, на земле, которой он, похоже, так и не успел пригодиться.
И была эта мысль застарелая и зазнобная, как много лет назад засевшая у ветерана Травкина в мозгу пуля, с которой хочешь не хочешь приходилось жить, даже несмотря на то, что уже давно считалась «несовместимой с жизнью» (как и было записано в истории болезни за номером 1369).
На этот счет у него, Фалалеева, имелась тоже мысль, но разве этим врачам-душелюбам что-нибудь разумное докажешь! Для них этот Травкин давно труп, хоть и все еще продолжает жить, совсем как Федор Васильевич Протасов в гениальном творении Толстого «Живой труп». И не просто жить, а даже регулярно посещать пролетарскую парилку, где он, Фалалеев, то и дело поддает жару, а от жары, вестимо, всякие металлы расширяются, и злополучная пуля начинала раздражать какой-то нерв.
— За Родину, за Сталина, ур-ра-а! — вырывается тогда из Травкина предсмертный крик, от которого у некоторых пробегает озноб и воинственно напрягаются мышцы.
Но, как правило, до атаки дело не доходит — мужики сразу засовывают голову Травкина под кран и держат до тех пор, пока пуля не сокращается обратно.
— Я тебе, Фалалеев, не рассказывал, как одну немочку в Берлине… — постепенно приходит в себя Травкин. — У меня даже сын в Германии обнаружился. Представляешь — Гансом звать… 30 лет меня разыскивал и только в прошлом годе нашел. Прикатывает на «Мерседесе», как на танке, все, конечно, на ушах. Красавец такой фриц. Сразу видно — голубая кровь, типичная нордическая раса, а нос… носяра, как ни верти, наш, травкинский, — и Травкин с гордостью показывает «носяру», неоднократно перебитую в боях.
— А как же он тебя узнал? — развесит уши в тумане какая-нибудь доверчивая жопа.
— Мой — Ганс-то?.. — совсем не против пояснить Травкин. — У него фотокарточка была. Ну, на которой я с этой самой фрау… евоной мамашей, значит. Всю жизнь хранила сердешная и только перед самой смертью… Пока ихнее КГБ связалось с нашим, пока обнаружили, что жив… Так-то я по документам числюсь у них труп. Сорок лет с пулей в голове не живут. Меня даже один наш профессор в застойное время в какой-то своей работе описал. Потом еще американцы приезжали… Собственными глазами на такое чудо света поглядеть.
А один старенький пердун в шортах даже сделал предложение. Я, говорит, мистер Траффкин, есть отшень болшой хер и приехаль вашу голову с пулей пакупать. Ви у нас, в Америка, герой. Сам президент Буш вашей головой с пулей заинтересовался. Хочет лично познакомиться и на пулю лично посмотреть. Ради такого случая мы за ценой не постоим. Вот чек. Впишите необходимое количество нолей, и ваша страна получит столько долларов, что хватит перестройку закончить и снова развалить. А вам, мистер Траффкин, народ поставит памятник, как Петру Великому, который хоть и прорубил окно в Европу, а в итоге, кроме пули в голове, никакой пользы.
Тут Травкин на какое-то время подозрительно замолк, словно поджидал запоздалый крик души.
— За Родину, за Сталина, впе-ре-е-д!.. — приготовился он уже было перемахнуть через бруствер окопа, но подоспевшие мужики вовремя опутали его руками и, пока Травкин отчаянно, как Лаокоон, боролся со щупальцами невидимого чудовища, поливали темечко припасенной на случай холодной водой из шайки, чтобы остудить разогревшуюся от парилки пулю.
Но Травкин в себя приходил быстро, тут же сдаваясь на милость победителей.
— А вот насчет чека ты, Травкин, зря, — не то чтобы с укоризной сказал похожий на Калигулу слесарь жэка по кличке Мокрый. — Глядишь, и вырвал бы страну из руин экономики. Побольше бы нулей наставил — пили бы сейчас пиво с раками. А потом на «Мерседесе» с ветерком… У меня телка одна в пельменной работает. Глухонемая. Всю жизнь зарабатывала деньги на заграницу посмотреть. Даже уже не помню, куда она там ездила. Только вернулась глухонемая. Во рту язык не поворачивается про увиденное рассказать. И к бабкам ходила, и по врачам. А в остальном телка при всех делах, одна сиська, как у тебя, Травкин, голова.
— На самом деле никакой заграницы нет, — просто так, словно ничего особенного, в сущности, не произошло, сказал Фалалеев. Словно об этом уже все знают, а кто не успел еще узнать — все равно своим знанием на происшедшее никак не повлияет. Словно, допустим, вчерашний дождь.
От такого заявления своего духовного вождя все, конечно, слегка выпали в осадок. Лишь один бывший учитель диалектического материализма Волобуев с ходу начал копаться в теории:
— Что-то вроде закона отрицания отрицания, да?.. Когда более новая формация отрицает старую… Ну и, конечно, единство и борьба противоположностей.
— Это как же так — нет?.. — ошалело встрепенулся молодой бизнесмен Гриша, который до сих пор считал, что Америка находится где-то сразу за Испанией или, в крайнем случае, где-то рядом с гландами… Нидер… ландами.
— То-то и оно… — Фалалеев сложил ноги по-турецки и мозолистой пятерней откинул со лба на лысину невидимые волосы. Пар в парилке уже начал оседать, и Фалалеев словно сидел на облаке, из которого доносились голоса.
— Это ты в какой газете прочитал? — не то чтобы сильно усомнился похожий на Калигулу слесарь жэка по кличке Мокрый.
— Что же ты мне раньше не сказал? — с какой-то даже укоризной спросил Травкин. — Я бы у своего Ганса уточнил.
— А как же Америка?.. Париж!.. У меня свояк год назад в Болгарии отдыхал… — нервно заподпрыгивал из облака новый русский бизнесмен Гриша, у которого уже был свой ларек по продаже жвачки и презервативов.
— И Америки нет!.. И Парижа!.. А что касается Болгарии… — Фалалеев понимающе скривил рот, словно где-то в глубине себя решая — стоит ли этим слепцам окончательно раскрывать глаза.
— Кетчуп болгарский, например… Даже написано по-болгарски и еще на трех языках… — тут же нашелся новый русский Гриша, старательно массируя одному ему известную китайскую точку жизни цзу-сан-ли, чтобы жить долго.
— Да он же гонит, мужики, все — гонит… — спохватился и даже весь задергался похожий на Калигулу слесарь жэка по кличке Мокрый. — А что же тогда вообще есть, раз уже и Америки нет?..
— И Парижа…
— КГБ… Это все, братцы, КГБ. Создают видимость. По телевизору показывают. А на самом деле никакой заграницы и нет. Покончили одним ядерным ударом еще тридцать лет назад. За что и Хрущева скинули… За разрушение мечты. А то все Америка, Америка!.. Да и вообще, сколько можно догонять и обгонять!.. Такое каждому может надоесть. Вот и приказал бабахнуть ракетами с подводных лодок. Пришлось, конечно, затянуть пояса, временно перейти на кукурузу… Которую ядерной волной забросило на наши поля. А на месте Америки сейчас лунный пейзаж… Мы и наших космонавтов не на Луну посылали, а что осталось на месте Америки посмотреть. Ну да вы и сами видели: одни воронки да кратеры. Наш луноход присутствия жизни не обнаружил. Правда, по просочившимся слухам, в одной из проб грунта обнаружен чудом сохранившийся презерватив, но об этом, ясное дело, никому, мало ли какие могут быть провокации.
Фалалеев заключительно хлопнул ладонями по скрещенным по-турецки ногам, и из тумана тут же высунулась голова молодого предпринимателя Гриши:
— А как же Болгария? Все-таки дружественный нам народ. Вместе Шипку когда-то брали. Я не говорю уже о кетчупе.
— Что же касается Болгарии… — Фалалеев задумчиво смотрит в степь. И хотя из бани их еще никто не выгонял, он все равно умудряется видеть степь… Ветер с востока колышет буйные травы, от запахов цветов даже кружится голова, а на соседнем кургане метрах эдак в пятидесяти — стоят, как на картинке, три богатыря: затянутый в кольчугу ветеран Травкин, слесарь жэка по кличке Мокрый с копьем и булавой и новый русский бизнесмен Гриша на лошади Пржевальского с раскинутой картой в руках… — А нет никакой Болгарии… и никогда не было! — усилием мысли Фалалеев уже рядом и, похоже, начинает входить в штопор. — Понимаешь, старик… Это как тебе сказать?.. Ну, как сон, что ли… Сейчас у КГБ такие штуки есть… Могут любого послать подальше. Скажи спасибо, если обратно еще вернут. Что называется, в целости и сохранности. Сам в газете читал, что у нас только за один год где-то семьдесят тысяч без вести пропавших. Сейчас всё химия. Таблетку дали, и ты в Болгарии. Можно хоть в Америку послать. Или в пресловутый Париж. Таблеток на всех хватит. Иногда я даже знаете, что думаю? — И, снизив голос до шепота, Фалалеев делает окончательное свое признание: — И са-мой Мос-квы не-ет!..
Все, конечно, какое-то время пребывают в отпаде. В распаренных мозгах разброд и шатание, словно одна мысль отказывается продолжать другую, пока не наступает что-то вроде короткого замыкания.
— Кетчуп… А как же кетчуп?.. У меня дома лично бутылка имеется, — еще цепляется за слово юный бизнесмен Гриша.
— В КГБ делают… на конверсионных производствах. Может, уже вместо таблеток на кетчуп перешли, — с холодной беспощадностью Фалалеев ставит точку.
Правда, несколько минут спустя в жарком мороке парилки под шершавый разнобой веников его все-таки догоняет одна мысль… как, в конечном счете, диалектическое развитие и продолжение предыдущей.
— На самом деле, Григорий, может, и нас с тобой уже давно нет… В метафизическом, конечно, смысле.
Кто-то снова хлюпает на камни воду, и из тумана, оглядываясь, выныривает лопоухая голова Травкина:
— Ты, Фалалеев, вот чего… Наверное, умру скоро. А пулю-дуру забери себе. Она же золотая! Мне профессор из дурдома сказал. Только об этом, ясное дело, никому, а то еще раньше времени достанут.