Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2022
Валерия Исмиева — поэт, культуролог, искусствовед. Преподаёт историю философии и др. предметы в Институте мировых цивилизаций, автор поэтических переводов с английского и немецкого языков. Выпустила три поэтических сборника — «Грань», «Красная линия», «ТрансМиссия», стихи публиковались в альманахах «Среда», «Плавучий мост», «Сыктывкар», «Словесность», на литературных порталах «Формаслов», «Лиterraтура», «45 параллель», «Эхо Бога» и др.; рассказы — в альманахах «ПрозаК», «Реальный магизм» и др.; критика и эссеистика — в журналах «Октябрь», «Комментарии», в газете «НГ Экслибрис» и др.
Время ветра
Время ветра. Простывший от кашля день.
След протянутых рук.
Ринг земного пуст. Эта пыль в нигде,
это гул в трубу.
Бремя ветра. Нечем — ни дрожь, ни свет.
Сверху — точка, с подзола — горсть.
Кабы птицей по сини сплошной листве:
в каждый глаз — по Вселенной! — врозь
взмахам-ножницам век темноту рассечь
и — к живому живым тук-тук…
Бедность зренья приводит в движенье речь,
центром тяжести немоту
разнимая. На белой земной груди
горяча и остра роса.
Сколько красных кругов на двойном пути
за полвека, за полчаса —
не растрата? не тягость взаимных уз?
В каждой клетке — миров рассвет.
Пробивают соцветья надземный шлюз,
закипают в орбит траве.
Исходящую солью — из мира пор —
Тетис Кроносу не поять!
Я — утрата. Молчание мной исполнь
не на пике — по рукоять.
И не суть, чьё ребро, чья пустеет персть,
потому что не чат, а чод.
…ты стоишь на юру. Это значит — здесь
вертикаль
и (читай ещё:
на другом краю сплошной темноты
осциллограф рисует день) —
я иду по мосту, и со мною — ты,
воронёная солнцем тень
Архэ
В ночь любви
мы обменялись глазами.
Твои ночи стали наполовину светлее,
мои — непроглядней.
Любовь отдаёт, признательность укрывает.
Но твой третий дышал в темноту сквозь гладкую кость.
Была ли я для него
бусиной, росшей в рассоле,
звенящей в мочке морозной ночи серьгой?
Ныряльщик ли он,
скользящий по косым лучам, как по раскрытым пальцам,
в глубь моего лона?
Собиратель до срока истекающих слов?
Может, перебирает в сводах изгнанья
полые раковины наших прежних глаз,
вынимая пригоршни солнц,
стоит нам тихонько засмеяться,
во сне обнимая друг друга,
как полумёртвый матрос — парусину, прикрученную к обломку мачты?
Или он скалывает наше с тобой время
хвостом грозового ската,
и мы собираемся в иноходящую нераздельность
небом и морем,
чуть только станут часы дневного прибоя?
У Тетис солёная кровь. В ней
родится и умирает наземное время.
Сердце её везде, где нет берега,
и всё — припоминание.
Праматерь
шепчет песенки детства,
украшая твою тишину звёздным семенем,
колками своих струн —
и твоя лобная кость вибрирует,
лунный купол в чёрном море волос
Книга бабочек
Посвящаю моим родителям
В пору прощания мы — ропоты крон.
Когда ж к голосам отделённых
подступает немота вопрошанья,
наш путь гасит сырой суглинок.
И не поднять эту книгу,
не различить на просвет сухой шелест имён.
Не оставляй своих мёртвых поверженными!
Сперва дай отдохнуть, как тени без ветра.
Потом — подняться и долго идти на брезжащий край
не укрытого поля твоей утраты.
Сбереги нас не похороненными — неси нас поющими
в минутах свечений любви,
сплетающими нить твоей жизни
толчками крови под кожей.
Этим током ты зван был в такой длинный путь
и такую малость теперь вспоминаешь.
Но всё же дошёл ты, нам доверяясь, из своего Иного.
Чтобы под тем — таким нестройным отсюда — небом
заплакать и рассмеяться,
разрушать и заново собирать нас
дарением жизни (ребенку, слову, цветку,
тысячам воодушевлённых фантазий…).
И если вдруг воздух иссякнет
между вспышками твоего мира (нас в них теперь не увидишь),
тебя на ощупь вернёт
саднящий проблеск улыбки
тех, кого ты так мало узнал,
но, как и мы, не решился спросить
***
Как последние георгины,
тёмно-красные,
густеющие до черноты
в центре ладоней,
обнимающих обережно
чеканку осеннего сада,
просеки ветра, летучие битвы дождей,
притороченных к синему краю
паданки поля,
горизонт.
Горизонт, приходи
врукопашную спорить с Антеем,
на руках подносящим любовницу Гею к поющей звезде,
гребень её драгоценный бороздит шелест соломенной челки.
Пади потных подмышек и чресл
и поцелуи припавших с последним восторгом друг к другу
окурены дымом листвы
поминальным.
Каждым взлетом по-птичьи прощаясь,
человеческий плачет зрачок,
расстоянье отраженьем в таком же удвоив.
Укрывай же тот свет в сокровенном
даже раскрытием глубей зачатья.
И в суставах глухих поездов, в проводах
на трезубцах подземного бога,
в стеклянном полёте пчелы
содрогание
песни песней,
муки земной красоты,
отторгаемой всеми,
не постижимой глазами,
влекущей к соприсутствию,
длящему всесожженье
Октавиану Августу
Брат мой Октавиан, твои пчёлы сошли с ума.
Они приносят мне мёд, хотя повсюду зима,
и хрупкие крылья продрогли от галльских ветров гульбы,
метущих на каждую каплю свинцовых белил горбы,
будто болид, не тело, горящее янтарём,
в полёте заледенел и не опаляет дом.
Брат мой, все трассы белы: асфальт, облака, провода —
бинтами на ранах… мелу стала подобна вода,
вот свойство — из цвета убыль не может зеркалить Земли,
лишь только Солнечный улей лишится мёда любви.
А ниже стихшего гула — крики, ропоты, вой —
слышишь? Такими в безлюбье стихи родятся зимой.
Чья кисть обеляет око? — только белый в расход:
из пеплоса — бледный мой локоть, из пепла — тусклый восход…
Но как из медового теста вымесить огненный хлеб?
Такому не ведают места ни Лимб, ни Небо — Эреб!
Где красного тока люстры на языках свечей
несут миллионоусто отсветы наших ночей,
стеклянные пчёлы ветра сосут из неспёкшихся ран
подвижные завязи метра, янтарных звуков икра
взрывается строчками в замяти, растром растраченных лет,
вбирая жабрами памяти трепет неба в траве.
Там наши корни впиваются в просинь его огня,
и глуби лиц поднимаются из мелководий дня.
Август, созерцатель и пасечник красных моих телец!
Когда обожжёнными пальцами о куполов голубец
расправлен голос и выцежен до окоёма скул,
снаружи — серебряным Китежем, с изнанки — дулом к виску,
нам остаётся немерено, там — пламя, здесь — гулкий звук
из мякоти звёздного черепа — в творящую пустоту
Созерцание
Однажды и ты
увидишь:
по меркам отчаянья
скроена арка
и самого лёгкого неба.
Кто-то рассказывает об этом
белыми выдохами камней,
ещё одним бокетто
длиной в световой день.
Он водит пальцами по иглам костенеющих трав
и петлистым трассам земли:
вот одинокий байкер сансары
мчится по серому корешку книги,
по сторонам от коленей —
шершавые скобки крыш на полях,
многоточья дорог ветвятся за обрез горизонта,
мышцы подгоняют железо
разбегом в ещё не написанное.
Человек! тактильное переживанье
тысячи мелочей, незаметных оттуда,
где твой малый круг, вложенный в больший,
а тот в ещё один, и так далее — меньше точки,
и никто не читает даже заглавных букв.
…переверни книгу.
Слышишь
взвихренный ворох страниц? —
Губы летящего целуют имя.
Сладкой горошиной катается звук
в глотке округи:
я больше не одинок
висит и осыпается в пиксели,
складываясь
во что-то ещё незнакомое.
Звезда, не отрываясь, глядит —
в волосах распускается лилия ветра,
вторая звезда или ещё одно отраженье…
Взгляд её тяжелеет,
и воздух
переполняется пульсом
дождя
Амфора
Он смотрит туда, где её уже нет.
Есть след.
Она продолжает,
как жужжанье и муха, расслаивается луч,
упавший на шершавую от дождей вертикаль стекла,
каждая строчка — проба крови,
она не даст ей свернуться.
Но красна ли настолько, чтоб стать чернилами?
Как хвост взмывшего змея по позвонкам — вопрос.
Писать — видеть дуги и без перелетов.
Всё рождается из нехватки.
Огонь и память, избыток отсутствия —
не от пустоты,
от края их след, подобный развёрнутой буквице:
скорлупу за скорлупой рвёт,
выпрядая свои нити,
там нет меня.
Над дымящейся чашей
у хлебных глаз красные капилляры,
кроши моё имя губами до сплошного зияния.
Осуществление — преступленье.
Иди на его дыхание
сквозь саргассово траекторий
от одной к другой толчками
слепых отростков памяти
почерневшее солнце любви
выхватывая из воронок всеобщего,
запечатанную в стольких кругах
амфору…
да!
ослепительный взрыв