Стихи
Опубликовано в журнале Урал, номер 4, 2022
Андрей Тавров — родился в Ростове-на-Дону. Окончил филфак МГУ. Работал на телевидении и радио художником. Автор пятнадцати книг стихотворений и прозы. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Урал» и мн. других. Живет и работает в Москве.
Ирмейагу-пророк
Он ходит, живая колонна среди коней,
затвердев, как пламя лесное в своем стволе,
и он под собою лежит, словно след саней,
ушедших за горизонт в ворованном серебре.
В него угол кузнечика вложен, отвес столяра,
складка флага, бегущая за свои края,
и в его самолетах уснула его детвора,
и он состоит из агнца и соловья.
Ветер идет на него, как наклонный лес,
и теперь он кирпич, где вложенный мир молчит,
сузившись до свободы, сгущаясь, как в выдох, — в вес
плача и тела, положенного на щит.
Ирмейагу влезает в хомут, говорит, я агнец живой,
как телегу, тянет город Иерусалим,
и Ковчег, как хлеб, кивает ему головой,
и топорщит жабры Храм, как рыба налим.
Ирмейагу, сын Хелкии, плачет, и плач растет,
как пожарная лесница с ним же самим вверху,
и уходит в лазурь и огонь, в этажи высот
с открытым окном у неба на берегу.
И оттуда смотрит ему, как голубь, Бога лицо
детское, и волосы у него в огне,
и занимается пламенем пальтецо,
и Бог говорит, скорей помоги мне.
А потом наступает куб без ребра тишины,
и зола по площади катится и гремит,
и в прозрачном кубе плывут, как макрель, сны,
и Рязань, как сторукая баба, вдали горит.
Конь
Копыта оторвать от дола, словно грушу
пересадить на холм, и облака в глазах
плывут, как два кита, и их снести на сушу
ты хочешь храпом в брызгах и слезах.
Ты скатан, как шинель, как гуталин, подробно
ты вылепил в башмак рассыпчатый галоп.
Кто штангу рвет в тебе так медленно и злобно,
что гнет в коленях бег и наливает лоб.
И я забыл, зачем ты так рассыпчат
и как назвать слепую букву рта,
кто почву отворял, кто деву в глине ищет,
кто кровь у розы брал и как она тверда.
Уже не поднимается копыто —
а яблоко растет из пустоты.
Есть вдох и тишина, и снова выдох,
и свет как бомж встает из борозды.
Маятник
А если б не олень, как заплелась бы роща.
Шнурует землю крот и кровь — ребро,
и мы от ласты делаемся площе
и проще, легче, чем упавшее перо.
Огонь живет в плечах, как арсенал Гермеса,
травинка горяча, и смертный прах
нам нужен для того, чтобы лишил нас веса,
свой чернозем набрав, тот звездный ковш в цветах.
Зачем река длинней руки простерта?
Я тело раздавал, чтоб древовидный луч
шел в кольцах годовых. И красная реторта
одна на всех живых — двугубый легкий хрящ.
Орфей-аэроплан играл земли углами,
стопа расширена, как Эвридики плач.
И звезд коленчатых возня над нами
нас сводит в гроб и удлиняет в луч.
Все говорливое уложится в наперсток,
над Сан-Мигеле бабочка летит,
и тяжелее маски в синих блестках
на мне лицо неровное лежит.
И детство, и барак качнет землетрясенье,
и старики замрут, мигнет и вспыхнет свет.
И вновь все умерли — но длится их веселье,
а на стене растет улитки лунный след.
Кто свяжет нас в одно?.. И шебуршится птица,
как будто это сам я под стрехой.
Земля черна, и тише кровь струится,
и замер маятник — солдат живой.
Одержимые страстью
Из земли доставал и нес до рта, до гнезда,
из корней выдирал поцелуй, как верблюд слепой,
и как горб вмещал все, чем жива верста —
холм могильный, ручей да белый огонь сухой.
Он был длинным чулком дыхания в темноту,
и он заговор плел, зарываясь мордой, верблюд,
поднимая губы горбатые в наготу,
из которой был слеплен, из которой холмы растут.
Он слоился и вяз, словно ухо в самом себе,
сам себя кусая, как рот, губой находил
свои бедра, захлестнутые в блесне,
за поток и песок ее белых колен и жил.
Тяжелее, чем роза, расслаиваясь на стекло
с черным воздухом, он уходил за круг
ее яблок-плеч, и тело с него текло,
словно с весел вода, твердея, как лодка — в грудь.
За обоих волчат он один натружал сосцы,
и сжималась в пружину змеи на двоих земля,
и косили его дети смерти, хохлы-косцы,
и он в брешь, как в титаник, без рук затыкал себя.
Шла звезда-дромадер, на белой горела коре,
птица-гриф свое сердце клевала — полын-траву,
размоталась на ветер роза в любом дворе,
и ныряла свирель, небо держа на плаву.
И в отверстиях куст и зверь, глубоки, как язык
пламени-горбуна, волчьей пасти в живой крови
все идут на одной ступне вдоль дорог босых,
прорастая, как кость в обрубок, — в сустав любви.
Марсов огонь
(Память павших воинов)
Вот птица движется, перегорев,
пустует ее рукав,
и логос Стои стоит в огне,
как небо на битюгах.
Ты стал, как феникс, чистым огнем,
кровью из головы,
единорогом впалым, конем,
сжатым лицом травы.
Сильнее, чем гений из-за плеча,
заглядывает листва
в глазницу, и та, еще горяча,
губами носит слова.
Формы гуляют стадом овец —
юбчонка, крест, дирижабль,
и смерть наливается, как огурец,
и небо стоит, как журавль.
Зачем легче птицы твой пепел, герой,
и огонь, как морда коня
в глазах глянцевитых, живой, скаковой,
обходит на корпус меня?
И сам, расчленен на собачью пасть
и нимфу льняной головы,
я в букву расту, я — не бывшая власть,
что вспять раздвигает рвы.
И спину мне сука Орфея рвет
и морду ест птица-крот,
и дудка в губах моих вешних ревет,
и море из глаз растет.
И я черной черешнею скаковой
шевелюсь, как губы певца,
расширяясь в них, как круг годовой,
как гребок земляной пловца.
Память Марка-Евангелиста
Есть растворяющий конец водоворота,
и есть творящий. Есть леса без крон,
есть звезды без ворот, есть ворот и ворота,
где встал лишь света ковш как мера всех времен.
Его вложить в базилику и в клетку
живой груди — вот тяга и тоска.
И кров сужает мир, но изощряет сетку —
сетчатки луч, лучину для зрачка.
Он слово слышит, как форель немую,
и в авиатрубе светла ладонь,
что вложена не в рану копьевую,
а в Духа-мальчика, в рождающий огонь.
Как танкер носом встал, ловя звезду и крышу,
встал Ангел на порог. И небо спит, как лев,
в твоей груди. И груз земли и мыши
осилит чистый лоб, от буквы побелев.
Пророк
Внутри любого существа сверкает дождь,
и в каждой капельке стоит существ живая форма —
слона, осины, бабочки, забора,
и, вместе собираясь как готовность к форме,
они ее однажды создают — то птицу феникс
в огне эфирном, голубом, то птицу человека.
И если наблюдать коня дороги,
увидишь, как внутри него идет гроза,
и в каждой капле он переставляет ноги,
в любой из капель он всецел — темны глаза
и шея с гривой, как челнок, послушна,
конь в каждой капле сжат, как вложен в микроскоп.
И каждая внутри себя хранит
не только одного коня — весь мир —
листву и облака, и ястреба круги, и у ольхи ондатру,
но каждая — вначале конь, хотя
не сосчитать тех капель с облаками, что летят
внутри у каждой капли. Но хранят они
свою же форму, лишь пока летят,
как стая птиц, как листья или град.
А падая, они уходят в землю
и разбиваются с конем, и звездами, и облаками
внутри себя. И я стою, пророк, и слышу
их тихий звон. Это уходит конь
и ангел с ястребом туда, где только синь,
и ничего там нет, помимо сини.
Там некому шуршать листвой и бить в ладоши,
там смерти тоже нет, нет горизонта —
лишь синь — разумная и всеблагая.
Память павших воинов 2
Краб побережье измерит, а небо луна,
и где шире клешни — туда оно и войдет.
И кораллом солдат растет, как растет из льна
круглорукий воздух, плывущая связь пустот.
Шире ль объятья — охапка смертная, впопыхах?
Крабу какому красный снести стакан?
И пузырится в ней воздух в кузнечиках-битюгах,
и Ионин лоб приклеен, как ураган.
Дудка дикая скрепится, склеится, пропоет,
в дом лучи войдут, крепкие, как стволы.
Новый век, как яблоко настает,
ты зарой его под окно, в белый слой золы.
Чтоб созвездия мимо плыли в горящих своих плотах,
как орган лесосплава спускает бревно за бревном,
чтобы ангелу пела мулатка с аккордеоном в руках,
строя огненный дом бытия, как корзину с цветком.
Чем корявей ребро, тем больше в него войдет
воздуха, мощного, как Мюнхгаузена ядро,
там и встанет клубок, и туда тромбон припадет
белой осью морей, идущей через бедро.
Отчего же земля одевает грудь одеялом —
ей другое назначено слово и голос другой.
Ходит в поле лиса откровеньем и красным, и малым,
мускул нового мира кругля и являя собой.
А фугасную землю сперва надо вынуть из клети
позабившихся ребер, чтоб остался котел пустоты,
чтоб входили туда, словно яблоки, белые дети,
возводя из берцового света дома и мосты.
Череп волка и воина отчего — один щебень, щебенка?
Крылья бабочки снова из детских лопаток растут.
Стол белеет, и дудки гудят, в доме режут теленка.
Холм могильного света, как сын возвращенный, разут.
Святой Христофор
В узел песьей головы завязан.
И, вращаясь, как веретено,
еще раннее, невидимое глазу,
небо в тот же узел вплетено.
И вдогон ему хрипит и глохнет,
слова ищет в лобовой кости,
и тычком ударит и отсохнет,
и скребется, чтоб произнести.
Поднимал себя с землею до глазницы
вместе с рощей, кладбищем, сохой,
чтобы высмотреть и заклубиться
речью шерстолицей и сырой.
Брат мой, короб земляной, скворечный
в синеве — и в ребрах и за край!
чтоб в зияньях плавал пояс млечный,
под язык молчанье набирай.
Пятипалое простосердечье,
словно птица алюминиевая дня,
заворкует полногрудой речью,
чтоб к реке придвинулась земля.
Выковыривай свой выговор собачий
из-за уха, устрицы, холма,
чтоб рука в обрубках свет незрячий
зажимала, как язык, сполна.
Вот мы знаем мира нечет, полночь,
тыльной крови ход до мотылька,
гул пчелы и речки течь и помощь
и как ищет поручень рука.
Целый мир в один мешок сложился,
чтоб толкнуть тебя серебряным толчком,
словно монгольфьер, и кругл, и жилист,
с выступающим одним плечом.
Чтоб, очнувшись, к слову пробудился
и услышал шум взамен себя,
как он ширился и как лепился,
и окреп, и вышел из ребра.
Чтоб могилы встали и пошли бы
от земли, как сосны, отделясь,
и вытягивались в жизнь, как рыбы,
и распахивались, горячась.
Чтоб расширилось и убежало
все, что было прежде и потом,
и пустое место задрожало,
выпуклым собачьим языком.
Отрывок
Ах, солдат, когда легла пехота,
как ты выпрыгнешь из искривленных плеч,
чтобы в веслах луч до дома от восхода
смог дойти и на пороге лечь.
Предтеча
Он взвалил на себя неба избу со звездой
и вошел в пустыню в шорохах, в тишине,
и коломенской встал колокольней, сухой верстой,
и верблюжья зажглась луна — репьем в камнях, в вышине.
Что стоишь, верблюд, небо ноздрей шевелишь,
захребетную воду пьешь, семимильный пасешь глагол,
и Европу не глубью волны — из Бога с репьем творишь,
как песок просеян, и гол, как в костре, сокол.
Ах, песок-дирижабль, волнист, словно свет, певуч,
и лисицею крадется, корпускулы все кроя,
удлиняя их в шум, удлиняя их в умный луч,
удлиняя их в шумный сад — мужицкая вера твоя.
Пахарь пустыни, медузы сплющенный свет,
аристократ раскрытой, как ноги, сырой земли.
Ты слышишь, как хрип твой когтист, а ему в ему ответ —
Бруклинский мост, Колумбовы корабли.
Лейцпцигский парк, дождливый Моцарта гроб,
Адлерский граб, Иван Великий, Луна
с отпечатком ноги. Ты стоишь, как в степи сугроб,
как в стеклянном кубе безмерная тишина.
Вся история — краб, который приполз к ноге,
немудрящий скарб за плечом бедолаг акул,
вся она — в мухе, зажатой в твоем кулаке,
в сердце, зажавшем прозрачный и Божий гул.
И встает верблюд на ноги, словно Илья-пророк,
в звездах, как в изоляторах, как в снежках,
в деве безногой ручья, в Иване-Купале ног,
в их белых прыжках, белых больших прыжках.
Черный аквариум яви тебе херувимы внесут,
и, чтоб в нем Царство познать, ты голову, как фонарь,
сняв с устремленных плеч, разглядываешь сосуд —
невиданный град, в котором черна тварь.
Гроба ли черный брусок, света ли брус живой,
лев ли косматый дня или стекло ночей —
вот Агнец Божий, и он говорит со мной,
продираясь сквозь терн лучей, лбом — через терн лучей.
Расплющенной ли собаки эфирный сырой нимб,
вой ли вдовы или земли ком, —
все они речь — другому, все они — клад, клин,
говорящий мной, журавлиным своим языком.
Агнец с кровью живой, Моцарт в известке дня,
лобастый камень, истории круговерть —
все это не я, а буквы, вынутые из меня,
чтоб камень света встал в Агнца, как свая в твердь.
Лев и кузнечик — одно, пёс и лодки весло,
червь и любовь, волна, перепелка, нить —
в каждом тебе мир рождается в часть, в число.
Меня некому хоронить, потому что некого хоронить.