Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 3, 2022
Ольга Покровская — родилась и живет в Москве. Окончила Московский авиационный институт. По специальности — инженер-математик. Работала системным администратором, сотрудником службы технической поддержки. Публиковалась в журналах «Знамя», «Новый мир», «Урал», «Октябрь», «Звезда», «Север», «Юность».
Пасмурным летом, когда воздух дрожал от влаги, в Москве, на невзрачной улице со следами многих эпох, от довоенных бараков до ульев из бетона, молодой человек механически обернулся к крыльцу гастронома, и словно что-то внесло его по ступеням к телефонной будке; нашарив в кармане монету, он закрутил стрекочущий диск.
— Алло, — отозвался в трубке женский голос.
Молодой человек, растягивая улыбку, приготовился рассказывать анекдоты, подсмотренные на овощной базе, но при звуках бархатного, прошедшего по нервам голоса он позабыл все заготовки — ему мгновенной галлюцинацией примерещилось болезненное, сильное видение: как розы — родительская дачная гордость — сбрасывают махровые лепестки на клумбу и как яблоки падают в траву темного сада, — он проглотил комок в горле и вздохнул.
— Гусев, не сопи в трубку, — бархатный голос, катая раздраженные нотки, зазвенел металлом.
Молодой человек с тоской посмотрел на пыльную витрину за будочным стеклом. Был обеденный перерыв, и в магазинных недрах одиноко высилась крепостная стена из консервов с башенками и бойницами — продукт чьего-то торгового воображения. Прошла продавщица в форменном халате, под которым пенились оборки платья. Женский голос в трубке откровенно заскучал.
— Борис, ты насчет квартиры? Давай через недельку — приедет Кэп, решим.
От обиды на женщину, явно давшую понять, что он портит ей настроение, Борис обрел дар речи и прохрипел:
— Это сами решайте.
— Перестань, — смилостивилась женщина. — В его конторе с жильем без проблем… а ты все у Потапа? Вот ему счастье — с двумя-то детьми… не дури. Не собираюсь я тебя лишать крыши над головой. Кэп сейчас в походе, вернется — обсудим
Улица, расчерченная асфальтовыми трещинами, нежилась в полуденной спячке. Сонно прополз, кренясь, грузовик. Сонно взмыла над кирпичной стеной стрела подъемного крана — проплыла над телевизионными антеннами и скрылась за оградой.
— Потап в отпуске, — выговорил Борис. — А я тоже в поход… скоро.
Это была неправда. Он никуда не собирался, но логика разговора и голос, имеющий над ним безусловную власть, подтолкнули его ко лжи, которая, впрочем, нечего не значила — ни для него, ни для женщины на другом конце линии.
Легкий шорох зажигалки с характерным щелчком тронул его ухо.
— Далеко? — Борис ясно представил, как собеседница затягивается и запрокидывает голову, выдыхая дым.
…Он повесил трубку и, считая разбитые ступени, спустился на мостовую, где у подвала курили грузчики и школьники лезли носами в киноафишу. Он уже жалел, что набрал знакомый номер, когда его осенила идея, и он решил, что немедленно присоединится к любым знакомым, проходящим или проплывающим туристскими тропами средней полосы.
Он словно доказывал себе, что ничем не уступает счастливому сопернику Кэпу, которого тысячи раз уничтожал и казнил страшными казнями — во сне. Живая легенда. Звезда горных и равнинных маршрутов. Знаменитость КСП, автор прославленной «Песни про мышонка», звучащей у туристских костров по всей необъятной стране. В пресной рабочей ипостаси — работник богатого ведомства, близкого к министерству; честолюбец, без помех взлетавший по карьерной лестнице: знакомства, связи, премии, неограниченные возможности. Борис не сомневался, что квартиру баловень фортуны выбьет без труда — просторнее и престижнее, чем чужая малогабаритка, в которой сейчас обосновался как глава семейства.
Это казалось спасительным выходом: упасть на хвост маньякам, которые бродят по лесам, и забыть о сердечной пагубе, о суете безразличной, как мельничные жернова, Москвы, о близких, перед которыми Борис кривлялся, делая вид, что все в порядке. Он уже уверенно, в сносном настроении прибыл к чужому обиталищу в заслуженном доме, где еле дозвонился до глухой соседки, а потом бродил по комнатам, вспоминая, куда засунул походный скарб. Нашел все, кроме палатки, но ее отсутствие Бориса, не сомневавшегося, что кто-нибудь приютит его, не остановило. Потом, поставив рюкзак у двери, он, дергая от нетерпения телефонный провод, долго доказывал начальнику, что не нужен сейчас коллегам и смежникам. В общем, был энергичен и предприимчив и уже через пару часов, протискиваясь лязгающими переходами, шагал по вагонам набитой электрички, выискивая, где расположиться.
В пустом тамбуре он прислонился к стене и закурил. За стеклом в серебристой дымке оконных потеков заборы и гаражи подмосковных промзон сменяли дачные платформы и деревенские крыши среди прозрачных лесопосадок. Теперь, когда нелепый шаг был сделан, Борис даже не задумывался, как найдет на станции назначения друзей, которые могли быть в другом краю, в другой области, в другой республике. Все казалось обманчиво просто. В каждом вагоне сидела какая-нибудь отвратительная туристическая компания, и через тамбурную дверь он наблюдал за дикарями, горланившими песни.
Время от времени он встречался глазами с плотной блондинкой, которая изучала его в упор, не скрываясь; потом она встала, одернула брезентовую штормовку и отправилась в тамбур — задвинула дверь и встала рядом с Борисом. Вытащила из кармана обтягивающих брюк мятую пачку «Стюардессы» и повела рукой. Бестрепетные глаза цвета голубиного пера уставились на Бориса снизу вверх.
— Уши уже болят, — она кивнула на спутников. — Твои где?.. А мы на Марыгу… на недельку… прогуляться.
От ее фигуры, приноровившейся к вагонным толчкам, исходило спокойствие.
— Я догоняю, — объяснил Борис неуверенно.
Она наклонила голову к его руке с зажигалкой. Клацнула крышка — блондинка закурила, выпустила дым и проговорила, копируя эпизод, недавно пережитый Борисом:
— Далеко?..
Она говорила грубовато, как человек, который много кричит, надсаживая связки. Ничего в ее хрипе не было от вкрадчивой мелодики голоса, который толкнул Бориса в этот загаженный тамбур, но ее слова прозвучали как пароль, по которому Борис признал ее старой знакомой, легко заместившей ту, что не желала с ним разговаривать.
— Пошли с нами? — проговорила она без улыбки. — Кэп не будет против. А то… — она нахмурилась, — набежали. Туда не сядь, туда не посмотри…
Услышав ненавистную кличку, Борис, который никогда не видел Кэпа, вздрогнул. Пока он решал, что ему делать, вагон затрясло на стрелках, свистнул электровоз, за окном запульсировали в боковом зрении, пролетая одна за другой, ржавые цистерны.
— У нас благотворительная акция, — блондинка сморщила носик. — Кэп спасает чувака — выдающийся художник, советский Репин… слышал? — Борис не знал фамилии, которую она назвала, и девушка поощрительно улыбнулась. — И я темная. Подрался с ментом в ресторане… боится, засудят… диссидент доморощенный. Без палатки? У меня большая, поместимся. А то к Кэпу очередь стоять, — она скривила губку. — Или ты с женой?.. — Борис покачал головой, и блондинка кивнула. — Правильно. Я с мужем не хожу, зачем?.. Надо друг другу отдых давать… он по путевке сейчас, а я тут.
На ее пальце блеснуло золотое кольцо. Заскрежетали тормоза, вагон качнулся на повороте, и, выдержав паузу, новая знакомая, которую звали Галей, повела Бориса, которому показалось, что этой сухой и цепкой рукой сама судьба влечет его к неизвестному исходу — то ли к триумфу, то ли к окончательной катастрофе — по заплеванному вагону, и за дверями, где терзал гитару красивый парень, Борис погрузился в задушевный, гипнотически ударивший по его нервам песенный транс.
К счастью, туристы хотя бы не пели знаменитую на всю страну «Песню про мышонка».
— Кэп, Боря с нами, — объявила Галя, прерывая пение без церемоний.
Пока все изучали Бориса, сам он, счастливый, точно пьяный, не сводил глаз с мерзкого персонажа, многократно погубленного и уничтоженного им — во сне. Вот он, его враг, волей судьбы идет в руки, как зверь на ловца… сидит, ничего не подозревая, словно пирог на тарелке. Наяву знаменитый Кэп напоминал латиноамериканского бунтаря: темные, как маслины, глаза с поволокой, мягкая и вкрадчивая грация льва, простая роба с артистически распахнутым воротом. Благосклонный, но острый взгляд обшарил новичка, который вспотевшими руками вцепился в поручень. Краем ревнивого глаза Борис отметил, что прильнувшая к Кэпу рыжая девушка вцепилась пальчиками в его рукав драматично, словно ее жизнь зависела от решения, которого все ждали от предводителя этой бродячей шайки.
Наконец Кэп улыбнулся, и Борис, набиравший впечатления, отметил, что улыбка не тронула глаза-маслины, которые по-прежнему плавали во льду.
— Садись, — разрешил вожак, бросая пальцы на гитару и щипком вырывая оглушительный аккорд из инструмента. — В ногах правды нет.
Борис, чувствуя, как от ненависти ослабли колени, не успел опуститься на скамейку, когда раздалось рычание, будто клокочущая вода пробила пробку в водопроводе, и бесцеремонный голос провозгласил:
— Это шпион за мной… иди своей дорогой, стукачок!
Все обернулись к окну, где рыхлый брюнет лет сорока кутался в синюю, со щегольским кантом, болоньевую куртку. Этот возмутитель спокойствия заметно контрастировал с попутчиками, смотрясь среди лиц, лучащихся здоровьем и силой, настоящим вурдалаком: серая кожа, водянистые мешки под мутными глазами, расфокусированный взгляд, который пытался сосредоточиться на Борисе, но беспомощно срывался куда-то вбок.
Неприметный молодой человек рядом с брюнетом изобразил усмешку, должную иллюстрировать нечто вроде ремарки «кому ты нужен…». Кэп картинно развернулся, и его мощная лапа соскользнула на потрескавшуюся деку. Радушно скалясь, он без перехода по-волчьи ощерился, обнажая розовые десны.
— Виктор Иванович, — сказал он. — Ты сам на птичьих правах…
Он театрально прервал фразу, и его мысль продолжил коренастый парень с честным лицом, годившимся бы для комсомольского плаката, не будь оно на редкость некрасивым, и которое в придачу портил сломанный нос.
— Христа ради тебя взяли, — буркнул он.
Смазливая брюнетка с ярко-красными, как пламя, губами ядовито произнесла, кривя маленький рот:
— Витя, ты, когда портрет Ленина пишешь, сколько горошинок на узле галстука рисуешь? Говорят, особенный ГОСТ есть?
— Язва, — пробурчал Виктор Иванович. Он оскорбился и сильнее закутался в болоньевую куртку, словно его бил озноб, а Кэп вернулся к онемелому Борису, который, рассказывая о себе, споткнулся о невидимую преграду, побоявшись, что, назови он свою не слишком распространенную профессию, с головой выдаст себя Кэпу, знавшему анкету супруги. Поэтому он выдавил предательски дрожащим голосом:
— Я механик…
Он бы, наверное, раскололся окончательно, но неприметный воскликнул, оживляясь:
— Золотое дно — пойдешь в лес, а там серьезные люди.
Общий ступор исчез, и, пока Кэп представлял Борису присутствующих, те гомонили и подкалывали друг друга.
— Это Помор, — Помором оказался парень со сломанным носом. — Брахман, — Брахманом был худощавый владелец точеного профиля, напускавший на себя слегка высокомерный вид. — Клепа, — Клепой был усатый добряк, у которого все мысли отражались на лице. — Игорек, — Игорьком оказался неприметный молодой человек, который, как понял Борис, сопровождал Виктора Ивановича. — Наш Герыч, — Дюжий Герыч показался Борису безликим, но Клепа со смехом добавил: — Он партийный, но наш человек, он говорит ужасные вещи, но мы его любим все равно.
— Кира, — продолжал Кэп; Кирой оказалась красногубая брюнетка. — Никуня, — при взгляде на крупную, с большими руками Никуню было понятно, что они с Клепой — муж и жена, и даже в выражении их лиц было что-то похожее. — Тюша, — Тюшей была девушка с пикантной родинкой над губой, в драном свитере с чужого плеча. — А это Лима, — Кэп произнес имя рыжеволосой девочки с нежностью.
— Не все сказал! — рявкнул Виктор Иванович, гнувший свою линию. — Шпион он! А биография… кто папа и мама?
Борис никогда не скрывал, кто его родители, но проблема была та же: он опасался, что Кэп в курсе его семейных дел. Пока он молчал, подала голос Кира. Она, глядя на Виктора Ивановича, выговорила, улыбаясь кровавыми губами:
— Витя, чего придрался… тебе нормальная семья — красная тряпка для быка? Может, ты уже из этих? Ты, Витя, генсеков рисовал с мужскими поцелуями — и проникся?..
Виктор Иванович сдулся, как проколотый шарик, что-то бурча под общий хохот.
— Она шутит, — вставил Клепа, улыбаясь в усы. — А это Джерри, — Борис обнаружил, что едва не наступил на пушистый хвост, торчащий из-под лавки.
В окне над кустами, крышами и телеграфными столбами встал розовый облачный серп, разрезав сероватое небо. Вдоль дороги тянулся непроницаемый лес. Канавы, сухостой, полоса отчуждения с проплешинами. Полосатые столбики у переездов. Однообразный пейзаж выматывал душу, компания снова заголосила, пугая редких пассажиров. Эти песни, исполненные проникновенными голосами, погружали Бориса в состояние приятного и одновременно мучительного сомнамбулизма, в котором его всего со всеми его чувствами и душевными движениями словно выворачивали наизнанку, — и немного утешало лишь то, что Виктор Иванович мучился сильнее: прикрыл воспаленные глаза и вздрагивал от громких аккордов; впрочем, Кэп пел очень приятно. Низкий рокочущий голос заполнял пространство казенного вагона, и Борису уже казалось, что человек, которого он видит первый раз в жизни, неведомым образом знает ответы на очень важные для него вопросы.
Хором исполнили и коронный номер — «Песню про мышонка»; но Борис никогда не понимал, в чем прелесть этой песни.
Мышонок устал, мама-мышка не спит.
Мышиное счастье природа хранит.
Потом мимо, озираясь на них как на буйных, потащились старушки с корзинами, и диктор объявил конечную станцию. Тем временем распогодилось; когда туристы вышли на привокзальную площадь городка, где памятник окружали побеленные тополя с изуродованными культями, небо над губернскими домами и над ободранной колокольней стало бежево-пудровым. Кэп разыскивал транспорт; его подначальные свалили рюкзаки и разбежались кто куда. Через десять минут Борис остался в обществе Игорька, Герыча и зябнущего Виктора Ивановича, который оседлал поклажу и разглядывал площадь с показным унынием, а потом обернулся к Герычу.
— Хороша чертовка? — спросил он вполне человеческим голосом, наблюдая, как Герыч буровит глазами Киру, которая у полуподвальной кулинарии примеривалась к ром-бабе в пергаментной обертке: прикидывала, охватит ли ее маленький ротик башню из сладкого теста, облитого сахарной глазурью. — Давай разевай варежку. Вон у людей-то — губа не дура… — Он скосился на ладную Галю, которая, поправляя косынку и покачивая бедрами, двигалась к ним через площадь, как танк, сметающий все на пути.
— Из кожи вон вылезла — буркнула Галя, замечая, что мужчины смотрят на Киру. — У нее, кстати, проявляющаяся помада… ну, химическая. Утром в койке просыпаешься, губы красные, прикольно. Она еще соски красит.
Подошел Помор, допивая на ходу бутылку минеральной, а Борис наклонился к его красному уху и тихо спросил:
— Я с ней кому-то дорогу перешел?
Помор поежился. Торчащее ухо из красного сделалось багровым — он скосился на Галю, пошевелил скулами и хмуро выговорил:
— Обычный «лапник». Мне вообще не до них, — он невесело перекосил рот. — Только развелся… отдохнуть бы от них… ото всего.
Из-за угла показался бравый Кэп с гитарой, которая болталась за его спиной, и Виктор Иванович закричал хрипло и бессмысленно:
— Кэп, где твоя Марыга? Марыга-барыга!
— Все туда, — приказал Кэп, махнув рукой на сквер. — Грузовик у склада.
Фырча, проехал по площади набитый автобус. Борис закинул Галину палатку на плечо, а Виктор Иванович, обнаружив, что Борис уже нагружен барахлом за двоих, рассердился.
— Механик, ты по автоделу или как? — спросил он склочно. — «Волгу» починишь?
— Или как, — бросил Борис и, спускаясь по ступеням, получил в спину:
— Я сразу понял: туфта ты, а не механик. Шпион и есть… я тебе малину-то обломаю.
— Заткнись, а? — протянула Галя так убедительно, что Виктор Иванович заткнулся.
Вьючная группа во главе с Помором, который пружинил на кривых ногах, словно на рессорах, завернула за угол, где стоял дряхлый грузовик с побитыми бортами и протекторами, не различимыми под глиной. С брызговиков свисали гроздья грязи. У номера, грубо намалеванного белой краской, невозмутимый Брахман в тельняшке, которая не шла к его франтоватым повадкам, грыз соломинку, смотрясь как бело-синий ангел на фоне жутковатого колесного духа непроходимых дорог.
Помор швырнул рюкзак в кузов и присоединился к Кэпу, который о чем-то толковал с водителем. Клепа постучал по колесу. Подтянулись Тюша и Лима, причем Борис заметил, что рыжеволосая девушка покусывала губы, чтобы не заплакать, пока Тюша убеждала ее:
— Я бы пошла хоть убейся. На работе и так умрут от зависти, если узнают, что я была с Кэпом. А ты про какого-то мужа — фу… это существо звонило домой, — объяснила она Никуне, которая возникла рядом, хлопая глазами. — А муж за ней ударился вдогонку.
— Останешься? — участливо прокудахтала Никуня, погладив Лиму по плечу, но Лима помотала головой, разбрасывая рыжие пряди волос. — Жалко человека, — она покосилась на собственного мужа, который, шевеля усами, ловил лицом печальный свет послеобеденного солнца. — Может, ищет.
Виктор Иванович, уловив часть фразы, вскричал:
— Кого ищет? Меня ищет?
— Не тебя, Витя, больно надо, — Игорек едва не влетел ему в спину. — Жену свою.
— Черта с два! — настаивал Виктор Иванович, потряхивая головой. Его бугристый нос блестел от пота. — Кому нужна жена? Меня он ищет… все шпионы!
Никуня приняла фиглярство Виктора Ивановича за шутку и глупо заулыбалась, а Борис хлопнул рукой по борту, и ему почудилось, что ветхое ограждение рассыплется на доски в любой момент и точно не выдержит крепких молодых людей с походным грузом.
— Пошли! — он потянул Галю с собой. — Надо что-нибудь другое… это небезопасно.
Он так твердо зашагал прочь от грузовика, что вдохновленная его примером команда повлеклась следом, но всех остановил категоричный Кэп, выскочивший из-за капота как пробка из бутылки.
— Куда рванули? — железный тон командира не сулил ничего хорошего. — Все берут у водителя инструменты и чинят авто. Это наша плата за проезд.
Все по-армейски выполнили команду «кругом», а Борис остался с командиром, который, обнаружив, что некто вышел из повиновения, не просто рассердился — пришел в тихое бешенство. Если в электричке его глаза были маслинами во льду, то теперь в них были лед и пламень одновременно.
— Механик, тебя что-то не устраивает? — В его угрожающем голосе клацнула сталь, а за спиной командира нарисовались Помор и Брахман — хмурые и убедительные. Брахман еще поигрывал соломинкой в сжатых губах. — Еще не поздно соскочить.
Борис испугался, что сейчас он потеряет разгневанного Кэпа так же легко, как ненароком обрел. Он опустил глаза и сквозь зубы проговорил:
— Извини, Кэп. Меня все устраивает.
Мимо продефилировала, отряхивая испачканные пальцы, грациозная Кира. Герыч проволок ящик с инструментами, который ему вручил водитель, а Клепа, отбросив бычок, уже отстегивал борт. Живописные, как цыгане, туристы облепили грузовик, и Кэп вместе со всеми приколачивал доски, рассыпавшиеся в труху. Участвовал даже Игорек — взлетел в кузов и, морща нос, выкидывал на дорогу тряпье, от которого летела удушливая пыль. Бездельничал только Виктор Иванович: оседлал рюкзак, напялил детскую кепочку в мелкую клетку и закурил.
— Витя, — окликнула его Кира. — Купи яблочек.
Виктор Иванович закусил сигарету, оторвал зад от поклажи и протопал к площади, где купил у старушки кучку замызганного пепина шафранного в рябинах парши. Потом долго хлопал себя по карманам и пересчитывал мелочь.
Работа спорилась; сильные и ловкие руки за полчаса реконструировали безнадежную рухлядь, преобразовав в нечто обманчиво пристойное. Девушки помогали, чем могли; заботливая Никуня сбегала с термосом в вокзальный буфет, и лишь Лима шугалась прохожих, будто в тетеньках с авоськами или в патлатых подростках, которые мели асфальт клешами, ей чудился загадочный муж. Наконец погрузились и поехали. На лавках трясло, и туристический табор растекся по кузовному периметру, амортизировав вибрацию рюкзаками и палатками. Вдоль улиц, где грузовик поворачивал на перекрестках, мелькали старинные здания с рельефными рустами, но потом за бортом потянулись поля, уходящие в небо ровными рядами; один лишь раз попалось село — ободранная колокольня, избы с резными наличниками, ворота жалкого рынка, кирпичный коровник с неизбежным декором — красным орнаментом «МИФИ», украшавшим серый фасад. Опять наползли тучи, запахло сыростью; ветер бил в лицо, и Галя накинула капюшон. Борис видел, что она прячет глаза, — то, что казалось простым в электричке, теперь, когда они вдвоем лежали на чьем-то «колобке» с прицепленным котелком, она будто жалела, что опрометчиво позвала с собой первого встречного.
Пока попутчики спасались от ветра и немилосердной тряски, кутаясь в ветровки и куртки, лишь Кэпу все было нипочем — он сидел спиной к дороге, откинув голову, и его львиную гриву полоскало по ветру, точно пиратский флаг. Одной рукой он обнимал гитару, а к другой припала похожая на растрепанного котенка Лима.
— Не в первый раз к нему сбегает, — негромко пояснила Галя. — Муж, видите ли, рисовать не дает. Кэп у нас бог Аполлон — покровитель искусств… Кирку стихи писать заставляет, Лимку — малевать… Я не знаю, я человек темный… но если что-то нарисовано, то нарисовано. Художник Иванов двадцать лет картину писал, а палочки-крючочки… одним движением ноги — извините…
— А его жена? — спросил Борис стынущим голосом. Галя усмехнулась.
— Подвинется… по гроб жизни ему благодарна — от бывшего избавил, — она смотрела на битый, изуродованный наездом дорожный знак на повороте и не заметила, что Борис вздрогнул. — Там странная история… мужиков много с придурью, но тот особенный был. Диван и телевизор — без ящика не жил, любую передачу смотрел, не то что футбол… вплоть до «Ленинского университета миллионов».
Обнадеженному Борису помнилось, что произошла ошибка, все перепуталось, и Кэп — это не Кэп, и женщина с бархатным голосом — не его бывшая жена… во всяком случае, он телевизор смотрел редко, а передачу «Ленинский университет миллионов» не включал никогда и вряд ли хоть раз в жизни видел полностью. Но он тут же отбросил экзотическую версию. В любом случае — путь, на который его толкнул случай, он загадал себе пройти до конца.
Перестало попадаться даже одиночное жилье. По сторонам дороги за канавами, поросшими густым сорняком, все шли поля до горизонта. Водитель съехал на обочину, остановился, выпрыгнул из кабины, хлопнул дверцей и задымил папиросой.
— Справа картошка, — он махнул рукой. — Слева кукуруза.
Брахман оглянулся и первый раз на Борисовой памяти подал голос.
— А сторожа есть? — спросил он дребезжащим тенорком. Водитель не ответил, и туристы, разминая ноги и потягиваясь, полезли из кузова за добычей — все, кроме Виктора Ивановича, который то рыскал вокруг грузовика, то скрывался в лебеде, заполонившей канаву. Совместными усилиями, явно пожадничав, туристы набрали два мешка овощей и поехали дальше. Тучи затянули небо; вот-вот должно было стемнеть. Наконец дорога уперлась в поле, за которым прел пушок припойменной зелени, а за этим рослым гребнем чернел разлив леса с облаками над горизонтом. Пейзаж был неподвижен, как свинец, и думалось, что здесь на километры вокруг не только нет человеческой души, но и вообще ни одного живого существа, кроме надоедной мошкары и комаров. Группа, вздыхая, потащила рюкзаки на сухие кочки.
— Моя палатка где? — закричала Галя. — Ты ее выкинул из машины, дрянь!..
Пока товарищи, недовольные заминкой, считали багаж, разъяренная Галя подскочила к Виктору Ивановичу. Она избила бы его тут же, но девушку так деликатно, что никакой защитник не придрался бы, оттеснил на безопасное расстояние сноровистый Игорек. Джерри звонко гавкнул. Испуганный Виктор Иванович приседал и отмахивался ручищами, напоминавшими клешни, но Борис видел, что тот не испуган, а напротив — готов к подобному повороту событий.
— Зачем мне ее палатка, — он разговаривал со всеми одновременно, кроме Гали. — У меня своя… а я докажу! — Он выпятил грудь. — Жизнь научила: подставлять щеку, когда бьют… Приходите ко мне, живите в моей, мне не жалко!
Водитель испугался, что его погонят к остановке, где что-то потеряли, — быстро газанул, развернулся и уехал, а оставшиеся слишком устали, чтобы расследовать пропажу. Хотя Виктор Иванович, отбиваясь от Гали, косился на Бориса, тот даже рта не раскрыл. Пропавшая палатка его не волновала, хотя вопрос был ясен и обсуждать было нечего: он помнил, как Виктор Иванович воровато бегал вокруг грузовика и как бестолково летали в воздухе мешки с добычей, которую туристы набрали на колхозных полях, так что, кинь кто-нибудь лишний тюк, никто бы не заметил.
Туристы, навьючив груз на спины, потащились по комковатому полю, заросшему овсяницей. Борис отвык от пеших марш-бросков и то и дело спотыкался, попадая ногой в ямы или в кротовые норы. Галя плелась за ним, злобно щурясь и шепча: «Погоди, я тебе устрою…» Настороженные спутники помалкивали, и только энергичный Виктор Иванович чувствовал себя прекрасно. Он с удовольствием путался ногами в траве, ругал на все корки советское сельское хозяйство, а заодно недальновидных предков, которых черт попутал обосноваться на безнадежной территории, где нет ни пальм, ни моря. Один раз он глумливо позвал:
— Механик, а механик? Скажи, не томи: кто папа… кто мама…
— Заткнись, гад! — рявкнула Галя.
Борис не ответил, и Виктор Иванович довольно ухнул, как филин:
— Я с доброй душой, а меня вот как…
Потом он угодил в коровью лепешку и в яростном монологе, посвященном этому событию, забыл про Бориса, и все захихикали.
Река оказалась похожей на ров, прорытый гигантским бульдозером. Травяная щетка, обсыпанная таволгой, покрывала берег со столбиками осоки и печальными звездочками незабудок. Вонючая грязь на пологом спуске была густо замешена коровьими копытами; навозные насекомые тревожно загудели, почуяв приближение людей.
— Марыга-барыга, — невпопад пролаял Виктор Иванович.
Он устал меньше других, потому что его добро волок Игорек, согнувшийся в три погибели.
Помор, сбросив свой отличный, со шнуровкой на боках, рюкзак, нырнул на разведку в кусты; скоро он вывел группу к мостику из бревен. Перилами служила кривая жердина, прикрученная к ольхе на берегу каким-то недюжинным силачом, потому что только исполинские руки скрутили бы с такой злобой толстую проволоку. На бревне красовался ошметок от человеческого ботинка — след отчаянного первопроходца; скорбные останки настоящего моста, который аборигены облупили до голого остова и растащили на куски, мокли в воде в ста метрах от переправы. Туристы оторопело изучали шаткое строение: воды в реке было по колено, но мостик располагался высоко, так что в случае фиаско легко было, падая, сломать ногу, — да и окунаться в ржавую воду, где полоскались волокна шелковника и космы ила, не хотелось никому.
— Я не пойду, — заявила Тюша, съежившись, как испуганный зверек.
Пока женщины вздыхали, мужчины обсуждали, как переправлять багаж. Джерри, задрав хвост, гонял по кустам. Вещи благодаря ловкости Помора и Клепы горой ложились под иву на другом берегу Марыги. Тесины ходили ходуном и угрожающе скрипели. Виктор Иванович курил в сторонке, втянув голову в плечи и истово, хлопками по лицу, уничтожая комаров. Потом он нечаянно вломился в куст татарника и задергался, шипя и отдирая от фасонной куртки колючки.
Когда переходили налегке, Никуня вцепилась в перила, обмякла от страха и закричала:
— Я сорвусь! Утону!
Наконец переправились — Джерри Клепа перенес на руках, — и на туристов навалился сумрачный, дышащий сыростью лес, который на глазах погружался в темноту, и Галя с сожалением оглянулась на поле за рекой, туда, где в прогалах между деревьями еще оставался свет. Кэп повел команду на просеку с лужами, в которых, как в свинцовой амальгаме, отражалось небо. Потянулся сосновый лес без подлеска; пахло деревянной гнилью, под сводом играли таинственные тени, и под ногой чавкала грязь вперемешку с лиственной чешуей. Усталый от впечатлений Борис ничего не чувствовал: он брел, цепляясь взглядом за путеводный ориентир — белые подошвы, следя за рисунком Лиминого шага, выписывающего кривые с петлями и спиральными изгибами поверх полумесяцев ландыша. Неудобный рюкзак колотил его по спине, как маятник, выстукивая позвоночник. В сумерках он не нашел подходящей палки, без которой был как без рук. Кэпа, возглавлявшего колонну, постоянно кто-нибудь заслонял; потом Борис услышал:
— Поставим с фонариками.
— Можно в темноте, — подтвердил Помор. — Мне и фонарики не нужны особо…
Ночь навалилась стремительно. В полной тьме, по ведомым лишь ему признакам, Кэп вывел группу на сухую поляну со следом от кострища. Борис ничего не чувствовал от усталости, и его спутники еле держались на ногах. Развели костер, кое-как поставили палатки. Борис ждал, что группа завалится спать, но, к его удивлению, у многих открылось второе дыхание. Неутомимые руки соорудили стол, натянули пленку, заварили чай, наломали веток, и на бивуаке возник трогательный походный уют, греющий душу целительнее городских интерьеров. Когда двужильный Кэп развалился на бревне с гитарой — как не было за его спиной трудного дня — и когда его друзья расположились вокруг в живописном многообразии, каждый с индивидуальным, отличным от других, занятием, — Борис понял, что его обидчик не так прост, как казалось.
Не отрывая глаз, он наблюдал, каким вдохновением, в обрамлении искр, украшенное всполохами, горело Кэпово лицо, с какой внутренней силой мерцали, словно драгоценные камни, его глаза, — и сам едва не поддавался каким-то волшебным чарам; взволнованный Кэпов голос под мелодичные аккорды без церемоний перебирал болезненные струны в душе Бориса, словно владел ключом ко всем его тайнам. Этот хрипловатый, пленительный голос бил в самое сердце, и Борис, слушая песню про мышонка, которую ненавидел всеми фибрами, против воли верил, что перед ним — достойный человек, герой, символ времени, на чьих плечах непосильный груз некого сокровенного знания, и что он знае что-то непостижимое, чего не ведает никто.
Свет от костра, в котором, взбираясь по жердинам, извивались языки пламени, делал лица людей значительными — словно при солнечном свете это были наброски, черновики, которые лишь сейчас приобрели окончательную форму и смысл. Из носика закопченного чайника, висевшего на рогатине, выстреливал пар от кипятка, воду для которого Кэп промыслил в одному ему известном источнике. Кира блаженно сжимала тонкими пальцами эмалированную кружку. Среди предметов, полускрытых в темноте, выделялись почему-то Герычевы светлые шнурки, аккуратно стягивавшие высокие ботинки.
Усталые друзья проникновенно подпевали:
Мышонок устал, мама-мышка не спит.
Мышиное счастье природа хранит.
Измученную Лиму пробирала гальваническая дрожь. Она, похожая на кузнечика, сидела на мшистом пне, выставив острые коленки, и с силой процарапывала палкой по земле узоры и линии.
— Витя, — позвала Никуня умильно. — Посмотри, какая смена растет.
Подразумевалось, что снисходительный Виктор Иванович благословит начинающую художницу, но мэтр только фыркнул и отвернулся.
— Дилетантство, — пробурчал он. — Не-про-фесси-ональ-но…
Отчеканив свой приговор, он встал и, ссутулившись, побрел к палатке, рядом с которой Галя и Игорек перебранивались, кто из них больше потрудился, пока его помощник сачковал. Все смутились, Никуня чуть не заплакала от досады, а Лима гордо выпрямилась, глядя вслед знаменитости. В ее бессмысленных глазах плясали язычки пламени. Кэп нахмурился, но сказал только:
— Далеко не забредайте, тут компас не пашет кое-где. Железа с войны много… раньше черепа по лесу лежали.
Когда он сказал про черепа, в глазах Лимы что-то дрогнуло, а Борис, уставший от людей, симпатичнейшим из которых ему виделся ненавистный Кэп, последовал за Виктором Ивановичем. Краем глаза он увидел оседлавшую бревно Тюшу, которая, в то время как ее держали за одну руку — Брахман, а за другую — Помор, ржала утробным смехом.
В палатке было тесно, и чей-то спальник пах бетонной пылью, словно его вытащили из складского подвала. Злая, как черт, Галя выговаривала Виктору Ивановичу через спеленатые тела Бориса и Игорька:
— Мерзкий ты, девочку обидел… А свою палатку не прощу, понял? Она знаешь, сколько стоит?..
Виктор Иванович рычал вполголоса:
— Это не искусство… профанация! Палатка… что прицепилась… я тебе картину подарю. Продашь — купишь десять палаток…
Пошевелившись, подал голос Игорек:
— Витя из воздуха деньги рисует.
— Из комсомольской жизни? — сказала Галя презрительно.
— Из какой надо жизни.
Борис, которого щекотали Галины волосы, отдающие дымом, репеллентом и детским кремом, мысленно выбрасывал из дневного багажа людей, обрывки разговоров, сонное ворчание, человеческие звуки, проникавшие через брезентовый тент. Он погружался в тишину с ложными шорохами и лесными галлюцинациями: гулом деревьев, скрипом веток, журчанием воды, треском от поступи воображаемых зверей, шелестом иллюзорных змей. Он, хотя в палатке было тесно, потерялся в пространстве; его словно бросили в яму, над которой в головокружительной высоте, над лесом, творился труд, который не замечают горожане: кружили невидимые созвездия, ходили планеты и летела звездная пыль.
Ему было хорошо в этом космосе без берегов; природа вливала в него мощь, и он плыл в ее живительных потоках, то окунаясь, то выныривая и с каждым вдохом чувствуя себя сильнее. Словно божество, он рядил, как, могущественный, расправится с Кэпом, и процедуры, которые он изобретал, были одна изощреннее другой.
Потом, после мутного провала и невнятных снов, в голове переливчато забилось птичье щебетание, и Борис понял, что наступило утро. Игорька уже не было в палатке, а Виктор Иванович, накрывший голову курткой, рокотал во сне, как мотоцикл на холостом ходу. Не потревожив знаменитость, Борис вылез наружу и осмотрелся на поляне, напомнившей ему зеленомраморный зал с янтарными колоннами. Сквозь частокол стволов, поросших мхом, пробивалось дымное солнце; мягко потрескивал костер. Кира, сидя на бревне под опахалами пушистого орляка, кусала бутерброд с килькой, Клепа, прихлебывая чай, улыбался из косматых усов. Чисто выбритый, отталкивающе аккуратный Игорек, хмурясь, натирал руки «Дэтой».
Громовой, хорошо поставленный Кэпов голос раздавался из-за полиэтиленового тента, который равнодушный Герыч то ли натягивал, то ли, наоборот, сворачивал, то ли еще не определился, что делать.
— Хотя бы километров пятнадцать сегодня осилить, — распоряжался Кэп, и Борис удивился, как его, запасшегося терпением, раздражает голос красавца командира.
Поддавая носком ботинка шишки, он обошел вокруг лагеря. Ровные стволы стояли, как пластинчатые зубы, и ему казалось, что он в пасти колосса. Трава была влажной, над высохшим, словно обсыпанным чаинками рябиновым кустом гулко заколотил дятел — и смолк. Хвойный ковер с кустиками брусники пружинил и скрипел под ногами. Из травы глядели сыроежки с розовыми шляпками, такие опрятные, что Борис не удержался, сорвал гриб и, сняв пленку, сунул в рот. Скрипнул песок на зубах. Постояв, Борис вдохнул всей грудью скипидарный воздух, принуждая мозг, возбужденный спросонья, мыслить логически. Среди этого прозрачного леса и этого светлого утра он почти жалел, что ввязался в рискованную авантюру, и ему отчаянно требовалась ясность ума, которой он просил у леса, у деревьев, у травы, понимая, что призыв не по адресу.
Вернувшись к костру, он застал суету у палатки; его взгляд наткнулся на Виктора Ивановича, который, скрючившись в три погибели, сидел на коряге, вокруг хлопотали женщины, а хмурый Кэп надзирал за происходящим, склонив набок косматую голову. Никуня подсовывала Виктору Ивановичу кружку, Тюша щупала лоб, а Кира, кривя рот, выговаривала:
— Витя, ей-богу, ты чудо. Просто чудо-юдо.
— Разве я виноват, — хрипел трясущийся Виктор Иванович, которого бил крупный озноб. — Я городской человек… мне любой ветерок — южак и бора, вместе взятые.
Кира подступила к Кэпу с лютой гримасой, делавшей ее смазливое личико гармоничным, словно именно в обличии свирепой валькирии и была ее подлинная роль.
— Кэп, что хочешь, а Чудо останется, — выпалила она экзальтированно. — Он же знаменитость на всю страну… кого под одну гребенку хотите.
Крякнув, Герыч дернул тесемку рюкзака. Группа подозрительно радостно смирилась, что осядет на месте, пока хворый гость не исцелится, и принялась обживаться на стоянке, а заботливая Никуня занялась больным — облачила его в свитер, закутала шею платком и заварила в котелке ромашку, которую сорвал в кустах ее услужливый супруг.
— Витамин С, — бормотал Виктор Иванович. — Порезать бы яблочко…
Из тех яблок, что он купил у вокзала, осталось одно — скукоженное, в парше, и Виктор Иванович привередливо сморщил нос.
— Все сожрали? — взревел он трагически. — Дрянь какая…
Никуня отодвинула яблоко, которое резко, почти на лету подхватил Брахман — с хрустом откусил добрую половину и пошел прочь. Виктор Иванович, пораженный столь агрессивным выпадом, перестал трястись, а Никуня захлопала глазами, провожая прямую спину Брахмана, удаляющуюся к крапиве вокруг бурелома.
Борис тоже наблюдал за Брахманом. Тот скользнул через недотрогу, не задев ни стручка. Перемахнул через поваленное дерево, швырнул на него рубашку, стащил майку и, полуголый, с безволосым торсом, задрал голову к дымному солнцу, ползущему над кронами, через которые лучи проникали, словно через сито, — некое упражнение, видимо, дающее отстраненному Брахману душевное равновесие среди публики, далекой от его сложных интересов.
Борис тоже перелез через бревно и встал рядом с Брахманом, косясь на прозрачные глаза, которые ушли в неведомый мир и не замечали ни товарищей, ни леса, ни даже солнца. Ни постороннего, который разглядывал его с дружелюбным интересом.
— Йога? — спросил Борис, обозначая себя.
— Йога, — прошелестел Брахман одними губами, с явным посылом «отвяжись», — так, что Борис качнул головой и сказал вслух:
— Уклончиво.
Тонкие губы Брахмана дрогнули.
— Уклончивость — полезная штука, — изрек он, щурясь водянистыми, как у лягушки, веками на слепящий диск, который застрял между стволами. — Есть боевая тактика — уклоняться до сокрушительного удара.
— Что ж на Витю разозлился, — хмыкнул Борис. Брахман скосил глаза.
— Зря Кэп взял блатного пижона, — надулся он. — Пресловутый кодекс чести… нельзя отказать гонимому, обиженному властью… этот тип сто раз помирится с властью, а шишки на Кэпа. Лес — не его… это мы бежим из города, а он тут чужой.
Он с такой брезгливостью подчеркнул слово «власть», что у Бориса вырвалось ироническое:
— Власть-то чем виновата…
Собеседник повернул к нему лицо, и в белесых глазах сверкнула ненависть, хотя внешне закаленный Брахман, который не замечал холода, казался спокойным как статуя. На блестящие от пота развитые бицепсы легла паутина, свисающая с розеток лопуха.
После паузы Брахман проговорил приглушенно:
— Власть виновата, что собой я могу быть только в лесу… и читать книги, какие хочу. А там в любой момент отберут, потому что кто-то запретил. Меня долго учили думать, чтобы в итоге я стал идиотом. А Витя вроде и пострадал от власти, но неизвестно… — Бориса изрядно нервировала злоба, которая бурлила в тихом, но страстном голосе. — Кого угодно вместо этого подарочка. Хоть бы Кэп бывшего своей мадам взял — я даже на это бы согласился.
Заявление было такое неожиданное, что Борис некоторое время приходил в себя. Он даже заподозрил, что раскрыт, — но Брахман снова опустил веки и задрал голову, приняв на лицо древесную пыль.
— Что за монстр? — спросил Борис севшим голосом.
— Классический кретин, — поведал Брахман. — То забыл жену на вокзале… то сбагрил в больницу на операцию и загудел на неделю, хоть помирай…
Лиственная тень колыхалась на его розовом лице. Ядовитые ягоды волчьего лыка предостерегающе горели в зелени, и Борис снова онемел, подумав, что спятил, либо все-таки ошибся, и этот Кэп — другой Кэп: двойник с женой, которая не имеет к Борису, далекому от грехов, в которых его обвиняли, отношения… Но однозначный идентификатор — «Песня про мышонка»… нет, ошибки быть не могло.
Оторопелый Борис шагнул вперед, раздвинув хрустящий сухостой, вокруг которого вились мухи. За ломкими стеблями оказалась лужа, окруженная слизью с росчерками водомерок, — родник, где брали воду для чая. По краям торчали хвощовые ершики, а в стороне на сохлой глине красовался размытый отпечаток, при виде которого обиды вылетели у Бориса из головы.
— Кэп, иди сюда! — закричал он.
Пока Кэп степенно пересекал местность, он не сводил глаз с медвежьего следа с разведенными пальцами и ушедшими в грунт когтями. Командир перемахнул через бревно, и Бориса физически обожгло присутствие ненавистного ему человека.
— Медведь пил! — гаркнул Кэп хладнокровно, будто медведь, бродящий рядом с лагерем, был рядовым эпизодом в порядке вещей. Он тряхнул гривой и повернул обратно, раздавая по дороге пояснения:
— Давний след… и меньше всего он рвется к человеку — не самоубийца. Особенно если запах собаки или ружейной смазки… Достаточно Джерри: он собаку считает за волка, а волки стаями… а от стаи он не отобьется, если что. Вообще у Марыги не его территория — если забрел, случайно…
Кэп потрясающе влиял на друзей — все успокоились, будто в медвежьем соседстве не было ничего экстраординарного, а Борис, наблюдая легкомыслие, с которым командир относится к чужим судьбам, твердил себе, что этого человека необходимо остановить. Возвышенные мысли были приятны. Он вернулся к костру, разглядывая, кто чем занят, — не хватало Лимы, и рисунки у пня, где девушка сидела вчера, кто-то стер, словно уничтожал умышленно.
Повизгивая, Тюша отмахивалась от осы, которую Помор в итоге с ювелирной точностью перерубил пополам — ножом. Вкусные ароматы разбавляли дымную гарь — Никуня варила в самодельном котелке, видимо, смастеренном где-то на заводе, гречневую кашу с тушенкой. Виктор Иванович отпил чая из кружки, которую ему поднесла Галя, и демонстративно, шутовски вцепился как клещ в ее руку:
— Галчоночек… не оставляй меня.
Галя сморщила нос, но покорилась, когда Виктор Иванович приладил ее пухлую руку к своему потному лбу. Выпад был рассчитан на Бориса, но вместо него оскорбилась Кира, которая оттолкнула Галю от больного и, засучив рукав олимпийки, самостоятельно ощупала его лоб; потом Борис услышал, как горячо она убеждала Кэпа, что больному нужен покой, а Виктор Иванович, в свою очередь, подал голос, уверяя собравшихся, что стоит ему выпить пару таблеток аспирина и прогреться под одеялом, как его изношенный организм воспрянет. Но девушки явно обрадовались, что планы изменились, — им не улыбалось брести с грузом на далекую Нельву.
— Марыга-барыга, — возвестил Виктор Иванович, прихлебывая чай.
— Лечись, Чудо… — бросил Помор, который, кажется, более других жалел, что пятнадцать километров в день по лесным тропам с рюкзаком за плечами откладываются на неопределенный срок. Ему, коренастому и выносливому, хотелось постоянно нагружать мускулы и вкалывать до седьмого пота.
С легкой руки Киры к Виктору Ивановичу приклеилась кличка «Чудо», и сам Виктор Иванович не возражал, что его так нарекли.
К позднему завтраку повлажнело; воздух отдавал прелыми листьями. Небо затянула облачность, и в жемчужном свете карнавально проступили благородно-коричневые стволы сосен, которые окружала крупка листьев ольхи. В кронах с натужным воем пронесся ветер, и опять стало тихо.
— Ничего, если не придем на Нельву, — рассуждал Клепа, зажав между колен мятый армейский кан. — Главное, от городской возни оторваться. Ей, — он кивнул на Никуню, которая поварешкой раздавала щедрые порции гречневого варева, — в любой момент отгулы, а мне — попробуй вырвись… большой проект, — он зажмурился, вылизывая ложку. — Нет, прочь от неумолимой поступи прогресса, — я пас, мы люди маленькие, нам бы что-нибудь осмысленное. Не знаешь, куда спрятаться от дерзаний родины… не люблю эти великие стройки с рытьем тоннелей на другую сторону земного шара. Вечно начинается: то реки в одну сторону повернем, то обратно… Прислушаться надо… а не громоздить Хеопсовы пирамиды. Человека надо видеть за титаническими свершениями — нормального, черт подери, человека… Большой кусок не сожрешь — себе дороже, поперек глотки встанет…
Он шевелил усами, и Никуня с любовью таращилась на супруга, заранее соглашаясь с каждым его словом.
— Чего проще, — фыркнула Тюша. — Меняй работу, и дело с концом.
Клепа помотал патлатой головой.
— Все равно будет какой-нибудь глобальный проект с большой буквы, — процедил он. — Преобразование тайги… тундры… надоело.
Мимо прошел Герыч, рискованно поигрывая топором. Ловко поставил на пень чурку, которую расколол коротким ударом. Покосился на Клепу иронически.
— Убегать от действительности — это тупик, — произнес он назидательно. — Это, Клепа, затягивать себе петлю на шее — не выход. Пока ты речку слушаешь, кто-нибудь такие проекты замутит, что вернешься к другой действительности… в другой мир. А на меня не смотри: я отдыхаю эпизодически, — он покачал квадратной головой. — Надо расслабляться в хорошей компании… но жизнь — не вечный комфорт. Ты хочешь, Клепа, чтобы прямо в сказку попал.
Он кинул швырок в костер, который обжег бересту, обвив ее пламенем.
— Зачем жить, чтобы мучиться и плеваться, — сказал Клепа. — Мазохизм какой-то.
Он улыбнулся Никуне, и стало понятно, что их отношения — именно сказка, так что он, изнеженный, не понимает, отчего у кого-то должно быть иначе.
— Он же член партии, — ядовито сказала Кира. — Мировоззрение передовое.
— Дело не в партии, — проговорил Герыч беззлобно, но твердо. — Главное, чтобы никто с фланга не обошел. Находиться в обойме, держать руку на пульсе…
— А нос по ветру, — вредничала Кира.
— Нос — по ветру, — согласился Герыч, послушно улыбаясь во весь рот. Улыбка у него была некрасивая, но искренняя. — Сегодня партия, завтра — другое…
— Значит, в коммунизм не веришь? — комично ахнула Кира. — Ты меня пугаешь.
— Такие нами руководят, — буркнула Тюша. — Сами не верят ни черта.
— Ты лицемер, Герыч? — усмехнулся Помор с такой подспудной злобой, что Клепа поспешил разрядить обстановку:
— Герыч эпатирует, — сказал он примирительно. — Мы все равно его любим, — Герыч, мы знаем, ты не такой. Ты правильный человек — ты даже не куришь…
Безропотная Никуня привычно, словно на вечном дежурстве, собрала посуду и, закусив стебель сурепки, отправилась к роднику, где забренчала и загремела котелками и мисками. Брахман, перебирая струны сильными, как проволока, пальцами, наиграл на гитаре прихотливый мотив — оказалось, что он знает музыкальное ремесло лучше Кэпа, который только бряцал аккордами, — но потом гитару перехватил Кэп; к нему сразу притянулись все взгляды, и он под лирическое потрескивание костра запел, а Борис, ежась от электрических волн, которые терзали взбудораженные нервы, снова попал под изматывающий гипноз. Он смотрел на гладкое лицо Кэпа, на его мерцающие, как угли, глаза и непритворно бредил, что перед ним доблестный, простосердечный и безгрешный человек, и каждое его драгоценное слово целительно для израненной души… но все равно ему не уйти от возмездия.
Потом Кэп положил гитару, все занялись тентом, а страдающий у палатки Виктор Иванович хрюкнул:
— Господи — мышата… ежики… чижики… пыжики… Взрослые люди — с бабами спят… а поют чушь какую-то.
Игорек наклонил голову с иронией.
— Твой приятель Николай Христофорович не то отчебучивает, — процедил он. — Лепит лабуду, аж слушать тошно, — и ничего… масштабный русский поэт.
Виктор Иванович встрепенулся — даже слезы навернулись на его воспаленные глаза.
— Это работа! — воскликнул он. — Все понимают, что не всерьез — халтура. Человек деньги зарабатывает, он мерзавец — но не дурак… а эти дурачки — искренне…
Вернулась Никуня с посудой, и девушки заспорили, идти за грибами или, держа в памяти медвежий след, посидеть в лагере, — но без дела было скучно, а игра в города быстро надоела; поэтому решили выдвинуться, но недалеко. Скоро брезентовые спины и резиновые сапоги скрылись в зонтичной поросли, а в тихий лагерь прилетела чистенькая, как игрушка, голубокрылая сойка — облюбовала трухлявый пень и энергично закопалась в щепках. Борис нашел крепкую, пригодную для леса палку и, подсев к костру, приводил ее в порядок. Содрав кору и срубив утолщения, он вырезал на рукоятке нечто похожее на голову. Пока он работал, к костру подобрался Виктор Иванович, которого все била дрожь. Протянув к огню трясущиеся руки, Виктор Иванович заныл:
— Механик, а механик. Скажи, кто папа-мама…
За промолчавшего Бориса, который не повернул головы, ответил Игорек:
— Витя, что пристал к человеку?
— Почему он шифруется? — проговорил, выбивая зубами дробь, Виктор Иванович. — Я не скрываю, с ходу скажу: папа — журналист «Известий», мама — машинистка на Лубянке… а у него все не так… я ночью слышал — он даже дышит неправильно!
— Чудо, ты не князь, — бросил на ходу Кэп. — Не придирался бы к людям.
Виктор Иванович потирал руки над костром, а Игорек отозвался за него:
— Он-то как раз считает, что князь — это вы, плебеи, деревня безродная…
Борис следил, как Виктор Иванович переносил мытарства: то навис над костром, вороша его веткой, — то, как раненое животное, уполз к палатке. То ухватил проходившего мимо Герыча за полу штормовки и просипел, подмигивая, как заправский заговорщик:
— Хороша баба, да? Хочешь такую? Вижу — ты глаз положил… — И Борис догадался, что речь о Кире. — Вокруг меня их — сотни. А тебе такая нужна. Я ее в два счета отобью, склею и передам в лучшем виде, хоть в бумажку заверну. Ты — наш человек, одной крови. Далеко пойдешь — вспомнишь потом про бедного художника.
Он откинулся обратно на ствол, а Герыч неловко повел плечами и отправился, куда шел; Борис присоединился к Кэпу и Брахману, которые обкапывали кострище и клали по периметру дерн, а Помор углубился в лес и выволок две ладные слеги. Ему явно подходила отшельническая жизнь, он расцветал в лесу — если в электричке и на городском вокзале его скрючивало, то среди деревьев он существовал естественно, живым добавком к первозданному ландшафту.
Девушки не появлялись, и Бориса обеспокоило, что легкомысленный Кэп ухом не вел, не сомневаясь, что под его началом никто не заблудится, — но потом из леса зааукали. Урожай оказался обильным, так что Тюша, которая затеяла чистить маслята, выругалась, стряхивая с пальца липкую кожицу, выкинула злосчастные грибы в куст и занялась простыми в обработке белыми, подберезовиками, нежно-розовыми волнушками. Лима избегала хозяйства — она курила в стороне, с изяществом светской дамы стряхивая пепел в банку из-под кильки в томате. Борис ждал, что она возьмется рисовать, но она, наученная горьким опытом столкновения с признанным талантом, не лезла на рожон. Борис не понимал, чем его отталкивало ее лицо; решил, что виной контраст между приятными пропорциями носа, губ и подбородка — и неестественно расставленными миндалевидными глазами, лишенными выражения.
К котлу заступил Брахман, быстро сварганивший грибную похлебку. На стоянке, которую с каждой минутой усовершенствовали приспособлениями цивилизации, делалось все уютнее, и Никуня украсила стол букетом из колокольчиков и полевой герани. После обеда безответного Клепу погнали мыть посуду и оттирать котел, а Лима все же подобрала прутик и, примостившись у костра, чертила загадочные письмена сродни архимедовым кругам.
Она покачивалась в трансе и уныло, на одной ноте, мурлыкала под нос мелодию, всецело занятая художеством.
— Что это? — Борис наклонился, ободряя девушку, которой что-то не понравилось — худенькие плечи свело судорогой, миндалевидные глаза бесовски блеснули, и Борис вовремя отпрянул: Лима выхватила из костра головню и ткнула в Бориса, едва не угодив факелом прямо в лицо. Выходка была так нелепа, что несостоявшаяся жертва опешила, а те, кто заметил этот фортель, прикинулись, что ничего не разобрали, и только Кэп, который видел, что поступок Лимы был из ряда вон, подошел: перекладывая с больной головы на здоровую, он грозно уставился на Бориса и погладил Лимины волосы рукой, которую девушка тут же сбросила.
— Ненавижу, — пробормотала она, злобно закусив губу, и веснушки проступили на ее белом как полотно лице — Мещане. Филистеры.
Кэп что-то зашептал Лиме на ухо, а обескураженный Борис убрался, отряхивая штаны. Хулиганскую браваду избалованного ребенка все осудили по-разному, и только Виктор Иванович довольно крякнул. Он уселся, достал пачку с гербом, долго закуривал трясущимися руками и, затягиваясь сигаретой «Рига», изрек:
— Девочка молодец — с характером. И к тому же, — он дал понять, что, будь его воля, сделал бы то же, что Лима, — чувствует людей. Не-ет, дорогие товарищи, — в этом позиция… такая пробьется… может.
Кэп поблагодарил его оленьим взглядом, и прискорбный эпизод все забыли или сделали вид. Потом Помор, снова исчезнувший в лесу, вернулся и вытащил из кармана уродливые наросты чаги.
— Чудо полечим, — сказал он, а Виктор Иванович с ужасом уставился на черно-коричневые комья, похожие на куски грязи.
— Смерти моей хотите? — осведомился он.
Клепа очистил чагу, раскрошил ножом и ссыпал крупинки в алюминиевую посудину.
— Ты, Помор, следопыт, — сказала Тюша. — Тебе по уму в лесу надо — что в городе делаешь?
Помор смутился и покраснел от ее слов, как от похвалы.
— Походы люблю, — сказал он со смехотворной робостью. — Только здесь живу по-настоящему. Утомляет город — вечно пропасть ничтожных дел. Сходи в магазин. Сходи в аптеку. Сходи в сберкассу. Сходи в ателье. Получи справку. Почини кран. Поменяй лампочку. Вытряхни ковер. Без конца…
Он смешался и умолк. Измельченную чагу заварили кипятком, Кира артистично подхватила кружку, пахнущую мокрыми опилками, а остальные, предчувствуя потеху, заняли зрительные места; Виктор Иванович принял правила игры: посопротивлялся для виду, но потом подчинился женской воле.
Напоив Виктора Ивановича зельем, Кира вернулась к костру и, выковыривая из посудины приставшую к стенкам массу, обратилась к Герычу, который безмятежно обгрызал вареный початок, некрасиво скаля неровные зубы.
— Хотела спросить, — она заискрила глазами на несчастного, от неожиданности уронившего слюну на ботинок. — Он такой сильный художник, как говорят? Меня тянет к успешным мужикам.
Бориса, который наблюдал ее через поток горячего воздуха, устрашили ее химические губы, полыхающие кровью. Герыч, поправив тыльной стороной кисти уголок рта, сел рядом, спрятав в рукаве, подобно фокуснику, полуобъеденный початок.
— Ко мне тебя не тянет? — спросил он, и Кира усмехнулась:
— К тебе — нет, извини… так он талант?
Вздохнув, Герыч спокойно рассудил:
— Ну, конечно, не такой, как Дали…
Кира прыснула:
— Можно подумать, ты видел Дали.
— Видел, — мягко согласился Герыч, не замечая ее презрительной манеры. — Его привозили на выставку в Берлин.
Кира, отмахиваясь от мошек, проколола собеседника долгим взглядом.
— Ты был в Берлине?
— Видишь, не совсем пропащий, — Герыч кривовато улыбнулся. — Конечно, Берлин — это не Фигерас…
Кира насупилась:
— Что такое Фигерас?..
Голос Герыча, охмурявшего Киру, был так интимен, что Борис, который обстругивал палку, придавая набалдашнику антропоморфный вид, удалился в сторону. Он поискал глазами Галю, но та с Никуней разбирала аптечку, и Борис, обходя стороной мурлыкающую Лиму, отправился на подмогу Брахману, который за поляной, покрытой снытью, тюкал топором сухостой.
Вместе они вырубили жердины для санузла. Пока они возились с постройкой, Виктора Ивановича улестили сменить гнев на милость, — он перебежками, на четвереньках подобрался к Лиме, и уязвленный Борис краем глаза наблюдал, как строптивая девушка выслушивала мэтра, словно заколдованная.
Сначала Виктор Иванович не совладал со своей честностью.
— Непрофессионально! — рычал он, размахивая руками. — Сейчас мерзкий век не-про-фес-си-о-на-лиз-ма! Всякий мнит себя спецом!..
Лима это снесла. Виктор Иванович пригляделся к ее каракулям и поправил уверенной, несмотря на его плачевное состояние, рукой Лимину работу.
— Главное — видеть жизнь! — говорил он самодовольно, приобняв Лиму за хилые плечи. — Глаз нужен верный. Найти, увидеть… взять ракурс! Вещь должна дымиться… кровью, сырым мясом — на разрыв аорты! Писал тут портрет в одной нацреспублике… начальник их ОБХСС пристал: нарисуй жену. Выходит супруга — позировать. Женщина средних лет, тонкая красота, изумительные черты… а в глазах жизни нет — убитые, потухшие глаза. И на декольте — бриллианты, каких нет в Алмазном фонде. Я говорю: поймите, это я нарисовать, как есть, не могу, хоть режьте, — ушла, переоделась, возвращается. Все не слава богу: на шее — антикварное золотое ожерелье с резными камнями такой работы, что в любом музее локти бы кусали. Плюнул: черт с вами, упрощу резьбу — сердолики и сердолики, ладно. Но лицо, понимаешь: там и трагедия, и история — и все разом. Там жизнь! А у тебя что — вот это, вот это, вот это… все у вас, куда ни посмотришь, — то мышата, то чижата…
Он долго убеждал и заговаривал притихшую Лиму, которая расслабила спину и лишь иногда пробегала по бугристому лицу Виктора Ивановича зачарованным, но невидящим взглядом. В целом эти двое иллюстрировали мирных собеседников, довольных друг другом. Казалось, что Виктору Ивановичу понравилось преподавать урок благодарной аудитории, и у всех отлегло, что он подружился с Лимой. Только ревнивая Кира бросила издалека:
— Чудо, расскажи, сколько горошков на ленинском галстуке рисуешь?
А Виктор Иванович благодушно отмахнулся:
— Уйди, язва.
Наблюдая похорошевшего Виктора Ивановича, Борис подумал, что завтра они все же тронутся в путь, а дальше — как кривая вывезет. Если он здесь, то в этом есть какой-то промысел. Сгустился вечер, костер потрескивал, вокруг сидели, занятые делами, чужие люди, с которыми Бориса ничего не связывало. Потом раздался еле слышный вой, и Борис, проникаясь этим берущим за душу звуком, пригорюнился. Он угадывал, что вот-вот грядет массовый сеанс певческой психотерапии и что он опять, против воли, почти полюбит проклятого Кэпа, изумляющего мир силой, мужеством, умениями и блестящими дарованиями.
Он недобро посматривал на командира и с отвращением обнаружил, что почти любуется чеканным лицом, на которое пламя бросало тени, создавая красивую лепку и подчеркивая молодые глаза в контрастном рисунке морщин, явленных скупым освещением. Накачанная рука обнимала гитару, с которой Кэп не расставался по вечерам.
— Как тебя отпустили из командировки, Кэп? — сказала Тюша — задумчиво и будто не веря, что ей так повезло. — Только и слышишь: работа, работа…
Кэп не удостоил легкомысленную Тюшу взглядом.
— Работа и есть, — проговорил он очень серьезно и веско. — Повезло, что объект закончили: сидели там крепко, серьезные были люди… тигры, а не люди… был соблазн прокуратуру подключить и не валандаться. Что им наши акты — чистое детство, они бумажками подотрутся, скорее нам нужнее — задницу прикрыть.
— Искренне не понимаю, — прокомментировал Клепа. — Как зазубрить эти допуски… припуски… а он их все знает.
— Пойми, — подтвердил Кэп с молитвенной дрожью в голосе. — За допусками и припусками видно людей. Смотришь, что нарушили, и сразу — и картина рисуется, и характер понятен. Бетон не тот, арматура не та, документацию похерили, щебень не тот заложили… а видно игру — украли, продали, на собственную дачу извели. Людей — видно, а люди бывают… интересные.
— Все это полезно для общества, но я бы не смог, — скривился Брахман. — Понятно, ты на природе отдыхаешь от нашего дурдома… и от этих интересных людей.
Кэп покачал головой.
— От людей не устаю, — сказал он с почти детской улыбкой. — Устаю от инфраструктуры… от вранья. Здесь вранья нет… видно, что человек — животное. Ест, болеет, любит… выживает в лесу. Поэтому гитара, — он прокатился пальцами по грифу. — И Лимкины рисунки, и Кирины стихи… Для миража, для атмосферы — как этот дым… животным быть не хочется. А хочется быть человеком и, черт дери, именно здесь культивировать человеческие качества… чтобы самому потом, черт дери, не отравиться — тем, что сам в себе вырастил.
Никуня вдруг с улыбкой обратилась к Борису.
— Пусть механик расскажет о технике, — предложила она. — Он все молчит… ты загадочный человек, механик.
— Пусть о родителях расскажет! — заявил Виктор Иванович эстрадным голосом, словно читал со сцены юмореску и рассчитывал на смех в зале. — Кто папа, кто мама…
Все заулыбались, а Борис покачал головой. Он встал и пошел к роднику, убегая от тошнотворной Кириной декламации, и чуть не налетел в темноте прямо на Лиму — отшатнулся, ожидая от странной девушки любой выходки, но Лима, казалось, не узнала Бориса.
— Ненавижу, — проговорила она, обращаясь в никуда. — Увидите: я буду лучше всех… и еще полюбуюсь на ваше ничтожество!
Решив, что неблагодарная ученица костерит маститого учителя, Борис покачал головой и проводил глазами, как ожесточенно она стирает и вытаптывает до основания рисунки, поправленные драгоценной рукой Виктора Ивановича.
Неясное светлое пятно над кронами было мутно, без единой звезды. Стало сыро, Бориса пробрала дрожь, и он приуныл, представив, как завтра их команда потащится по дождю через мокрый лес.
Кто-то назвал его по имени, и рядом оказалась Галя, которая ласково посмотрела на него из-под капюшона зовущими глазами; девушка многозначительно улыбнулась, поманила Бориса пальцем и пошла по еле заметной тропинке, лавируя между стволов, отбрасывающих на травяную подушку черные тени.
Сжав в кулаке свисток, Борис следовал за ней, держа взглядом засученные штанины и покатую спину. Потом спина замерла. Сюда не долетали голоса от костра, и слышалось, как стонут кроны над головой и как хрустит валежник. Борис шагнул вперед, напрягая глаза в темноте, которая сделалась кромешной, так что ничего в густом, хоть режь ножом, мраке нельзя было разобрать, — потом остановился, еще надеясь, что звук, который доносился из леса, окажется эхом их шагов, но тихий хруст не смолкал, а доносился отчетливо, то возникая, то стихая, словно затаиваясь.
— Вдруг правда, — пробормотала Галя, закусив завязку от капюшона. Она не сказала слово «медведь», но Борис его угадал.
— Стой здесь, — велел он, засветил фонарик и, пожалев, что не захватил новую палку, раздвинул орешник, тряся кусты, чтобы прогнать ночующих в траве гадов. Стволы выступали на дороге как живые; наконец Борис, напрягая ухо, засек, откуда звук, и гаркнул, чтобы пугнуть как следует, если это зверь, — и спросить, если это человек:
— Кто тут? Что надо?
Его фонарик заметался по подлеску, как слепой, — и чей-то голос попросил:
— Убери свет… я тебя не знаю.
Что-то скрипнуло, и Борис разглядел усатого невысокого парня, возникшего из-под еловой лапы. Парень выглядел смирно, но Борис снова пожалел, что не взял палку.
— Лимка с ним? — спросил парень и, мучительно сглотнув, закрылся рукавом от фонаря. — В глаза…
Это болезненное «с ним» прозвучало в душе Бориса так живо, что в голове щелкнул рубильник, и сразу встала картинка, как Виктор Иванович голосит посреди вокзальной площади: «Кто кого ищет?», и как Тюша кривится на неведомого Лиминого мужа.
Глядя на тщедушного человека со светлыми усиками, Борис радовался, что нашел союзника, удивляясь лишь способу мести, который выбрал брошенный бедолага. Выслеживать жену в лесу в одиночку, с риском нарваться если не на медведя — это был самый экзотический расклад, — но на кабана, на лося, на ту же гадюку… Растерявшийся Борис решил, что несчастный попросту обезумел, а парень просительно вытянул руки.
— Ей нельзя рисовать, категорически нельзя, нервная система не выдерживает — в прошлом году она после похода месяц лежала в Кащенко… он не понимает, что убивает ее этими воззваниями к творчеству… для него игрушка — молодая дурочка, в рот ему глядит, — а она не может, не может — ей нужна спокойная жизнь, без волнений, а не скачки по лесам… со здоровыми кретинами, которых об дорогу не расшибешь. Им все с гуся вода, без обид, — но ты же видел, там одна извилина в башке на всю кодлу, а она тяжелобольной человек… я ее из петли вытаскивал, она два месяца во сне разговаривала…
— Что ты хочешь? — выдавил Борис.
Он уже был готов силой вывести Лиму к супругу, но тот наотрез отказался.
— Нет-нет… если она ударится в истерику, это психоз… я ее по лесу не найду. Только прошу: не говори… никому не говори.
Борис, которого словно окатили помоями, повернул обратно. Он шел, не разбирая дороги, топтал грибы и отбрасывал в стороны ветки. Он как-то остро понял, что его затея — идиотская и что помощи ждать неоткуда. По его лицу текли капли. Он остановился. Еще капля стукнула по лбу — пошел дождь. Галя испуганно повисла на его руке.
— Послышалось, — сказал Борис деревянным голосом. — Может, лиса…
— Лиса? — переспросила Галя. — Нам только бешенства не хватало…
У костра собирали посуду, снимали тряпки, разворачивали над бревнами полиэтилен. Виктор Иванович прыгал между лужами, как лягушка, унося ноги от ливня.
Ночью, лежа в палатке и морщась от плесени, особенно раздражавшей ноздри, Борис превозмогал гадливость и стыд. Капли барабанили по тенту, их затейливый ритм складывался в воображаемый голос, который, урча и долдоня слова на тарабарском языке, сообщал вести, которых Борис не разбирал; потом мир замолчал, раздавленный храпом Виктора Ивановича. Над палаткой скрипели и стонали ветки, и Борис уже гнушался намерений, с которыми он планировал для Кэпа изощренную месть. Все было и сложнее, и проще одновременно. Ему уже казалось, что судьба загнала его в поход, чтобы погубить… и что именно Кэпу покровительствуют некие силы. Раздосадованная Галя отвернулась от него к стенке, и под другим боком елозил, как гусеница, Игорек, которому было холодно и мокро. Потом где-то образовались лужа, куда с раздражающе правильным ритмом падала каждую минуту капля; и еще Борису послышалось в шуме дождя, что кто-то тихо и заунывно плачет, — или свистел ветер, и тогда Борису казалось, что он, спеленатый, лежит в трюме корабля, захваченного штормом.
Он с трудом заснул. Под утро дождь перестал, и Борис услышал, как что-то постукивает и хрупает. Насторожившись, что Лимин муж-лазутчик все-таки проник в лагерь, он выглянул из палатки, встречая умытые цветки вероники, на которых сидели голубые горошины воды. Солнце било в глаза. Неистовая жизнь кипела после бури в каждом листе. Виктор Иванович сидел над кострищем и что-то жрал, сгорбившись и воровато зыркая по сторонам. Борис заполз обратно, долго согревался и под чавканье Виктора Ивановича, обрамленное птичьим пересвистом, заснул так крепко, что проснулся с тяжелой головой и обнаружил, что в палатке никого.
Паучок, спустившийся с брезентового потолка на серебристой нитке, сучил лапками, конструируя свою сетку под суету, которая доносилась из-за тента, и в голосах чуткий, как разведчик в стане врагов, Борис разобрал испуг.
— Что ты ей сказал, Чудо? — тихо, но жутко напирал Кэп на Виктора Ивановича, которого, впрочем, трудно было пронять словами.
— Что у нее все впереди, — рапортовал тот, как солдат на построении. — Что надо учиться. Кэп, будь справедлив. Я не мог сказать, что она рисует, как Леонардо.
В палатку вторглась Галина голова, пахнущая гарью.
— Вставай, — простуженно сказала Галя. — Не было забот… Лимка пропала.
— Только весь вечер плакала и говорила, что не станет художницей, — настаивал Кэп. — И не надо было называть ее сикильдявкой.
Виктор Иванович хорохорился. Его голос, который вчера дрожал от немочи, окреп и прямо-таки звенел от напора.
— А кто она… сикильдявка и есть, — он пошел в атаку. — Не надо, Кэп, искать крайнего. Это ваши разборки — ты сам с ней вчера поругался. Кто рычал на нее, аки зверь в пустыне?.. Воот, а я, получается, как козел отпущения…
Борис вылез из палатки. Бодрый и осанистый Виктор Иванович в стойке бойцового петуха разворачивал плечи перед осунувшимся Кэпом. Подошел Помор, раскачиваясь, как матрос на палубе, — сбросил телогрейку, потряс головой и мрачно заявил:
— Бутылку водки сперли — ты, что ли, Чудо, лазил? Какого черта — не на баловство тащу, у местных наличные не в ходу… ну-ка, дыхни.
Виктор Иванович подпрыгнул от негодования и обиды.
— У меня бессонница — кто поставил палатку на муравейник? Я весь исчесался.
— Лимка взяла, — прервал Кэп их перепалку. — Если выпила всю — худо дело…
Виктор Иванович покрутил головой и, осененный неким озарением, закричал:
— Точно! Она пела с бодуна!.. Я даже под утро слышал… где-то рядом! Такая сикильдявка с поллитры далеко не уйдет… спит где-нибудь в кустах или под корягой!..
Борис не узнавал Виктора Ивановича. Если команда, потерявшая Лиму, была растеряна, то выздоровевший Виктор Иванович прохаживался по лагерю гоголем и рвался в бой. Пока девушки готовили завтрак, он вился вокруг Кэпа, крича тому в самое ухо:
— Кэп, мы найдем ее в два счета — не сомневайся, я гад морских подводный ход слышу, я водоносные слои нахожу… абсолютный слух, меня Ойстраху показывали. Кэп, миленький, дай мне карт-бланш, я ее по дыханию отыщу.
Пока все жевали бутерброды, а Герыч вышелушивал зубами очередной початок, неутомимый Помор пробежался вокруг лагеря и вернулся с темным лицом, избегая ловить жалобные взгляды, полные надежды, что Лима чудесным образом найдется и не надо будет идти и искать.
— Джерри поможет, — пообещал Клепа. — Дай какой-нибудь ее носок, Кэп… ищи, Джерри, ищи!
Но дурной Джерри задорно бросился в лес, наткнулся на ежа и долго гавкал и чихал, пока посрамленный хозяин не оттащил своего питомца.
— Записки нет? — спросил Борис. Ему думалось, что если Лимин муж уволок непокорную супругу домой, то девушка — на сознательность оскорбленного мужа он не рассчитывал, — хотя бы девушка должна была оставить кумиру клочок бумаги.
Все изумленно уставились на Бориса, а Клепа даже порыскал по земле, ища следы от Лиминых каракулей.
Носясь между деревьев и палаток, Виктор Иванович даже не позавтракал. Борис дивился, как быстро этот человек, который казался развалиной вчера, восстановил форму.
— Вот же голос! — торжествующе воскликнул он, вскидывая руку. — Напевает что-то… неужели не слышишь, Кэп?
Борис тоже ничего не слышал, но Виктор Иванович уже, как хороший кабан, несся вперед, круша ветки, и вся команда, которую Кэп расставил в цепь, повлеклась за ним.
Борис шел, не выпуская из вида качающуюся, как верблюжий горб, макушку Кэпа, — его не интересовали прочие, в том числе и пропавшая Лима, которая, как он считал, отдыхает в московской квартире или сидит в метро, прислонив усталую от приключений голову к мужнину плечу. Он выполнял собственную миссию: тянул время и хоронил концы, помогая усатому парню, если тот задержался в лесу. Ему не хотелось, чтобы команда с азартом бросилась по супружеским следам; припадая на сбитую ногу, он твердил себе, что судьба подсказала ему ход: он обязан помочь Лиминому мужу и вымотать Кэпа с его шайкой до полного бессилия.
Жертвовать собой было приятно. Его несли невидимые паруса; временами он даже забывал, что идет не один, а в цепи. На первых порах все почти бежали; Кэп едва успевал направлять Виктора Ивановича, который ломился через лес, как по гладкой бумаге, не разбирая дороги. Еловая хвоя хлестала по лицу, под ногами скрипело вонючее болото; потом на вырубке их команду затормозила трава в полный рост. Борис, помня про лосиную муху, кутал голову, но Виктору Ивановичу, подставлявшему бугристое лицо катаклизмам, все было нипочем. Прислушиваясь к шорохам леса, он тем не менее не закрывал рта.
— Был вкусный заказ, — рассказывал он, сверкая глазами на Кэпа и — одновременно — вытягивая ухо в сторону чащи. — Иллюстрации к национальному эпосу… местного акына. Ездили делегацией постигать колорит… а колорит, скажу я тебе, Кэп, интереснейший. Народ простой, первобытный, с вековыми традициями, а главный борется с варварской тягой к роскоши — с отвратительным пережитком, — и все строго, никакой показухи, никакого богатства и изобилия — боже упаси… скудость и аскетизм. Все — преданные делу партии подвижники, идейные по самую задницу… обручальное кольцо на пальце шире трех миллиметров — скандал и персональное дело. Ленинская простота и шинели Феликса Эдмундовича… привезешь в подарок кило апельсинов — в детский дом отправят… с эскортом, черными «Волгами» и мигалками. Но жить-то надо, и люди живут — например, директор фабрики прозябает в пятиэтажке, подъезд там кривой, ступеньки сбитые… но если приглядеться, Кэп — а я смотреть умею, — заметишь, что у дома на подъезд больше… на тот самый подъезд, где он живет… и в подъезде нет номеров квартир на дверях. Вроде вообще его нет, подъезда. Самое веселое, Кэп, что его и по бумагам — нет, а весь подъезд — пятиэтажная квартира и внутри пещера Алладина, а на окнах занавески задвинуты почти всегда… и что самое примечательное, Кэп, — разные занавески на всех окнах и на этажах… когда надо, эти люди филигранно соображают — не снилось вашей высшей математике.
— Тихо! — прервал его Кэп. — Не трещи, Чудо, все проворонишь.
— Нет-нет! — возразил Виктор Иванович, брызгая слюной. — Ее голос… — Хотя Борис, изо всей силы напрягая слух, не улавливал Лиминого голоса — только перекликались туристы, зудели комары и жужжали зловонные мухи, которых люди спугнули из болота.
Борис гадал, что будет дальше. Лес вокруг был нездоровый, прелый, гнилой, и опасные животные, которые пренебрегали трясиной, не встречались — только раз попалась греющаяся на солнышке гадюка, кое-где валялись катышки помета — видимо, заяц — и за ветку зацепился клок шерсти, принадлежность которой Борис, далекий от биологии, не определил.
Когда выбрались на поляну, обсыпанную сизой цветочной пылью, Кэп, потерявший надежду заткнуть фонтан, прогнал от себя Виктора Ивановича, но тот прибился к Помору, и до Бориса доносились очередные былины сего времени.
— Уважаю, Помор, — говорил Виктор Иванович, напарываясь на сучья, топая ногами и чертыхаясь. — Сразу видно: ты мужик. Кэп умеет подбирать друзей, у него не отнять… любому нужна поддержка — крепкое плечо. Это истина, выстраданная кровью, — говорю тебе как художник, потому что художнику в первую очередь требуется опора… протекция, если угодно. Мы народ шаткий, зависимый — и не та сейчас эпоха — гнусность… Раньше был Лоренцо Медичи или Третьяков Павел Михайлович, который галерею построил… честь ему и хвала, но сейчас-то? Личные кубышки у нас запрещены законодательно, а кто меценат и чуткий ценитель — райком партии? Передвижникам было легко, а попробовали бы с чиновниками по культуре разговаривать, от сохи… ему волка из мультфильма «Ну, погоди!» изобразишь, он радуется как ребенок, а кто тонко чувствует — на вес золота, за таким охота с фонарями и собаками… его найти, как в сельпо — американские джинсы. Но есть, не все потеряно… знаю мецената, Помор, он Гуггенхайму сто очков вперед даст, — не обижайся, лучше вашей полуобразованной мелюзги, которая, кроме Шишкина в учебнике «Родная речь», ничего не видела, — потому что человек прикоснулся к беде и прочувствовал — трудной судьбы человек, почти вор в законе… сидел восемь лет, а не скажешь, Помор, — аристократ, манеры безупречные, изысканный, как великий князь. Только в глаза упаси боже смотреть — глаза убийцы, демонические глаза из бездны… размажет, как моль, и не поморщится. Но когда с цельными личностями встречаешься, Помор, веришь, что не все в отечестве потеряно… есть порох в пороховницах, а не одна серость беспросветная с плакатами к Первому мая…
Воркование Виктора Ивановича растекалось по зелени, а над головами, в головокружительной высоте, все гудели сосновые кроны; потом Борис, который двигался на голос, не глядя, вылетел на опушку, где из ослепительной зелени торчали ядовитые шляпки мухоморов с сахарными оспинами, — россыпи, дорожки и буйные колонии, — а на середине одиноко стоял сам Виктор Иванович и, выпучив глаза, озирался по сторонам.
— Ишь ты… — удивлялся он, любуясь живописным зрелищем. — Коряки их употребляют… говорят, на мужскую силу действует, но мы не пробовали — побоялись…
И он, горя задором разрушения, закружил по опушке, топча поганую мякоть и неуклюже, как слон, разметывая ботинком пунцовые шляпки.
Помор, которому быстро надоел незваный попутчик, где-то затерялся, и, когда вся группа, передохнув, атаковала стрелки кипрея, Виктор Иванович приклеился к флегматичному Брахману, который, казалось, вообще не замечал говорящего довеска.
Чеканный профиль Брахмана с тонкой линией носа мелькал среди березового подроста, а Виктор Иванович бежал следом, и злорадный Борис заметил, что художнику изрядно доставалось от хлещущих по лицу веток. Эти ветки коварный Брахман отводил в сторону хитро, только от себя, и бумеранг прилетал прямиком в Виктора Ивановича, который терпел издевательства, по-прежнему захлебываясь словами.
— Что за гимнастику делаешь, Брахман? — интересовался он. — Хатха-йога или кундалини-йога? Знаю, много в мире практик, которые наши упертые вожди отвергают, потому что не вписывается в материалистические мантры… а я считаю, материалистом надо быть с умом — если так приперло, что духовные смыслы не доходят… жизнь все-таки познается в комбинации — неисповедимы пути, как говорится. Жизнь, Брахман, как суп: всего намешано. Нам говорят, что три измерения, а может, врут — двадцать… К примеру, диву даюсь на бывшего одноклассника — ты бы с ним, Брахман, нашел, как говорят, консенсус… мощного калибра человек и путь прошел экстраординарный — папа матерый разведчик, нелегал, типа «славянский шкаф», а мама — известная певица, красавица, половина советских маршалов у ног валялись… он как бы не в нашей стране вырос, с серебряной ложкой во рту… и не ожиревший обыватель, нет, — у родителей жизнь била ключом — динамичная, полная риска… и страны, и края повидал. Он йогой занимался от широты кругозора… потом накрыло просветление, как избранного, — уехал в скит на Алтай, три года там прожил… постиг вещи, о которых страшно говорить, к нему кэгэбэшники ездили толпами по части государственной безопасности — это секретная информация, но он преодолел физиологическую природу, во сне из тела выходил… возможно, задания получал от государства… а потом заступил туда, откуда можно не вернуться, — махатмы из параллельного мира рассудили, что хватит с него, — и отрезало. Сейчас в Москве — жокей на ипподроме, как сыр в масле катается — деньги, связи… но это оболочка — уровень, когда плевать на условности… хочешь, Брахман, сведу вас… он не со всяким говорит, но ты особенный, видно — снюхаетесь…
Брахман что-то бормотал и тщательно пристраивал Виктора Ивановича под удары. Борис поглядывал на этот цирк и гадал, на сколько усилий хватит Кэпа и чем обернется его позерство, когда они в итоге не найдут Лиму. Истерикой? Оргвыводами с наказанием для честной компании? Унизительным заговором молчания?
Он злился, что Лима с мужем не оставили весточки и хотя бы какого-нибудь условного знака для человека, который помог им молчанием, — но, сочувствуя несчастной семье, торпедированной столь умелым соблазнителем, как Кэп, он прощал ушедших в подполье супругов.
— По-моему, нам уже до Нельвы недалеко! — предположил Брахман.
Кэп остановился, посовещался, вкратце набросал дальнейшую программу, и вся партия двинулась дальше. Виктор Иванович не унимался: он атаковал мокрые заросли, он без жалоб — отряхиваясь, как собака, — принимал холодный душ с кустов, он пушинкой перелетал через поваленные стволы, он продирался через ветки, не замечая, как трещит одежда. Вокруг его энергичной фигуры колыхалось зеленое море с волнами, расходившимися от эпицентра потоками брызг, и он отважно топал по листьям, маскировавшим то ли тухлую биомассу, то ли что-то более опасное, о чем легкомысленный горожанин не знал и не подозревал. Борис уклонялся, как мог, от ищейки и скоро понял, что это отстранение взаимно: Виктор Иванович тоже шарахался в сторону, когда их пути пересекались, и следующей жертвой словоохотливого следопыта стал безропотный Клепа, к которому Виктор Иванович, почуяв слабину, прилип намертво.
— Надо попасть в лес… — вразумлял он спутника, сражаясь с чудовищной преградой из крапивы — темпераментно, словно воевал с живыми врагами, идущими на приступ. — Надо угодить в передрягу, чтобы понять, как неправильно живем. Бег по кругу — белки в колесе… язык через плечо, а мы бежим: надо, надо, надо… чем думать о вечных ценностях, — я ездил в степной колхоз рисовать передовиков: живет старый чабан, под кроватью чемодан, набитый деньгами — такое только в кино: настоящими деньгами… пачки в банковских упаковках, в глазах рябит, — чемодан не закрывается, замки не застегиваются, а ему не надо — лежат без дела… солнце встало, солнце зашло, бараны есть, остальное от шайтана. Говорит: внук на «Жигули» просит, не дам — неправильно живет, дурак… барана пасти не хочет, машину хочет, — копейки не дам, барана пасти надо.
— Странные ты, Чудо, находишь колхозы, — отвечал Клепа, который по доброте душевной втянулся в разговор. — Где такие водятся? Мы от станции проезжали, мимо одна грязь, рвань и нищета… и во всей России так, куда ни глянь.
— Объясняю почему, — неправильно живем, Клепа… порочно живем!..
От утомительного голоса Виктора Ивановича у Бориса загудело в голове, и он уже не понимал, слышит ли он лес, или ему тоже, словно некий призрак, чудятся среди перекличек кукушки обрывки Лиминой песни. Он отстал от группы: задрал голову, вдохнул медовый воздух и долго смотрел, как в высоте ходят облака по безупречно голубому небу.
Группа обшарила значительную территорию, и Кэп, когда они выбрались к прозрачному ручью, текущему по голому песку с причудливыми барханами под водой, остановил процессию.
— Чудо, ты уверен, что мы идем, куда надо? Скоро правда допрем до самой Нельвы.
Виктор Иванович замолчал и, тяжело дыша, прислонил ухо к еловому стволу, набрав в редкие волосы крошки коры и мусор. Пока он прислушивался, группа отдыхала, а бледный как смерть Кэп, на которого Борису, отсрочившему ехидство, отчего-то больно было смотреть, обсудил с Помором, что нигде им не встретились следы, которые можно было бы отнести на счет Лимы; даже пропавшую из неприкосновенного запаса Помора бутылку они не нашли ни пустой, ни полной. Борис вообще ничьих следов, кроме птичьих отпечатков на грязи, не разглядел.
Впрочем, он не искал следы; просто ничего не бросалось ему в глаза. Все это время, пока он со всеми ломился через лес и осматривал кусты и траву, он до сердечной боли жалел женщину с бархатным голосом. Уверенную в себе женщину, которая все эти дни занимается рутинными делами: красит ресницы перед тем, как выйти из дома… ходит на работу в пыльную комнату со шкафами, забитыми бумажными папками… болтает по телефону с подругами… и ждет, ждет, ждет.
Эта боль, которая, как ему казалась, уже давно оставила его, вспыхнула теперь с новой силой, и он был рад проволочке, когда туристы выбрались на опушку, и стало понятно, что здесь, в малиннике, им на деле грозит встреча с медведем и что идти дальше, на старую гарь, поросшую сплошным, похожим на заграждение из колючей проволоки, березняком, через который невозможно продраться, им не нужно, потому что даже вдребезги пьяный физически не пролез бы через подобный частокол.
Отдохнув, группа повернула обратно; Кэп запланировал изрядный крюк, так что возвращались другим путем, пересвистываясь, хотя Виктор Иванович возражал против шума, потому что, по его словам, свистки мешали ему определять где-то Лимин голос, слышный ему одному.
Туристы осматривали лес вокруг просеки, и основательно перегоревший Виктор Иванович брел по тропе, беседуя с Никуней, которую взял в полон в качестве очередной жертвы своего красноречия.
— Понимаю твоего мужа, подлинный он человек, — тянул он. — Всей душой сочувствую: от казенщины киснут мозги. У нас полстраны полутрупов, с капустными бочонками вместо серого вещества. Меня судьба хранила — не будь я тем, кто есть, повесился бы, а так — вольная жизнь… к канцелярии поганой не привязан… люди кругом — яркие индивидуальности, с изюминкой. Думаешь, Кэп летает по стройкам, потому что его мечта — заботы о народном хозяйстве… как там очередной родной завод на месте помойки выторчит? Нет, Кэп вампир, как я: ему нужны люди, это допинг — общение, энергетика… чтобы с душой открытой — как я, как мы все. С биографией, с легендой, с университетами. Хотя, скажу тебе, за видными персонажами таскаться не надо; вот моя соседка по лестничной клетке — валютная проститутка, без примесей, профессионал — не в смысле похабщины, а в смысле оболочки… образа, наконец.
— Что ты говоришь, — вздыхала добропорядочная Никуня. — Ужас…
— Думаешь, подзаборная шалава? Видела бы ты, как она в театральное фойе заходит, — королева с инспекцией явилась… балетная осанка, закрытая блузка, строгий костюм, очки от Кардена. Вольностей ни-ни… умнющая женщина, интеллектуал: знает три языка, Шекспира в оригинале читает, ошибки поправляет за переводчиками… как иначе, языковая практика побольше, чем у филолога. Знает весь мир, ментально, — сегодня с одним, завтра мысленно с другим, умеет разговаривать, любую беседу поддержит, любого вывернет наизнанку и в отчете отразит правильно — без отчета в ее деле никак, соответствующие органы близко к иностранцам не подпустят, у нас, чтобы окно в Европу прорубить, сто раз душу дьяволу продать надо. Но зато школа почище Итона, ценнейший опыт! Она как дорогой инструмент, который во многих руках побывал, и за нее, как за скрипку Страдивари, не стыдно… не какое-нибудь НИИ гнилое, болото бездельников, когда на службу по будильнику — со службы по гудку… живого слова не дождешься.
— Ну тебя, гадость, — выводила Никуня замершим от волнения голосом, а несогласный Виктор Иванович мотал головой, стряхивая с сальных волос кору и еловые иголки.
— Не надо зашоренности, не надо лицемерия, будем честными. Эти, эти люди пишут историю своей кровью, — они, а не ваши гнусные ударники коммунистического труда.
Борис рубил кусты новой палкой, проходя мимо подосиновиков и брусничных ягод. Слушая возбужденный рокот Виктора Ивановича, он по-прежнему думал, когда рассказать про вчерашнюю встречу. Сейчас момент был неподходящий: усталые от поисков туристы разозлились бы на него, скрывшего важную информацию, не на шутку, — и он сам, вымотанный впечатлениями, уже не был уверен, что странный малый с усиками ему не привиделся в лесной фантасмагории. Он пробирался через ельники, и его смущало, что он не видит ни примятой травы, ни других знаков человеческого пребывания; везде сухостой с прошлогодним репейником был затянут нетронутыми нитями паутины с алмазными, точно вшитыми в сетку каплями, к которым не притрагивалась ничья рука. Борис вообще, как ни старался, — не зная, радоваться этому обстоятельству или огорчаться, — никаких человеческих примет не заметил на тропах, по которым они прошли или пролезли: ни вешек, ни зарубок, — только раз Никуня воскликнула: «Ой, смотрите!» — но оказалось, что она умилилась белке, взмывшей вверх по стволу.
Виктор Иванович все рвался вперед, как охотничья собака, взявшая след, — он то заскакивал далеко, то рысью возвращался обратно или дожидался, когда группа его догонит. Борис полагал, что теперь он, следуя логике, прицепится к Герычу, но Виктор Иванович, добравшись до потенциального слушателя, иссяк и только сообщил:
— Герыч, тебе я что буду говорить — ты сам все знаешь.
Когда добрались до лагеря, заморосил печальный дождик, раскачивая листья жимолости. У группы было скверное настроение, и Борис раздражился, увидев у костра смеющуюся Галю, которой Тюша что-то шептала на ухо, словно кто-то посторонний подслушивал ее секреты, и почему-то, глядя в их туповатые лица, Борис понял, что Лима не объявилась.
После обеда дождь зарядил сильнее, и искать уже не пошли, а сели под тентом играть в карты, — только Помор, накинув плащ-палатку, сказал решительно:
— Что, — надо идти к егерям, — и, тяжело вздохнув, повернулся и захрустел шишками в ельнике. Его угрюмая конусообразная фигура в плаще цвета хаки еще долго маячила между стволов и потом пропала за кустарником. Утомившийся Виктор Иванович уполз в палатку, а разговор за картами петлял вокруг Лимы, вокруг ее необъяснимой пропажи, вокруг условий, в которых пребывает человек, заблудившийся в лесу. Сошлись на том, что главная опасность для избалованной городом девушки — в дожде, несущем риск простуды, но, во всяком случае, трудно страдать от жажды под ливнем, и голод заблудившейся Лиме тоже не грозит — простодушный Клепа хладнокровно сообщил, что лягушек в лесу, чтобы заморить червячка, более чем достаточно, а если девушка устроит убежище из лапника, то легко перенесет и дождь, и холод. Потом Брахман положил на клеенку даму в бисерном кокошнике и проговорил с философским видом:
— Возможно, человек не хочет, чтобы его нашли, — надо не сбрасывать со счетов такой вариант. Она просто водит нас за нос. Издевается.
— С нее станется, — подтвердила Тюша мрачно, выпятив губку и изучая свой обожженный палец, а картежники залопотали, что вменяемая женщина, даже если захотела побыть одной, попав в передрягу — в одиночество, в холод и дождь, без еды, питья, огня, какой-либо помощи, — немедленно одумается. Даже Игорек пробормотал что-то сочувственное.
Усталое лицо Кэпа, вытершего лоб мокрым рукавом, казалось мудрым.
— Женщину, которая не хочет, чтобы ее нашли, надо сначала найти, — сказал он. — Потом ей можно вправлять мозги… но найти и убедиться, что все в порядке.
Эти слова прозвучали как истина в последней инстанции, но упорный Брахман не сдавался.
— Логика сродни тюремной, — улыбаясь тонкими губами, ядовито возразил он, словно разговаривал с собой. — Нельзя казнить больного — только здорового… чтобы убить человека, его надо вылечить. Этот мир ей не нужен, вот и все.
Кэп помрачнел и сощурился.
— Мы не в тюрьме, — отрезал он. — Красивые слова потом.— И от его свирепо-мелодичной, умело поставленной интонации даже у Бориса, плохо поддающегося Кэпову влиянию, мороз пошел по коже. Все замерли, и Галя, которая пекла кукурузу, перестала водить початком над пламенем. Среди общего замешательства Клепа попытался разрядить обстановку, сообщив с деланым весельем:
— Брахман, это же ты не всерьез… это ты в шутку, мы все равно тебя любим.
Борису думалось, что сегодня петь не будут, но гитара навязчиво зазвенела — все, преодолев уныние, постановили, что, заслышав голоса, заблудившаяся Лима возьмет нужное направление и, может быть, выберется к лагерю. Кэп поначалу был не в настроении и передал инструмент Клепе, у которого оказался приятный, несмотря на отсутствие слуха и скверную дикцию, басок. Потом гитара перешла к Кире, затянувшей песню так пронзительно, с такими фиотурами и претензиями, что Борису захотелось убраться подальше. Потом Кэп, у которого заложило уши от заунывных Кириных глиссандо, категорически забрал гитару. Борис слушал Кэпа одним ухом, обособляясь от происходящего. Лес, нашпигованный железом, пронизанный тенями, навалился на него всей лиственной силой; он жалел, что поддался минутной слабости — присоединился к Кэпу и его команде. Он уже был уверен, что из его мечтаний о мести ничего не выйдет; привычная логика города, цивилизованных поселков и окраин здесь не работала; беда, которая стряслась с туристами, путала и его мысли.
Он рассматривал, какими затейливыми изгибами вьется пламя, усилием направлял разум в недавнее прошлое, где не было великолепного Кэпа и скучных людей, питающихся отблесками Кэпова очарования, — но, сопротивляясь Кэпову влиянию, он обнаруживал, что Кэпов голос, не касаясь его сознания, исподволь совершал какую-то кропотливую работу; какого предмета ни касались Борисовы мысли, в них упорно проникало сознание, что он живет неправильно, что вся жизнь прожита зря, стыдно, — и вместе с этим сознанием его точила безнадежная тоска; он понимал, что ничего не переделает и что все попытки что-то изменить напрасны.
Он налил себе чаю; вода была горькой и даже в эмалированной кружке отдавала металлом. В ноздри бил смоляной, удушливый дым. Борис с раздражением выбрался из-под тента и долго бродил, разнося и топча ногами муравейники. Потом его позвали дежурить к котлу, и он неумело чистил овощи и помешивал в котелке кашу, отдирая от донышка пригорающую корку. Перед ужином все разбрелись, кто куда, — даже Галя бросила его, занявшись своей поцарапанной рукой, которую мазала зеленкой. Потом кто-то подошел и взял лопату; подняв голову, Борис обнаружил, что это Кэп отряхивает инструмент от налипшей грязи.
— Кэп, — внезапно вырвалось у Бориса. — Ты женат?
— Закрыли тему, — бросил Кэп, и Борис с невольным уважением пробормотал:
— Извини.
Мимолетная тень пробежала по выразительному Кэпову лицу.
— Механик, а ты? Нет? — Он подкинул лопату, ловко поймав одной рукой. — Тогда не лезь… не люблю любопытных.
Что-то держало его на месте, не давая уходить. Потом он красиво откинул капюшон и вскинул голову в эффектной позе, показавшейся Борису донельзя фальшивой.
— Видишь ли, механик, — проговорил он свысока. — Мы в разных амплуа. Я круглые сутки под прицелом… светят прожекторы… а такие, как ты, смотрят на меня из зала. А за моей спиной — дверь… и я в эту дверь никого из вашей братии не пущу.
Он говорил с таким неприятным пафосом, что Борису, который изнемогал от скрытности, стало противно, и он, хотя был уже готов, передумал рассказывать Кэпу о вчерашней встрече с Лиминым мужем.
— Слишком высокий стиль, Кэп, — сказал он сухо. — Храни свою дверь — кто мешает.
Он думал, что Кэп повернется и уйдет, но тот сел рядом.
— Механик, — Кэп усмехнулся. — В тебе есть что-то общее с моей женой — так же вопросы задаешь.
Ждать до завтра, — решил Борис, уже не радуясь, что завел этот разговор. Он поскреб половником по дну котелка. Выстрелив, щелкнуло полено в костре. Кэп в задумчивости вертикально уронил лопату, ушедшую лезвием в песок.
— Наши бабы нашептали, — сказал он, глядя на пламя. — Конечно… в жизни двоих должно быть вот это — речка, роса, ветер, сова ночью… Когда этого нет, — сплошные Игорьки вокруг бегают… но там не перегорело еще. Женщину надо брать, как котлету со сковородки. Потому что остывшую котлету никто жрать не будет. Но чужое тепло иногда как-то… — он махнул рукой и поморщился. — Знаю я, что сейчас с ней происходит, — звонит ей каждые три часа ее унылый Гусев, а она его утешает — наставляет, как жить…
Услышав свою фамилию, Борис вздрогнул, но Кэп этого не заметил — он поднялся и ушел подкапывать стойку, на которой держался тент.
Потом ужинали. Лима не объявилась. Под ночь закончился дождь, но поднялся ветер, лес застонал, и Бориса физически раздавил страх, с которым он представил, что чувствует избалованная девушка, брошенная одна в этой агрессивной вселенной.
Ему самому было неспокойно, и он не понял, для чего выбрался из лагеря к ельнику: должно быть, тревога за Лиму или недоумение, как человек ни с того ни с сего исчез бесследно, — заставили его шарить по мокрым кустам, прислушиваясь к ответным шорохам. Ему отчего-то думалось, что Лимин муж, который, возможно, еще здесь, объяснит ему что-либо внятно. Поначалу посторонних шумов не было — только угрожающе, раскатисто трещал рядом козодой и были звуки, которые Борис принимал за эхо от собственных шагов. Потом захрустели ветки, и сбитому с толку, ослепленному в темноте Борису показалось, что некто движется следом за ним. Он закрутился, потеряв из виду костер, который заслонила листва. Кто-то затопал по хвое, и Борис услышал хрип Виктора Ивановича, перекрывавшего голос козодоя.
— Чертова трещотка… — выкрикивал Виктор Иванович с мукой. — Кэп, что это за фигня? Как на мотороллере ездит по ушам… Кэп!..
Борис молчал. Виктор Иванович был рядом — Борису казалось, что он разбирает его сипящее дыхание.
— Кэп! — взмолился Виктор Иванович. — Куда ты завел меня, Кэп, черт тебя подери? Когда я говорил залечь на дно, — не до такой же степени… это не дно, а днище какое-то. Кэп, давай выбираться из задницы. Мне хреново. Я сдохну в чертовом болоте. Плюнь на девчонку. Егеря найдут. Девки живучие… выведи меня хотя бы к станции — какой-нибудь, где люди, где поезда, чтобы жизнь… Я лучше в Среднюю Азию уеду, к другану… Кэп, поехали в Среднюю Азию? Я тебе такие места покажу… ты обалдеешь от таких мест. Там розовые горы — представляешь, Кэп? Там воздух голубой. Там тепло, дождей этих нет проклятых… там сытно, там плов делают, там мясо, какого по всей России не готовят и не видят в глаза… или в Калмыкию — в степь. Брошу своего гвардейца на фиг… Здесь погибель… черт занес наших юродивых предков в края, где нормальные люди не живут… мне осточертели ваши робинзонады и идиллии на пленере… слышишь меня, Кэп? Слышишь, твою мать?..
Борис сдерживал дыхание. Виктор Иванович захныкал, застонал и потом потащился обратно к лагерю, где Брахман встретил его словами:
— Ты, Чудо, разоряешься? Не ори — лес шума не любит…
— Ваш проклятый лес ничего не любит! — огрызнулся Виктор Иванович.
Борис, выждав время, вернулся и потом лежал в палатке тихо, без движения. Ветер усилился, волны накатывали одна за другой, деревья скрипели, словно мачты в бурю, и иногда казалось, что стволы не выдержат, повалятся и похоронят лагерь заживо. Борис притерпелся к луже, растекавшейся под боком; его лишь изводил одинокий комар, затаившийся в палатке от дождя и теперь, в комфорте и в отсутствии помех, празднующий неслыханное везение.
Ночь была непроглядная и густая, как канцелярская тушь. Когда Борис, согреваясь в спальнике, закрывал глаза, перед ним отчетливо вставали виденные за день грибы — в траве, среди мха и иголок, у пней — и опушенные глянцевыми листиками ягоды, один вид которых сводил скулы у Бориса, чуткого к кислоте, — и он помнил, что, сколько ни любуйся монетами, денежными купюрами, деловыми бумагами, — все это ни при каких обстоятельствах не привидится после, как послевкусие от тяжелого дня.
Атмосферный фронт за ночь сместился к Нельве, до которой, как до заколдованной страны, они все не могли добраться, словно обстоятельства нарочно препятствовали походу. Утро встретило их солнцем, переливавшимся в хлорофилловой зелени живыми изумрудами, хризолитами, малахитами, — под щебетание птиц, которые гомонили так ожесточенно, будто компенсировали вынужденное ночное молчание. Лима не появлялась, и Кэп сформировал группы для поиска, намереваясь оставить в лагере Никуню и усталого Виктора Ивановича, который всем видом показывал, что не желает героически бегать по пересеченной местности, как вчера.
— Мышонок устал! — заявил он громогласно, разваливаясь на коврике у палатки.
Туристы, которые провели мучительную ночь — кто продрог, кто простыл, кто вымок в дырявой палатке, — ворча, собирались у костра, когда Тюша вскрикнула, вперив русалочьи глаза в ельник:
— Там кто-то прячется!
Борис плохо выспался; его голова звенела от бессонницы, и он думал, что шорохи, царапающие его слух среди буйства утренних звуков, ему мерещатся. Вместе со всеми он обернулся к кустам, где сначала неявно, а потом все громче зашевелились ветки. Туристы насторожились, и Никуня, которая собралась за водой, скакнула к костру: в кустах мог быть Помор, мог быть зверь, сдуру выскочивший к лагерю, мог быть кто-то еще… про хрупкую Лиму, вовсе не ассоциировавшуюся с чем-то массивным, поднимавшим бесцеремонный шум в кустах, Борис подумал в последнюю очередь.
Кто-то высокий, незнакомый, в форме мелькал среди зелени — это оказался милиционер, который, заметив, что обнаружен, вылез из ельника и зашагал к лагерю. Борис сжался, представив всевозможные неприятности, и до него не сразу дошло, что перед ними неизбежный результат активности Помора, который, видимо, добрался до цивилизации и до властей, вынужденных принять меры. Хмурый милиционер представился — капитан Кривоносов, справился, кто главный, сел на пень, закинул на колени планшетку, изучил присутствующих. Кэп, назубок знающий все возможные алгоритмы обращения с официальными лицами, вылез вперед. Девушки притихли, Игорек испарился, будто его и не было, находчивый Клепа зашарил в рюкзаке Помора, где, как уже знал Борис, находился неприкосновенный водочный запас. Виктор Иванович заюлил на коврике, закрывая лицо растопыренной пятерней, не похожей на артистическую длань, и бормоча в панике:
— Достали… и здесь достали! Я же говорил, он не механик, а стукач.
Борис смолчал в присутствии представителя власти. Еще было непонятно, с чем пришел капитан и не принес ли он какое-нибудь плохое известие. Глядя на его ватное лицо, Борис предположил, что деревня, если по прямой, недалеко, потому что капитан, привычный на своей окаянной должности к расстояниям, все же необъяснимо шустро добрался до лагеря. Это значило, что где-то есть прямая дорога в обитаемый мир, и Борис сделал в памяти зарубку, что, случись чего, он сбежит отсюда, хотя не без труда. Капитану, преодолевшему немалые тернии по дремучей целине, точно пришлось несладко — сапоги, все в донной глине, сообщали, что пришелец, как разумный человек, которому претит акробатика на сомнительном мостике, где-то форсировал Марыгу вброд. Эта глинистая взвесь на сапогах явно раздражала чистюлю капитана, и он, подобрав палочку, счищал грязь левой рукой, пока правой ковырял ручкой в бумаге, записывая ответы.
— Где жила? — он послушал, покивал и записал, что хотел. — Где вещи?
Кэп кивнул на свою палатку. Было что-то неприятное в том, как он выволакивал напоказ для капитана аккуратные Лимины тряпочки, сразу осиротевшие, и Борис подумал, что вещи без их обладателя всегда выглядят мертвыми. Он обдумывал, в какой переплет попал, скрыв — и продолжая скрывать — встречу с Лиминым мужем. Капитан внимательно, подобно чуткому псу, обнюхал палатку и Лимино барахло, что-то явно выискивая, и задал следующий, весьма выразительный вопрос:
— С кем жила?
Эти слова прозвучали с таким холодным всеведением обо всем, что происходило в лагере, что понурые туристы съежились, заслышав нечто срамное в протокольных вопросах капитана, и даже непробиваемый Кэп стушевался, когда признал, что их было двое в палатке. Расследователь — мудрый волхв, проживший двести лет, — не удивился; он лишь кивнул, а потом поднял голову и спокойно желто-стеклянными глазами, неумолимыми, как рентгеновский аппарат, просветил присутствующих, выяснив с профессиональной проницательностью, кто и с кем, — и от этого дотошного зондирования даже бесстрастному Брахману сделалось неловко.
— Муж где? — апатично пожевывая, допытывался капитан, с каждым ответом продвигаясь в выводах по какой-то стройной версии, которая складывалась в его голове без противоречий, так, что слагаемые, как кирпичики, притирались один к одному. — В Москве? А ваша жена?
Он так флегматично перекладывал все озорное, трепетное и романтичное, что творилось в лагере, — праздничную атмосферу, в которой Борис купался с безотчетным удовольствием, — на безликий язык протокола, что даже растерянный свидетель ощутил себя преступником; как он понял, обитатели лагеря тоже молча винились, что нарушили общественный порядок и всяческие моральные кодексы. Только Виктор Иванович, удостоверившись, что явились не по его душу, успокоился и взревел:
— Мышонок уста-а-ал!.. Ты, капитан, знаешь эту песню — черт ее совсем подери?
Капитан отвлекся от бумаги, которую заполнял ученическим почерком, и, не мигая, уставился на Виктора Ивановича. Потом спросил Кэпа коротко:
— Белая горячка?
На Игорька, как на эксперта, приближенного к телу, украдкой посмотрели несколько человек, но тот в сторонке тасовал карты и прикидывался, что не имеет к Виктору Ивановичу касательства. Вместо Игорька возмутился Брахман, который любое, самое нейтральное высказывание человека при исполнении, да еще облаченного в казенный мундир, воспринимал в штыки. Брякни капитан что-нибудь очевидное о погоде, негодующий Брахман бы все равно опротестовал бы аксиому.
— Зачем оскорблять?.. — сдерживая ненависть, дрожащим голосом спросил он, выпячивая подбородок. Капитан перевел немигающие прожекторы на выскочку.
— Не оскорбление, медицинский диагноз, — сообщил он устало.
— Вы врач? — прошипел Брахман.
За Виктора Ивановича, который не восставал против позорного клейма и вообще помалкивал в тряпочку, робко заступилась Никуня.
— Это зря, — укорила она капитана. — Он простудился, у него озноб, температура была.
— Какой озноб, у меня глаз наметан, — объяснил капитан со вздохом. — Половина деревни такие.
Он закрыл постороннюю тему, потребовал документы и с натугой перенес в свою бумагу Лимину прописку и данные паспорта.
— Вы бы связали его, — посоветовал он, и Брахман опять отозвался змеиным шелестом:
— Мы не вяжем людей просто так…
— Как хотите, — отозвался капитан. — А то сам себе еще глаз выколет.
Занятого капитана не интересовал Виктор Иванович и не особенно трогал пламенный оппозиционер Брахман. Пока он продирал бумагу острием шариковой ручки, Герыч вполголоса спросил у Клепы:
— Думаешь, он прав?
— Не знаю… — протянул Клепа. — Одного только такого помню — был в общаге синячок… но тот в окна прыгал, на людей кидался… Этот же нормальный… в общем.
Борис, грея руки о кружку, прихлебывал горький кипяток. Муторное разбирательство длилось долго, согласно правилам и инструкциям, известным до конца лишь капитану. Блюститель порядка кропотливо возился с писаниной, которой явно не терпел, но, закончив волокиту, не убрался, чтобы где-то в деревне завести дело или накропать отчет, а принялся, подобно спутнику, нарезать круги вокруг лагеря; Борис хорошо видел, как капитан разводит в стороны ветки и заглядывает за кусты.
— Товарищ капитан, — с иронией окликнула его Кира. — Вы что-то ищете?
— Яму свежую, — ответил капитан без эмоций. — Обычно как бывает: ссора, ревность… убьют сгоряча — далеко же не потащат…
Никуня беззвучно ахнула. Игорек хмыкнул. Брахман скрипнул зубами, а Бориса поразил безнадежно скучный голос милиционера; он не на шутку испугался, что блюститель порядка арестует Кэпа, и вожделенная цель, доставленная для расправы государству, ускользнет от него. Почувствовав, что надо открыться, он подал голос:
— Товарищ капитан, если есть телефон, позвоните ей домой, — крикнул он в кусты, где кипела деятельность. — К ней муж приходил, вокруг лагеря бегал… может, они уже дома.
Он почти физически ощутил, как его сверлят удивленные взгляды с разбросом всевозможных чувств, от недоумения до ярости на то, что он скрыл от товарищей нешуточный факт, который им, проведшим день в безуспешных поисках, следовало знать.
— Новости географические… — протянул Клепа, и его реплика заставила капитана внимательно сощурить глаза.
— Муж приходил? — спросил он, глядя на Бориса с откровенной насмешкой. — И никто, кроме вас, его, конечно, не видел?
— Я видел! — крикнул Виктор Иванович, выпячивая грудь. — Они шептались на просеке — сговорились и свалили… Ромео и Джульетта фиговы… они, небось, в квартире с унитазом, в тепле, а мы сидим, идиоты, как на иголках — трясемся за гадов! Головы поснимать за такие выкрутасы! — Он затыкал перед собой пальцами, рефлекторно, искусной в рисовании рукой изображая в воздухе замеченного им человека. — Такой он… с усами, да? Нос толстый… на саламандру похож?..
— Точно, — подтвердил Борис, удивляясь, как взгляд художника точно, в деталях зарисовал на расстоянии Лиминого мужа.
Сощуренный взгляд представителя власти перенесся на незваного помощника, который вызвал у капитана еще меньше доверия, чем первый очевидец. Капитан покачал головой, но Борис, которому прохладный ветерок лег на лицо, сразу почувствовал, как в лагере сделалось свободнее, будто напряжение от мысли о пропавшей Лиме отпустило туристов, и все облегченно вздохнули, а Никуня счастливо заулыбалась.
— Видите, как просто, — сказал Герыч, выдвинув свою угловатую фигуру на обозрение и словно убеждая этим капитана, что тот ошибается.
— Что ж, — откликнулся капитан, словно эхо. — Проверим.
Украдкой Борис покосился на Кэпа. Грива, местами слежавшаяся, как войлок, венчала каменное лицо, на котором не дрогнул ни один мускул. Глаза без выражения казались даже не маслинами во льду — агатовым окатом на берегу арктического моря. Гадая, в какую злобу для него выльется Кэпово потрясение, Борис припоминал, где что лежит, чтобы быстро, будучи изгнанным вон, собрать рюкзак и скрыться, не доводя дело до побоища, — или же скрыться после решающего боя, который назревал вот-вот. Тем временем Клепа, развеивая дурацкие подозрения капитана, как прилежный экскурсовод, обвел того вокруг лагеря, показывая все сомнительные уголки и всячески демонстрируя, что их коллективная совесть чиста. Кое-как капитана проводили, но, как только он исчез за деревьями, Виктор Иванович развил бешеную деятельность, убеждая всех немедленно сниматься и идти дальше, к Нельве. Он так жалостливо заламывал руки, так метался из стороны в сторону, спотыкаясь о корни, — один раз он едва не брякнулся со всей дури о землю, — что все, глядя, как он имитирует броуновское движение, развеселились и всерьез засобирались паковать рюкзаки, поглядывая только на онемелого Кэпа, который, осмысливая что-то свое, медлил и все не давал команды.
Кэп молча складывал в палатку Лимину одежду, которую подверг бесцеремонной экспертизе капитан. Потом подошел к Борису и проскрежетал, глядя в сторону:
— Надо было мне сказать.
Слова прозвучали так заторможено, что Борис не понял, какой подтекст подразумевает Кэп, на чьем лице с заострившимся носом и устремленными в точку глазами проступило что-то от затравленного хищника вроде хорька.
Эта метаморфоза — превращение великолепного Кэпа в униженного, но опасного страдальца — была отчего-то неприятна Борису, и он потупил глаза.
— Извини, Кэп, — проговорил он. — Это ценно для капитана Кривоносова, но что это меняет для нас?
— Все равно. Надо. Было. Мне. Сказать, — желваки задвигались на Кэповых скулах. В глазах наконец что-то дрогнуло, и он добавил почти человеческим голосом: — Механик, ты вроде хороший парень. Не заставляй меня вышвыривать тебя отсюда как котенка.
— Я пожалел его, Кэп, — тихо ответил Борис. — Ты ведь супермен. Кто он против тебя.
Кэп, к которому вернулось самообладание, сплюнул, отвернулся и уже кричал растрепанной Тюше, сгребавшей посуду:
— Завтрак отменили? Помора не ждем?
Галя скривилась и взглянула на часы. Тюша расставила посуду обратно, но ободренные туристы, у которых камень с души свалился, захотели продолжить маршрут немедленно, и разговор шел только о том, сколько они пройдут за остаток дня и как ловко ушлая Лима договорилась с мужем, а также о поразительном терпении, с которым мученик сносит взбрыки взбалмошной жены… совсем не подарка, если говорить напрямую, так что не поймешь, за что он столь самоотверженно бьется. О последнем обстоятельстве Никуня говорила со вздохом самой черной зависти. Кира, не разделяющая общей радости, утешала поруганного Кэпа, шепча ему что-то на ухо, а мужественный Кэп давал понять, что даже понимает Лиму, — не оскорбляться же было ему на законного супруга, который не осмелился выступить с открытым забралом, а лишь тайно, без огласки восстановил семейный статус кво.
Поглядывая в его сторону, Борис подмечал в глазах Кэпа что-то болезненное. Уязвленный неповиновением, он супил брови, закрывая суровостью брешь, которую пробило в его авторитете Лимино бегство. От него, известного на всю страну Кэпа, в жизни никто не бегал — тем более экзальтированная девчонка, которая вдруг променяла его, великолепного, на дом и семью.
Правда, Борису показалось, что Кира как-то странно утешала Кэпа, — с одной стороны, она ластилась к нему, а с другой — подпускала шпильки, годные скорее, чтобы разбередить рану, чем уврачевать.
— На кого позарилась, — щебетала она. — Ее придурок такой же урод, как бывший твоей мадам, Кэп… помнишь, ты рассказывал про того идиота? Как он ботинки с носками сушил на плите? Как теще в сумку налил клея? А как он порезал ее бигуди и поджигал, чтобы горелой пластмассой лыжи чинить?..
Борис, держа марлю, через которую Галя сцеживала макароны, с каждым Кириным словом узнавал о себе много нового, гадая только, есть ли предел фантазии, приписывающей ему невообразимые ляпы — без конца. Он никогда не сушил ботинки на плите и не сомневался, что день, когда он налил бы теще в сумку клея, стал бы последним в его жизни.
Кэп, пикируясь с Кирой, видимо пересиливал себя, и Борис поразился, как быстро тот вернулся к выигрышной рисовке, по-барски представляя, что чужероден казенщине: законным бракам и обязанностям, налагаемым обществом. После завтрака туристы так повеселели, что усталый, с почерневшим лицом Помор, который вывалился прямо к костру с грозным, как у берсерка, видом, сильно напугал всех, особенно девушек.
— С каким мужем? — отмахнулся он, выслушав новости. — Он-то вменяемый человек… видел его, вон — сидит у егерей, места себе не находит, рвется искать ее по лесу.
Никуня ахнула, а взъерошенный Виктор Иванович выругался.
— Как я старался! — гаркнул он, стукнув кулаком по пню. — Почти угадал приметы! Скажи, Помор, он на саламандру похож — муж-объелся-груш? Все мужья-недотепы на одно лицо, я замечал… и все зря! Опять шататься по лесу — нет у меня сил, нет сил…
Кэп медленно поднялся.
— Ты никого не видел? — спросил он.
— Конечно, нет… — проныл Виктор Иванович, отмахиваясь. — На кой черт мне видеть… не пойду, не пойду… искать не буду.
Помор фыркнул и принялся резать сало своим кривым, испачканным в земле ножом. Уминая исполинский бутерброд, он воспроизводил план операции, которую затевали в мире, где были средства связи, натасканные и берущие след собаки, машины и вездеходы, — так что лагерь, покорившийся судьбе, приуныл, и все смирились, что не пойдут к Нельве, а опять потащатся по лесу.
Помор казался двужильным — он ненадолго прикрыл усталые глаза, блаженно медитируя над горячим чаем, и его загорелое лицо с рубцами на щеках выглядело трогательным, почти детским, — но через несколько минут он встрепенулся и стал перешнуровывать грязные, изрядно промокшие ботинки.
— У Марыги не были, — пробормотал он. — Надо пройти… мало ли.
— Я ее слышал с Нельвы, — голосом из преисподней вставил из-под полога невидимый Виктор Иванович, и даже Кэп степенно возразил:
— Она б сто раз вернулась… — а Помор поддернул ремень, накинул на плечи резиновую попону, блестящую от воды, и зашагал к просеке. Тюша проводила его благоговейным вздохом. Борис посмотрел вслед подвижнику, скосился на Кэпа и, встретив обращенную к нему поддельную Кэпову улыбку, точно приклеенную к картонному лицу, почувствовал, как по спине поползли мурашки.
Он занялся палкой, совершенствуя резьбу на набалдашнике. Помор отсутствовал недолго — пока возились с дровами, пока поправляли перекошенный тент, он так же тихо вернулся обратно. Он умел быть невидимкой, и никто не заметил бы его прихода, но что-то заискрило в воздухе, словно жидкое электричество разлилось по поляне. Бориса ударил невидимый разряд, и он как завороженный уставился на Помора — обнаружив, что все глаза тоже синхронно уставились на Помора, который доложил просто и серьезно:
— Она в Марыге… сорвалась с мостков и ударилась, наверное, головой… бревно скользкое. Ночью, что ли… бутылка там же, в ручье, лежит — рядом.
Галя еще оторопело проговаривала «в смысле?», когда у Никуни подкосились ноги и она брякнулась на бревно, а Игорек многозначительно присвистнул. Кэпово картонное лицо не дрогнуло, и только глаза вдруг заблестели от боли. Он поднялся с видимым трудом.
— Пошли, — сказал он коротко, но его голос дребезжал, как пила
— Пленку возьмем, — добавил Помор с гримасой.
Пока Никуня плакала, Галя трясла головой, а Тюша причитала «господи, господи…», он буднично вытащил из палатки большой кусок огородного полиэтилена.
— Ребята, я не помощник, — бросил Игорек, метнул нож в дерево и промазал. В палатке Виктора Ивановича было неестественно тихо, словно ее обитатель внезапно заснул. Помор, Кэп, Герыч и Клепа, напоминающий грустного пса с обвислыми усами, отправились к Марыге, а Борис, автоматически плетущийся следом — утешать подавленных девушек ему не хотелось, — обдумывал, чем ему это все грозит, и его мысли скакали вокруг милицейского расследования, которое затеял капитан Кривоносов, вокруг тошнотворных выговоров с занесением и писем на работу… и о том, что из-за чужой ему девушки, которая едва не сожгла ему лицо, он глупо вляпался в историю; до него еще не дошел смысл сказанного Помором. Он не участвовал в работе и почти не видел, как вытаскивали из реки Лиму, и заметил только, что спутанные волосы, с которых стекала грязная вода, показались ему не рыжими, а темными, и у него возникла пустячная надежда, что это не Лима, а кто-то посторонний — мало ли народу шляется по лесам в одинаковых брюках и клетчатых рубашках. Помор зашелестел пленкой, вот это уже был длинный, сочившийся зловонной водой полиэтиленовый сверток, который без церемоний потащили через кусты. Носильщик Герыч поскользнулся в луже, заполнявшей колею просеки, и чуть не уронил на дорогу страшный груз. Сзади этот куль нес Кэп, отогнавший суетливого Клепу, и Борис, который все прожигал взглядом спину командира, не понимал по безразличной, как у робота, пластике, что чувствует тот, и чувствует ли вообще.
Когда Лиму положили у костра. Кэп велел:
— Разверни, — и, наклонившись, осторожно отвел спутанные волосы с Лиминого лба.
— Может, она еще живая? — робко прошептала Тюша, и ей ответила Кира, которая заглянула через плечо Кэпа, сморщила нос и сказала:
— Ууу… нет.
— Герыч, — Помор рассматривал сосновые корни. — У тебя есть еще лопата?
— Вы что? — взвизгнула Тюша. — Хотите ее похоронить?
И они с Никуней запричитали, что нельзя хоронить Лиму в лесу, что ее родственники возмутятся, и у всех будут неприятности… и что милиционер, которого они видели сегодня, непременно покарает виноватых.
— Надо прикопать, — оборвал их Помор, расчищая землю от иголок. — Вернемся с транспортом — заберем… как мы сейчас вытащим? Оставлять — зверье набежит.
— Бедный Кэп, — всхлипнула Никуня, поглядывая на согнутую спину командира.
— Бедные родители, — отрезала Галя.
Яму копали долго, потому что перерубали корни. Свободный от обязанностей Игорек, заметив, что огонь почти погас, занялся костром и только изредка оглядывался.
— Вот бы капитан Кривоносов нагрянул… — бормотал он, укладывая хворост.
Лиму снова завернули в полиэтилен, опустили в яму, и Помор с Герычем стали сбрасывать на сверток комья пахучей земли. Кэп скрылся в зарослях у родника. Тюша пыталась помогать Игорьку, но у нее дрожали руки. Когда землекопы, отряхивая ладони, вернулись к костру, с Никуней сделалась истерика, и Клепа долго успокаивал жену.
— Я не пойду, не могу, — выдохнул Помор, подразумевая, что надо идти к егерям, и все промолчали, так что желающих пойти куда-либо не нашлось, и Кэпа, который отдал бы приказ, еще не было рядом. Потом Тюша привела его за руку, и Борис, которому было больно смотреть в это выразительное лицо, отвернулся. Одна Кира владела собой. Она подошла к свежему холмику и чуть не встала прямо на него, но Галя ее прогнала:
— Совсем, что ли, — куда залезла?..
Съежившийся, жалкий Клепа притащил бутылку из неприкосновенных запасов.
— Помянем, — промямлил он. Возможно, он надеялся, что Никуня, выпив, успокоится, но на потрясенную Никуню водка не подействовала, зато Кира, когда дошла очередь, отхлебнула из общей кружки с удовольствием.
— Говорят, умершие, когда пьют за упокой, на том свете вкус чувствуют, — сообщила она. — Мне бабушка говорила.
Она была странно возбуждена. На ее щеках играл румянец, словно лихорадочная сыпь, а губы алели как кровь без химии. Несколько раз она обошла вокруг Кэпа и голосом, в котором звенел подозрительный восторг, проговорила, заглядывая в лицо:
— Кэп, получается, ее черви едят, а душа ходит, с миром прощается. Пойдем, — она скользнула рукой по волосам Кэпа. — Пусть ее душа напоследок посмотрит, порадуется.
Голос нежно замурлыкал. Никуня всхлипнула. Кэп дернул головой и сбросил Кирину руку.
— Пошла прочь, — сказал он жутко, а Кира отлетела от него, как бабочка, и испуганно закружила по лагерю. Заметив, что Герыч следит за ней вязкими глазами, она взяла другую цель и завилась вокруг Герыча.
— Герыч, может, ты порадуешь новопреставленную душу? — спросила она с вызовом.
Среди плотного молчания, которое можно было резать ножом, порозовевший Герыч воровато осмотрелся и сказал в пространство:
— Ребята, извините, — я такой шанс упускать не могу.
Все по-прежнему молчали, и в Герыче, как в механизме, что-то щелкнуло — он торжествующе улыбнулся и проблеял:
— Сделайте нормальные рожи, что уставились, как пионеры на красное знамя?
Не дождавшись ответа, он поднялся и грузно, как слон, потопал за Кирой в ее палатку. Звуки оттуда частично заглушал уютным баском Клепа, убеждавший обезумевшую жену, что не время сниматься с якоря и что утро вечера мудренее.
— А что будет Кэпу? — спросила Тюша у усталого, испачканного землей Брахмана. Тот пожал плечами. Этот простой вопрос вывел Кэпа из оцепенения, и он распорядился:
— Клепа, ты дежурный — ужин готовь. Помогай, — он ткнул пальцем в Тюшу и ушел к себе в палатку, а Клепа подхватил ведро и отправился к роднику. От потерянной Тюши было мало толку; вместо нее к столу подсела Галя и спокойно, будто ничего не произошло, стала наводить порядок.
— Трагедия, страсти, — она вздохнула, срывая пучок травы, чтобы протереть котелок. — Развели помойку с переживаниями… аристократы духа, нет бы дрянь за собой убрать.
Борис любовался, как ловко она управляется с грязной посудой и как без брезгливости, привычно собирает очистки и огрызки.
— Дошли до ручки, — сказала она. — Видать, пора домой… что ж. Домой тоже надо.
Борис помог ей достать пакет, из которого она вытащила пару морковин и умело заскребла кожицу перочинным ножиком.
— Собери какую-нибудь зелень, — попросила она, словно не замечая, что он наблюдает за ней.
Он принес ей мяты, а она растерла листок в пальцах, принюхалась и, изучив Бориса своими серыми глазами, спросила:
— Слушай, а чего ты за мной увязался? Я ведь тебе, в общем, по барабану.
Она, ощипав мяту, крошила морковку на ровные соломинки. Короткие пальцы с обведенными грязью ногтями споро управлялись с делом, и Борис, глядя, как мелькает лезвие, подумал, что у Гали, наверное, не дрожат руки. Никогда и ни в какой ситуации.
Все куда-то разбрелись, и в лагере было так безлюдно, что это действовало на нервы.
— Хотел посмотреть на Кэпа, — ответил он. — Я, — он проглотил комок в горле и продолжил: — Я в разводе с его женой… которая сейчас.
— Тот самый? — спросила Галя без интереса. — Бывший?
Борис кивнул.
— Который с дивана не слезал? Который ее в больнице забыл? Который волосы чуть не поджег? Который за сигаретами уходил в тапках и возвращался черед неделю, да? — Галя ссыпала морковку в котелок. — Ты, значит, все это куролесил…
— Бог с тобой, — сказал Борис. — Ничего этого не делал.
Галя ухмыльнулась.
— Да я поняла.
Она принялась чистить лук. Ошметок упал в ведро с водой и закачался на поверхности. Галя осторожно сняла его двумя пальцами.
— Пора домой… по дочкам соскучилась, — она отодвинула нож и потянулась к нагрудному карману. — Хочешь, дочек покажу?
Борис бережно принял фотографию белобрысых кудрявых девочек, очень похожих на Галю — видимо, погодок, — обнимающих уродливых мишек.
— Зайцы мои, — потеплевший Галин голос завибрировал. — Как думаешь, неприятности будут?
Борис пожал плечами. Галя скомкала шелуху и крикнула:
— Клепа, воды не хватит!
Клепа приволок еще воды, но, пока Никуня не унималась, он волновался, занимался женой, и из него был плохой дежурный, — Галя самостоятельно, с неуклюжей помощью Бориса, не искушенного в кулинарии, сварила суп и испекла в костре угольную картошку; головешки напомнили Никуне нечто, ассоциировавшееся с сегодняшним происшествием, она опять заплакала. Когда все расползлись по палаткам, в лагере еще долго бубнил Клепа, который всерьез убеждал жену не уходить никуда среди ночи, и потом наступила затхлая, зловещая тишина, и даже не слишком впечатлительному, но измотанному жутким днем Борису, который отметил свечение в небе, показалось, когда он залез в палатку, что все погрузились в космическую шахту и что ее дно валится в пустоту. Козодой частил истошно, с предсмертной тоской, будто его резали ножом, — его треск усиливали сосновые стоны, в которых Борису мерещился вой, пропадавший, когда замолкала трещотка козодоя. Потом душераздирающе заухала сова, захлопали крылья, кто-то взвизгнул — бессловесно, не по-человечески, но драматично, — и лес задышал воспаленно и тяжело, словно человек, которому наступили на горло. Борис и сам задыхался в вонючей палатке. Раздосадованный, выбитый из колеи, он искал в душе сострадание к Лиме — или, во всяком случае, эгоистичный страх, который вызывает нелепая смерть молодого существа, — но в душе было пусто, и он сам не понимал, отчего он равнодушен к судьбе своеобразной девушки. Потом кто-то пнул пустую консервную банку, а женский голос глумливо хихикнул. Виктор Иванович присвистывал, но не храпел — Борису показалось, что и не спал, но гадать, мучается ли знаменитый художник новым недугом, который последует за абстинентным синдромом, он не хотел. Он устал от Виктора Ивановича, его утомили эти посторонние, не симпатичные ему люди, и ему, видевшему, что затея, куда он ввязался по глупости, превратилась в кошмар, хотелось, чтобы кошмар прекратился.
Утром Борис проснулся от неестественного смеха и, вспомнив ужас прошлого дня, решил, что это нервное, тем более что смех был неприятный — кто-то ржал визгливо, подвывая, как гиена.
Выяснив, что это смеется довольный Герыч, Борис пожалел, что день начался с убогой картины — дубоватое лицо весельчака безобразно кривилось, свинячьи глазки поблескивали. Зрелище было странное, Герыч не умел смеяться — или не привык, или закоченевшие лицевые мышцы не давали ему изобразить нормальную улыбку.
— Это замечательный прибор, — запальчиво рассказывал он, дергая уголками рта, как параличный; Брахман, сидевший к нему ближе всех, украдкой вытирал брызги, которыми Герыч обдавал слушателей. — После выставки через два дня президент фирмы «Мираж» прилетел в Москву! При том что делали мы его не с нуля, а было дважды тяжело, фору следовало дать: мы стартовали на базе другой культуры производства… вернее, у нас культура производства отсутствовала. Нужно было преодолеть эту чертову инерцию, отобрать вменяемый народ, чтобы не надо подгонять поллитровками и пузыриками, — с руками и с головой одновременно. Подбери в наших условиях таких работяг!..
В отличие от Клепы, не жалующего большие проекты, Герыч был не против значимых дел, но хвастался именно сейчас, — он, неповоротливый, как кукла, с шизофренической настойчивостью твердил о работе и о приборах, хотя ему хотелось хвастаться другим, и в его восторженных словах звучал совершенно другой смысл.
Ночь выдалась бессонной; туристы ползали по лагерю, как зимние мухи, напоминая призраков, и развязный Герыч, которого мало кто слушал, смотрелся зловеще. Внимал этому монологу один Виктор Иванович, поскучневший и растерявший весь кураж: он, с лицом, усеянным комариными укусами, поджимал губы и зяб в тонкой болонье, но уже не как больной, а как вполне здоровый, и Борис не сразу узнал знаменитого художника, который вдруг подобрался, как нормальный, хотя и сильно озабоченный чем-то человек.
Он, собирая губы в трубочку, слушал хвастливого Герыча, которого распирали чувства к неведомому прибору. Потом Герыча позвали колоть дрова, и тот, вскочив, ускакал в кусты прыжками, пытаясь поигрывать топором.
Виктор Иванович все мучил губы. Поделился с Игорьком:
— Вроде получшало мне, Игоряша.
— Слава богу, — бросил тот.
Виктор Иванович остановил на персональном спутнике серьезный, без буйного блеска недавних дней, взгляд.
— Надо что-то делать, Игоряша, — проговорил он многозначительно. Раздавил мошку на щеке и покачал головой. — Попали мы здорово с тобой, да? Вот вовремя явился мент… у них чутье, у деревенских, — от сохи. Так бы растворились в голубой дали, и пойди докажи… а теперь смысла нет делать ноги. Доказывай сам, что не верблюд.
Игорек рассеянно улыбался, отводя в сторону мыльные глаза, — но Виктор Иванович понимал его без слов.
— Завели Сусанины, вашу мать, — делился Виктор Иванович. — Надо выбираться… ты видел, что там с ней? Повреждения… на голове, на лице… есть?.. Вот же — из огня да в полымя. Похоже, надо всех впрягать — и адвокатов, и этого… из прокуратуры.
Игорек недобро усмехнулся, и Виктор Иванович, приняв эту беззвучную реплику, запротестовал в ответ:
— Что — у меня больше других алиби, я в белке пластом лежал, и мент подтвердит. Я о ваших задницах забочусь — реальный срок светит кое-кому. Мужья, любовники, ссоры… дело, как конфетка, судья и смотреть не будет. Затейники, про мышат они поют, мать их…
Игорек злобно выдохнул.
— Мы и не оформлены, — сказал он. — Когда организованная группа, руководитель отвечает, остальные не при делах. А мы все типа погулять на природу вышли — на равных. Коллектив единомышленников. Ушлый парень этот Кэп — и типа благодетель, и никакой ответственности…
Мимо прошла, грациозно поправляя волосы, Кира. Красиво, как большая кошка, потянулась, выгнула спину, закинула руки к затылку и уронила на бедра, продолжая давний поединок, который потерял остроту:
— Ты, когда рисуешь портрет Владимира Ильича, — сколько горошинок на узле галстука изображаешь, как по ГОСТу?..
Виктор Иванович уважительно кивнул головой и сказал Игорьку:
— Ведь она, звезда незакатная, скоро диктовать будет, сколько горошинок и как разместить.
Кира нахмурилась, подыскивая слова, чтобы осадить Виктора Ивановича, но ничего не придумала. Нарочито пошатываясь, она побрела к костру, где возилась Галя, поддерживаемая снисходительным Брахманом, в то время как ни Тюша, ни Никуня еще не появлялись.
Из чащи, где с ожесточенным стуком кололи дрова, появился Кэп, держа пучки мха и бересту, ободранную для костра. За ночь он осунулся, и на его каменном лице сверкали трагические глаза, придававшие Кэпу вид интересного страдальца, пережившего душевную бурю, — хотя Борис видел, что Кэп не играл и не заботился, чтобы интриговать кого-либо интересной внешностью. Он действительно был выбит из седла после потрясения, которое для него не закончилось. На его подбородке выступила заметная щетина, которая, в отличие от темной шевелюры, оказалась почему-то медной, как у пирата.
Обнаружив вальяжную Киру, фланирующую по лагерю, Кэп изменился в лице; его словно прорвало.
— Желаю, дорогая, чтобы у тебя все было хорошо, — произнес он замогильным тоном. Борис видел, что Кэп говорил искренне, но, отвыкнув от искренности, был фальшив и высокопарен, а оттого на редкость жалок. Кэпа, кажется, самого шокировало, что в катастрофическую минуту он забыл про Лиму и что его мысли занимает вероломная Кира.
— Думаю, ты будешь счастлива, — продолжал он с мрачной горячностью, как помешанный. — Ты должна быть счастлива — за всех. У тебя будет легкая жизнь… крепкая семья… конечно, работа, ты продвинешься — кому, как не тебе. Успешные дети… что еще, дорогая?.. Любовь — главное, любовь! Чтобы огонь горел до старости, до последних дней. Без любви нет смысла — не сомневаюсь, ты везучая. Вспомнишь нас как сон… а лучше не вспоминать.
Он выплевывал рубленые слова, рассчитывая, что уязвит сытую Киру, но она только усмехалась. Девушка принимала Кэповы сентенции, не замечая двойного дна. Она милостиво кивала головой, как именинница, осыпаемая надоедными поздравлениями, но Кэп уже отвернулся к Клепе.
— У тебя… была книжка? — выплюнул он, вращая глазами, как лунатик. — Про лекарственные травы… Хотя о чем я?..
Клепа пожал плечами, разворошил дровяную укладку, и из костра залпом выстрелили искры с удушливым дымом. Борис прикрыл слезящиеся глаза и почуял запах шкварок, которые Галя и Брахман топили в котелке, пока Брахман нудно рассказывал Гале о вегетарианской кухне. Наверху, раскачивая тонкую ветку, чистила клюв синица с лимонными бочками. Щебетали невидимые пеночки. Лес вокруг стоянки был неярким — блеклая лиственная зелень, блеклая земельная рыжина, блеклая солома сухостоя, — и казалось, что торжественность в ласковых красках разлита не только по поляне, но во всем мире, и что размеренная жизнь пронизана спокойствием, — и не верилось, что рядом с костром — свежая могила, которую даже и могилой назвать нельзя, потому что предстоит еще ее раскапывать, тревожа покой несчастной Лимы.
Туристы были подавлены, но спокойны, однако потом из палатки вылезла опухшая Никуня с красными глазами и бледным, словно вываренным, лицом, а Клепа захлопотал вокруг жены.
— Кэп, — плаксиво позвала Никуня с таким надрывом, что Галя поморщилась. — Кэп, родной, давай уберемся отсюда.
Галя широко размахнулась и бросила в костер увядший букет лесных цветов; пламя с треском обуглило листья и переломило стебли. Пока Кэп выдерживал картинную паузу, чтобы предварить ответ, якобы полный глубокого смысла, подошел мокрый Помор, волочивший сырые дрова, и возразил:
— Нельзя сниматься — дождемся, пока егеря на нас выйдут.
Тут Борис увидел, что в Кэповых глазах, вокруг которых проступил сложный рисунок морщин, заметалась неподдельная паника, и шкурой почувствовал, чего испугался автор знаменитой «Песни о мышонке». Встречу с егерями тертый Кэп, поднаторевший в походных передрягах, еще бы снес — но он не представлял, что скажет Лиминому мужу, и не рвался участвовать в душераздирающей сцене, которой нельзя было избежать никак.
Эта будущая встреча представилась обладавшему тонким воображением Кэпу в красках, и скоро Борис наблюдал, как тот, сгорбив спину, шушукался о чем-то с Виктором Ивановичем, в котором если не обрел родственную душу, то обнаружил опытного человека, представляющего нюансы и варианты взаимодействий с различными компетентными органами лучше, чем все присутствующие, вместе взятые.
— Конечно, на работе будут проблемы… — Кэп, из которого стыдное признание вылетело со стоном, опомнился, встал в воображаемую позу и добавил гордо: — Это, конечно, мелочи, и вообще не имеет значения…
Совещаясь с Виктором Ивановичем, Кэп выпустил из вида подопечных, и Никуня, пользуясь его слабостью, принялась демонстративно, с вызовом глядя на мужа, упаковывать рюкзак, а Клепа, вздыхая, присоединился к жене; никто не разделил Никуниных хлопот, только Тюша дергалась, как птица, посматривая на мужчин с вопросом, но следовать Никуниному примеру не решалась.
Галя смотрела на Никуню молча, и это было молчание, готовое взорваться от любой случайности; похоже, Никуня это чувствовала. Помор с кислой миной наблюдал за хлопотами, и в этой суете ему, странному существу, виделось нечто юмористическое, потому что его губы время от времени трогала улыбка. Спокойный как статуя Брахман искоса, со злорадным высокомерием, словно за букашкой, наблюдал за Кэпом. Хотя Кэпова команда держалась, будто ничего не случилось, но у всех возникало странное ощущение покинутых — словно Кэп, уединившись с Виктором Ивановичем, бросил на произвол судьбы остальных, и им претили эти закулисные переговоры.
Борис тоже посматривал на Кэпа, прогнозируя, как светило выкрутится из ситуации, — и с недостойной радостью понимал, что не ему одному интересно, как опростоволосившийся Кэп станет выкручиваться. Тем временем Кэп, навесив на лицо привычную маску героя, долго обсуждал что-то с Виктором Ивановичем, но по тому, как заговорщики шептались, и по тому, как блудливо рыскали глаза Виктора Ивановича, можно было судить, что опасная тема далека от понятий о чести и достоинстве. Во всяком случае, когда Брахман крикнул из кустов: «Там люди идут!», Кэп инстинктивно пригнулся, словно над ним летел снаряд, и на долю секунды смешался до неприличия.
Никто, кроме Бориса, не заметил этой минутной слабости, потому что измученные туристы забыли про Кэпа и высыпали на просеку, по которой к лагерю неверными шагами приближались двое вооруженных упырей, похожих на махновцев. Один, высокий, был в стоптанных сапогах гармошкой и в суконном пальто, старом как мир; второй, маленький, — в брезентовой хламиде не по размеру. Обнаружив людей, пришельцы заколебались и занервничали, заставляя сомневаться, что это егеря, чувствующие себя в лесу как дома; эти самодеятельные охотники забрели сюда из ближайшей деревни и явно нарушали какие-то правила — во всяком случае, ходили с опаской и не желали каких-либо встреч.
Впрочем, узнав, что перед ними — городские туристы, они перестали дичиться. Маленький радостно потер руки и сказал:
— Что ж, у костра погреемся!
Его глаза заблестели; он надеялся, что погреться будет лишь первым этапом к чему-то более приятному, но, рассевшись у костра и услышав, кого ждут туристы, — а главное, узнав, что стряслось в лагере, охотники переменили планы: они приуныли и закрутили головами, словно егеря, которых ждали с минуты на минуту, засели в где-то зарослях.
— Как встретим, расскажем… отправим к вам, — пообещал высокий, но Борис понял, что тот изо всех сил уклонится от встречи с официальными лицами.
— А кто приходил? — продолжал высокий с уверенностью автохтона, знающего в округе каждую собаку. — Плашкин? Ууу, Кривоносов — этот сразу быка за рога.
Туристы многозначительно переглянулись, а Борис с удовлетворением отметил, что у Кэпа дернулось веко.
— Это Плашкину до фени, — подтвердил маленький, затягиваясь «Беломором» и распахивая брезентовые полы; запахло тосолом.
— Да, Плашкину без разницы, — кивнул высокий и протянул к огню суховатые ручищи, пересеченные венозными узлами. — А Кривоносов подняться мечтает и чтобы преступление раскрыть. У агронома дом сгорел — он замучился людей хватать… в результате все так запутал, что и дело развалил.
— Что, не нашел? — полюбопытствовал Клепа.
Охотники выразительно посмотрели друг на друга, переговорили о чем-то одними глазами, и высокий резюмировал, пряча ухмылку:
— Там особо искать не надо было — и так все ясно.
Брахман по-лошадиному оскалился, получив подтверждение, что власть бездарна даже на местах.
— У вас много преступлений? — спросил он. Охотники опять переговорили без слов, маленький пыхнул папиросой, а высокий сказал осторожно:
— Какие у нас преступления — подраться или подломить магазин. Магазин — это ж такой раздражитель: из колхоза все тащат, а из магазина нельзя… как так — где логика?
— Народу не объяснишь, — подтвердил маленький, кивая головой.
Высокий прочертил в воздухе кривую грязным пальцем и с сальной улыбкой рассказал какой-то поучительный случай, а Борис, глядя в лица, обрадованные возможностью отвлечься, застыдился, что со всеми слушает эти дурацкие сплетни. На него нахлынули страшные подозрения, и он пожалел, что не разглядел как следует повреждения на Лимином теле и не оценил самостоятельно версию, которую озвучил Помор. Он слишком легко поверил, что Лима погибла еще ночью; на деле, пока он, помогая безумному Виктору Ивановичу водить туристов по лесу, загадочно кружил в отдаленных от места катастрофы районах, у Марыги могло происходить что-то жуткое. А если Лима, думал он, глядя, как забавно морщится загорелый охотник, была в это время жива, если она мучительно умирала, тогда он виноват; ему даже казалось, что именно он, примериваясь к сопернику, ошибкой материальной мысли расправился с ни в чем не повинной девушкой.
Он уже смотрел на Кэпа как на двойника, глядясь, как в зеркало, в искаженное мукой лицо командира, слушающего неторопливые россказни гостей. Впрочем, гости не собирались оставаться надолго.
— Извините, ребята, — сказал высокий, поднимаясь и подбирая полы нелепого пальто. — Нам не по пути… вы уж сами.
— На кого собрались? — спросил им в спину Помор. — Вроде не сезон.
Услышав простой вопрос, охотники замерли, и высокий выдавил:
— Вальдшнепы сейчас… если к озеру, они как дурные, из кустов пачками, гасить не успеваешь.
— По тропе идешь, а он фр-р-р… в лицо летит, дурак, — подтвердил маленький, но прозвучало это так же неубедительно.
И они убрались, воровато оглядываясь.
Помор усмехнулся, глядя им вслед, и метко носком ботинка отбросил в костер папиросный бычок. Виктор Иванович присел у костра, вытащил банку сгущенки, проткнул ее ножом и принялся высасывать, причмокивая, как вампир. Его жирные, чавкающие губы выглядели отвратительно; Борис отвернулся.
— Серьезно к делу подходят… — бормотал Виктор Иванович. — Мы на красоту любуемся, а они с нее живут, навар имеют… Все наша бесхозность… тут такие деньги на гнилом болоте можно поднять, что вам, идиотикам, не снились…
Помор, со злобой глядя на Виктора Ивановича, заправил пальцы за брючный ремень.
— Начинается, — проговорил он. — Шубы, кооперативы, продуктовые заказы… свой человек в мясном отделе, свой в билетной кассе… вся жизнь — на проклятых шмотках и своих людях… Только и видят, что навар и навар. Капиталисты. Приобретатели самозабвенные.
Его речь вызвала у Гали, которая раскладывала пасьянс на столе, насмешку.
— Было бы что приобретать, — бросила она. — И на какие шиши. Мы эту сгущенку проклятую сто лет по Москве искали… а этот жрет, — потревоженный Виктор Иванович облизал губы. — Я от тебя не отстану, ты мне палатку должен. Мужа натравлю — он с тебя живого не слезет… он парень дотошный.
Виктор Иванович открыл было рот, но тут издалека, от Нельвы, послышались раскатистые выстрелы, которые эхом разлетелись по лесу, — и он отвлекся.
— Палят в белый свет как в копейку… — бурчал он, оскорбленный, пуская белые слюни. — А нам и ружья не помогут. Придут по нашу душу егеря… возьмут тепленькими… нас даже есть кому сдать — стукачок у нас свой… Что, я не прав? Почему ты шифруешься… так и не сказал, кто папа, кто мама…
— Могу — достал, — Борису было уже все равно. Он закрыл глаза и привалился к стволу, поставив ноги на исполинский корень. — Мама — учительница начальных классов. Отец — печатник в типографии.
Он физически ощутил жаркое, красноречивое молчание со стороны, где стоял Кэп. Виктор Иванович всплеснул руками:
— Тьфу! Беру свои слова обратно… пустышка ты, механик, самозванец, — что ж сразу не сказал, что ты из семьи уважаемых советских трудящихся? Заставил человека со слабым сердцем волноваться на старости лет… Политик. Интриган. Лжедмитрий…
Борис только смахнул мусор, упавший на лоб. Он сидел довольно долго, закрыв глаза, пока сдержанный шум не заставил его вернуться в действительность. У костра стояла эффектная Кира — подтянутая, с застегнутым наглухо воротником синей олимпийки, — а за Кириной спиной, решительно пыхтя, переминался нагруженный рюкзаками Герыч.
— Не пойдете, — ненавидяще выговаривал Кэп. — Вместе пришли, вместе уйдем.
Он сидел на дереве — грузный, большой, бессильно уронивший плечи, — и казалось, что в этом красивом человеке что-то сломалось, и если он встанет, то не сможет идти. Кира, чьи пронзительные глаза сверлили крепившегося из последних сил Кэпа насквозь, кривила ярко-алые губы.
— Нечего ждать, — бросала она уверенно. — Извини, Кэп.
Герыч по-петушиному выпячивал грудь и вместе с тем заметно нервничал.
— Поймите, мужики, — извинялся он, обращаясь сразу к Брахману, Помору и Клепе — и одновременно ни к кому, в пространство. — Я такой шанс упускать не могу.
Пахло гарью и горечью. Пламя костра, брошенного на самотек, гасло. Откуда-то скользнул усталый, но собранный и сжатый как пружина Помор — даже иголка не хрустнула под его изношенным, зашитым грубыми нитками ботинком.
— Герыч, — сказал он спокойно, не глядя на Киру, словно ее не было. — Если ты двинешься с места, я найду способ испортить твою блестящую карьеру. Я не доблестный рыцарь, как Кэп, я плебей — замажешься по уши… и не грози мне лопатой — не напугал.
Бравый Герыч трусливо взвизгнул, а Тюша, которая давила зубками брусничную ягоду, выговорила презрительно:
— Крыса ты, Герыч… с хвостом, как в продмагах, — с тонущего корабля рванул. У нас гастроном на углу ломали старый — твои собратья неделю по переулку шли… стадами.
Она, как и Помор, вызывающе игнорировала Киру. Герыч бессильно вытаращил глаза, суетливо заметался и выкрикнул:
— Глупо, ваш корабль потонул с концами! На чем плыть собрались, куда — тут даже обломков уже нет!
Но его испугала недвусмысленная угроза Помора, и он умоляюще посмотрел на Киру, а та, увидев, что нашла коса на камень, умненько рассудила, что сопротивляться бесполезно, и занялась кавалером, утешая его так исступленно, словно к его горлу с ножом приступила банда разбойников.
— Мы тоже уйдем, — пожаловалась Никуня. — Сколько можно на проклятом месте… — она покосилась на кусты, скрывающие Лимину могилу. — Давайте Помор будет командиром, Кэпу трудно… выведи нас, Помор. Давайте проголосуем… должно быть по-честному, демократично — голосованием.
— Командира не меняют, — отлипая от банки, произнес глубокомысленный Виктор Иванович, имея в виду, но проглатывая дополнение «а я умываю руки».
— Не советую, — осадил Никуню Помор, кусая губу. — Я не могу быть командиром: я вас замучаю, в бараний рог согну, разотру в пыль.
— Кэп, тебе тяжело, — затараторил Клепа. — Отдохни, мы справимся. Главное, что ты есть, — его подхалимский голос патетически зазвенел. — У меня как-то на вокзале в Мичуринске кошелек вытащили… ни копья, тут — она, еще Альбина — свояченица… Славик — племянник… и неизвестно, что делать. Но я вспомнил тебя, Кэп… и «Песня про мышонка»… я голос твой услышал, и все встало на места. Отдохни, Кэп, — сможем…
Поднялся безобразный гвалт, но Борис, который под деревом отдалился от страстей, которые кипели в лагере, очухался, когда Брахман без церемоний пнул его ногой.
— Механик, — позвал он. — Голосуй, за или против — воздерживаться нельзя.
Открыв глаза, Борис увидел потрясенные, полные слез глаза Кэпа — оскорбленного, униженного, преданного.
— Баста! — срывая голос, рявкнул Кэп почти в истерике, и артерии на его шее страшно выпятились. — Делайте что хотите! Помор, принимай команду!
— Не приму, — отозвался Помор. — Нельзя, Кэп.
— Можно, — глухо сказал Кэп. — Я ухожу. Поступайте, как знаете.
Он даже толком не собрал рюкзак. Наскоро кинул туда что-то и, как раненый лось, пошатываясь, побрел к просеке — не по тропинке, а через кусты, не разбирая дороги.
Пока группа смотрела ему вслед, Борис кинулся к палатке Виктора Ивановича. Через несколько минут он, похватав тряпки, которые сушились на веревке, рванул следом за Кэпом, боясь упустить его пышную гриву. Впрочем, уже и она исчезла, и Борис видел только, как качается, словно мачта, гитарный гриф, по которому хлестали ветки.
— Механик, куда? — окликнула Галя, и Виктор Иванович отозвался:
— Дура, не тобой прельстился… вот, значит, — за Кэпом безродного прислали…
Кэп быстро шел к просеке. Можно было немного срезать по разреженному лесу, и скоро Борис уже видел за протоптанной колеей широкую спину; развенчанный командир оглянулся и, обнаружив, что Борис следует по пятам, зашагал быстрее.
— Прочь! — он затрясся, словно марионетка на веревочке. — Ты мне не нужен.
Он свернул с просеки и взял вбок — не к Марыге, откуда пришли, но и не к Нельве, откуда двигалась к ним судьба в виде егерей, — и сосредоточенный, взявший на мушку долгожданную цель Борис подтвердил для себя, что обиженный Кэп не только покинул коварных товарищей, но и уносит ноги, избегая неприятной встречи; и неизвестно, что именно вынесло его из лагеря — бунт на корабле или перспектива, которой он предпочитал что угодно, любой исход.
Дорога запетляла, потом ее совершенно перекособочило, и один за другим пошли овраги; преследователь и его будущая жертва с трудом преодолели ложбину с дном, залитым смрадной грязью. Просека исчезла, сгустился подлесок, идти стало труднее; потянулся бурелом — изощренная полоса препятствий. Кэп пыхтел и, оцарапывая лицо, подлезал под упавшие деревья — Борис держал дистанцию и старался не отрываться. Он так прилежно преследовал Кэпа, что забыл о часах и о расстоянии. Начинало темнеть, когда оба выбрались на поляну с кочками и предательской осокой, — и измученный Кэп, согнувшись, выкрикнул безнадежно, с тоской в голосе:
— Что тебе надо?
За их марафон он похудел; его круглые щеки ввалились, волосы торчали, неживые глаза вываливались из орбит. Он в изнеможении покачивался, будто двигался до этого по инерции, и, когда остановился, не мог сделать и шага. Борис догадывался, что сам выглядит не лучше. Он опустился на рюкзак, тяжело дыша.
— Садись, Кэп, — выдавил он. — Отдохнем.
Кэп не двигался.
— Дурачок, — проговорил он. — Что тебе нужно? Уходи.
Борис помотал головой.
— Садись, Кэп, — повторил он. — Я костер разведу.
Усталые ноги все же подвели Кэпа, и он рухнул, словно под ним подломилась опора, не глядя, куда получилось.
— Костер? — пробормотал он, рассматривая болотистую поляну. — Здесь…
— Ничего, Кэп, — возразил Борис. — Мой отец из детдомовских… он всему меня научил, чтобы на любой случай, и костер я разожгу, не сомневайся…
Он уже не боялся оставлять обездвиженного Кэпа — изнуренный, погруженный в себя, тот никуда бы не делся. Темнота сгущалась, и приходилось торопиться — Борис ободрал пальцы о сучья, но разжег костер; Кэп не пошевелил ни пальцем, словно парализованный, — он только, забыв про Бориса, наблюдал, как медленно, струйками занимается в темноте пламя, будто его жизнь происходила без человеческого участия.
— Отец детдомовский… из типографии, — бормотал он. — Она говорила… А Виктор Иванович-то тебя, дурак, боялся, как настоящего. А ты призрак… летучий голландец. Как он в тебе ошибся, механик… кстати, почему ты механик? Кажется, я знаю…
Пламя наконец загудело, а Кэп все же поднял обессиленные руки и поднес ладони к костру. Щеки его разгорелись.
— Я механик и есть, — сказал Борис. Он в последний раз дунул на дрова и отодвинулся, чтобы не обожгло. Кэп усмехнулся.
— В дипломе записано — специальность?.. Мехмат МГУ?.. Отделение механики?.. Да-да… она говорила.
Пламя поднялось столбом; искры роем взмывали вверх.
— Кстати — если ты не механик, то на самом деле кто? — спросил вдруг Кэп.
— Никто, — поводя плечами, ответил Борис, который только сейчас, согреваясь, понял, как он на самом деле замерз и устал, и что у него не хватит сил, чтобы возиться с человеком, который сидит перед ним, не настроенный сопротивляться ничему. Покорный и забывший об инстинктах. — Предлагали в обсерваторию — жена не позволила… далеко. Москву бросать не хотела… так что не умею я чинить ваши «Волги» и «Жигули», Кэп.
— Теперь свободен, — едва выговорил Кэп непослушными губами. — Поедешь… будешь не механик, а звездочет… поэтично.
Борису не хотелось смотреть в это лицо, изменившееся до неузнаваемости. Он глядел на свой костер, в котором трескалось и шипело влажное дерево.
— Не знаю, — ответил он, чувствуя себя легко, и с языка срывались слова, которым он сам удивлялся. — Не решил. Может, в обсерваторию… может, в колонию.
— Вы не пойдете под суд, — возразил Кэп. Он выпрямил спину, и голос его окреп. Раздавленный человек на глазах превращался в прежнего великолепного Кэпа. — Пойду я… мой косяк.
— Может, и я, Кэп, — возразил Борис. — Когда убью тебя.
Он чувствовал, что его фанерный голос звучит дешево, проговаривая примитивные, бульварные слова, как в бессмысленной мелодраме. Бог мести сник и растворился в ночной стихии, понимая свою ненужность, — Кэпа ждали другие силы и другая месть, к которой Борис не был причастен.
Кэп молчал; его лицо опять окаменело. Бронзовые отсветы костра бросали на него скупой свет, выхватывая из темноты подобие статуи. Медные языки плясали в глазах — плачущее зеркало, гладкие агаты в непрозрачной воде. Большая рука безвольно лежала на колене. Прошло много времени без слов, и костер почти прогорел. Борис, пошевелив ободранными пальцами, поднялся, чтобы найти еще дров, а оживший Кэп задрал голову и посмотрел на него задумчиво, с нескрываемым интересом.
— Ты куда? — придирчиво сказал он, и в его требовательном голосе не было ни облегчения, ни надежды, что недруг уберется. Скорее наоборот — Кэп негодовал, что его спутник, похоже, спасовал и оставил дикое намерение. Потом он усмехнулся и добавил: — Только не соскакивай, механик… не механик. Столько с нами, не бросай, — он надменно поставил косматую голову. — Только не думай, что я тебе помогу. Не стану облегчать тебе жизнь. Думаешь, ты напугал, а я растаял? Дудки — сам, все сам.
Лес уже погрузился в чернильную, кромешную темноту, и не выручал даже фонарик. Борис с трудом нашел на краю поляны прошлогоднюю траву — ломкую пижму, высохший зверобой, пырей. Кэп зачарованно смотрел, как пламя испепеляло лиственную труху.
— Возвращайся к своим, Кэп, — сказал Борис, отряхивая ладони. — Твои люди — не бросай их. Они жалкие, дурные… пропадут к чертям.
Кэп с досадой причмокнул губами.
— Как же мы с тобой? — спросил он кичливо.
— Бог весть, встретимся, — сказал Борис. — Потом.
Спесь слетела с Кэпа; он вздохнул и длинными музыкальными пальцами погладил поцарапанную гитару — точно вернулся, как часовой, на пост и прикидывал, как выведет свою потерянную, деморализованную группу из глухого, ставшего проклятым леса.
— Ты прав, — согласился он. — Взялся за гуж… у каждого свой крест, механик.
Борис испугался, что Кэп затянет свой пошлый хит ни к селу ни к городу, — казалось, и в агонии, в предсмертном бреду он потребует гитару и, как автомат, переберет струны костенеющими пальцами, бессознательно проговаривая свою коронную, знаменитую на весь Союз «Песню про мышонка» или что-нибудь похожее из той же оперы.
— Прошу, Кэп, — взмолился Борис. — Не надо сейчас петь… вообще петь не надо.
Просьба эта казалась странной в неподходящий момент, но вовсе не изумила Кэпа, который принял ее как должное.
— Боишься жизни, механик, — осклабился он, отодвинул гитару и сжал кулак, собирая этим движением себя, разобранного на части. — Раз боишься песен… да, не стоит.
Вокруг костра вились мошки и вились искры; где-то застрекотал кузнечик. Дым жег глаза, пахло копотью и дегтем; Борис смежил веки и, сморенный, провалился в сон, будто на секунду, — он думал, что не отключался, и видел, что происходило вокруг, но, когда он, повинуясь толчку изнутри, открыл глаза, Кэпа не было, он был один. Костер почти погас. В углях догорали россыпи бесчисленных огней, похожие на ночную игру большого города. Небесный проем, видный в колодце над поляной, перечеркивала туманная дорога — Млечный Путь, и Борис загадал по этой полупрозрачной ленте с характерными очертаниями, в какой стороне от него Марыга.
Он замерз, пока дремал, и поэтому живо, чтобы согреться, затоптал костер. Небо над деревьями начало бледнеть, но внизу, на колодезном дне, было темно, и Борис снова пожалел, что бросил в лагере палку, которую украсил резьбой, — возможно, она достанется Кэпу, который найдет и выведет с ее помощью из леса свою малахольную, подверженную влияниям и колебаниям команду. Стволы маячили в темноте, как призраки, и казалось, что они выдвигаются навстречу; Борис все-таки подобрал трухлявый сук и сначала крался осторожно, но потом отбросил благоразумие и зашагал быстро, как позволяла лиственная масса, сопротивляющаяся ему, согласно законам физики. К Марыге он вылетел быстро — видимо, они с Кэпом, плутая, сделали по лесу хороший крюк. Перебираясь через топкое русло, он зачерпнул воды в ботинки, но не придал этому значения сейчас, хотя обычно, неутомимый пешеход, следил, чтобы ноги были в тепле и сухости. Он уходил из гиблого леса, оставляя за спиной дутых кумиров и алкогольных знаменитостей с печатью делового мира, а остальное не имело значения.
В пустом небе над полем уже гасли, растворяясь на мерцающем своде, звезды, расправляли крылья мистические облака, и время от времени странные существа, в которых Борис предположительно признал летучих мышей, чертили над головой пугающие зигзаги.
Он карабкался вслепую, хватался за травяные хвосты и кое-как взобрался на берег Марыги. Вдалеке чернели, словно кресты на погосте, кривые телеграфные столбы, а посреди поля стоял мотоцикл с коляской, в котором дремал, накинув капюшон, человек. Борис пригляделся к лицу, на которое падала тень, — перед ним наяву маячила сгустившаяся галлюцинация: капитан Кривоносов, который, подобно каменному рыцарю, сторожил безлюдное поле и вроде не заметил любопытствующего. Борис, стараясь не шуршать травой или камешками, которые попадались под ноги, тронулся дальше, но бдительный капитан окликнул его из-под накидки:
— Гражданин, стойте.
Борис остановился. Капитан Кривоносов не пошевелился — только открыл глаза и сонно разглядывал возмутителя спокойствия.
— А, турист, — узнал он и безразлично зевнул. — Значит, один есть… остальные где?
— Там, — Борис указал головой на темнеющую в древесной опушке Марыгу. Оглядывая фантастического, словно возникшего из-под земли капитана, он уже смирился, что пойман как кур в ощип, — посреди кочковатого поля с травой по колено ему некуда было деться от ловкого Кривоносова, оседлавшего транспортное средство. — Ловите на выходе, товарищ капитан?
Капитан сдержанно потянулся.
— Ловлю на входе, — объяснил он. — На дороге гайцы, но они спят, гады… и некоторые особо шустрые умники их обходят, как здрасте. В лес нельзя — два долбака застрелили медвежонка, медведица лютует… пока не завалят, не суйся — опасно… порвет.
— Я… пойду? — спросил Борис, не веря, что его так просто отпустят. Он не понял, знает ли капитан о трагедии, случившейся в лагере, и угадывать его не тянуло — ему, во всяком случае, не хотелось играть в дурного глашатая и под протокол разъяснять капитану среди умирающей ночи, что и как произошло.
— Иди, — разрешил капитан Кривоносов и снова зевнул. — Вперед километра два, а там на шоссе остановка до города… в восемь сорок автобус.
Он втянулся в капюшон, как улитка в раковину, а Борис кивнул и, не чувствуя под собой мокрых и усталых ног, потащился, как по песку, по пружинистому полю, заросшему сорняками. Он брел по этой бесконечной равнине, путаясь в траве, держа краем глаза нитку лесополосы и черную вмятину балки, и в светлеющем небе, среди ликования просыпающихся птиц, ему по-прежнему, как несколько дней назад, хотелось видеть грезу, рожденную болью, которую он лелеял: и бархатистые розы, и осыпающиеся лепестки, и упругий стук тяжелых яблок в саду, наполненном спелыми плодами, но перед глазами были лишь худосочные утренние звезды и небо, тронутое серебристыми облаками.