Рассказы
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2022
Лев Усыскин — родился в Ленинграде. Окончил Московский физико-технический институт. Печатался в журналах «Знамя», «Новый мир», «Октябрь», «Дружба народов», «Урал» и др. Автор нескольких книг прозы. Живет в Санкт-Петербурге.
Диплом
(снова по канве Николая Байтова)
1
Не иначе, как что-то напутали: в понедельник утром, в начале десятого, в то время, когда Игрунов брился, кто-то позвонил ему на стационарный телефон.
Услыхав порядком уже подзабытое треньканье (проводным телефоном в квартире Игрунова не пользовались, кажется, уже несколько лет), он стряхнул со станка в раковину облачко грязной пены, выключил воду, пнув локтем рычажный кран, и, скорчив самому себе в зеркало кислую гримаску, помчался в гостиную, на ходу вытирая руки полотенцем.
В трубке сперва раздался невнятный треск, — Игрунов едва не дал отбой, решив, что его опять побеспокоил какой-то рекламный робот, — но тут треск прекратился, и молодой женский голос, держа довольно строгую интонацию, назвал его по имени:
— Валентин Сергеевич Игрунов?
— Да, это я…
— Вас беспокоят из деканата.
— Откуда?
— И деканата. *** факультет ****.
Она назвала факультет и институт, где Игрунов когда-то учился и который окончил двадцать лет тому назад. Все правильно.
— Вы ведь у нас… учитесь… учились?.. ведь так?
— Выпуск ** года, все верно. А что?
Игрунов озадаченно замолчал.
— И что вдруг про меня вспомнили?
В ответ повисла короткая пауза, затем Игрунов услышал, как перелистывают какие-то бумаги, затем женский голос раздался вновь:
— Валентин Сергеевич…
— Да-да…
— Дело в том, что у нас возникла проблема…
— У вас?
— У нас с вами, да. Дело в том, что недавно состоялась министерская проверка… кафедральных архивов… проверяли очень тщательно… и, я бы сказала, жестко проверяли, да… в том числе и ваш год выпуска…
— Да… и что же?
— И по результатам проверки ряд дипломов признали недействительными… защиты прошли с нарушениями… и были соответственно аннулированы… в том числе и ваш диплом номер **. Это ваш номер? Вы слышите меня?
— Слышу, да.
— Вам понятно то, что я сказала? Все понятно?
Игрунов непроизвольно встряхнул головой.
— Совсем не понятно… это какая-то ерунда, вот что я вам скажу… такое попросту невозможно… я же помню, как защищал диплом… по всем правилам, ни у кого никаких претензий… это у вас что-то напутали, не иначе…
— Валентин Сергеевич…
Девушка на том конце линии словно бы пропустила его слова мимо ушей.
— Валентин Сергеевич, мне кажется, вам было бы лучше лично приехать к нам и во всем разобраться… в любой день… я на месте до 17.30… приезжайте, подымем бумаги, посмотрим… что не устроило комиссию… но только не откладывайте, прошу вас, буквально в ближайшие дни… время не терпит… и мы, и вы заинтересованы, чтобы поскорее…
Она явно не впервые произносила подобные слова.
— … и будет лучше, если мы прямо сейчас договоримся о конкретной дате…
— Послушайте…
Игрунов попытался совладать с изумлением.
— Послушайте… как вас зовут, кстати?..
— Лидия… я секретарь факультета…
— Хорошо… Послушайте, Лидия… это явно какая-то ерунда… бюрократическая ошибка… мне крайне прискорбно, если все так, как вы сказали… неприятно и обидно, но… но это, слава богу, теперь не имеет для меня особого значения… я давно не работаю по специальности, и диплом мне, в общем, не нужен… а лишнего времени на сентиментальные визиты… у меня, извините, нету… впрочем, я попросил бы отправить мне почтой официальную бумагу о…
Лидия прервала его на полуслове.
— Валентин Сергеевич, вы, кажется, совсем меня не поняли… вы не поняли, что все это очень серьезно… довольно серьезно, хочу я сказать… Смотрите же, это ведь машина… автоматическая… хотим мы или нет… она…
— Какая еще машина?
— Государственная. Одно цепляет за другое. Проверка выявила недействительные дипломы, так? Дальше эти сведения поступят или уже поступили прямиком в прокуратуру. Прокуратура, хочет она того или не хочет, просто обязана отреагировать, выяснить, как владельцы этих недействительных дипломов с ними поступали… за все годы… и если окажется, что вы предъявляли его где-то, устраиваясь, допустим, на работу… у вас могут быть нешуточные неприятности… правда… обвинения в мошенничестве… получении денег с помощью поддельных документов…
Игрунов почувствовал, как обручем сжало голову, — так бывало всякий раз, когда его вынуждали задерживать в глотке слова возражения либо заставляли в дискуссии возвращаться назад к тому, что уже обсуждалось прежде и было, как он думал, всеми полностью согласовано.
— Это черт знает что, Лидия… все словно бы в дурном сне… честное слово… в конце концов, это не моя вина, что вы там напутали с бумагами…
— …но вы…
— Подождите… Хорошо, так и быть, я приеду… но я хотел бы встретиться с кем-нибудь из начальства… с деканом…
— Не проблема, Валентин Сергеевич, совершенно не проблема… у Марата Нураддиновича в среду приемный день… приезжайте в среду как раз… мы с вами все-все выясним, и, если надо, вы поговорите также с Маратом Нураддиновичем… записать вас к нему?
Он услышал в голосе подобие нотки сочувствия.
— Хорошо, запишите, да. Постараюсь отпроситься с работы.
2
Кажется, изменилось немногое. Выкрасили стены в другой — голубоватый — цвет, заменили двери большей частью и на дверях таблички. В бесконечном лабиринте коридоров, как всегда в это время года, нависала давящая нервная аура приемной кампании — вступительных экзаменов или что там сейчас вместо них.
Игрунов без труда нашел свой деканат — ноги словно бы сами вспомнили дорогу, будто и не было этих двадцати промелькнувших лет. А уже под дверью с соответствующей табличкой его кольнуло вдруг изрядно угасшим, но все еще отчетливым эхом давней робости, с которой всегда переступал здесь порог, — это неуместное воспоминание, неприятно задев самолюбие, словно бы притопило его еще глубже в трясину нарастающего третий день недоумения… как-то было связано одно с другим, какой-то тонкой, не очевидной, но при этом вполне устойчивой связью, осмыслить которую, впрочем, сейчас было недосуг.
«Вот же черт… и не отделаться теперь…» — успел подумать Валентин Сергеевич и с нарочитой решительностью заставил себя нажать на дверную ручку.
Факультетский секретарь Лидия восседала за огромным, заставленным стопками регистраторов и скоросшивателей столом. Это была девушка лет двадцати семи — двадцати восьми, то есть в том интересном женском возрасте, когда молодость еще не прошла, но делать уже что-то надо. В целом она выглядела достаточно симпатичной, если бы не очки — какие-то нелепые очки с широкими круглыми линзами в массивной оправе, искажавшие правильные черты лица и делавшие и без того крупные глаза чересчур крупными. Одета она была (в той части, которую Игрунов смог разглядеть) в плотную льняную блузку с высоким воротом, то есть без намека на декольте. Впрочем, глаз Валентина Сергеевича и в отсутствии декольте тут же определил, что девушка — счастливый обладатель весьма изрядных форм. По крайней мере в том, что касается размеров…
— Валентин Сергеевич, здравствуйте, я так и поняла, что это вы! Проходите, проходите сюда…
Она сразу задала тон, не дав Игрунову перехватить в разговоре инициативу.
— Присаживайтесь… да, да, сюда вот, на стул… сейчас мы с вами посмотрим… ваши бумаги…
Девушка принялась искать что-то в синем пластиковом регистраторе, отстегнув замочек, достала из него прозрачный файлик и, высунув оттуда содержимое на треть, начала перебирать листочки с одинаковыми «шапками».
— Сейчас, сейчас… я найду… спасибо, что вы откликнулись… так оперативно… вы молодец…
Странным показалось сочетание довольно мягкой интонации с полным отсутствием улыбки на лице девушки — даже формальной, положенной по этикету улыбки она Игрунова не удостоила, при том что ее слова, как показалось Валентину Сергеевичу, претендовали не только на участие, но даже и на некоторое сочувствие, что ли, с его стороны.
— Для нас самих это… очень неожиданно, поверьте… кто б мог подумать… столько лет назад… здесь совсем другие люди работали… и правила… тоже… менялись неоднократно… это такая головная боль… по несколько человек с каждого выпуска… огромная, огромная нагрузка… вот… о, нашла!.. — Она вытянула из файлика один из листов. — Вот оно. Заключение. Игрунов Валентин Сергеевич… это вы… сейчас я вам передам, посмотрите… «обнаружены следующие нарушения постановления Совета Министров РСФСР… в состав комиссии включены лица… не имеющие полномочий… не утвержденные приказом по кафедре… нарушены сроки подачи дипломных работ… согласно дате регистрации в журнале ректората… по содержанию дипломной работы… не продемонстрировано владение навыками численных методов… с документальным подтверждением расчетов, произведенных на ЭВМ… экспериментальная составляющая не соответствует данным лабораторных журналов кафедры… отражение проводимых экспериментов в лабораторных журналах не обнаружено… по совокупности перечисленного… признать защиту дипломной работы Игрунова В.С. несостоявшейся, саму дипломную работу ничтожной, а выданный диплом недействительным, о чем произвести запись в…»
Лидия оторвалась от бумаги, подняла голову и, пытливо взглянув Игрунову в глаза, протянула ему листок заключения.
— Вот, посмотрите сами…
Валентин Сергеевич пододвинул к себе документ, принялся читать. Буквы разбегались во все стороны.
— Что скажете?
Наконец отодвинул бумажку — читай не читай, чего там. Все ровно так, как только что слышали уши, никаких зацепок. Какая-то фантастическая, нелепо сверстанная ерунда, дрянь, ничего общего не имеющая с действительностью двадцатилетней давности. Да и вообще со здравым смыслом.
— Послушайте, Лида. Скажите, ведь вы вызвали меня сюда… значит, у вас есть какие-то соображения… и вы знаете, что мне делать в этой ситуации, ведь так? Правильно я понимаю?
Девушка, сохраняя неизменно серьезное лицо, поспешно закивала.
— Да, да, вы правильно поняли… мы, конечно же, поможем… вы ведь не один такой… я хочу сказать, не вы один столкнулись… с этой проблемой…
Она даже немного подалась вперед, защемив краем столешницы свою великую грудь.
— И что же… мне следует предпринять, по-вашему?
Игрунов также подался вперед.
— Есть ли возможность обжаловать это решение?
— Конечно… но не обжаловать, а…
Лидия отвела взгляд и, вновь откинувшись на спинку своего кресла, пару секунд поправляла какие-то бумаги на столе — выдерживая вполне театральную паузу.
— Ведь вы собирались пообщаться с Маратом Нураддиновичем? Он вас ждет… он с удовольствием расскажет, что вам нужно сделать…
И вновь посмотрела ему в глаза. Напряженно, оценивающе, без тени улыбки.
В кабинет с табличкой «Декан *** факультета Мерзиханов Марат Нураддинович» Игрунов вошел, не ощущая, как ни странно, и следа прежней неуверенности, — при том что дело его за истекшую четверть часа менее запутанным не стало, и менее значимым для него, пожалуй, не стало тоже.
Декан располагался в глубине большого зала, как и положено — во главе Т-образного стола, еще более обширного, чем у факультетского секретаря, — но, в отличие от последнего, сейчас почти свободного от бумаг и вообще от каких-либо предметов. Где-то сбоку на нем примостился компьютер, примерно посредине — агатовая подставка для авторучек, наполненная на треть, прямо перед самим хозяином кабинета лежала раскрытой какая-то тетрадка большого формата с желтыми исписанными страницами на кольцах — и в общем-то все.
Едва Игрунов переступил порог, Марат Нураддинович поднялся со своего места и поспешил ему навстречу. Это бы низенький худой человек в недорогом, несколько заношенном сером костюме, с семенящей, несолидной походкой. Игрунов успел сделать лишь пару шагов — декан уже оказался рядом и протягивал ему ладонь для приветствия.
— Здравствуйте, здравствуйте.
Жестом руки он пригласил Валентина Сергеевича присесть и сам расположился напротив, с другой стороны гостевого аппендикса своего стола, а не на обычном месте хозяина кабинета. Все это время с лица декана не сходила широчайшая, можно сказать, безбрежная улыбка — словно бы искупавшая своей избыточностью давешнюю неулыбчивость Лидии.
— О, как вы изменились, Валентин Сергеевич! Но все равно… можно… можно вас узнать, конечно… многое сохранилось, так сказать…
Игрунов помимо воли встряхнул головой.
— Но ведь вы… ведь вы, Марат Нураддинович… но разве вы работали на факультете, когда я?..
Декан на это лишь рассмеялся короткой серебряной россыпью гривенников-смешков.
— Нет-нет, я пришел сюда немного позже… лет через пять после вашего выпуска… но все равно хорошо вас помню… конечно, конечно…
— Но как же — ведь я не бывал здесь с тех пор…
— Это все равно (декан вновь поперхнулся смехом), это не важно, помню, помню, конечно же помню!
Он отечески покачал головой.
— Но давайте к делу. Я в курсе вашей проблемы. Надеюсь, Лида объяснила вам, почему это так важно — навести в этом вопросе порядок. Важно для нас и важно для вас.
— Я и пришел…
— Да, да… Хорошо… Очень хорошо… Мы с вами союзники, и можете довериться мне вполне… моему опыту…
— Не сомневаюсь, Марат Нураддинович… но только я… не понимаю… как отменить…
— Никак. Заключение комиссии не может быть отменено. Это, увы, та реальность, из которой мы обязаны исходить. Тут ничего не поделаешь.
— Но как же тогда…
— Очень просто. Вам следует заново выполнить дипломную работу и защитить ее, вот и все. Мы выдадим вам новый, пахнущий типографской краской диплом, с новым номером, в согласии со всеми правилами, действующими на сегодняшний день. Отследим самым скрупулезным образом… соответствие требованиям нормативных документов!
Игрунов поперхнулся.
— Вы смеетесь… Защитить диплом? Мне? Это попросту невозможно… Да и зачем мне новый диплом, спрашивается?
— То есть как — зачем? — Декан с шумом отодвинулся от стола. — Лида должна была поставить вас в известность… Понимаете, ну, мы вас просим, — если у нас найдут, что кто-то не защитился, а диплом все равно получил, будет очень серьезное взыскание, и у вас тоже будут неприятности, ну вы понимаете… Да, несмотря на прошедшее время. С прокуратурой, как говорится, шутки плохи. Для них нету прошлого и будущего, у них всегда — настоящее. Так что вы не менее нашего заинтересованы… даже более, я бы сказал… выше ставки…
Он поднялся и, продолжая говорить, переместился на свое обычное место — во главу стола.
— Было бы правильно, если бы вы пошли и защитились, как положено. Да, прямо сейчас. Нет, ну не сию секунду, конечно, — вам же надо подготовиться, освежить все в памяти, так сказать. Ваш возраст…
— Да поймите же, Марат Нураддинович, я давно не работаю по специальности… я уже и не помню ничего, коли начистоту… из институтского курса…
Декан в ответ лишь засмеялся в своей обыкновенной манере.
— Наша с вами специальность, Валентин Сергеевич… она никуда от нас не денется… ее не пропьешь, как говорится…
— …но у меня даже не сохранился… текст… как без него восстановить, я не знаю… и потом…
Декан энергично замотал головой:
— Да нет же… нет… Сама работа у нас нашлась, вот она (как-то незаметно вынимает переплетенную пачку бумаг откуда-то из ящика стола, показывает Игрунову, но в руки не дает — а затем и вовсе прячет ее обратно в стол). Я вам дам посмотреть, если хотите… но потом, потом… Дело не в этом. Дело в том, что… Все дело в том, что эта работа, разумеется, устарела… все-таки двадцать лет, ну, вы понимаете… наука ушла вперед… так что вам придется, конечно, написать новую… совсем новую… что называется, с чистого листа… Вы у кого на кафедре были? У Розенблата? Очень хорошо. Он очень отзывчивый и всегда готов пойти навстречу. Да, правда, он умер шесть лет назад, но ничего, мы спросим, нет ли там кого, кто… кто вас еще помнит… остались ведь его ученики… Олег… да, Олег Цыганов… если он еще работает… другие… или даже ученики учеников… там у нас много талантливых молодых ученых, которые с радостью… в общем, за кафедру я спокоен… уж что-что, а кафедра нас с вами не подведет… ваша кафедра всегда с вами… это, как говорится, на всю жизнь… как все равно тавро… мы сведем вас с этими молодыми людьми, и они вам помогут во всем… единственная вещь, пожалуй… (тут улыбка сошла на миг с его лица, уступив место какой-то карикатурной озабоченности) единственный нюанс, так сказать… в том, что эта помощь… ляжет на них дополнительной нагрузкой, ну, вы понимаете… и ее надо будет оплатить… но это, я думаю, не станет для вас… слишком обременительным…
Он в который раз засмеялся.
— Я даже думаю, Валентин Сергеевич, вам это дело понравится… знаете, редкий шанс окунуться в давно прошедшую молодость… внести свой вклад, пусть даже небольшой… в развитие науки… а, как вы считаете?
Игрунов с трудом нашелся, что ответить.
— Не знаю, ей-богу… Все это для меня… очень странно… очень странно и очень неожиданно… мне нужно время на обдумывание…
— Да, да, конечно… Конечно, конечно… я вас никуда не тороплю… я понимаю, что вы немного удивлены… но так уж сложились обстоятельства… что поделать… обдумайте все не спеша, но просьба — не затягивать…
Игрунов молча кивнул.
— В общем, договорились, да? Мы свяжемся с кафедрой, все там узнаем и вам перезвоним… а вы уж, дорогой мой, не подкачайте… не ударьте в грязь лицом… наш факультет — это марка… это бренд, как сейчас говорят…
Он опять расплылся в улыбке — еще более лучезарной, чем прежде.
— А сейчас… вы простите, но мне надо готовиться к лекции…
Оказавшись вновь в приемной, Игрунов застал Лидию в прежнем состоянии — среди бесчисленных регистраторов и скоросшивателей и без тени улыбки на лице.
— Ну, как? Поговорили с Маратом Нураддиновичем? Он рассказал вам…
— Да.
Игрунов устало опустился на стул.
— Поговорили… спасибо… весьма любезно…
Лидия кивнула удовлетворенно.
— И что же вы… надумали, Валентин Сергеевич?
— Чертовщина какая-то…
— Почему же?
— Зачем мне этот диплом? Я давно работаю по другой специальности. Вполне успешно. Руковожу людьми. Никого мой диплом не интересует…
— Нет-нет…
— Что нет-нет?
— Так нельзя. Диплом надо защитить, это непорядок.
— Но послушайте… мне сорок три года… и вообще, у меня совсем нету времени на эту ерунду… да я уж и не помню ничего… и из диплома, и вообще из курса…
— Все же это надо. Ну, вы понимаете. Вы должны защитить. Пойдемте.
Она встает со своего места, обходит стол, направляется к входной двери.
— Пойдемте со мной!
Игрунов подчиняется: тоже встает, идет следом.
— Даже не знаю, как вас и убедить.
Они свернули куда-то в технический коридор, потом в другой, спустившись по недолесенке — всего из трех или четырех ступеней, затем Лидия остановилась перед какой-то дверью, халтурно, с потеками, выкрашенной в темно-зеленый. Открыла эту дверь ключом, зашла и, пропустив Игрунова внутрь, вновь захлопнула ее за ним, не забыв провернуть ключ.
Щелкнула рычажковым, по моде 50-х годов, выключателем — тускловатый свет лишенной абажура сорокаваттной лампы накаливания открыл взору небольшое помещение без окон, вероятно, используемое под склад. Вдоль стен стояли какие-то зачехленные знамена с золотистой советской бахромой, повсюду были развешаны грамоты в рамках и без, на шкафах покоились свернутые в рулон кумачовые транспаранты, литой бюстик Маркса скучал на полке стеллажа рядом с шеренгами спортивных кубков. Высокие стопки пожелтевших картонных папок с тряпичными тесемками громоздились прямо на полу, рядом со сломанными стульями…
— Так и осталось с тех пор. Сюда все снесли. Никто не заходит, пыль только вытирают дважды в месяц.
Лидия шагнула вперед, затем повернулась к Игрунову, быстрыми движениями расстегнула блузку, скинула ее с плеч и, не глядя, швырнула на пустой аудиторный стол за своей спиной.
Лифчика на ней не было вовсе, большие каплеобразные груди с темными окружьями у сосков смотрели в стороны с каким-то нежным, вопросительным выражением, словно бы напоминая о чем-то прочно забытом, но не доведенном в свое время до конца.
Тем временем девушка продолжила обнажаться — где-то сзади неслышно расстегнула юбку, вышла из нее, как из обруча, подхватила рукой и, отправив ее вслед за блузкой, села на стол, свесив ноги вниз.
— Ну, что же вы? Идите сюда.
Приподняв и вытянув ноги, сделав ими движение, словно бы ножницами, она стянула разом колготки с трусиками, оставшись теперь в одних своих дурацких очках. Во все это время лицо девушки было по-прежнему предельно серьезным, без малейшего намека на улыбку.
— Ну, давай же!
Игрунов и здесь подчинился: шагнул вперед и миг спустя зарылся носом в пепельные волосы Лидии, вдыхая ее манящий запах своими сорокатрехлетними ноздрями. Так же точно, этой же смесью диковинных луговых растений и неизвестных пряностей, пахли волосы Наташки Сунчалиной, первой его женщины, с которой Игрунов счастливо скуковался тогда в стройотряде, после третьего курса…
Потом, вернувшись в приемную, Игрунов попросил сделать для него копию заключения, сложил ее пополам и записал на оборотной стороне телефон деканата. Затем продиктовал Лидии собственный мобильный номер. Она вновь восседала на своем троне — титулярный царь бесчисленных бумажных подданных.
— До конца недели Марат Нураддинович поговорит о вас на кафедре, и вам перезвонят — или я опять, или прямо оттуда.
Уже в дверях он почему-то обернулся и с какой-то удивившей его самого пристальностью взглянул в лицо Лидии. В сущности, ничего особенного — обычная девица, каких сейчас много, из знакомых не напоминает никого. Он попытался вспомнить лицо секретарши, сидевшей на этом же месте двадцать лет назад, — и не смог.
Случай на почтовой станции
Из рассказов Иоганна Петера Айхёрнхена
— Итак, достопочтенный господин и учитель, мне, видно, нечего ждать благодеяния, о котором я просил вас, и душе моей не суждено примирение?
— Со Спасителем — нет, а перед государем я обещал за тебя заступиться и сдержу свое слово!
Генрих фон Клейст. Михаэль Кольхаас
Давеча исполнился год, как мой племянник, Эвальд Гюнтер Вольф, вернулся на родину с русской каторги — получив свободу благодаря амнистии, устроенной новым петербургским императором по случаю своей коронации. Таким образом печальные события, за полгода до того оборвавшие жизнь прежнего повелителя всея Сибири и окрестностей, как бы уничтожили собою и другие, также печальные, — те, что столкнули некогда моего племянника с предначертанного ему благого пути на путь греховного дерзновения.
Впрочем, упущенных лет не вернуть — как и не изгладить полученных шрамов, все равно каких: телесных, душевных или сердечных. Я, к слову, склонен различать последние два типа — хотя не всякий в этом со мной согласится.
Но — обо всем по порядку. История сия берет начало несколькими годами прежде упомянутого мною события — когда юного Эвальда, только что окончившего университетский курс в Ростоке, вдруг опьянила мысль поискать счастья на Востоке. Бог знает, как это произошло и что послужило для того причиной или, лучше, поводом, — поскольку причина подобных затей нам хорошо известна. Она всегда одна: свойственный молодости страх перед долгими и планомерными усилиями, приложенными там, где уже прилагали их наши отцы и деды, доказав в свою очередь, что лишь таким образом возможно обрести признание и почет.
В общем, задумавшись о поиске себе применения на Востоке, он следующим шагом вообразил себе и Россию — как страну, несомненно, восточную, однако же восточную в умеренной степени. Что демонстрирует определенное присутствие в нем зачатков осторожности — как знать, может, именно они потом спасут ему жизнь, не сумев, однако, спасти свободы.
Мне трудно теперь сказать, кем именно видел себя в России мой племянник, — предполагал ли осесть там, приняв русское подданство, или же, заработав изрядно, вернуться на родину. Всего вернее, он и сам тогда не помышлял ничего определенного, плохо представляя даже, в какой именно отрасли русской жизни станет искать себе применения. Все же он принялся учить тамошний язык, наняв ради этого одного русского студента, точнее — бывшего студента, оставившего занятия во имя пристрастия к алкоголю (что, впрочем, весьма характерно для молодых русских, обретающихся в Германии). Кажется, от этого студента он усвоил и некоторые общие сведения о русских и русской жизни, коими принялся руководствоваться, попав наконец в ту страну. «У нас, — наставлял его этот бедолага, — иная форма почитания времени, нежели у прочих народов Европы. Время для нас — грозное божество, и мы не досаждаем ему вопросами, а паче того — упреками. Время всемогуще и ничем нам не обязано, напротив, нам надлежит приносить ему жертвы, — говоря иначе, все происходит тогда и только тогда, когда это божество постановит, а вовсе не тогда, когда мы ожидаем или даже когда о чем-то условились. Величайшее искусство в России — ждать. Ждать, сохраняя самообладание, не ропща на обстоятельства, но, дождавшись правильного случая, — не упускать его, действуя коротко и решительно, отогнав ненужные сомнения и досужие мысли». Сколь бы странным ни показалось подобное откровение моему племяннику, он его запомнил наряду с прочими — тем более что сказано оно было по-немецки.
Таким образом, он оказался в России, ничего не решив, но рассудив, что на месте легче будет найти должное поприще. Обосновавшись в Петербурге, он сунулся туда и сюда, завел какие-то знакомства, но никакой службы не нашел, помимо незавидных вакансий в не слишком крупных торговых предприятиях. Имея с детства отвращение к этому роду деятельности, Эвальд упал было духом, — но тут фортуна его услышала, позволив бедняге откусить от своего аппетитного пирога прежде еще, чем у юноши стали заканчиваться привезенные с собою деньги.
Короче говоря, ему представилась возможность наняться домашним учителем к детям русского вельможи — генерала Левашова, с которым он накоротко переговорил в Петербурге, условился о деньгах и всем прочем, оставшись довольным и тем, и этим, и самим генералом — весьма любезным, невзирая на свой высокий чин. Впрочем, наставлять двоих генеральских отпрысков Эвальду предстояло отнюдь не в русской столице. Следовало вслед за самим генералом выехать в его имение, расположенное восточнее Москвы — в уезде или провинции, центром которой является городок Самара. Это созвучное ветхозаветной Самарии название не должно вводить в заблуждение — местность та не несла в себе ничего пасторального, ниже библейского. Некогда императрица пожаловала генералу огромные земли на краю своего государства, вблизи степей, населенных кочевыми ордами, всегда беспокойными и подвижными как ртуть. Племянник мой, однако, не унывал: хлебнув петербургской дороговизны, он едва ли не с радостью покинул этот холодный и дождливый город, двинувшись на юго-восток, — что в летние месяцы почти наверняка означало отправиться из холода в тепло и уже этим до некоторой степени укрепляло дух.
Здесь стоит сделать два замечания. Первое касается не слишком заметного для нас явления, а именно степени воздействия на наши помыслы и их стойкость всевозможных посторонних вещей и обстоятельств, как-то: погоды, ласковых или, напротив, грозных интонаций, выказанных говорящими с нами людьми, мимолетного чувства голода или, скажем, столь же мимолетного нездоровья. Мы склонны умалять подобные влияния, полагая, что действовали, руководствуясь исключительно разумом, а ведь это неверно, — воистину велика доля судеб, сложившихся так, а не иначе под воздействием того, что я перечислил. Незначительным, в сущности, но многократно усиленным рычагом Провидения.
Второе мое замечание не будет столь распространенным — я лишь хочу отметить, что должность домашнего учителя почитается в России весьма завидной, делая честь этому не вполне еще цивилизованному народу. Таким образом, Эвальд мой, приняв ангажемент генерала Левашова и направившись в его поместье, ничуть себя не уронил. Последуем же за ним и взглянем, каково ему там пришлось.
А он между тем колесит по невзыскательным русским дорогам от одной станции императорской почты к другой — пока не добирается до последней, откуда, в свою очередь, его должен забрать нарочно высланный из левашовского имения экипаж.
Надо ли говорить, что ко времени прибытия Эвальда этого экипажа на станции еще не было. Не больно надеясь узнать что-то новое, молодой человек все же задал вопрос смотрителю, на который получил ответ, вполне достойный приснопамятной сентенции своего давешнего русского ментора о божестве времени. В общем, следовало дожидаться — не сегодня, так завтра, не завтра, так дня через три, но генерал, конечно же, пришлет за ним бричку, вспомнит и пришлет, а как же иначе? На то он и генерал, чтобы помнить все и ничего никому не спускать.
Воодушевленный таким ответом, молодой человек пожал плечами и принялся обустраиваться на станции — собственноручно перетаскав свой багаж в сравнительно чистую комнату, которую смотритель за небольшую плату уступил ему, присовокупив к этому обязательства кормить его обедом и приглашать к самовару всякий раз, когда таковой будут ставить.
И суток не прошло, как мой племянник вполне освоился на новом месте, то бишь на этой богом забытой почтовой станции. Управлял ею, как и любой другой подобной, чиновник самого низкого ранга — смотритель. Звали этого смотрителя — Петр Тимофеевич, причем я не поручусь, что «Тимофеевич» — фамилия, а не имя отца, как принято у исландцев и некоторых других народностей севера. Смотрителю помогала прислуга: дородная пожилая баба лет сорока, чем-то похожая на утку или, лучше, гусыню. Кроме нее в распоряжении смотрителя была его собственная дочь Маша — бойкая девушка лет семнадцати-восемнадцати. Эта Маша была завораживающе красива, причем не русской, а какой-то неожиданной для тех мест, воистину европейского типа красотой, — кажется, ее фигурку с легкостью можно было бы поместить на полотно какого-нибудь художника голландской или же фламандской школы. Не удивительно, что Эвальд тут же прилип к ней глазами и всякий раз, оказываясь с ней в одном помещении, внутренне благоговел, наблюдая, как она распоряжается по хозяйству, сидит с рукодельем или, заменяя вполне отца, отдает приказания ямщикам.
Он вскоре узнал, что Маша была наполовину сиротой от рождения — мать ее умерла родами. Что благодаря любезному вспомоществованию кого-то из близких по линии покойной матери она несколько лет содержалась в пансионе для благородных девиц, однако затем что-то случилось, и отец забрал ее оттуда. Так она вернулась в этот призрачный мир уединенной почтовой станции, сверстниц-пансионерок сменили пахнущие водкой и кислым хлебом ямщики, и лишь нечастые на этом тракте проезжающие вносят хотя бы какое-то разнообразие в течение дней ее молодости — вносят, образуя сущий калейдоскоп, но не обогащая собой ни ума, ни сердца. Едва ли завидная участь для подобной красавицы — если только не возьмет ее замуж кто-то из богатых проезжающих, предпочитающих красоту знатности и приданому. Почему бы и нет!
Тот первый день, проведенный на почтовой станции, завершился для моего племянника простым, но весьма обильным ужином, предложенным ему смотрителем и оказавшимся как нельзя кстати, — Эвальд съел его с жадностью и, встав из-за стола, почувствовал, что изрядно перебрал: силы едва остались, чтобы добраться до кровати. Он лег и заснул, а пробудившись утром, сразу же понял, что нездоров.
Ничего не болело, но он с трудом заставил себя подняться, едва переставляя ноги, вышел в сени, бросил на лицо пригоршню воды и лишь в этот момент осознал, что у него сильный жар. Эвальд успел сообщить об этом заглянувшему в сени смотрителю, затем, не разбирая дверей, двинулся прочь и едва ли не чудом сумел вернуться к своей кровати — рухнул на нее и, кажется, на время забылся.
Следующие три или четыре дня промчались словно бы в тумане — как это и бывает обычно при тяжелой болезни. Сквозь пелену, перемежая диковинный бред, порой проступали чьи-то лица — то седого господина с холеными усами, обратившегося к нему по-немецки так, как разговаривают обычно с детьми, то станционного смотрителя, беспокойно заглядывающего ему в глаза, то Маши, — и, увидев Машино лицо, он почем-то всякий раз пытался подняться с подушки… но рука девушки тут же дотрагивалась до его плеча, пресекая движение.
«Лежите… лежите, вам не надо пока… а вот я вам чаю с сушеной малиной сейчас принесу…»
Наконец настал день или, может, час, когда наш больной осознал вдруг в полной мере, что теперь идет на поправку. Тот, кому доводилось серьезно болеть, безусловно, помнит подобные моменты и свойственное им ощущение, когда недавние мучительные копания в себе — стало ли мне лучше или нет? или же просто показалось? — сменяются разом неколебимой убежденностью: да, точно стало лучше, значительно лучше и хуже теперь не будет. Тихая радость тут же окутывает тебя, но уже в следующий миг ты понимаешь и другое, то, сколь тяжело далось тебе выздоровление, как велика усталость, приобретенная за дни борьбы с болезнью, — и ты падаешь на спину и закрываешь глаза, и впервые за все это время проваливаешься в спокойный, мягкий сон без сновидений.
В общем, жар прошел, Эвальда вновь посетил интерес к окружающему его миру, и первое, что он увидел в этом мире, было личико Маши — сидевшей возле его ног и пытливо вглядывавшейся в его глаза.
«Вам уже лучше?»
Эвальд попытался кивнуть.
«Это так хорошо! Я, право, рада очень! Мы так перепугались здесь — и отец, и все. Спасибо доктору Брандту — он нас успокоил, сказал, что опасность не столь велика».
И мой племянник узнал, что в тот же день, когда он заболел, смотритель нашел способ сообщить об этом генералу Левашову, — тот сразу же распорядился прислать врача, сам оплатил этот визит, но запретил перевозить больного в свое имение — как видно, опасаясь заразить домашних. Все эти дни Маша ухаживала за ним, — услышав про это, мой племянник изрядно смутился, живо представив те или иные неизбежные моменты такового ухаживания, и наверняка покраснел бы, если б его лицо уже вернуло себе способность краснеть.
Потом вновь приходил доктор Брандт и наказал лежать в постели еще дней пять по меньшей мере — до полного выздоровления, и добрая Маша продолжила за ним ухаживать.
Посмею избавить вас от рассказа о том, что приключилось между Машей и моим племянником в эти пять дней, — право, вы не услышали бы от меня ничего необычного, ничего такого, о чем вы не читали прежде, а то, быть может, и самим вам доводилось испытать нечто подобное. В общем, как это нередко случается, чувство меж молодыми людьми родилось молниеносно и разгорелось, словно трут. Будто бы раз — и все уже сказано друг другу, и клятвы даны, и уже непредставима жизнь без милого существа, — и мой несчастный Эвальд, кажется, напрочь забыл теперь про генерала Левашова и его необразованных отпрысков.
А между тем флейта судьбы и не думала смолкать — она лишь позволила себе взять небольшую паузу, не более того. В один из последних назначенных доктором Брандтом дней постельного заточения Эвальда на почтовую станцию заехал другой не вполне обычный проезжающий. Это был офицер в небольших чинах — капитан или даже поручик. Приехал он на своих лошадях, с денщиком из солдат, который и правил его бричкой. Задержался он на станции и после того, как лошади отдохнули, — имея, по-видимому, некие резоны не торопить свой путь. Можно сказать таким образом, что наша почтовая станция играла роль трактира или постоялого двора в том глухом и пустынном краю — то бишь, единственного места, где путник имел шанс обрести хоть какой-то обед и приют.
В самом деле, офицеру, решившему самочинно устроить себе маленький отпуск, словно бы улыбнулась в этом удача: смотритель куда-то уехал на несколько дней, поручив (по всему, не впервые) хозяйство дочери, — и Маша уступила гостю отцовскую комнату. Денщик же нашел себе место на ямщицкой половине. Не надобно быть провидцем, чтобы вычислить дальнейшее: офицер мгновенно был очарован дочерью смотрителя, которая, обустраивая ему ночлег, все время так или иначе маячила перед его глазами. Он тотчас же завел с ней разговор и вообще старался придерживаться ее общества сколь возможно — иногда, впрочем, девушке удавалось ускользнуть, отговорившись делами. И вот как-то раз, избавившись на время от офицерской навязчивости, Маша заглянула в комнатку к Эвальду, вошла и затворила за собою дверь.
«Послушай, милый мой, любимый Эвальд!» — глаза ее теперь блестели, но не привычным блеском распаленного чувства, а как-то по-новому, незнакомым еще моему племяннику образом.
«Хочу сообщить тебе одно… очень важное… для меня… для нас…»
Она понизила голос. Эвальд сел в постели, опершись спиной о подушку. Сердце его билось отчаянно.
«Что там, Машенька, что случилось?»
Девушка шагнула вперед, села возле кровати и взяла Эвальда за руки — как делала в дни его слабости.
«Послушай, этот военный… когда денщик переносил из брички железный ящик…»
«И что же?»
«Денщик сказал невзначай, что там деньги».
«Определенно деньги, моя любовь, в железных ящиках всегда деньги».
«Ну да, но там… там много денег… очень много… многие тысячи рублей… это полковая касса. На конский ремонт… Я нарочно спросила потом Николая, ну, так звать офицера… он не стал скрывать…»
«Что он не стал скрывать?»
«Что много денег… и даже признался, что потому и остановился у нас, что здесь безопаснее… потому как далеко ото всех…»
«Ну, хорошо, — Эвальд пожал плечами, — но что же здесь интересного? Зачем ты мне рассказываешь это, Машенька? Какое мне и тебе дело до этих полковых денег?»
Девушка опустила голову, словно бы принялась рассматривать что-то.
«Эти деньги могли бы сделать наше счастье, Эвальд. Твое и мое. Мы стали бы свободны совсем: ты — от твоего генерала, я — от этого всего, от этой проклятой станции… где я похоронена заживо…»
Молодой человек нахмурился.
«Но ведь нам… ведь у нас же нету этих денег… они не наши… ведь так?»
Маша подняла глаза.
«Они могут стать нашими. Мы просто возьмем их, и они станут нашими».
Эвальд вздрогнул.
«То есть как? Что ты такое говоришь? Это ведь невозможно…»
«Очень возможно. Ты убьешь офицера, и никто не заметит — денщик, я слышала, отпросился в Успенское к куме… мы убьем этого офицера, возьмем ящик и сбежим на его же дрожках… и никто не найдет нас… потому что когда поймут… мы станем уже далеко!.. мы уедем отсюда… в дальний город… в другую страну… с деньгами все можно!»
Теперь Эвальд смотрел на нее во все глаза — так смотрят на дикого зверя, изготовившегося к атаке, или же на шпагу, нацеленную в вашу грудь.
«Господи! Маша! Что за бред ты несешь! Это совсем невозможно — то, о чем ты говоришь».
«Напротив, вполне возможно — стоит только проявить решимость. Это наш с тобой случай, Эвальд, и мы не должны его упускать! Я мечтала о нем с первого же дня, как вернулась сюда, в эту богом забытую дыру. Мечтала — и Господь теперь сжалился надо мной».
Мой племянник энергично замотал головой.
«Нет! Не я!.. Я не могу… Я не решусь на такое… да и непросто все это — нас ведь найдут, поймают, каторга…»
Он отвел взгляд в сторону, боясь увидеть вновь Машины глаза.
«Определенно подобное — не для меня!»
Выслушав это, девушка кивнула молча и тут же выскользнула из комнаты, притворив за собой дверь и оставив Эвальда в великом недоумении.
…Каковое затем лишь разрасталось в продолжении нескольких часов. Да и было с чего: Маша словно бы забыла о нем после того разговора — напротив, все ее внимание было поглощено офицером, она громко и весело разговаривала с ним, ни на миг его не покидала, с радостью приняла его предложение прогуляться вместе по окрестностям станции и, когда они вернулись, сама принесла ему в комнату ужин и там осталась, чем ввергла моего племянника в адские мучения ревности. Разумеется, он места себе не находил — сложив за спиной руки, словно арестант, мерил из угла в угол шагами комнату, невольно стараясь успокоить сердцебиение, — мысли его неслись по кругу, словно бы дурная карусель, в то время как воображение рисовало картины, одна другой унизительнее.
Уже стемнело и стихло все, когда дверь отворилась вновь. На пороге стояла Маша, бледная как луна, одежда ее была в беспорядке. Эвальд прекратил ходить, повернулся к ней и замер, не зная, что сказать.
«Я сделала это!»
«А?»
«Я, кажется, убила его. Ножом».
Молодой человек ринулся вперед, едва не оттолкнул Машу, и мгновение спустя влетел в комнату офицера. То, что предстало там перед его глазами, по всему, не забудется никогда: офицер в исподнем лежал на кровати навзничь, при этом руки его были неестественно вывернуты, а вокруг головы растекалась кровавая лужа.
«Он попытался… меня… и я перерезала ему горло…»
Маша вошла следом, хладнокровно закрыла за собой дверь.
«Теперь у нас нет другого пути… правда ведь, Эвальд?.. вон тот ящик — мы должны взять его и бежать прочь… прочь как можно скорее!»
Одному богу известно, отчего их сразу же не поймали. Видимо, исправник (русский полицейский чин, производящий следствие) оказался не вполне исправен — да простится мне подобный не слишком изысканный каламбур. Наверняка убитого обнаружили лишь поутру, когда вернулся его денщик. Пока поняли, что к чему, пока послали за этим самым исправником (все лошади были в разгоне, пришлось ждать и тут), пока этот исправник все-таки изволил доехать и не спеша произвел необходимые действия, — горячее время было упущено, и о погоне не могло быть уже и речи. Вместо этого заработала медленная канцелярская машина: вихрь доношений, отношений, писем и рапортов. Медленные конвульсии большого ржавого удава, большей частью напрасные, но порой все же способные схватить и удушить чаемую добычу.
Что же до наших беглецов, то они благополучно добрались до Казани — избежав даже (деньгам доступно многое!) каких-либо отметок на въездных заставах. Здесь они смогли перевести дух — поселились в неприметной гостинице, переоделись в новое платье обычного для живущих в России немцев фасона, выдумали фальшивые имена и с тех пор стали выдавать себя за молодую пару германских новобрачных купеческого звания — благо Маша в своем пансионе делала успехи в немецком.
Беглецы уже готовились покинуть Казань, взяв курс на Ригу, портовый город на западной границе России, как вдруг новое обстоятельство перетасовало их планы. Случилось следующее: в один из тех дней, в послеобеденный час, в дверь их гостиничного номера постучали. Эвальд откликнулся, и в номер вошел квартальный надзиратель — чин русской полиции, отвечающий за некоторую часть города. Этот человек был уже знаком нашим героям — с ним доводилось перекинуться парой незначащих слов, а накануне он уже приходил к ним, но застал одну лишь Машу. Та обошлась с ним как нельзя приветливо, то и дело ему улыбалась, заставила угоститься виноградом — одним словом, дала свободу своему обаянию, и это, кажется, подействовало: квартальный явно через силу простился и ушел, предупредив, однако, что явится вновь, ведь дело, ставшее причиной его визита, Машей не разрешилось. Он желал видеть паспорта или другие бумаги, удостоверяющие персоны молодоженов, — воистину формальный контроль, ради услады начальства: оно, дескать, получило какие-то сведения и теперь заставляет проверять всех подряд. Маша отговорилась отсутствием мужа, спрятавшего бумаги в своих вещах, — и вот теперь квартальный застал на месте их обоих…
Вновь посмею сократить свой рассказ, избегнув подробностей. Пропустим небольшую его часть — и вот мы вновь видим его героев, трясущихся все в той же офицерской бричке, которая кружными путями, нарочно пересекая границы уездов и губерний сколь можно часто и объезжая города, держит путь к западу. Что же касается казанского квартального надзирателя, — то ему так и не выпало увидеть паспорта наших влюбленных: выпив, коротая время, полбокала предложенного Машей вина (кто ж откажется от недешевого бургундского — хотя бы и на службе), он тут же обмяк, стал задыхаться и наконец повалился на бок с тихим хрипом. Знал ли сам Эвальд, что его возлюбленная приобрела накануне в аптеке некую особую субстанцию, — для меня гадательно: сам он этого не уточнял, суду также не удалось пролить солнце истины на данный вопрос…
Стало быть, в Ригу они прибыли вполне благополучно, разве лишь изрядно поиздержавшись в дороге: право, скрытность стоит недешево. Надо сказать, что к этому времени новый их образ жизни, бывший первоначально лишь тяжелым, вынужденным обстоятельством, начал им даже нравиться чем-то, — беглецы не без удовольствия сменили вновь имена, гардероб, продали лошадей и тут же приобрели других, иной масти, — и сразу же словно бы приросли к своим новым обличиям. Все это напоминало им забаву, которой измученные строгостью взрослых дети предались, наконец-то ускользнув от родительского ока.
Рига оказалась не слишком большим немецким торговым городом посреди Русской Лифляндии. Выдавая себя на этот раз за кузена и кузину, беглецы остановились в аккуратной небольшой гостинице, откуда, впрочем, вскоре съехали, переселившись в любезно предложенный им дом одного местного купца, с коим свели знакомство. С купцом этим по имени Карл они решительно подружились — поверив в их родство (и даже не смутившись не слишком чистым Машиным немецким), он, кажется, имел какие-то виды на нее, и эти виды, похоже, туманили ему ум.
Эвальд принялся наводить справки и некоторое время спустя уже представлял в полной мере, как происходит из Риги сообщение по морю с городами Германии, — ибо наши герои решили покинуть Россию на корабле, найдя сговорчивого шкипера и щедро ему заплатив. Надо признать, что этот способ и впрямь был надежнее, нежели пересечение рубежей империи контрабандными тропами в компании сомнительных проводников. Оставалось лишь все организовать, и это представлялось моему племяннику делом нескольких недель. Однако вышло иначе.
Где-то дней через десять по приезде в Ригу Эвальд заметил, что его подругу что-то гнетет, — хотя она и пыталась это скрыть от него, сколь возможно. Он сперва не придал особого значения таковому открытию, но свидетельства проступали вновь и вновь, и молодой человек здраво решил навести тут ясность, сколь бы неприглядной она ни оказалась. Улучив минуту, Эвальд спросил Машу о причине печали.
«Так, ничего, не бери в голову, милый! — она вроде бы хотела избежать объяснений, но вдруг передумала: — Знаешь, мне нужно тебе сказать одну вещь… только не смейся и не ругайся, ладно?..»
«Обещаю тебе! — мой племянник почувствовал, как сердце его тревожно заколотилось. — Что бы ты ни сказала…»
«Послушай, – она прервала его на полуслове. — Послушай, милый мой Эвальд… ведь мы решили с тобой покинуть Россию… навсегда?»
«Так, моя любовь…»
«И знаешь, я понимаю, что это блажь… но я не могу этого сделать, не повидавшись с отцом… едва ли я когда-нибудь увижу его вновь, а кроме него и тебя, у меня в целом мире никого нет…»
«Повидаться с отцом… но как…»
«Послушай… третьего дня я послала ему письмо… сообщила, где мы, и попросила приехать сюда… встретиться…»
«Сюда? Ты рассказала ему… наш адрес?..»
«О, нет! Я лишь открыла, что мы в Риге, и что я стану выходить во всякий полдень ко входу в церковь Скорбящей Богоматери на Замковой улице… и если увижу, что все спокойно, непременно дам ему знак…»
Эвальд вздохнул, задавив в себе возражения, — во всяком случае, дело было сделано, письмо отправлено, и оставалось лишь дождаться приезда станционного смотрителя, стараясь до того времени не допустить каких-либо иных столь же безрассудных поступков.
Так потянулись дни — праздные и тревожные, и радостные в то же время той радостью, которую могут дарить друг другу лишь молодые любовники. Всякий день Маша проходила в полдень по Замковой улице, однако отца все не было, — да и не ясно было, приедет ли он вообще, жив ли он, коли на то пошло. Наконец терпение Эвальда иссякло — полагая, что смотритель по каким-то причинам не появится вовсе, он все же явил толику здравого смысла и настоял на том, чтобы назначить дату, после которой уже не ждать ничего. Девушка, скрепя сердце, вынуждена была согласиться, и вот уже мой племянник сладил все, что следует: договорился со шкипером, условившись с ним также и о разного рода щекотливых обстоятельствах. Дня за два до назначенного отбытия беглецы наши в тайне от приютившего их Карла отправили на корабль свой не слишком значительный багаж, — примерно тогда же состоялся меж ними следующий примечательный разговор, начатый, как водится, Машей, выбравшей удачный момент, чтобы застать Эвальда врасплох.
«Милый, я хочу сказать тебе что-то важное…»
Заметив опять на лице подруги печать удрученности и думая, что причиной тому является разлука с отцом, Эвальд и сам нахмурился.
«Видишь ли, милый, отправляясь в Германию… нам стоит приготовить себя к страданиям и нищете… которые станут нашими спутниками на долгое время…»
«Но отчего же, Машенька?»
Девушка опустила глаза.
«Оттого что наши деньги кончаются… право, нам не стоило жить на широкую ногу, а напротив, быть более бережливыми…»
Эвальд пожал плечами.
«Что ж сделаешь, — прятаться всегда дорого… но ничего же — в Германии я наверняка найду себе пристойную службу… даже в городе, где никто меня не знает…»
«Но ведь у нас почти совсем ничего не осталось… как бы не вышло из этого затруднений тотчас же по прибытии… ведь и там придется оплачивать молчание чиновников или их нарочитую невнимательность…»
Эвальд пожал плечами вновь.
«Ну, станем надеяться… что все сложится благополучно…»
«Но нет! — не согласилась Маша. — Мне кажется, мы могли бы… уже и сейчас предпринять то, что следует».
Эвальд вскинул брови.
«Что же мы можем сделать? Мы сейчас не должны оставлять следов…»
«Но нам нужны еще деньги. И мы можем их взять. Взять, ну, хотя бы у нашего Карла. Я знаю, где он держит их — в своей спальне, в ящиках бюро… я выведала у этого старого латыша, который служит в доме… он один остается на ночь с хозяином, да и то ничего не услышит, пока хозяин не призовет его, нарочно дернув за шнурок колокольчика, подвешенного на этаже прислуги… он туговат на ухо… и мы сможем зайти и все сделать, как надо… так и не разбудив его».
Эвальд послушно хмыкнул — он, кажется, уже смирился тогда со своей судьбой и уготовленной в ней для него ролью.
«Но как же мы попадем в эту спальню? Да еще ночью, завтра ночью — ведь другого времени нет…»
«О! Я все продумала, мой милый. Послушай же — когда он отправится спать, чуть погодя я постучусь к нему, скажу, что ты с вечера хотел индоссировать вексель — так нужны наличные уже на утро… но вот беда — напился и забыл, заснув… да и я лишь случаем вспомнила… Бог знает, что этот Карл подумает (тут Маша опустила взгляд), но уверена, он меня впустит, — да, собственно, спальню он и не запирает наверняка… Я войду и отвлеку его внимание… а ты появишься следом… нужен только кусок хорошей веревки…»
Эвальд против воли вздрогнул.
«Мы вдвоем все сделаем и уйдем прежде, чем этот латыш проснется… затем схоронимся где-нибудь в порту, а днем я в последний раз выйду на Замковую улицу. И после — отправимся на тот корабль, где нас обещали спрятать».
Право, здесь следует вновь пожалеть читателя, избавив его от леденящих душу подробностей и обстоятельств. Все же изложу, едва ли не скороговоркою, ход вещей — без которых затруднительно будет осознать истинную глубину тогдашнего падения моего племянника. В целом надо отдать должное предприимчивости его бойкой подруги — при всей дерзости ее плана, первое время события развивались в полном ему соответствии. Жертва несчастного замысла, бедный Карл, в тот день был весел и беззаботен — не имея неотложных дел, он сам накануне предложил своим гостям увеселительную прогулку к морю, в Динамюнде, — и те, конечно же, с радостью согласились. Прогулка удалась в полной мере, благо погода в тот день благоволила подобным затеям: все складывалось как нельзя выгодно для задуманного — уже во время обеда в одной из тамошних таверен Карл изрядно выпил, к этому он добавил еще в ходе совместного домашнего ужина, после чего, отпустив слугу, отправился спать в состоянии цветка, колышимого всяким ветром, — как изящно выразился по сходному поводу один мой давний приятель.
Выждав немного, наши молодые люди приступили к осуществлению своего страшного замысла, и первое время все, как говорится, шло без сучка без задоринки, вплоть до рокового момента, когда Эвальд, ворвавшись в спальню хозяина дома и застав в его объятиях Машу, ловко накинул удавку на его шею. В десять минут все было кончено — безжизненное тело повалилось на кровать, однако же дальше произошло непредвиденное: левой своей рукою мертвый Карл умудрился задеть тот самый шнурок, что пускал в дело колокольчик на этаже прислуги. Понадеявшись, что латыш все же не пробудился от этого случайного и короткого звука, наши герои занялись было бюро его несчастного хозяина — принялись искать ключи, пробовать ящички, — но увы, раздавшийся вскоре звук шагов принудил их затаиться.
«Признаюсь, — рассказывал потом Эвальд, — я полностью лишился самообладания в тот момент». Однако Маша и тут нашлась прежде своего возлюбленного: она словно бы позвала на помощь, и, когда старый слуга открыл дверь хозяйской спальни, моему племяннику не осталось ничего другого, как вновь применить свою удавку.
«Это была самая жуткая ночь в моей жизни, проведенная рядом с трупами убитых нами людей, — продолжал свой рассказ Эвальд. — Все же мы нашли в себе силы докончить дело с этим бюро, взяли оттуда деньги и покинули дом прежде, чем явилась кухарка».
Все утро наши герои хоронились в порту, где уже было людно и ни у кого не могло возникнуть к ним вопросов. Ближе к полудню Эвальд и Маша поодиночке вернулись в город, словно бы прогуливаясь без дела, добрались до Замковой улицы. Все здесь было как обычно — обыватели сновали туда-сюда, кто прогуливаясь, кто — по делу, наши герои уже решили было вернуться в порт, как вдруг Маша вскрикнула: прямо перед входом в костел Скорбящей Богоматери стоял, переминаясь с ноги на ногу, маленький нелепый человечек — станционный смотритель Петр Тимофеевич.
«Отец!» — Маша бросилась к нему, пересекла наискосок улицу, едва не споткнувшись о камень брусчатки. Эвальд видел, как она упала отцу на грудь, как он обнял ее, и какое-то время они стояли так — по всему, молча. Затем Маша отпрянула, и, кажется, они стали разговаривать, причем весьма оживленно: оба размахивали руками, девушка несколько раз мотала головой из стороны в сторону, — наконец они оба обернулись в ту сторону, где стоял Эвальд, Маша показала на него, а затем сделала призывный жест. Эвальд направился к ним, и, едва только он приблизился, смотритель схватил его за руки, едва не повалившись на колени.
«Господин мой… господин учитель… божьим именем заклинаю, отпустите мою дочь… не ломайте ей жизни!.. она мала еще, глупа… единственная опора моя… единственная радость…»
Он хотел добавить что-то, но не успел: еще прежде того, не привлекая ничьего внимания, протиснувшись вдоль крепостных валов, поднялись от реки две большие кареты, каждая запряженная парой брабансонов. Кареты вывернули одна за другой на Замковую улицу, встали неподалеку, открылись дверцы, и тут же из них высыпались солдаты внутренней стражи — много солдат, больше дюжины, наверное, во главе с офицером и еще одним проворным господином в статском сюртуке. Все произошло столь быстро, что наши беглецы не успели ничего понять до того, как ощутили на себе множество чужих рук…
Обоих отправили в Симбирск в кандалах. Там судили и приговорили к бессрочной каторге — как это принято в России, где, несмотря на жестокость нравов, удивительно редко осуждают преступников к капитальной санкции. Наших героев разлучили и отправили в Сибирь — каждого в свой острог.
Весть о том, что приключилось с Эвальдом, дошла до нас парой месяцев раньше новости о смене петербургского императора и случившихся в связи с этим военных беспорядках в российской столице на Рождество 1825 года. Мы тотчас же занялись этим делом, и наши совместные усилия не пропали даром, — хотя решающая роль в успехе, конечно же, по праву принадлежит тайному советнику ***. Именно его стараниями удалось поднять составленное нами прошение на надлежащий уровень — разумею, на тот, выше которого уже ничего не бывает. Подумать только: о нашем непутевом юноше его величество король Пруссии, да продлятся дни его счастливого правления, соблаговолил писать к своему «русскому брату» (каковой, добавим в скобках, вовсе не брат ему, но зять), и сибирский деспот внял этому обращению, вопреки своему жестокому обыкновению помиловав заблудшую душу и отпустив ее на родину!
Все, таким образом, завершилось благополучно, нынче мой племянник пребывает в добром здравии и, кажется, намеревается вскоре жениться на добродетельной девице из уважаемой немецкой семьи.