Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 2, 2022
Олег Рябов (1948) — родился в Горьком. Окончил Горьковский политехнический институт по специальности «радиоинженер». Работал в НИИ, в Облкниготорге, Оперном театре — дежурным электриком, на мясокомбинате, в издательстве «Нижполиграф». В настоящее время — директор издательства «Книги» и главный редактор журнала «Нижний Новгород». Поэт и прозаик, автор около двадцати книг стихов и прозы. Печатался в журналах «Урал», «Наш современник», «Нева», «Север», «Всерусский собор», «Молодая гвардия», «Родина», «Сельская молодёжь», «Кириллица», «Невский альманах» и др. Лауреат ряда литературных премий, финалист премии «Ясная Поляна» (2013). Член Союза писателей России. Живет в Нижнем Новгороде.
Большинство уютных советских городских дворов, о которых сложены песни и написаны книги, образовались спонтанно: будто бы дома сами собой так удачно расположились, что оформился этот удобный пятачок, на котором и мужики в домино играют, и бабы бельё сушат, и пацаны в ножички режутся. Ну а если сараи-развалюхи куда-нибудь подальше отодвинутся, то и для детской песочницы место найдется.
У Фёдора Фёдоровича Покровского послевоенный двор детства тоже был, но был он ещё со стадии проекта просчитан и распланирован специальным образом: выделены были в нем зоны отдыха и для взрослых, и для ребятишек. Инженеры-строители, которые в начале двадцатых годов вместе с другими такими же единомышленниками объединившись в кооператив, деятельность которых при НЭПе поощрялась, построили для себя эти пять четырехквартирных двухэтажных домов почти на тогдашней окраине города и всё же в двадцати минутах ходьбы от Кремля. Дома они строили по своим проектам и на свои средства. Продуманным расположением дома перекрывали весь будущий квартал между двумя улицами, создавая двор, на котором размещалась не только детская площадка, но и волейбольная, и площадка для игры в крокет, и цветники, и палисаднички, а в голодные военные годы и огороды разбиты были здесь же. Аллея, обсаженная вишнями, идущая между домов через двор от улицы Белинского к улице Невзоровых, была выложена кирпичом и называлась Красной Дорожкой.
Весь двор капитально отделялся от остального городского застроенного мира не только домами, палисадниками и защитной полосой берез, но и двумя рядами монументальных высоких сараев-дровяников с полатями для зимних вещей, лыж, санок и лопат, с погребами, выложенными кирпичом, для хранения бочек с капустой, грибами и мочеными яблоками. Гаражей для автомобилей не предусматривалось, хотя после войны они во дворе и появились.
За сараями располагалась общеобразовательная «красная школа» со школьным приусадебным участком и спортивной площадкой, музыкальная школа, пожарная часть с каланчой и ещё один жилой дом, хотя и отгороженный дровяником и небольшим палисадником от упомянутого двора, но и духовно, и социально, и нравственно примыкавший к нему. Сразу после войны в этом отдельном огороженном доме жил Марк Маркович Валентинов — второй, главный режиссер оперного театра, с двумя дочками. Хотя в том же доме жила ещё и семья одного инженера с двумя мальчиками. И эти девочки, и эти мальчики были негласным образом приписаны также ко двору Фёдора Покровского.
Во дворе был свой домком, звали её Марией Ивановной, все её так звали! А вот дворничиху, родную сестру Марии Ивановны, Анастасию Ивановну, все звали только Тасей. Уж как-то так получалось. И в домах, и во дворе всегда был порядок, и было с кого спросить. Ну а если зимой выпадет много снега, то мужчины и сами выйдут во двор с белыми деревянными лопатами — напоминать не надо. И как-то просто всё это выходило.
Только сейчас заметил, что неправильно я определился с временной точкой отсчета для рассказа: так быстро все меняется в двадцатом веке в социальном и материальном плане, что надо сразу определяться по годам.
Пусть будет тридцатый: только что вышла статья Сталина «Год великого перелома», в которой говорилось о назревшей срочной индустриализации страны, которая замерла в ожидании. Требовалось огромное количество специалистов инженерно-технической направленности. Пусть кто-то не верит в совпадения, но «Дело Промпартии» было открыто или сфабриковано в 1930 году, по моей конспирологической версии, только для решения этой задачи.
Пять домов, о которых уже зашла речь, были построены инженерами-водниками и инженерами-железнодорожниками, а потому понятно, что тут и средний образовательный, и средний сообразительный уровень у населения двора был значительно выше среднего по стране, да и социальный статус отдельных обитателей был очень и очень высоким.
Только образование и статус как раз и аукнулись обитателям двора в тридцатые: потребовались родине настоящие специалисты для строительства Днепрогэса, Беломорско-Балтийского канала, Магнитки и других гигантов промышленности, которые впоследствии подняли с колен экономику страны.
Специалистов увозили, не стесняясь, днем люди в серых пальто и в серых шляпах, люди с добрыми голубыми глазами. Увозили и беспартийных, и членов ВКП(б), — главное, чтобы они были настоящими специалистами. И профессора Покровского забрали, и инженера Бубнова, и Нацилевича забрали, и Гержабека, и Губанова. Урожайным для родины и для Сталина оказался этот двор — ни один не вернулся домой, и даже весточки ни от одного не прилетело, только справки о полной реабилитации пришли в пятьдесят шестом. Правда, бабушка Фёдора Фёдоровича, Вера Степановна, уже позже, в шестидесятые, заикнулась вполголоса ему, родному своему внуку, готовя на кухне мясную начинку для воскресных пирожков, что как-то заходил к ней ещё до войны непонятный человек с приветом от профессора, но она даже верить или надеяться не посмела. От таких надежд до беды — один шаг.
Всей-то памяти о деде в доме Покровских были книга профессора «Расчет паровых котлов», стоящая в книжном шкафу, и его маленькая фотография, подоткнутая в уголок рамы зеркала, стоящего на комоде в комнате бабушки, где он был запечатлён в дореволюционном мундире инженера. Федя Покровский с детства помнил надпись на обратной стороне её: «Не говори с тоской, что нет; Но с благодарностью, что был».
А двор вроде как бы даже и не заметил, что поредел отряд его обитателей. Да нет — заметил, труднее стало жить, хотя нужды настоящей эти люди с этого двора никогда не ведали. А ребята, дети «врагов народа», продолжали учиться, кататься на лыжах, ходить под парусом, крутить «солнышко» на турнике, влюбляться.
У инженера Губанова остались дочка Лена и сын Митя. Митя был ровесником Феде Покровскому, и были они самыми настоящими и большими друзьями, о такой дружбе, которая зарождается в детстве, надо отдельно писать. Был у них и третий друг — Коля Нацилевич; был он на три года младше ребят, почти ровесник Лене. Вот вокруг него-то и крутилась чаще всего жизнь двора, он был инициатором большинства мероприятий: катанье на коньках или на лодках, поход за грибами или в театр, и даже танцы под патефон, который для этого выносился во двор, и даже теннисный турнир на стадионе «Водник», куда ходили всей большой компанией.
Когда сорок первый год неумолимо загрохотал с запада, мальчишки как один встали под ружьё. Лене было семнадцать лет, в своих сердечных чувствах она разбиралась ещё плохо, а потому целовала Федю и Колю так же истово, как и родного брата Митю, размазывая слёзы по лицу.
И надо же — все ребята вернулись домой живыми и невредимыми, как бы математически компенсируя потери в предыдущем поколении. Митя и Федя вернулись в родные стены с орденами и в погонах офицерских, а Коля Нацилевич, демобилизовавшись лишь в сорок седьмом, нашел свою судьбу на Западной Украине, в Ужгороде, — притормозила его там какая-то знойная венгерка или хохлушка по пути домой из Европы.
Лена с двухлетним сынишкой Федей на руках встретила запылённого и опаленного Федора на пороге своего дома настороженно: значит, было чего ей смущаться, приласкала она по очереди и Колю, и Федю, когда те с фронта прибывали на несколько дней на побывку в родной дом, на родной двор. Да и как ты фронтовика не приласкаешь, если завтра им идти умирать. А жениться и обязательства на себя брать при такой перспективе тоже негоже. И знали об этом все во дворе, и друзья тоже знали, потому что переписывались и делились новостями во время войны все и со всеми. Жизнь проходила в переписке.
Однако Федор взял решительно мальчонку с Лениных рук на свои, поцеловал его и первым прошел в квартиру. Имя сынишки говорило само за себя. А через год у них родилась и девочка Марина.
Но война продолжалась, и срезала она всё же для себя зелёную веточку с цветами и листьями с Коли Нацилевича. На Западной Украине «лесные братья» расправлялись с советской властью ещё лет десять после сорок пятого. Бандеровская граната, брошенная в окно райисполкома, где служила его жена, решила её судьбу, а заодно и судьбу Николая. Детишек у них не было, и Коля вернулся домой к маме и к трем своим одиноким тёткам, которые к ней были подселены уже в качестве уплотнения.
Фёдор зашел к Коле в первый же день, не откладывая:
— Пойдём покурим.
— Да-да, пойдём.
Стоял конец мая, сирень цвела как бешеная. Они уселись на скамеечку в центре родного и очень любимого двора, в котором они учились любить и дружить, под белый куст и закурили. Молчали недолго.
— Даже не думай, никогда не думай! Я люблю тебя, ты мой друг, и я люблю Ленку, и она для меня такой же, как ты, друг. Никогда я не сделаю ни одного шага и не скажу ни единого слова, которые одного из вас смогут уколоть. Больше на эту тему я говорить не хочу, — как заученную скороговорку протараторил Николай, загасил папиросу и бросил окурок в куст.
И снова звучал проигрыватель во дворе, теперь уже американский, и крутили на нём не только Петра Лещенко и Вадима Козина, но уже и трофейные пластинки: танго, фокстроты. Двор зажил своей общественно-культурной жизнью, и двигателем её вновь был Коля Нацилевич. Зимой большими компаниями ездили кататься на лыжах на Щелковский хутор, летом — на рыбалку или за грибами.
Прошло десять, и двадцать, и тридцать лет — Митя Губанов стал профессором в Ленинграде, Коля Нацилевич многие годы заведовал кафедрой в местном университете, а выйдя на пенсию, стал жить по-стариковски один в отдельной маленькой квартирке в дальнем Нагорном микрорайоне. Фёдор Фёдорович Покровский, рано похоронив родителей и став директором школы, жил в родительской квартире в дедом построенном доме с женой и двумя детьми.
Надо отдать должное Мите Губанову: два раза в год он обязательно приезжал в свой дом, в свой двор, в свой родной город, чтобы сходить на могилку к маме и чтобы по осени съездить в заволжские леса с Нацилевичем и поохотиться.
Потом Нацилевич умер, и Губанов приезжал его хоронить.
Останавливался он всегда у Фёдора. Сидели по вечерам с бутылкой сухого «Саперави» или другого красного вина, болтали о политике. Старый Губанов учил Фёдора жить и ругал советскую власть, обзывая Ленина и Сталина кровососами.
Перестройка и гласность натворили дел в стране: отцы с детьми переругались, начальники с подчиненными разлаялись. Губанов гордился тем, что публично отрёкся от коммунистической партии и отнёс свой партбилет в райком, официально сдав его. Это при том что сразу после войны он был парторгом ЦК на одном из ленинградских оборонных заводов; не помешало его карьере то, что отец — враг народа.
После того, как стали снимать гриф «секретно» с многих дел, незаконно репрессированных в тридцатые годы, Дмитрий Губанов заказал дело своего отца, инженера Губанова, и несколько дней сидел в архиве, где ему выдали папки с бумагами и протоколами допросов, чтобы ознакомиться.
Стоял тёплый майский вечер, один из тех вечеров, когда звезды спускаются с неба в сады и повисают гирляндами на белоснежных цветущих вишнях. В конце мая настоящих ночей не бывает: так — какие-то нежные, тёплые, короткие сумерки. Сидели у открытого окна, в фужерах было налито на этот раз «Цинандали».
— Федька, ну ты же дурак! Ну, почему ты не хочешь почитать дело твоего деда, профессора Покровского, это же интересно. Это же надо знать, это наша история. Это — наша правда! Закажи, тебе его разыщут, и сходи прочитай.
— Нет, дядя Митя, — отвечал Фёдор, — не пойду! Боюсь я!
— Чего ты боишься?
— Правды я боюсь, а может, вранья. Я маленький был. Моя бабушка Вера Степановна Покровская, вы её хорошо помните, застала меня однажды за чтением писем Пушкина, был у нас такой затрёпанный беленький трёхтомничек, который я случайно разыскал в книжном шкафу. Она сказала мне: «Федя! Ты подглядываешь в замочную скважину — это дурной тон! Я не прошу и не приказываю, а даю тебе добрый совет — никогда не читай чужих писем, даже Пушкина. Он не для того их писал. И письма Анатоля Франса, и письма Соболевского тоже не читай. И вообще старайся никогда не читать то, что написано не для общественного прочтения. Есть, есть такие пустые бумаги!» Так вот, дядя Митя, я просто боюсь читать бумаги, которые подписал мой дед, сидя с иголками, забитыми под ногти! На кого он написал донос в таком состоянии, в каком предательстве признался и с какой японской или немецкой разведкой сотрудничал? Возможно, он в своих вымученных признаниях оболгал кого-то из моих, точнее, наших с вами общих знакомых. Так вот — я не хочу этого знать! И не нужна мне такая правда.
— Глупости ты говоришь — это надо знать.
— Нет, дядя Митя! Незадолго перед смертью мне позвонил на работу дядя Коля Нацилевич и попросил зайти к нему. Я знал, что он уже тяжело болен, и пообещал забежать. «Смотри, — сказал дядя Коля, — только не опоздай. Я тут собрал письма твоей мамы ко мне на фронт, хочу тебе их отдать». Дядя Митя, я опоздал — я пришел к нему только на похороны уже. И письма мамины я не стал брать. Хотя они лежали на столе, перевязанные, с припиской: «Для Фёдора Покровского».
— Ну, что же — вот тут ты, может быть, был и прав. Не мне судить.