Рассказ о косметической операции
Опубликовано в журнале Урал, номер 12, 2022
Нина Тур (Турицына) — г. Уфа. Музыкант (фортепиано) и филолог. Председатель Башкирского отделения Союза российских писателей. Проза, стихи, публицистика, переводы, драмы. 4 книги прозы (в гос. издательстве РБ «Китап» и в Петербурге). Публикации в журналах «Юность», «Аврора», «Невский альманах», «Урал», «Сибирские огни», «Волга», «Подъем», «Идель», «Бельские просторы», «Эдита» (Германия).
I часть
До
Мне жизнь испортил этот нос!
Мою внешность нельзя было определить словами: хорошенькая, смазливая, ну, хотя бы — пикантная. Самым щадящим могло быть только — своеобразная.
В школе, в пятом классе, мы начали проходить Гоголя «Ночь перед Рождеством».
Я до сих пор с содроганием вспоминаю этот момент:
— Откройте такую-то страницу!
А там — его портрет. С таким же длинным острым носом! Я вся напряглась: сейчас начнется смех. Нет, на уроке не посмели. А к перемене забыли, должно быть. Все-таки Галина Ивановна умела увлекать предметом.
Ну, Гоголю-то, наверно, было легче: мужчина, к тому же — гений! В седьмом классе узнала, что не легче: всю жизнь без семьи и даже без любимой женщины.
А потом началась пора, когда все стали ходить на дискотеки.
И я тоже пошла.
Зачем?
Я чувствовала себя дико несчастной. Мне казалось, что я одета не так, гляжу не так, стою не так! А танцую — просто никак. Никак и ни с кем. Весь вечер одна, едва дождавшись конца, чтоб уйти.
В школе у меня была единственная подруга Зоя. Завзятая троечница, в отличие от меня. С ней никто из одноклассниц не дружил, потому мы с ней и сошлись. «Два одиночества». Она была тихой, незаметной, говорить с ней было почти не о чем, но я была рада хоть такой. Вместе мы выходили из школы. Я — высокая, стеснявшаяся своего роста и оттого сутулившаяся и она — маленькая, худенькая, с черными косичками. «Слон и Моська».
А в десятом классе случилось невероятное: со мной пожелал познакомиться молодой человек.
Случилось это так.
В том декабре установилась чудесная пора тихих, почти невесомых снегопадов. Счастливые пары гуляли под танцующими снежинками, а мне — от республиканской библиотеки, где писала по вечерам конспекты, готовясь к поступлению в институт, до железнодорожной больницы. Села в автобус на заднее сиденье.
На следующей остановке вошел он. Такой красивый и элегантный, как артист или иностранец. Посмотрел, есть ли свободные места. Я постаралась нырнуть поглубже носом в свой меховой воротник. Он сел недалеко на боковое сиденье и стал неотрывно смотреть на заднее. Я подумала даже, что он кого-то из знакомых встретил. Возле меня сидел какой-то дед, а когда дед вышел, он пересел на его место и сразу сказал:
— У вас такие глаза! Я боялся, что вы меня сглазите!
— Я же не колдунья…
В общем, вышел он на моей остановке и пошел меня проводить.
Я разговаривала с ним сухо, хотя внутренне очень волновалась, что сейчас дорожка в наш двор закончится — и с нею закончится всё. Но он предложил встретиться завтра, и мы опять гуляли в сумерках по нашему двору.
А в следующий раз он пригласил меня в «Искру» на фильм «Зимняя вишня».
Я нарочно опоздала, и мы пробирались в темноте на свои места.
Я смотрела на Елену Сафонову и не верила её героине. Такая красивая — как она может быть несчастлива? Её серенькая подружка даже не осталась в памяти: так она была незаметна!
Нет! Что бы ни говорила сермяжная мудрость, а красивая — значит счастливая! Она заходит — и все на нее смотрят. Все двери ей открывает её красота!
А я? Что могу я? Ждать, пока он ко мне привыкнет, «оценит мой ум»?
Долго эти прятки в темноте, конечно, продолжаться не могли. И когда он купил билеты в цирк на двенадцать часов дня, я не смогла решиться на встречу.
Сквозь тюлевую занавеску, боясь обнаружить свое присутствие, я смотрела на него, сначала спокойно ждущего, потом нервно прохаживающегося по двору и наконец растерянно глядящего в разные окна: он не знал моего адреса.
Он ушел через два часа. Я стояла, потрясенная этим ожиданием и невозможностью что-то исправить.
Он остался вечной болью моей жизни: зачем я тогда не вышла?
Конспектов было исписано немало, по иностранному мне даже брали репетитора: говорили, что в столичных вузах требуют уже при поступлении свободного владения языком.
Я поехала поступать в Московскийи Институт культуры, на библиотечный факультет. Четыре экзамена: русский язык, литература, иностранный, история. Всё сдала на пять и, хотя медали у меня не было, — поступила! Девчонки на факультете оказались модные, яркие, почти все москвички.
Я решила: буду учиться на «отлично», и со мной будут дружить.
И действительно, со мной дружили. С девяти до трёх. А когда кончались лекции — девчонки собирались стайками и о чем-то шептались. Иерархия установилась другая: не отличница, а самая красивая и модная, Марина Вельчик, заняла первое место. Те, кто на вторых ролях, стали её свитой. Где она только брала наряды! Перестройка набирала обороты, в магазинах стремительно исчезал импорт, в отдел привозили одну-две красивые модели — туфель или кофточек, и за ними сразу выстраивалась очередь. Появились кооперативные вещи, только пальто стоило не 60 рублей, как раньше, а 600, и даже мужской галстук — не 2 рубля, а — 20!
Ну, москвички-то знали, где что достать, и от моды не отставали. А шептались, наверно, о своих поклонниках. У всех были свои сердечные тайны, известные посвященным. Одна я была простая, без тайны. Да и о каких поклонниках можно говорить, на какие победы намекать? Посмеялись бы. А Марина посмотрела бы своим холодным прозрачным взглядом голубых глаз. Сколько в них было вежливого презрения! Нет уж, посмешищем я быть не хочу! Нет, так нет! И не больно надо! Или — надо, да — больно! А человек всегда инстинктивно избегает того, что больно. Даже на больной бок не повернется.
Теперь, через столько лет, я думаю, что девчонки были тактичными, не рассказывая при мне о поклонниках и не впутывая в свои истории и секреты. Ведь это предполагает ответные шаги, а мне ответить было нечем.
Потому со мной и не обсуждали эти темы. «В доме повешенного не говорят о веревке».
Еще на первом курсе меня зацепило название этого учреждения на проспекте Калинина: «Институт красоты».
Казалось, что это — для избранных, для знаменитых актрис, балерин, жён генералов и партийных деятелей, наподобие элегантных парикмахерских, дорогих массажных кабинетов и роскошных саун.
Наконец к пятому курсу я «дозрела» до разведывательного похода туда. Оказалось, что как раз для меня. Только — цены! Перестройка приказала долго жить, погребя под собой социализм, и ничего бесплатного или хотя бы дешевого в таких областях медицины не осталось. С моей стипендией нечего об этом и мечтать, а просить у мамы — не поймет. С моим взрослением началось когда-то и наше постепенное отдаление. Признаться ей, что я чувствую себя уродиной, — значило бы отдалиться, как мне казалось, еще больше: ведь в этом был некий тайный, невысказанный упрек ей.
Лев Николаевич Толстой прямо говорил своей дочери Александре:
— Ах, как ты нехороша!
А с портрета смотрело обыкновенное, простое русское лицо, в молодости даже миловидное. В жизни, право, он не был так чуток, как в своих романах. А в воспоминаниях дочери сквозила обида.
Мама не говорила мне ничего. Ну, просто — ничего! Эта тема у нас была запретна.
Запретным бывает нечто постыдное. И так оно и слилось уже в позднем, любопытствующем во всем разобраться детстве: моя внешность — тема запретная и стыдная. Я замечала, как стараются не разглядывать даже лицо горбуна, но это нарочитое равнодушие — мол, ну что же, он тоже человек! — не прибавляет ему равноправия.
Итак, я заканчивала институт, но без ожидаемого красного диплома. И опять казалось, что подвел здесь не интеллект — подвела внешность. Как другим, недалеким, но смазливым, сознание своей привлекательности придавало уверенность! Они читали глупые дамские журналы с рассказами о современных Золушках, не превратившихся, а ставших — made herself — принцессами благодаря нехитрому набору советов, почерпнутому из редакционных статей.
«Сама себе говори каждый день:
— Доброе утро! Как ты хороша! Ты — самая обаятельная и привлекательная!
И далее:
— Улыбайся себе! Ведь, оказывается, мы улыбаемся не потому, что нам весело, а нам весело, потому что мы улыбаемся».
Американские парадоксы от Карнеги. Что-то Горбачеву, штудировавшему эту книгу, они не помогли…
Распределение на работу после института еще давали, но зарплату на работе уже не гарантировали. Наша центральная городская библиотека занимала весь первый этаж брежневской высотки. Пять залов, в каждом по несколько сотрудниц. Всего 20 человек, все женщины, не очень молодые, не очень богатые. Директриса пыталась на свой лад сплачивать коллектив, то есть устраивались в обязательном порядке, со сбором денег на ненужный подарок, празднования дней рождения, и все знали поэтому, кому сколько лет, кто замужем и за кем, и если чей-либо муж долго не появлялся в библиотеке — по делам ли, изучая нужную статью, по — семейному ли, встречая-провожая жену, — коллектив живо и заботливо интересовался, где такой-то такой-тович?
Но зато был океан книг и журналов, которые можно было теперь запросто брать и читать!
Мама собиралась на пенсию, хотя и не знала, как теперь на нее проживет.
А я? Я собиралась как-нибудь когда-нибудь попасть в Москву, в заветный институт на Калининском проспекте.
Нужны были деньги, много денег. Я не могла сказать никому, даже маме, о мечте. В мамином представлении мечта — это нечто возвышенное и нереальное. Как же мечтой может быть операция?
Я просто однажды сказала ей, что зарплату буду оставлять себе и питаться буду отдельно: всё равно целый день на работе. Вы обращали внимание, как иногда выражается самое сильное негодование? У человека просто не хватает слов, и он молча хлопает дверью. Так и поступила тогда мама. Мне было жалко ее и стыдно за себя, и был порыв — всё вернуть, как было. Но потом всё начинать сначала? Нет и нет!
Я решила экономить на всем. В обеденный перерыв те, кто жил далеко, устраивали складчины. Я жила близко и могла делать вид, что хожу домой. Иногда я просто гуляла, а потом, как бы мимоходом, пила свой чай.
Я не покупала себе обновок, только обувь, по необходимости.
Если вы читали «Подросток» Достоевского, вам не нужно ничего объяснять.
Подростку было чуть поменьше, чем мне, — двадцать один год.
Я никуда и ни к кому не ходила — ни в гости, ни в кино. Я побывала с визитом только у своей старой подруги, Зои. У нее, представьте, был муж и двое маленьких детей. С детьми мы поладили, вместе рассматривали картинки в книжках, складывали пазлы, но при её муже я чувствовала себя существом без пола, каковым я для него и была. Как и для всех остальных мужчин. Со мной пытались знакомиться только сильно подвыпившие субъекты, что вызывало даже не обиду, а просто страх.
Как люди копят на мебельный гарнитур или на автомобиль и думают, что с этим приобретением у них и начнется настоящая жизнь, — так я копила на поездку в Москву.
«В Москву! В Москву! В Москву!»
Но деньги копились так ужасающе медленно!
Вспоминая теперь те годы, я ничего не могу вспомнить — вспомнить мне нечего.
Я вспоминаю ночи, что были всего лишь ночами,
Обыкновенные дни…
Откуда живший совсем другою жизнью Арагон знал, что ночи могут быть всего лишь ночами, когда ты просто спишь? А дни — всего лишь обыкновенными одинаковыми днями?
Я их различаю только по тому, что и когда прочитала.
Библиотека наша — центральная городская, и мы должны были устраивать разные выставки, проводить читательские конференции.
В роли поэтов выступали отнюдь не «юноши бледные со взором горящим», а одетые с продуманной, а чаще — привычной небрежностью пижонистого вида молодые люди, выпускники, а иногда и студенты местных фигфаков. Простите, филфаков.
Но однажды пришел красивый, лет сорока, мужчина с холеным, породистым лицом, автор поэтических книг. Стихи его, ироничные, умные, пусть и не волновали чувств, но восхищали мастерством, завершенностью, как хорошо и профессионально сделанная работа.
После успеха этого вечера наши дамы наперебой лезли в ведущие, но следующая встреча — с прозаиком — поразила разве что контрастом: в рассказах его не было ни интриги, ни сюжета, и было вообще непонятно, для чего они написаны. Даже любой бульварный детективщик тут бы запросто выиграл и опередил: читая их, будто с интересом разворачиваешь одну за другой красивые обертки, как в дорогой подарочной посылке. Вот только в самом конце — пшик!
Однажды директор хотела поручить мне проведение очередного мероприятия. И тему выбрала модную: «Красота спасет мир». Как они её понимают? У Достоевского — физическая красота, Настасья Филипповна, поругана, а духовная красота, князь Мышкин, — отвергнута. Ну, а меня мог спасти только больничный лист, и я его немедленно взяла.
Я копила. Меня опережала инфляция, я звонила в Москву, справлялась о цене и снова копила.
II часть
После
В этой гонке я победила к двадцати семи годам.
Но какой ценой! Отношения с мамой были испорчены: она не простила отмежевания и чувствовала себя оскорбленной.
Деньги я копила в долларах, и теперь — наконец-то! — плотненькая пачечка, аккуратно зашитая в нижнее белье, приятно шуршала на теле. Билет в плацкартный вагон: и экономия, и безопасность.
О, Москва была теперь так не похожа на город моей студенческой юности!
Европейский по ценам город при российских доходах. Вокруг Красной площади и ГУМа все было перекопано: там что-то строили. На месте бассейна «Москва» возводили новый храм, он стоял в строительных лесах, серый купол еще не позолочен. Было много нищих. ГУМ разбили на множество частных бутиков, и цены в них были только в долларах. В кафе и ресторанах цены вообще выставляли на тротуар, крупно написанные на огромных досках. Чтобы, наверно, никто по ошибке не зашел.
Простые пирожки по восемь тысяч были почти святотатством: казалось, что ешь деньги.
Опущу все «ужасы» операции: так не люблю физиологию.
Через три дня отёк спал, и можно было полюбоваться на себя в зеркало. Я ожидала увидеть какое-то новое лицо, необычайное по красоте. А смотрела на меня всё та же я, только носик покороче. Я не знала, что сказать.
— Настоящая красавица! — опередил меня хирург. — Как всё ровненько, ни одного шовчика!
Он посмотрел мне в глаза:
— Самой нравится?
— Мм… Да…
Я вышла из клиники. И куда мне теперь с этим носом? И что скажут на работе?
— А, вот ты где была в свой отпуск!
И выдай им все подробности: как попала, да сколько стоит, да что чувствовала тогда, да что теперь?
Надо бы опробовать свою новую внешность в каком-нибудь ресторане. Когда-то любимым был «Прага». Я никогда не бывала там вечером, только на дневных обедах, которые стоили тогда от трёх до пяти рублей. Интересно бы сейчас прицениться — сдача после операции осталась.
Но здесь цены на доске не писали, себя уважали.
Зашла в роскошный вестибюль — пусто, никого. Гардеробщик и швейцар смотрят на меня — не выбегать же обратно! Сдала свое пальтецо — и повисло оно одиноко среди роскошных шуб. Еще не зима — октябрь (говорят, самое лучшее время для операций: микробов при легком морозце намного меньше, а организм еще крепок после витаминных лета и ранней осени), а дамы в мехах.
Поднялась на второй этаж. Не буду на себя смотреть в многочисленные зеркала. По привычке, всю жизнь их не любила.
Распорядитель подвел к свободному креслу. Стол длинный, банкетный, но публика — сборная. Рядом какой-то иностранец с юной русской девушкой, vis-a-vis — русские, тоже парами.
Подошел официант с меню. На названия я почти не смотрела, только на цены. Самое дешевое блюдо — 280 000 руб. Принесли какую-то поджарку с гарниром.
— И чай.
— С лимоном?
— Да.
(Голос, голос потверже!)
Хлеб — слева — впереди. И отламывать по кусочку. Всё как можно медленнее, это блюдо предстоит растянуть на целый вечер. Русские дамы напротив чуть взглянули — не на меня — на одежду и более внимания не обращали. Впрочем, они как бы (слово-паразит, но здесь уместное) ничего не замечали, официанта, менявшего блюда, они даже спасибом не удостаивали.
А вот иностранец проявлял ко всему интерес: изучил донышки тарелок и чашек и удовлетворенно сказал:
— Praga.
Я решила, что он чех.
Потом привлек его внимание вид за окном. В свете фонарей замелькали первые снежинки. Восхищенно:
— Russe hiver!
Спутница его не поняла. Как они поддерживали знакомство? Он, очевидно, знал по-русски два слова и повторял их:
— Спасиба, — официанту,
— Карашо, — всем остальным.
Я перевела его спутнице:
— Hiver — зима.
Он, обрадованный, обратился ко мне с вопросом:
— Parlez-vous Francais?
— Un peu; habitez-vous a Paris?
— Oui. Et vous? A Moscou?
— O, ils ne se valent rier.
Кажется, он понял (они не стоят друг друга) и вежливо промолчал. Но когда я спросила его, не слышал ли он Мессиана, он понял всё, кроме имени.
— Messian — Qui?
— Compositeur contemporain.
— O; Messian!
Он произнес энергично: Месья!
В самом деле, надо было догадаться, что фамилия композитора произносится по-французски не так, как по-русски!
Потом пришел маленький эстрадный оркестр, и начались танцы.
Юную соседку, с разрешения француза, тут же пригласил какой-то длинный парень. А француз чуть придвинулся ко мне — меня овеяло ароматом обворожительной свежести — и спросил:
— Voulez-vous dance avec moi?
Хочу ли я? Риторический вопрос! Мы встали, и он нежно и мягко взял меня за руку. Чувство счастья, чувство, никогда прежде мною не испытанное, охватило меня. Хочу ли я с ним танцевать! Я хочу, чтоб танец этот никогда бы не кончался, чтоб можно было глядеть и глядеть в эти внимательные умные глаза…
Но музыка кончилась, и он проводил меня к столику. Следующие танцы он танцевал со своей девчонкой. В перерывах он угощал меня шампанским.
Но всё погасло. Это была простая вежливость. Надо с приличной миной попрощаться и уйти.
Последняя оплаченная ночь в гостинице клиники. Завтра — домой.
Домой… Где может быть дом у человека, у которого нет своего лица?
У меня даже мелькнула мысль заочно уволиться и попробовать найти себе новое пристанище. Но это фантазии: ни новой работы, ни жилья теперь нигде не получишь.
— О! — только и смогла протянуть мама, открыв мне дверь.
Расспрашивая, что, как и почем, она провела меня к окну.
— Твой нос теперь — образцовая классическая красота! — подытожила мама. — Молодец!
(Тавтология, — мысленно отметила я. А «молодец» — это кто? Хирург? Я?)
— И что ты теперь будешь делать?
— А что надо делать?
— Но у тебя же — другое лицо!
— И что, мне теперь уволиться с прежней работы и искать такую же, но подальше от дома? Мама, к чему такие проблемы? Всё останется, как есть. Коллектив у нас маленький, поймут и привыкнут.
В самом деле, поохали, поахали — и привыкли.
Хуже было с подругой Зоей и ее мужем. Он и раньше не признавал меня за женщину. А теперь относился ко мне как к «сделанной», как к механической кукле из сказок Гофмана. «Сделанная» красота не признавалась им за красоту, он и Зое не позволял больно-то краситься и ярко одеваться. Я у них почувствовала себя лишней со своей «красотой». Да и на работе — там одни женщины, немолодые и семейные. И читательский контингент — в основном студенты и пенсионеры. Первым книги — для ученья, вторым — для чтения (от скуки).
Уже через месяц я с ужасом стала догадываться, что жизнь не только не изменилась, но, может быть, и не изменится. Одинокий вечер сменялся рабочим утром. Серый день шел вслед такому же серому дню.
Я читала, читала. О чужих жизнях, чужих любовях, чужих страданиях.
Впрочем, страдания были и свои. Не яркие страдания от любви, пусть и неразделенной, а одно привычное серое страдание от катящихся в пустоту серых дней.
— Как ваши дела?
— Плохо. Ничего не происходит.
Так отвечала Эдит Пиаф. Разве она не была права?
Я сидела целыми днями за библиотечной кафедрой. Беседовала с читателями (в основном — читательницами). Рекомендовала им новинки. Никто из постоянных читателей меня не узнавал. И слава богу! Подружилась в последний месяц с преподавательницей музыкально-педагогического колледжа. (У нас ведь нынче в России — филиал Кембриджа, кругом — колледжи. Строгановское, Тенишевское училища — где бы теперь были?) С нею беседовали частенько о литературных и театральных новинках. Она приезжая, переехали с мужем из Екатеринбурга. А Екатеринбург теперь роскошен, как столица. Уральская Москва!
Какой-то парень рылся рядом в журналах. Неприятный тип и смотрел на нас с явной неприязнью, как будто мы ему мешаем.
Быстро прочитал — через два дня опять тут! А я в это время с директрисой беседую, просит она меня мероприятие провести. Он стоит рядом, опять чем-то недоволен. Взял новую пачку журналов, ушел. Меня это даже задело. Я со всеми приветлива. Его-то чем обидела?
Является опять через три дня.
Я сижу за кафедрой одна. Вид на всякий случай приняла посерьезней, чтобы побоялся сразу ругаться. Есть же такие люди — вечно чем-то недовольные! Он, наверно, из их числа.
Нет, сегодня, дай бог, обойдется. Он даже каким-то стеснительным выглядит.
— А можно у вас спросить? Вы тут давно работаете?
— Месяц (со дня моей новой внешности и жизнь отсчитывается, и фото в паспорте поменяла).
— А не знаете, тут до вас работала? Высокая такая блондинка.
— Старая или молодая?
— Молодая, конечно.
Опять обиделся. Хотя что я такого обидного спросила?
— А на что она вам?
Смутно начинаю догадываться, кто та блондинка.
— Так вы её знаете? А адрес дать не можете?
Наверно, какую-нибудь ценную книгу потерял. Надо будет посмотреть его формуляр. Потом, а то опять обидится.
— А зачем?
Смотрит на меня с таким отчаянием. Как ему поприличнее отказать? Начнет опять свое недовольство выказывать.
— Не могу: это же чужой адрес.
Взглянул на меня сквозь очки — то ли стекла сверкнули, то ли… Повернулся и пошел к выходу. И такая потерянность была во всем его облике, что я встала и пошла за ним.
— Так вы объясните мне…
Оглянулся на меня с прежним недовольством:
— Что вам объяснять! Сами-то догадаться не можете? Люблю я её!