Филологическая проза
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2022
Владимир Новиков — литературный критик, литературовед, доктор филологических наук, профессор факультета журналистики МГУ. Автор книг о Пушкине, Блоке, Высоцком, прозаической книги «Любовь лингвиста». Автор многих публикаций в журналах «Знамя», «Звезда», «Новый мир», «Октябрь», «Юность». В «Урале» печатается впервые.
Слово услышанное… Совсем не то что слово прочитанное. Это реальность не умозрительная, а физическая. Это конкретные человеческие голоса.
Твой голос — чудо и тайна. Твое слово, услышанное мной и сохраненное моей памятью, — не просто информация, но — соприкосновение двух личностей, их взаимоосязание. Ничего, что говорю на «ты»? Речь ведь о таких интимных отношениях, где все равны друг перед другом и перед Богом. Здесь эквивалентны и мандельштамовское «Я по лесенке приставной…» в скрипучей звукозаписи, и фамильярная реплика в дружеской беседе, и нелепый крик на улице. Все это фонетическая музыка человеческого бытия. Неистощимый материал для поэзии, а также для той научно-художественной «металингвистики», которой я занимаюсь как прозаик.
У слова устного — долгое эхо. Сажусь за стол, обхватываю руками голову, и она превращается в купол, под которым звенит многолетнее разноголосье. Понемногу переношу его в рукопись.
«Профессия негордая»
На крыльце переделкинского дома творчества знакомлюсь с легендарным киносценаристом Анатолием Борисовичем Гребневым. До того он общался здесь с Ольгой Новиковой, работавшей над трилогией «Приключения женственности» (по завершении цикла она скажет: «Моя душа написана»).
Но, поскольку Ольга отбыла в Москву, Гребнев решил побеседовать и со сменившим ее «товарищем Крупским». Впрочем, читал он в журнале «Столица» мой вызывающий цикл «Три стакана терцовки» (критические памфлеты о Венедикте Ерофееве, Иосифе Бродском и Николае Рубцове) и с ним, как ни странно, солидаризовался.
Обсуждаем всё на свете (такие всеобъемлющие разговоры остались в двадцатом веке, в двадцать первый не перешли). В частности, скандальный «Дневник» Юрия Нагибина. Меня удивляет, что Нагибину все время не хватало славы. Его же, по моим понятьям, знали буквально все. С младенческих лет помню рассказик «Новая Гвинея» — о том, как два мальчика меняются марками. Расстаются, и одного гложет тоска, что редкая «Новая Гвинея» ему не досталась, а другой веселится и скачет на стуле, как на коне. «Он был добрый» — такова последняя фраза, открывшая мне, юнцу, что быть добрым — это приятно, это наслаждение.
И вот этот общепризнанный литературный мэтр скулит по поводу того, что его в какой-то там секретариат не выбирают (кстати, выбрали его туда после Перестройки, а он, говорят, забыл даже на заседание прийти). А особенно Нагибин комплексует насчет своих киносценариев: мол, вся слава за фильм «Председатель» досталась режиссеру Алексею Салтыкову. (Если на то пошло, то львиную долю славы урвал не режиссер, а, как это бывает в кино, актер Михаил Ульянов, — заметим в скобках.) И с чего это он вообще?
Анатолий Борисович беззлобно комментирует:
— Сценарист — профессия негордая. А Нагибин этого не понимал.
«Негордая…» И это говорит автор сценария «Июльского дождя»! Да и другие фильмы его без труда вспоминаются: «Частная жизнь», «Время желаний», «Успех». Уж ему-то есть чем гордиться!
Увы, дружить с Гребневым нашей семье довелось недолго. Вскоре он ушел из жизни (последняя его книга называлась «Записки последнего сценариста»), а его фраза о «негордой профессии» шевелится в моем сознании до сих пор.
Есть, есть профессии «негордые», требующие определенной скромности и сдержанности, не допускающие выпячивания своей персоны, самовыдвижения на первый план.
Когда актриса дублирует иностранную исполнительницу или читает перевод текста, не очень уместны эффектные модуляции и любование собственным голосом. Когда музейный работник, посвятивший всю жизнь какому-либо классику, алчет непомерных почестей и готов вывесить у входа в мемориальный музей не классика портрет, а свой собственный, — он выглядит нелепо. Когда комментатор литературного текста слишком гордится своим трудовым подвигом, он уподобляется специалисту, уже высмеянному Чеховым: «Мнение профессора: важен не Шекспир, а примечания к нему». Да и вообще профессии литературоведа и критика (сам я причастен к обеим) не располагают к культу собственной личности. Отстаиваешь не себя, а другого: пусть даже он тебе ответит неблагодарностью, ты утверждаешь эстетическую ценность, а не бренную фигуру автора с его амбициями. Истинная любовь к писателю (классику или современнику) во взаимности не нуждается. А собственную гордость можно и нужно выносить за скобки.
Уменье быть «негордым» я бы определил словом «самоотверженность». Кстати, однажды, говоря с кем-то по-английски, я хотел употребить это слово, но не нашел эквивалента. Devotion, dedication — не то. Тут речь не о простой преданности, а о духовной высоте, которая достигается как раз тем, что ты не лезешь наверх.
Гордость, гордыня — вещь, в общем, заурядная. А самоотверженность — своего рода дар. И довольно редкий.
«При»
Но… И в самоотверженности нужна мера. Вот мнение очень мудрого человека — Эдуарда Аркадьевича Асадова. Он как личность не вполне совпадал с тем лирическим героем, которого создал (и который продолжает существовать для множества новых читателей), а его житейская речь не была тождественна его лирическому дискурсу.
Случилось ему ознакомиться с некоторыми моими критическими опусами. И говорит он Ольге Новиковой:
— А что, он недурно пишет. Мог бы и свое что-нибудь сочинить, а то ведь критика, литературоведение — это, что ни говори, — всегда «при». При каком-то писателе.
Заметьте, риторически сильно сказано. Предлог «при» превращен в знаменательное слово. Услышав это суждение, я пытался внутренне протестовать: нет, истинные литературоведы и критики — это не «при», они создают самостоятельные ценности и т.п. Но — запало в душу словечко. И со временем написался у меня беллетристический «Роман с языком». Асадову там как поэту место тоже нашлось. Герой-филолог приходит работать в среднюю школу, и у всех десятиклассниц любимый поэт — Э.А. Асадов, «гений коммуникации», как вынужден признать высокомерный герой (кстати, это один из немногих подлинных автобиографических эпизодов в моей книге).
А вслед за романом в моей работе наступила ЖЗЛовская полоса — книги о Высоцком, Блоке, Пушкине. И надеюсь, что там я тоже не «при», а на равных с героями. «Homo tu es, homo ego sum» — так сформулировался в моей душе принцип взаимодействия с классиками. То есть: ты человек и я человек. Дерзких жэзээльщиков иногда упрекают, что, мол, личности биографа в книгах слишком много. Ничего, переживем. Лучше, когда авторской личности много, чем когда ее нет вообще.
«То, что вы говорите, является ерундой»
Дождливый день — такой, как сегодня, но около полувека назад. Эпоха развитого социализма. Стою в очереди за каким-то продовольствием неподалеку от нашей съемной квартиры на 9-й Парковой. Среди очередников возникает острая общественно-политическая дискуссия. В памяти моей сохранилась только реплика, произнесенная неприятно-пронзительным мужским фальцетом и адресованная даме:
— То, что вы говорите, является ерундой!
Соединение официально-делового глагола «являться» с разговорно-бранной «ерундой», конечно, комично, но этот синтез по-своему типичен. Так сказать, советский дискурс.
«Хорошего дня!»
Выходим из обувного магазина на улице Ренн (красивая такая улица в районе Монпарнаса). С покупкой выходим или без? Наверное, с покупкой, поскольку на прощанье слышим любезное: «Bonne journée».
Возвращаемся на родину — а там офисные девушки начинают повсюду провожать нас улыбкой и пока еще не очень привычным присловьем:
— Хорошего дня!
Хорошего дня мы так за всю жизнь и не дождались, но формула в речь внедрилась.
А теперь говорят, что это эквивалент английского «Have a nice day!»
Может быть. Но мне все-таки кажется, что европейский политес к нам всегда шел с французской стороны, откуда-то из шестого аррондисмана.
«Всегда говорила со мной о том, что мне интересно»
В девяносто восьмом году возвращаюсь поездом в Москву с юга. В купе — мужская компания. Откуда-то прибежала водка, а закуску продают на каждом полустанке. Русские женщины встречают поезда с вареной картошкой и солеными огурцами — классика железнодорожного жанра.
Водка, огурцы, картошка… А четвертый элемент классического набора — душевный русский разговор. И вот тут-то не везет. Все три попутчика оказываются фанатами сверхуспешного кинофильма «Человек с бульвара Капуцинов». Они готовы его бесконечно вспоминать, анализировать и интерпретировать. Трудно примкнуть к их культурной беседе, поскольку с хитом позднесоветского кинематографа (60 миллионов зрителей в 1987 году) я даже толком не знаком: только кусок видел по телевизору. Единственное, что помню, — это недоразумение в названии фильма: бульвар, конечно, не «капуцинов», а «капуцинок» — женский ведь там был монастырь. Мосфильмовские редакторы, такие въедливые насчет названий, тут явно зевнули. Уж картину-то Клода Моне с бульваром Капуцинок все видели на Волхонке!
Но с таким замечанием я в беседу, понятное дело, не встреваю. (Кстати, много лет спустя, в 2009 году, появится сиквел с как бы правильным названием — «Человек с бульвара Капуцинок». Но его уже увидят не шестьдесят миллионов, а от силы человек шестьдесят. И почти все напишут в Сети, что кино никуда не годится.) Короче, сижу, слушаю не очень интересные мне восторженно-увлеченные речи и дремлю незаметно.
Вдруг разговор почему-то соскальзывает на актуальную для тех лет тему продажной любви. И самый молодой из пассажиров с чувством глубокого сожаления сообщает, что у его жены была задушевная подруга, с которой, однако, жене пришлось расстаться, поскольку та оказалась — страшно сказать! — профессиональной проституткой. А ведь была она притом хорошим человеком, внимательным, чутким, тактичным. «Со мной, например, она всегда говорила о том, что мне интересно», — вспоминает юноша чуть ли не со слезой в голосе.
Да, такая собеседница — редкость. От нее, пожалуй, даже секса никакого не нужно — приятный разговор гораздо ценнее. Хотя, наверное, именно работа в секс-индустрии способствует выработке навыков правильного общения и обращения с людьми.
Полувековой опыт литературной, медийной и педагогической работы тоже кое-чему учит. Могу обобщить: для того, чтобы располагать людей к себе, достаточно следовать четырем простым принципам:
— ничего не рассказывать о себе;
— расспрашивать собеседников, задавая такие вопросы, на которые им захочется отвечать;
— не открывать свою тему, а подхватывать темы, начатые другими;
— время от времени похваливать собеседников, стараясь, чтобы комплименты были ненавязчивыми и естественными.
И людям с вами будет комфортно и интересно. Вопрос только в том, где черпать силы для такого правильного, но энергетически затратного поведения…
«Пишет о том, что ему самому интересно»
Так писатель Маканин в неформальных беседах тактично говорил о скучноватых прозаиках. Эвфемизм, конечно. Настоящий писатель, исходя из простого здравого смысла, — это все-таки человек, пишущий о том, что интересно другим людям.
Но гуманность формулы, вынесенной в заголовок, — в том, что она не ставит крест и на нудноватом писателе. Чем черт не шутит: а вдруг его опус со временем окажется еще кому-то интересен. Найдется соприродный этому автору чудак читатель, а там и другие сторонники-поклонники подтянутся.
«Идите к черту!»
Гуляю в Новопеределкине. Соседями по тротуару на минуту оказываются молодая женщина с дочкой лет пяти. Дитя что-то щебечет о своих знакомых девочках, а мамаша противным голосом ее перебивает:
— Эти девочки — πзданутые!
Мне просто плохо становится: как же можно похабщину нести при ребенке! Теряю над собой контроль и гневно обращаюсь к непристойной мамаше:
— Что вы такое говорите! Я сейчас позову милиционера (тогда еще не «полицейского»), чтобы вас арестовали и родительских прав лишили!
— А, идите к черту! — отвечает.
Но заметьте: все-таки не «Пошел на х..!». На «вы» и без мата. Уже исправилась. Воспитательная работа всегда дает результаты. Недаром я в своей профессиональной жизни пошел по педагогической части!
До и после маразма
— Мне сорок восемь лет. Двенадцать лет до маразма!
Так восклицал в дружеском кругу один питерский интеллигент, автор дельных книжек по французской истории. Недоволен он был собой, считал себя способным на большее, чем сделал. Разговор происходил в середине семидесятых годов, когда сорокавосьмилетний возраст был для меня весьма отдаленным горизонтом.
Фраза врезалась в память, и я с некоторой тревогой приближался потом к цифре 48. Ничего, пронесло вроде без кризисов и мужских истерик. А в заветные 60 молодость, конечно, миновала, но произошедшие со мной возрастные изменения маразмом бы я все-таки не назвал.
Наверное, теперь по-другому исчисляется и оценивается отпущенное нам индивидуальное время. Живем и после так называемого «маразма». Вот уже годков четырнадцать или пятнадцать…
«Дистанц»
Друг нашей семьи, швейцарка Паула Линденмайер, была полиглоткой, весьма склонной к лингвистической рефлексии. Свободно говорила на трех языках Швейцарии: немецком, французском и итальянском, а сверх того — по-английски, по-испански, по-польски и по-русски. На славянских языках — без прямой профессиональной необходимости, для души. В наш язык и в Россию была влюблена. Приезжала к нам в Москву и даже к нашим родственникам в Киров. Мы в свою очередь бывали в ее доме на берегу Цюрихского озера.
Вслед за Паулой и при ее посредстве у нас появились еще две подруги, столь же увлеченные русской словесностью и близкие нам духовно: Жильберт Бенн и Маргрет Шох (сама Паула ушла из жизни в 1997 году). Но надо сказать, что отнюдь не все швейцарцы — такие языковеды, такие «Фердинанды де Соссюры». Есть там и одноязычные граждане. Домработницей Паулы, например, была швейцарская итальянка, владевшая только родной речью и спросившая после нашего отбытия: «Уехали ваши американцы?» Как-то Паула читала в постели и оставила на полу русско-немецкий словарь. «Синьора», как ее называли в доме, выбросила словарь в мусорный бак, а недоуменный вопрос хозяйки парировала: «Вы сорок лет изучаете этот язык, неужели вам еще нужен словарь?»
Паула постоянно сравнивала языки друг с другом, отмечая, что не для всех немецких слов есть русские эквиваленты. Например, глагол erledigen означает «выполнить», «исполнить», причем окончательно (другое значение у него — «прикончить», «убить»). Русскому менталитету такая решительность не свойственна. Редко кто умеет делать всё сразу, ничего не оставляя на потом. «Оля любит всё erledigen», — говорила Паула как о редкой для россиян склонности.
Особая статья — глагол gönnen, означающий желание добра, способность радоваться чужому успеху, искреннее отсутствие зависти. Именно то, чего нам в России не хватает и из-за чего наши беды. Ну, на эту тему я довольно много рефлектировал в «Романе с языком» и, кажется, нашел сочувствующих.
При всем глубоком понимании нашего языка встречались у Паулы трогательные оговорки. Например, вместо «вирусы» — «виры» (под влиянием немецкого viren, конечно). А однажды мы расспрашиваем ее о родственных связях. Она выросла в семье, где было пятеро детей, и сама потом вырастила пятерых — четырех сыновей и дочь. И со всеми же надо встречаться, разговаривать. Как тут избежать взаимных претензий, как не рассориться?
И на наш вопрос Паула с ходу отвечает предельно коротко:
— Дистанц!
Ясно, что она хотела по-русски сказать: «дистанция», а взамен немецкий Distanz выскочил.
И вошел в наш семейный язык — как обозначение той дистанции, которую надлежит выдерживать в межличностных коммуникациях. А это в России нам никак не дается. «Дистанц» — вот что нам нужно, чтобы не толпиться, не расталкивать ближних локтями, не злиться, не обижаться и не завидовать, а напротив того — уважать друг друга, искренне желать всем добра, признавать чужие таланты и заслуги, поддерживать и выдвигать в лидеры достойных… Gönnen, одним словом.
«Лишь бы не холод»
Всякий раз, когда в Москву приходит жара, я не пускаюсь в жалобы и вспоминаю своего коллегу по Литературному институту Юрия Г. Он заведовал в этом заведении иностранными делами.
Едва услышав ламентации по поводу знойной погоды, он в мягкой манере возражал:
— А по мне, пусть какая угодно жара, лишь бы не холод.
Мне тогда показалось, что это какое-то народное присловье, устойчивое выражение. Теперь можно проверить по интернету и убедиться, что нет: это было его индивидуальное выражение.
Осуждение холода для отечественной культуры не характерно. «Здоровью моему полезен русский холод», — заявил великий африканец, и мы дружно ему отвечаем: «Так точно!». Но когда отбудешь в этой суровой жизни уже два пушкинских срока, вдруг осознаешь, что жил-то ты в климате довольно холодном и неласковом. Недаром здесь многие так полюбили сбегать из него на берег турецкий, испанский или египетский, чтобы солнца набраться.
«Мало солнышка — вот все объяснение русской истории», — сказал В.В. Розанов, мыслитель осенний, весь пропитанный петербургской промозглостью. И, к сожалению, угадал. Кроме похолодания, нам ждать нечего.
«Не пародия ли это?»
В январе 1987 года открываю «Литгазету» и читаю там, что создана комиссия по литературному наследию Б.Л. Пастернака. В списке членов вижу свою фамилию с моими же инициалами. Однофамилец — думаю. Наверное, Виктор Иванович — директор издательства «Советская Россия», к которому я некогда обращался с тщетным посланием, пытаясь пробить издание стихов Виктора Сосноры.
Ан, нет! Тут же звонит Андрей Вознесенский: это он, как председатель комиссии, меня туда сосватал. Там в основном народ пожилой, многие с классиком были лично знакомы. Я по возрасту своему тогда не стоял — ни около Дома киноактера, где в 1958 году проходило позорное исключение поэта из Союза писателей, ни на похоронах в Переделкине двумя годами позже. Но и в десять лет я уже внимательно читал «Литгазету» с травлей Пастернака и кое-что осознал для себя на будущее.
Мое участие в комиссии не было формальным. Сейчас нахожу в Интернете информацию о «14 пунктах» решения, принятого комиссией, и вспоминаю, что именно я их и составлял. А когда я огласил проект нашего вердикта в Доме Ростовых, то сидевший неподалеку Евтушенко серьезно так сказал мне: «Очень правильные пункты».
Первый пункт был — отменить резолюцию от 27.10.1958 об исключении Пастернака из Союза писателей. Кому-то показалось наивным, но это был единственно возможный способ дезавуировать былую травлю и политически реабилитировать поэта. Это послужило формальным основанием для публикации «Доктора Живаго», для включения романа в вузовские программы. А то ведь и теперь находятся облеченные властью борцы с литературной «антисоветчиной».
Тогда же мы с коллегами затеяли первые Пастернаковские чтения. Проходило это сенсационное по тем временам событие в переполненном зале Литинститута на Тверском бульваре, что было весьма символично. В 1958 году студенты этого творческого вуза вышли на демонстрацию с плакатом «Иуда, вон из СССР!», на котором был карикатурно изображен длинноносый Пастернак, тянущийся к мешку с долларами. И вот теперь былой позор с Дома Герцена как бы смыт.
Филологи зачитывают доклады, а поэты декламируют пастернаковские стихи. Когда Евтушенко вышел на сцену и произнес: «Быть знаменитым некрасиво», наступило «оживление в зале», кто-то просто засмеялся. Сейчас понимаю: на самом деле это был довольно артистичный жест.
Вскоре после сего весеннего перестроечного действа я пришел работать в Литературный институт, затеял там конференцию «Постмодернизм и мы», на которой выступали Андрей Битов, Геннадий Айги (некогда исключенный из этого вуза), Всеволод Некрасов и многие другие эстетические вольнодумцы. Вознесенский пришел туда со своими совсем еще свежими «видеомами»… Но это уже совсем другая история, постистория.
А мой вклад в пастернаковедение тех лет — большая статья «Пастернак в пародиях и эпиграммах». Тогда же я дописывал свою «Книгу о пародии». Сын поэта Евгений Борисович и его жена Елена Владимировна дали мне для воспроизведения на страницах книги фото Ольги Михайловны Фрейденберг — двоюродной сестры поэта, адресата его писем, в которых высказаны заветнейшие и пронзительные мысли. Вспомним фразу из письма от 12 ноября 1954 года по поводу выдвижения Пастернака на Нобелевскую премию (полученную тогда Хемингуэем): «Я горжусь одним: ни на минуту не изменило это течения часов моей простой, безымянной, никому не ведомой трудовой жизни». По-моему, каждому пишущему субъекту стоит заучить эти слова наизусть и запустить их поглубже в собственную душу.
В моей книге О.М. Фрейденберг понадобилась как теоретик литературы и автор смелой работы «Происхождение пародии». На тему «Пастернак и пародия» мы однажды беседовали с Евгением Борисовичем, и он осторожно спросил: а не являются ли пародией у Пастернака следующие стихи 1936 года?
И смех у завалин,
И мысль от сохи,
И Ленин, и Сталин,
И эти стихи.
Я тогда вежливо-уклончиво ответил: «Да, может быть», понимая стратегию Евгения Борисовича как биографа, его желание оправдать отца: мол, это он дурачился, говорил не своим голосом.
Ну, а если всерьез? Теперь мой ответ, пожалуй, созрел.
Нет, это не пародия. Тут ни комизма, ни иронии. Тут другое.
Широк человек, и широк Пастернак.
Захотелось ему в порядке духовно-творческого эксперимента присягнуть Дьяволу.
Но Дьявол присяги не принял.
«Скажите: я писатель?»
Презентация однотомника Игоря Иртеньева в «Антологии Сатиры и Юмора России ХХ века» — была такая 50-томная серия в разноцветных переплетах, и я состоял в ее редколлегии вместе с профессиональными сатириками-юмористами, большинство которых страдает от того, что критики и литературоведы не держат их за настоящих прозаиков и поэтов. Я их чувства понимал и по мере своих скромных сил старался вводить остроумцев в контекст серьезной литературы. Но один в поле не воин: в научном и критическом поле смеху не место. Филологи в большинстве своем лишены чувства юмора и за это очень не любят тех, кто умеет талантливо шутить.
На фуршете чокаюсь со Жванецким, который вдруг грустным голосом спрашивает:
— Скажите: я писатель?
— Конечно, — отвечаю. — Я это утверждал в «Литгазете», вы мне даже звонили по этому случаю. От своей позиции не отрекаюсь.
Далее выясняется, что Жванецкий грустит потому, что не нашел своего имени в только что вышедшем биографическом словаре «Русские писатели 20 века». Кстати, моих там семь статей: В.О. Богомолов, Высоцкий, Каверин, Мориц, В.Г. Попов, Соснора, Тынянов. Какого черта мне еще и Жванецкого не заказали! Уверен был, что кто-то о нем такую статью пишет, что бесспорно его место в алфавитном порядке между Жаровым и Ждановым!
С неотразимой убедительностью доказываю собеседнику, что писатель он — от бога, нашего главного бога, от великого и могучего русского языка. Роман с языком — вот что делает человека пишущего настоящим писателем! Но поезд ушел: кончился век двадцатый, и толстая литературная «энциклопудия» в черном переплете с цифрой «2000» на титульном листе уже переделываться не будет.
Ну, а что тогда я мог реально посоветовать сделать «неформатному» прозаику, чтобы его без всяких оговорок признали нормальным писателем? «Писатель», в общем, понятие родовое, оно включает в себя прозаиков, поэтов, драматургов, сценаристов, переводчиков, критиков, мемуаристов и др. Но есть и чисто бытовое, житейское понимание слова «писатель»: это тот, кто умеет изобретать события, выдумывать людей, кто выражает свое отношение к миру через вымышленные сюжеты и характеры. И, чтобы войти в эту общность с ее широким качественным диапазоном (от Достоевского до Донцовой), лучше всего «тиснуть роман». Отказаться на время от публичных выступлений, засесть в подвале, куда наведывается только твоя Маргарита, прочитать для «бэкграунда» пять или шесть стоящих книг вроде «Дон Кихота», «Фауста» и «Улисса» — и вперед!
Вот что надо было Жванецкому сказать. У него тогда еще оставалось достаточно времени. Не сообразил…
«Братья наши меньшие»
А вот реплика Жванецкого, которую я услышал по телевизору и которая, кажется, не очень расслышана, не очень оценена — ввиду ее большой ядовитости.
В передаче участвовали питомцы самых разных муз, деятели, так сказать, литературы и искусства. И вот Жванецкий как бы между прочим проговаривает:
— И мы, писатели, и братья наши меньшие — актеры…
Тут, извините за выражение, интертекстуальный момент, аллюзия на Есенина: «Счастлив тем, что целовал я женщин, / Мял цветы, валялся на траве / И зверье, как братьев наших меньших, / Никогда не бил по голове».
Цитата не очень редкая, но применение ее — весьма острое. У наших поэтических постмодернистов-концептуалистов такой крутизны не встретишь. У них аллюзии в лучшем случае — политические, а тут — ирония, я сказал бы, антропологическая. Мысль о преобладании в самом актерском существе животного начала над интеллектуальным.
Не знаю, как отреагировали знакомые актеры Жванецкого на изысканное сравнение их со «зверьем», но я после этого стал менее строго и придирчиво относиться к публичным высказываниям известных актеров на злободневные темы…
«Языков не знает»
Волны житейского моря забросили меня в 1975 году в НИИ национальных школ Министерства просвещения РСФСР. Недолго я там прослужил — меньше трех лет, после чего пристал к берегу в журнале «Литературное обозрение» — это уже было по профилю.
В НИИ я познакомился и подружился с феноменальным филологом-мыслителем-поэтом Михаилом Викторовичем Пановым, который попал туда после драматичного ухода из академического Института русского языка. О чем подробно написано в моей «Повести о Михаиле Панове».
А сейчас вспомнилась одна трогательная подробность из моей жизни в НИИ, не связанная с основным сюжетом.
Пришли туда в неформальном порядке молодые ученые, специалисты по сравнительно-историческому языкознанию Сергей Старостин (1953–2005) и Илья Пейрос (р. 1948). С последним я был немного знаком по студенческим годам на филфаке МГУ. В НИИ был сектор по преподаванию «родных языков», в составе которого работали многие носители языков очень редких. Связавшись с ними через меня, Сергей и Илья с горящими глазами накидывались на уникальных «информантов», упиваясь их экзотической речью.
После этой азартной лингвистической охоты они за чашкой чая рассказывали мне о ситуации в языкознании. Про многих своих коллег презрительно говорили: «Языков не знает».
— Как же это лингвист может не знать языков? — спрашиваю.
— Ну, это по-нашему: не знает никаких языков, кроме английского, французского, немецкого, греческого и латыни.
«Прик» и «шванц»
Много языков знал Женя Хелимский. Особенно самодийских. Ездил их изучать далеко на восток — в Сибирь, на Таймыр и Камчатку. А завершил — и научную работу, и жизнь — на Западе, будучи мировой величиной и директором Института финно-угроведения и уралистики в Гамбурге. Всего пятьдесят семь лет прожил. Жалею, что в свое время мало виделся с этим удивительно открытым, улыбчивым и не помешанным на одной науке человеком. Встретились как-то в библиотеке, и он заинтересованно говорил о современной пародии, соглашался со мной в оценке «Саши Иванова».
Вспоминаю, каким он был чудаковатым юношей в студенческом общежитии на Ленинских горах. Для отдыха сочинял кроссворды и давал нам их разгадывать. Сверху неизменно было написано: «Хелимский кроссворд». Вообще абсолютно не был склонен к самоутверждению. В кругу ближайших приятелей ему присвоили не очень гордую кличку «Прик». Первое значение этого слова — «укол», а второе…
Стоп! Похожий случай был в середине пятидесятых годов в одной компании, собиравшейся в Большом Каретном переулке. Тогда еще более популярным иностранным языком был немецкий. Невысокого паренька Володю Высоцкого прозвали «Шванц» («хвост»), поскольку он следовал за старшими, как хвостик. Конечно, и здесь имела место двусмысленность: «Schwanz» — это еще и «хер».
Да, будущие знаменитости иногда в молодежных компаниях фигурируют в качестве аутсайдеров. На них смотрят свысока, их иногда дразнят. Вот такая поведенческая модель.
Ох, опять я в теорию пустился. А тут эффективнее образная мифология. Датский сказочник угодил в «десятку» со своим сюжетом о неформатном утенке, обернувшемся лебедем.
«Ведь и Пушкин, и Тютчев занимались халтурой»
Кажется, это нигде письменно не зафиксировано. Это Лидия Николаевна Тынянова, сестра Юрия Николаевича Тынянова и жена В. Каверина, рассказывала нам с Олей.
Юрий Николаевич присутствовал на публичном выступлении Луначарского, где тот говорил, что главное — решение насущных социально-политических задач, а эстетика, культура — дело второстепенное. И свою нехитрую демагогию он подкреплял примерами классиков, которые, мол, тоже не чурались занятия пропагандой. Рассказывая об этом сестре и своему зятю-шурину (В. Каверину), Тынянов эту убогую речь для забавы изложил стихами, сделав наркома просвещения «поэтом»:
Производство улучшив,
Мы займемся культурой:
Ведь и Пушкин, и Тютчев
Занимались халтурой.
«Невозможно помочь тому, кто берется не за свое дело»
Так нелицеприятно высказалась Ольга Новикова о моих попытках помочь напечатать и «продвинуть» творческие опусы знакомых и учеников. Опекун может в своем «врезе», в своей рецензии выстроить любой контекст, найти в тексте все надлежащие «архетипы» и «хронотопы», но не может он дать автору текста того, что дает только природа.
Голос Клавдии Рабинович
— Вы слушали последние известия. Читали Рабинович и Воронов.
Это я слышал в омском детстве из радиодинамика. Главная фишка тут была в том, что женский дикторский голос принадлежал маме моего одноклассника Алика Рабиновича. К этому голосу я постепенно привык, и он сделался для меня эталонным.
И не только для меня. Клавдию Дмитриевну Рабинович называли «омским Левитаном», и сам Ю.Б. Левитан с ней встречался и признавал ее право на такой титул. При этом голос Клавдии Рабинович был отнюдь не мужеподобный, а весьма женственный. Глубокий, сочный, ласкающий слух.
Интеллигентная речь… Много пишу на эту тему, но сказать точно, что это такое, так и не могу.
Омские журналисты писали, как в военном 1943 году пришла на радио Клава Рабинович. Сама она, впрочем, печатно рассказала о том, что ее тогда звали Клава Бедрина. Взяла потом фамилию мужа и под ней работала в эфире — для того времени поступок. Я уж не говорю о временах борьбы с космополитизмом, но и после ХХ съезда моего одноклассника Алика ребята за фамилию дразнили — на уровне не политическом, а вполне бытовом.
Профессия диктора осталась в советском прошлом. Она была не очень творческой, не допускала «отсебятины». Бархатными голосами с безупречным старомосковским произношением озвучивались порой мертвые фразы типа: «Советские люди осуждают Солженицына и академика Сахарова». Но все-таки была какая-то общепринятая эстетика: голоса должны были быть объемными, с наличием низких нот. Встречаются порой красивые и притом высокие, певучие голоса. Но они редки, а профессиональная настройка голоса — это все-таки овладение низкими тонами. Если радиослушатель 1960-х годов услышал бы сегодняшний теле- и радиоэфир, ему бы плохо стало от пронзительного писка и плебейских интонаций.
Расскажу для забавы старый лингвистический анекдот. Хрущев постоянно говорил «социализьм», «коммунизьм». Ему якобы на это указали (чего, конечно, не было). А он спрашивает: а как проверить, где норма? Отвечают: норма — произношение дикторов радио. Там лингвистическая дисциплина строжайшая, за ошибки в ударениях и в прононсе лишают премии. Хрущев включает приемник, и оттуда доносится бодрый красивый голос: «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизЬме». Хрущев доволен: «Слышали? Говорит, как я».
Фонетический ключ к анекдоту таков. В именительном падеже слова «коммунизм» мягкое «з», конечно, всегда было исключено. Другое дело — падеж предложный. По новой норме перед мягкими губными твердые зубные на мягкие не меняются: «при коммуни[зм’]е». Но диктор попался — старомосковский аристократ и в предложном падеже произносил по «старшей» норме: при коммуни[з’м’]е, то есть два мягких звука. В этой и только в этой уникальной позиции было возможно мягкое [з’]. Но теперь, в наши дни, это уже архаика: в новейших орфоэпических словарях произношение «коммуни[з’м’]е» дается как «допустимо устарелое». В двадцать первом веке «коммунизм» — это только твердость, даже, пожалуй, окаменелость.
Сегодня сверять свою речь с радио и телевидением никто, конечно, уже не станет. И главное здесь, пожалуй, не орфоэпия, а сам господствующий тон, сам тембр — по преимуществу противный. Тексты иных ведущих предпочитаю читать, а не слушать. Почему людям, работающим речью, не стыдно пищать, говорить голосами дошкольников, тараторить в стиле Буратино? Интеллигентная речь стала пережитком прошлого. Еще раз скажу: изучать ее надо, заносить в Красную книгу.
«А это мой шедевр»
С художником Юрием Селивёрстовым нас в середине 1980-х годов свела общая работа над Энциклопедическим словарем юного литературоведа. Он делал к нему коллажные иллюстрации на разворотах, и мы встретились в его мастерской посмотреть на эти пластичные композиции с ликами классиков мировой литературы. Работы нормальные, и обсуждать особенно было нечего. Но тут художник начинает мне показывать графические портреты философов и писателей из цикла «Русская дума». А вот это уже не заказное, это от души и для души. Оживляюсь, и Юрий подводит меня к одной автолитографии, приговаривая: «А это мой шедевр».
То был Бахтин. Теперь этот портрет многие помнят, что называется, наизусть. Гротескное лицо с думающими глазами. Отдельно — рука с дымящейся сигаретой.
В средние века слово «шедевр» (chef d’oevre) означало не некое «непревзойденное творение», а изделие, представив которое автор получал звание мастера. О степени «шедевральности» часто можно спорить, а статус мастера — вещь бесспорная. Так что в самопрезентации Селивёрстова не было хвастовства, была констатация факта.
«Слишком часто путешествовать — уезжать из своей жизни»
Так сказала однажды Ольга Новикова по пути из аэропорта «Шереметьево» домой.
«Россия меня любит»
Послепраздничное утро второго января. Девять часов утра. И вдруг — телефонный звонок.
Оля берет трубку и тут же передает мне:
— Тебя. Очень неинтеллигентный голос. (Конечно, говорится потихоньку.)
Оказывается, на проводе не кто иной, как Евтушенко. А говорит он таким неприятным голосом, потому что очень сердит. На меня за мою книгу «Высоцкий». Светлый образ Евгения Евтушенко там, по его мнению, искажен. Ох, говорили мне: рискованно писать биографию Высоцкого. Слишком многие персонажи еще живы. Писал бы лучше про Тургенева: тут уж никакая Полина Виардо претензий не предъявит!
А о Евтушенко в книге речь заходит неоднократно. Например, в связи с его стихотворением «Интеллигенция поет блатные песни, / Поет она не песни Красной Пресни» (1958). Ну как не вспомнить эти строки, рассказывая о грандиозном стилистическом прорыве в «блатном» цикле Высоцкого 1960-х годов! А «Штрафные батальоны» Высоцкого просто напрашивались на сравнение с евтушенковской «Балладой о штрафниках». Пишу, что, по моему мнению, неподцензурный Высоцкий смелее и честнее, чем умеренно-вольнодумный Евтушенко. А что, разве есть другие мнения?
Есть. У Евтушенко. И он долго и нудно повествует мне про свои подвиги в борьбе с советской властью. Рассказывает, как эта власть его преследовала. «Распяли, но не сильно», — гениально назвал эти преследования Высоцкий.
Слушаю это минут сорок натощак и наконец не выдерживаю.
— Да, Евгений Александрович, уважаю я ваш героизм. И студентам о нем рассказываю. И в программе нашего факультета вы присутствуете по моей инициативе, коллеги вас не очень жалуют. Вы вообще в курсе, какова ваша репутация у современной передовой интеллигенции?
И он вдруг совершенно спокойно:
— Эта репутация — в пределах Садового кольца. А Россия меня любит.
Про свой роман с Россией Евтушенко сто раз патетически писал в стихах, даже пародии сочинялись на тему «Евтушенко и Россия»… А тут слова «Россия меня любит» прозвучали с такой естественной, немного даже усталой и вполне, кстати, интеллигентной интонацией. Так, как если бы он говорил: «Маша меня любит».
И ведь это правда — подумалось мне. Нормальные люди, не замороченные снобизмом, знают и любят Евтушенко. В его продукции (теперь уже скажем: наследии) немало шлака, но есть и шедевры. И почему это мы с вами о Евтушенко говорим с неизменным высокомерием? Когда Бродский называет его «Евтух» и бранится, то это — «спор славян между собою». Бродский считает, что его «часть речи» весомее в русской поэзии, чем Евтушенкина. Имеет право. Ну, а вам-то, господа, какой он «Евтух»? Есть у него своя «часть речи», свои крылатые слова. Есть роман с русским языком. А лично вы хоть одну оригинальную фразу за свою жизнь родили?
Изменить свои оценки в книге «Высоцкий» я, конечно, не мог. Но высокомерную интонацию в одном месте при переиздании слегка скорректировал. Так что не зря поэт битый час со мной по телефону сражался!
А потом встречаемся мы на конгрессе, который проводит Игорь Волгин. Веду круглый стол об авангарде. На шум и на огонек заглядывает Евтушенко. Начинает почему-то авангард ругать. Я ему неагрессивно возражаю:
— Да вы тоже поэт не без авангардинки. Разве не авангардно ваше знаменитое «Окно выходит в белые деревья» с его магическими повторами? Это просто «белый квадрат» — в пандан Малевичу…
Через год вижу на магазинном прилавке новое избранное Евтушенко. Как называется? Конечно, «Окно выходит в белые деревья». Реактивный человек.
В 2016 году был Блоковский праздник в Шахматове. Есть фото, где я говорю, а Евтушенко слушает. А говорю я, что возвращению Блока в культуру способствовали в свое время шестидесятники, в том числе шестидесятник номер один…
Ясно было, что это его последний приезд в Россию. И что вообще наступило время прощаний и последних слов.
На лекциях о поэзии шестидесятников раньше читал студентам бессмертное стихотворение:
Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
и очень долго мел крошит в руке…
Теперь не могу: голос сразу начинает предательски дрожать…
«Я вас услышал»
Встретиться в коридоре с нашим деканом, а потом — президентом факультета Ясеном Николаевичем Засурским — это было не просто «здрасьте-здрасьте». Он всегда был готов к разговору. Короткому, конкретному и динамичному. Спрашиваю его:
— Что предложите включить в мой эссеистический «Словарь модных слов»? Какое словечко вас удивило или раздражило?
Отвечает с ироничной гримаской:
— Вот стали говорить в последнее время: «Я вас услышал». В значении: «я вас понял», «я принял к сведению». Мне это не очень нравится.
Был такой разговор после второго или третьего издания Словаря. Принял предложение к сведению, но вставлять ходовую фразочку в свою книгу не торопился. Все-таки у меня главная ставка — на феноменологию слова, а фразеологизмы и тем более целые фразы представлены минимально.
А вот теперь, начав подготовку седьмого издания, задумался. Что у нас там в конце? Слово «ЯППИ». Честно говоря, оно начиная с первого издания там стоит ради начальной буквы. Словарь — он должен быть от «А» до «Я», вот я и вставил «яппи» за неимением лучшего. Но не привилась в России эта субкультурка, не расцвели у нас «русские яппи», да и вообще с Америкой… Придется, видимо, заокеанское словечко деликатно выпроводить.
А вот упомянутая фразочка просто в слово превратилось, в эдакое слитное «я-вас-услышал». Вошло в речевую моду и не выходит оттуда. В Интернете обсуждается, прилично ли так говорить. Эссе на эту тему будет очень на месте в конце книги о русской речевой моде первой четверти двадцать первого века.
«Я вас услышал», — скажу на прощанье читателям. Услышал — и увековечил вашу речь в книжке.