Рассказ
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2022
Елена Данченко — поэт, прозаик, переводчик, журналист. Окончила факультет журналистики КГУ (Кишинёв). Автор шести книг стихов. Печаталась в журналах «Урал», «Дружба народов», «Новая Юность», «Знамя», «Смена», «Москва», «Иностранная литература», «День и Ночь», «Зарубежные Записки», «Дарьял» и др.
Скучные университетские будни тянулись давно пережеванной резиновой жвачкой, которую и жевать не хочется, и выплюнуть жалко, — а как же диплом и мама с папой? Я читала запоем, держа книгу на коленках под партой на лекциях, и получала систематическое наколенное образование. Ну не слушать же тот бред, который нам несли на лекциях по истории партии или партийной и советской печати? Читать под партой исподтишка я научилась у Светы Сергеевой, которую образовывал известный в Кишинёве человек по имени Михаил Дрейзлер. По профессии он был журналист, и я частенько встречала его в Доме печати и на книжном рынке. Маленький, подвижный, с черными глазами-буравчиками, которые оправдывали фамилию, напоминающую слово «дрель», Дрейзлер, кажется, знал все на свете. Интеллектуал, книгочей, он был влюблен в нашу Свету, по-моему, безответно, но зачем-то упорно её образовывал, пичкая философской, литературоведческой, классической и запрещённой литературой, которую он где-то свободно добывал, за что однажды подвергся кагэбешному шмону и исключению из комсомола, а заодно и увольнению из газеты, — а уволили его так, на всякий случай: чекисты явились за Мишей прямо в редакцию и повели его в его же дом — обыскивать.
А как же обстояло дело с моей личной жизнью, или, говоря языком моего поколения, личнухой? Очень долго ничего интересного… Кишинёвки моего поколения выходили замуж рано, в восемнадцать-двадцать лет, первенца рожали в девятнадцать-двадцать, а я всё сидела в девицах. Молодые люди подкатывали время от времени, и даже с серьёзными намерениями, но из этого ничего не получалось. Грешна: мне всю жизнь нравились высокие мужчины, а ко мне подкатывали мальчики-мальки. Не знаю почему, но в Молдавии в те годы было очень много маленьких, прямо-таки миниатюрных мужчин, а я была девушкой крупной — в классе вечно самая высокая, а в университете одна из трёх высоченных до неприличия девиц: у нас имелись еще Света Кудрявцева, дочка министра легкой промышленности, и Оля Тимофеева, дочь железнодорожного начальника города Оргеева. Справедливости ради скажу, что Света и Оля были еще на пару сантиметров выше меня. Точного роста Оли и Светы не знаю, но мой тогда составлял сто семьдесят один сантиметр.
Из вереницы моих невысоких воздыхателей — а невысокими были все — один человек стоял особняком. Его звали Михаил Азарович Мелешенко. Позднее из интернета я узнала, что его отчество звучало по-другому: Азрилович, но я никогда не называла его по отчеству, а мою маму, величавшую его полным именем, он ни разу не поправил. Я же звала его просто Мишей, несмотря на четырнадцать лет разницы: Миша был старше. Он заприметил меня в Доме печати, когда я пришла к завотделом «Молодежи Молдавии» Марьяшу свататься в юнкоры. Мне было неполных семнадцать, а Мише — почти тридцать один, когда он зачем-то заглянул к Марьяшу в отдел, где я, десятиклассница, переминалась с ноги на ногу, и познакомился со мной. Наше знакомство вылилось в дружбу. Миша был с меня ростом, но когда я шла на каблуках — каблуки я носила в то время часто, — он оказывался ниже. Чуть курносый короткий нос, маленький рот с тонкой верхней губой, приподнятые над переносицей брови а-ля Пьеро, медвежьи, расположенные близко к переносице карие круглые глаза, коренастая фигура с намечающимся брюшком, короткие ноги делали его человеком из толпы. Таких не замечают… Выдающимися были взгляд — умного, пожившего человека — и умение говорить. Мишка был журналистом центральной молдавской газеты и разговорить умел любого. Он был давно женат, у него подрастала дочь, поэтому Миша никогда за мной не ухаживал в традиционном смысле этого слова: никакой ерунды типа цветов, конфет и глупых комплиментов; для начитанных девушек трудно придумать не банальный комплимент, а кроме того, любой из них насторожил бы меня. Будучи человеком умным, Мишка понимал, что я в него не влюблена и интим ему не светит ни при каких обстоятельствах. Но… поделать с собой ничего не мог: дружил со мной по-мушкетерски. Он был единственным человеком в моей жизни, кроме мамы с папой, который помогал мне нешуточно. Учил писать статьи в «партийно-советском» стиле, который я ненавидела всеми фибрами, но который надо было освоить, чтобы работать в отечественной журналистике тех лет, объяснял, как надо подходить к той или другой теме, просил, чтобы я позвонила ему, вернувшись из командировки. Был навигатором для кинематографических утех — советовал фильмы и часами их со мной обсуждал. И… таскал меня по барам и ресторанам. Сколько же кишинёвских баров мы с ним обошли!.. Кажется, все, что были в наличии. Я пила в основном кофе, он пил в основном спиртное. Иногда мы заказывали легкие коктейли на пару, тогда было модно цедить коктейли из пластмассовых трубочек. Позже к нам присоединилась Ленка Янкова, моя закадычная подружка. Миша был щедр, как Гарун-ар-Рашид, средневековый арабский халиф-меценат, и так же, как он, поощрял мои занятия поэзией. И если моя мама считала, что мне пора прекратить заниматься дурью, то есть писать стишки, то Миша, наоборот, похваливал мои неуклюжие строчки.
Зная, что я к нему зайду в редакцию после лекций, Миша оставлял для меня записку, например, такую: «Мы со Стариком в Молдове, ждем тебя». «Стариками» в Кишинёве тогда называли всех подряд: женщин и мужчин, юношей и девушек. Записка означала следующее: «Мы с Леной Янковой ждем тебя в ресторане «Молдова». Знаменитый кишинёвский ресторан состоял при гостинице в центре города — на проспекте Ленина. Гостиница в стиле конструктивизма была построена, а вернее, перестроена из незаконченного и, в конце концов, так и не случившегося в столице Советской Молдавии здания — румынского Офицерского Собрания, потому что Кишинёв перестал быть румынским. Ресторан, в который с небольшой круглой площади вели ступени, располагался на первом этаже, за четырехугольными колоннами, увенчанными флористическими капителями в виде каких-то лопухов. Наша компания пристрастилась туда ходить днём, после моей и Ленкиной отсидки на лекциях, ну, а Мишка из редакции всегда мог свинтить. У Миши в «Молдове» был блат: знакомые супруги, работавшие в баре. Днем там не было посетителей, можно было незадорого поесть и выпить, а еще там выпекали свой фирменный хлеб. Душистые караваи мягкого белого хлеба с аппетитной корочкой всегда украшали наши обеды, и две проголодавшиеся молодые девчонки с удовольствием уписывали солянки, жареное мясо с картошкой и салаты. Миша ел мало, больше пил.
Однажды я встретила его возле магазина пластинок «Мелодия», когда выходила оттуда с трофеем: виниловым диском Поля Мориа. Он шел с незнакомыми мне людьми. Мы поздоровались и разошлись. Миша потом рассказывал:
— А знаешь, что сказали мне люди, с которыми я тебя встретил у «Мелодии»? Что ты похожа на лань. Причем это сказала женщина! Это потрясающий комплимент, запомни: женщины обычно не хвалят других женщин, и, кроме того, это правда: ты похожа на лань. Ну, не отнекивайся, не отнекивайся…
Миша пытался меня воспитывать:
— Зачем ты держишь сумочку под мышкой, вцепившись в нее, как куркуль?! Тебе это так не идет. Свободнее надо быть, у сумки есть длинная ручка.
И я училась носить сумки, писать статьи, говорить с людьми.
Однажды вечером мы вышли из бара на улицу. Миша зачем-то пригласил меня поехать в какую-то квартиру к его другу на Рышкановку. Сдуру я согласилась.
В квартире не было никого, друг, как выяснилось на месте, уехал в отпуск. Мишка был уже поддатый, но спросил:
— Выпьешь?
— Не-а.
— А я выпью.
Выпил (в квартире нашелся алкоголь), из кресла переместился на кушетку: лег на спину, заложив руки за голову. Он был одет в красную рубашку. Под мышками проступали тёмные круги пота — Миша всегда носил рубашки с длинными рукавами, и часто почему-то красные. Разговор не клеился.
— Миша, я пойду, пожалуй.
— Иди, я тебя не держу.
Выглядел Мишка обиженным и грустным. И я ушла, смутно догадываясь, зачем Мелешенко пригласил меня в ту пустую квартиру… Он еще раз проверил меня, понял, что я его не люблю, а вступить в отношения просто так не смогу.
Не знаю, как он отреагировал на мое замужество, я его не оповещала, но много позже он бросит мне в сердцах: «Зато у тебя красивый муж». Мой муж был интересным парнем, с харизмой, но на красавца не тянул. Но как объяснить необъяснимое? У каждого свой типаж, смотришь на человека и понимаешь: твой — не твой… На свадьбу Мишу, понятное дело, я не позвала: это было бы жестоко. Мы виделись много раз и после моей эмиграции в Москву, а когда я приехала в Кишинёв рожать ребенка, Миша устроил меня по блату в роддом — блат у него был везде, даже среди гинекологов, а главврач роддома на Карманова был его товарищем. И когда через три недели после родов я засобиралась с новорождённым сыном в Москву, Мишка по просьбе мамы примчался меня отговаривать: дело было в декабре, до Нового года. Не отговорил и даже приехал на редакционной чёрной «Волге» провожать меня с младенцем в Москву.
— Сто лет не держал такие конверты! — сказал он, лихо перехватив у меня одеяло с Вовкой, перевязанное лентой.
Следующий раз Миша увидел Вову в Москве, когда сыну было уже лет шесть. Миша жил в гостинице «Россия». Пригласил нас, как обычно, в ресторан, заказал обед на троих, вино, минералку. Удивился, что мой сын мало есть и много пьет:
— Что ж ты такой водохлёб и малоежка, а, Вовка?
Вовка рассмеялся, определение ему понравилось, и он потом часто его воспроизводил дома, веселя гостей.
Вторично Миша женился на Ольге Тимофеевой, той самой высокой и крупной Оле из нашей группы. Об этом я узнала при нашей очередной встрече в Кишинёве, куда я часто приезжала на побывку в первые годы столичной своей жизни. Миша увидел меня, сообщил новость и обронил, как бы невзначай:
— И зачем мне понадобилась эта Оля?
— Миша, но ты же второй раз женат! Зачем ты развелся с первой женой?
— Ты умная девочка, догадайся с трёх раз почему.
«Умная девочка» догадалась с первого: Олю, высокую, крупную, красивую, Миша взял в жены взамен меня. Ну, что он хотел этим доказать — что на него западают красивые высокие девушки? Ну, западают. Но сердцу не прикажешь…
У Миши и Оли родился сын Митька, красивый, как Оля, и умный, как Миша. Довольно долго вся семья жила в Ашхабаде, потому что Миша устроился на работу в газету «Советская культура» собкором по Туркмении. Мы с ним виделись пару раз в редакции «Совкультуры». Когда я увидела его первый раз после отъезда на постоянное местожительство в Туркмению, то не узнала: натуральный Туркменбаши! Медвежьи круглые глаза сузились, превратившись в щелочки, наружные края век по-восточному поднялись кверху, так что глаза ещё и закосели, живот вырос раза в три, а коричневый загар придал Мишке явный азиатский колорит.
— Миша, это ты? — воскликнула я.
— Да я это, я. У нас там солнца много, приходится щуриться.
В 1987–1988 годы наша семья не бедствовала, муж занимался бизнесом и неплохо зарабатывал. Но при Горбачеве из Москвы начали исчезать все непродовольственные товары. В помощь народу появились официально разрешенные кооперативы по пошиву одежды и обуви. Зимние сапоги у меня были, но они быстро развалились, поскольку были сшиты в конторе «Рога и копыта», а на смену я не успела ничего купить. Мишка заметил потертые серые носки опорок, в которые превратилась мои бывшие белые сапоги, и предложил прийти через неделю.
Через неделю я появилась в редакции и увидела большую обувную коробку на письменном столе:
— Миша, что это?
— Ленка, вот ты вроде жена бизнесмена, а живёшь не очень, — прозвучала прелюдия моего заботливого земляка, — меряй, я тебе сапоги принес, югославские. — И открыл коробку с вкусно пахнущими натуральной кожей новенькими темно-коричневыми сапогами, как раз под мою шубу из нутрии. То была настоящая фирмá! Югославская обувь в Союзе всегда числилась дефицитом. Ухх ты!..
Я померила. Сапоги оказались малы.
— Миш, у меня сложная нога, не расстраивайся, что не подошли. Да куплю я себе сапоги, это дело времени. А эту пару пристроишь, в редакции кто-нибудь найдется, и тебе еще спасибо скажут. За попытку меня приобуть — спасибо, друг!
Мишка вздохнул и отодвинул коробку в сторону.
— Ну как ты там, в Туркмении? — поинтересовалась я.
Миша жил в Туркмении хорошо. Трёхкомнатная квартира, дача в Фирюзе — в горах с райским климатом и бирюзовой водой. Оля занималась хозяйством и ребенком, освободив Мишу для ленивого азиатского времяпровождения в чайханах и кофейнях, попивания коньяка и поедания сочных шашлыков из рубленого мяса. Материал для заметок и статей Миша добывал в основном по телефону. Культурную тематику он обожал, статьи и очерки лились из-под его пера быстрее, чем коньяк в рюмки, и свободного времени было предостаточно. Свободно текущего азиатского времени в тени чинар под офигенно голубым и ярким, как шёлк, небом. «Бирюза–Фирюза, дастархан–туркменский хан, хурма–бастурма–арба», — мы рифмовали азиатские слова и веселились.
Кое-кто из Мишкиных знакомых спрашивал, как он мог поменять европейский Кишинёв на азиатский Ашхабад.
— Я поменял «Cоветскую Молдавию» на «Советскую культуру» — спокойно реагировал Мишка. Любопытствующие понимающе кивали и отставали.
С легкой Мишиной руки я должна была познакомиться с самой Ахмадулиной. Вот как это было. В 1995 году в Москве, в издательстве «Риф-Рой», я выпустила на свои средства первую книжечку стихов. Маленькую такую книжечку в шестьдесят три странички, скреплённую двумя скрепками, как школьная тетрадка, с черно-белым портретом на обложке и неоригинальным названием «Стихи». И в том же 1995 году подарила экземпляр Михаилу. Я была никому не известной поэткой без стихотворных публикаций, если не считать нескольких подборок, напечатанных в республиканских газетах. Барахталась в столице, как могла, очень тяжело отболела, искала работу, года два как была разведена, короче, выживала. И вот незадача — ко всему прочему, пережила неудачную личную историю.
С Беллой Ахмадулиной и ее мужем Борисом Мессерером Миша Мелешенко дружил. История их дружбы любопытна.
В середине восьмидесятых годов Ахмадулина приехала в Кишинёв на гастроли. В Доме печати её приняли со всеми почестями. Миша, который всю жизнь писал стихи, о чем знали далеко не все (я сама узнала об этом довольно поздно), хорошую поэзию понимал и любил. Он познакомился с Беллой Ахатовной и сумел ей понравится. Миша завернул красивый комплимент о том, что в русской поэзии были две великие женщины-поэты с однокоренными фамилиями, и преподнес его поэтессе, как преподносят роскошный букет. Вместе с роскошным букетом живых цветов, разумеется.
Наверняка он показывал ей город и окрестности, наверняка угощал отборными молдавскими винами и коньяками — что-что, а злачные места Кишинёва он знал назубок, — но, возможно, знакомство их не переросло бы в дружбу, если бы не одна история.
Однажды Белла Ахатовна вышла из гостиницы, спеша на встречу с читателями, и забыла в номере одну вещь, с которой никогда не расставалась. Той вещью был ни больше ни меньше, как нагрудный крест Высоцкого, полученный от него в подарок. Не то распятие Шемякина, которое все знают по фотографиям в интернете и растиражированное в спекулятивных целях, а настоящий православный крест. В полном расстройстве поэтесса позвонила Мише, и он отреагировал, как опытный журналист. Успокоив Ахмадулину, выехал на место. Нашел администратора гостиницы, рассказал, что случилось. Администратор поднял списки всех, кто работал на уборке номеров в тот день, и вместе с Мелешенко (а может быть, это пришло исключительно в светлую Мишину голову; он был мастер на подобные штуки) придумал нестандартное решение проблемы. Построив горничных в ряд, администратор сказал краткую речь:
«Товарищи, пропала вещь из номера такого-то, а именно православный крест. Крест этот заговоренный. Он обладает магической силой и приносит несчастье всем, кто его возьмет без ведома хозяйки. Давайте мы поступим так. Если через час крест окажется в номере, я прекращаю поиски виновного и никогда больше не поднимаю эту тему. Следить за вами мы не будем. Если нет — пусть взявший крест и не вернувший его хозяйке пеняет на себя. Эта персона скоро умрет, потому что крест заговорен именно на гибель вора. И протокола составлять не надо».
Через час крест был на месте!
Потом в газете появилась статья за подписью Мелешенко: «Крест Высоцкого».
Ахмадулина была счастлива тем, что крест нашёлся, и пригласила Мишу к себе в гости в Москву. Он туда, разумеется, попал, и бывал там неоднократно. Прилетая из Ашхабада, звонил Ахмадулиной и Мессереру, и его принимали как родного.
Ничего мне не говоря, Мишка заявился с моей свежеиспеченной книжечкой к Ахмадулиной. И очень попросил Беллу Ахатовну уединиться на время с книжечкой, полистать-почитать и высказать мнение, только честно. Белла Ахатовна уединилась с моей книжкой с незатейливым названием «Стихи», в то время как Миша с Борисом Асафовичем попивали чаёк с коньяком.
— Если бы ты знала, что я тогда пережил,— рассказывал Михаил позже. — Боялся, что книжка ей не понравится, что ты недостаточно талантлива. Или какая-нибудь эпигонка.
Белла вышла из дверей другой комнаты и сказала хорошие слова:
— Эта девочка будет писать, и ей надо писать стихи.
У Миши отлегло от сердца.
А когда я слушала его, у меня тоже отлегло от сердца. Так получилось, что я почти всегда варилась в собственном соку. Друзей-поэтов было немного, и почему-то про поэзию мы мало говорили. А поэтическая компания, в которую была вхожа, мои стихи не читала (а многие и не знали, что я их пишу). Они не просили, я не навязывалась. К моим стихам благожелательно относились те, кто читали, — Ира Хролова и Наташа Беккерман, хозяйка дома на «Аэропорте», сколотившая компанию литинститутских и примкнувших к ним поэтов и прозаиков. А в 1996 году, когда я попросила Александра Ерёменко благословить меня на вступление в Союз писателей Москвы, то он почитал мои стихи, сказал, что я способная, и написал рекомендацию, в которой, правда, было написано не про мое литературное дарование, а про то, какой я хороший человек. Еременко так и написал: «Будет лучше, если в нашем Союзе писателей появится еще один хороший человек». Наверное, за хорошесть и приняли.
После показа моей книжицы Миша снова пришел к Ахмадулиной и Мессереру и попросил разрешения пригласить меня к ним. Они разрешили. Миша немедленно набрал меня, застал дома и сказал, чтобы я бросала всё и ехала к ним. Жила я не так уж далеко — в Лианозово, а именитая пара — в районе Белорусского вокзала.
И… я не двинулась с места. Это было глупо и нелогично, но у меня была депрессия, и как-то никого не хотелось видеть. Миша уговаривал, но я не поддалась на уговоры… Это сейчас, задним числом, я понимаю, что надо было ехать. Вытереть сопли, умыться, одеться, причесаться и выдвинуться к Мессерерам.
Что упущено, то упущено… Миша попросил разрешения дать мне их номер телефона, с тем чтобы я сумела приехать без него. Телефон я получила, он до сих пор в записной книжке.
Через некоторое время я набралась храбрости и позвонила. В трубке прозвучал неподражаемый серебристый голос, слышимый доселе только с экрана телевизора. Представилась. Сказала, что я приятельница журналиста Мелешенко.
Белла Ахатовна вспомнила меня и мою первую книжку, но не пригласила. Сказала, что, во-первых, живёт в режиме врачей: проходит лечение. А во-вторых, что если я приеду без повода, то это будет искусственное знакомство, а этого она не понимает. Я ответила, что, пожалуй, она права.
На этом мы попрощались.
До сих пор жалею, что не поехала к Ахмадулиной, когда звали.
Жизнь предлагает такие встречи только один раз.
Последний раз я виделась с Мишей в 1997 году. Прилетев в Москву из Ашхабада, он поселился почему-то в гостинице постпредства Молдовы. Щеку его рассекал шрам. Миша взял мою руку в свою, приложил ладонь к шраму и спросил:
— Помнишь, четыре года назад ты пригласила меня к себе, а я не приехал.
— Ну да. Я еще тогда удивилась, что ты не приехал, мы готовили стол…
— Лена, я поехал к вам на такси. Такси не доехало до твоего Лианозово пару километров и врезалось в грузовик. Меня ранило. Водитель и я остались живы, но к тебе ездить, пока ты замужем, я зарекся, даже если ты поселишься во дворце.
Я онемела.
— Ладно, пойдем поедим.
Вид у меня был понурый, я только что пережила тяжелую любовную историю и есть особо не могла. Не столько ела, сколько рассказывала Мишке о своей истории в жанре «все мужчины — сволочи».
— По-моему, я сейчас ем со своей будущей женой, — вдруг сказал мой друг, и я поперхнулась.
— А как же любовь?
— Любовь — дело наживное. А пока моей любви к тебе хватит на нас двоих, — заявил Миша.
— Миша, твоя фамилия — Умалишенко.
Мне было тридцать семь лет. Я была разведенной матерью-одиночкой, без работы, без систематического дохода, без сбережений и алиментов на сына. Меня бросил человек, которого я любила. Про мужа я лучше промолчу. Родители жили далеко, отец был невменяемо болен. Я устала биться в житейских тенетах — в сетках для ловли некрупных животных — они же паутины для ловли мух, я до чертиков устала быть мелким зверьком или даже мухой. Я была одинока. И мне было все равно, за кого выходить замуж, лишь бы человек, который был рядом, не бросил, не предал, не подвёл. Мишка наверняка бы не подвёл.
И мы отправились в Лианозово. Выходя из кафе, Миша затарился водкой, пивом, вином, банками кока-колы, фанты. Как во сне я вошла в метро, чувствуя, что что-то не так. Мы спустились по эскалатору вниз и пошли вдоль платформы… в полиэтиленовых пакетах зазвенела стеклянная и жестяная тара. И я вдруг представила, что именно меня ждёт в Лианозове. И мне стало тошно. Неужели великая трепетная любовь моего земляка-кишинёвца, моего верного друга, с которым меня связывают двадцать лет знакомства, закончится банальной пьянкой и постелью по пьяной лавочке, втайне от его жены и моей бывшей однокурсницы?.. До меня дошло, что точно таким же образом Миша уходил от первой жены к Оле — постепенно, с авоськами, полными выпивки…То был трафарет, его фирменный стиль. А у меня за плечами был не только тяжелый развод, но и нехороший роман с женатым мужчиной. И я сказала:
— Стоп. Мы никуда не идем. Ну почему вы все считаете, что ко мне можно вот так вот — прийти с авоськой спиртного, провести время и уйти к дражайшей половине? Извини, но дальше я пойду одна.
Миша остался как вкопанный стоять на платформе с нелепыми и лишними пакетами, и последнее, что я увидела: его опрокинутое, как после удара, лицо, на котором читалось дикое недоумение, как будто он хотел спросить: «За что?» Лицо было серым, шрам — коричневым.
Больше я его не видела.
Через неделю Миша позвонил. Он был заметно пьян, иначе мне не пришлось бы услышать слова, сопровождаемые междометиями:
— Ты на меня хрен положила! Ты знаешь, кто ты?! Ты на всех хрен положила!» (Тут я не могла с ним не согласиться, ну, почти.)
— Миша, остановись. Я ни на кого не положила хрен хотя бы потому, что у меня его нет. А сейчас я просто положу трубку.
Через пять лет, когда Неля Стате позвонила мне, чтобы позвать в Кишинёв на двадцатилетие нашего университетского выпуска, я услышала страшную новость:
— А знаешь, Миша Мелешенко умер.
В животе резко похолодало, губы спеклись.
— Неля, как, почему?
— Они с Олей вернулись на ПМЖ в Кишинев, Миша работал в газетной редакции. С Олей они почему-то не жили вместе. Миша пил по-чёрному и многим женщинам в Доме печати делал официальное предложение. Но за него никто не пошел. И однажды он напился так, что не проснулся. Оля его похоронила, а сама засобиралась с Митькой в Израиль, ты же знаешь, у Миши были еврейские корни…
Я слушала Нелькину повесть о гибели моего товарища и не могла ее прокомментировать. От слова «никак». У меня не хватило бы сил рассказать Нельке или кому-то ещё о том, что случилось несколько лет назад в Москве. На самом деле Миша погиб из-за меня, вернее, из-за очередного нелепого виража моей отдельной судьбы. Даже при наличии симпатии, я не захотела бы снова иметь нелегальные дела с женатым человеком — ни на минутку, ни на секунду… Нет, нет и еще раз — нет! Я позвала его в Лианозово, чтобы обсудить варианты: его возможного развода, нашей возможной совместной жизни… Если бы не то дурацкое спиртное, позвякивавшее в пакетах… До сих пор они стоят у меня перед глазами. Бедный мой Умалишенко не напился перед смертью — он отравился насмерть. Потому что не чувствовал себя счастливым. Для большинства отсутствие счастья — не повод умереть. Для Миши отсутствие счастья стало поводом не жить.
Миша был и остался единственным мужчиной, который любил меня просто так, за то, что я есть, и я не хочу думать, что это было так только потому, что у меня с ним ничего не было. А ведь в известном смысле — было: его чувство ко мне. У меня осталась память об этом чувстве и одно-единственное письмо, полученное от Михаила много лет назад, когда мне было двадцать лет. Я забежала в Дом печати по Мишиной просьбе. Он протянул мне письмо в зелёном редакционном конверте (конверт был не запечатан) и попросил прочитать дома. Вот оно, на уже пожелтевшей бумаге, написанное от руки шариковой ручкой красивым округлым, я бы сказала, ученическим почерком:
«Дай Бог, чтобы это письмо в худшем случае обескуражило, рассмешило, пусть даже разозлило тебя. Но только — чтобы не обидело, молю об этом. Я уже очень давно пишу его тебе, разговариваю с тобой, тебя не слыша, гляжу на тебя, тебя не видя. Наверное, надо было этим ограничиться и не посвящать тебя в свои чувства. Но если бы в эти дни у меня все складывалось несколько иначе, чуть проще и веселее, если бы не дурацкие предчувствия, в которых даже стыдно тебе признаться, я бы, наверное, не решился сказать тебе обо всем. Прости меня и выслушай.
Мне иногда кажется, что мы с тобой находимся в разных мирах, и мои попытки, жалкие, беспомощные, оказаться в твоём, обречены на провал. И дело не только в чудовищной пропасти целого десятилетия, разделяющей нас во времени. И не только в том, что я оброс своим, обязательными в мои годы, бытом, а ты — своими, оправданными в твои, — привязанностями. Беда еще в том, что я вознёс тебя над своей постылой жизнью, забыв о тебе, в пылу эгоистичной увлечённости не подумав о том, что тебе это, может быть, неприятно. Забыл я еще о многом.
Я сто лет не писал таких писем, хотя были увлечения. В последние годы я превратился в жуткого рационалиста, отвергающего такие понятия, как «мечта», «счастье», «чудо», «идеал». А сейчас — молю о чуде, верю в идеал, мечтаю о счастье. Хочу, чтобы ты была моим богом, моим горем. Хочу знать в свой смертный час, что ничем — ни словом, ни взглядом — не оскорбил тебя, не осквернил.
Мне кажется, что ты (видимо, не признаваясь себе в этом) смутно догадываешься, кто ты для меня, и… быть может, тебе меня жалко, и ты, понимая, что мне приятно, обращаешься ко мне с малюсенькими просьбами. А я сижу, изобретаю, что бы еще сделать для тебя, потому что осознанность того, что я сумел что-то сделать для тебя, переполняет меня собачьей радостью.
Я краснею, как мальчишка, когда ты появляешься в дверях, на меня наваливается непонятное чувство неловкости, робости, и смятение овладевает мною, и я говорю совсем не так, совсем не о том, что я хотел бы сказать. Хотел бы, но, наверное, не должен.
Не должен был, кажется, и писать об этом. Помнишь притчу о человеке, случайно узнавшем — никто до него не знал! — что у царя Ирода ослиные уши? Под страхом смерти он никому не решался рассказать об этом, но, чувствуя потребность выговориться, пошел в поле, выкопал яму и, опустив в неё лицо, начал как заклинание твердить: «У царя Ирода — ослиные уши, у царя Ирода — ослиные уши…» Это письмо для меня — может быть, та же яма.
Прости меня, милая».
Из полинялого зелёного конверта выпал еще маленький картонный прямоугольник — приглашение на зрелище: пробег спортсменов с олимпийским факелом — через Кишинёв к границе Молдавии, на Украину и дальше — в Москву, куда я попаду уже через два года и жить в которой мне придется целых двадцать два года. На приглашении стоит дата — 5 июля 1980 года. Как оно попало в конверт? Я получила его от Миши вместе с письмом, или оно уже было в сумке? Не помню… но символ-то каков, а? Факел Мишкиной по-олимпийски высокой любви пронесся мимо, не зацепив и, боже упаси, не обидев меня, и остался в памяти эталоном отношений. А придуманный мультипликатором олимпийский Мишка, с такими мелешенковскими круглыми и добрыми глазами, навсегда связан с образом Мишки человеческого.