Леонид Шевченко. Забвению в лицо
Опубликовано в журнале Урал, номер 11, 2022
Леонид Шевченко. Забвению в лицо. — М.: ЛитГОСТ, 2022. (Поэты литературных чтений «Они ушли. Они остались»).
Леонид Шевченко — Орфей эпохи 90-х — остро чувствовал и передавал то, как в его время по-новому звучали и преломлялись голоса вечности. Он писал:
Мне нравился Ромео с пистолетом,
Джульетта с фенечкой, Меркуцио в джинсе.
Вечные персонажи остаются узнаваемыми и в имиджах 90-х. Вместе с тем 90-е являют новые грани мировой классики. Переломная эпоха, которая не позволяла двигаться по накатанной колее и располагала к творческой самостоятельности, порождает и нового Шекспира.
И в курточке из секонд-хенда в ночь
бежит обдолбанная Капулетти дочь.
Поэт передает взвинченную моторику, радикальную динамику своей эпохи.
Свободно — и вызывающе! — переосмысляя классика, Леонид Шевченко опрокидывает стереотип, согласно которому похвально подражание сложившимся литературным образцам. Шевченко художественно утверждает обратное: движение по проторенным путям ведёт к эпигонству. Если дела обстоят так, то поэту остается или искать новую, дотоле неведомую тему (а можно ли выбиться из единого круга вечных тем?), или предпринимать смелые литературные игры с классикой. Внимательный читатель заметил, что между двумя указанными путями не существует непререкаемой границы. И всё-таки Шевченко идет преимущественно по второму пути. Он смело обстебывает и в то же время парадоксально актуализирует мировую классику.
В трамвае Пушкин проверял билеты,
и кто-то пел с пластинки о любви,
сидели в тёмной комнате забытые поэты
и перечитывали сборники свои.
Марина Кудимова в своей статье, предваряющей эту книгу, замечает: «Так начинается “забвение само” (название стихотворения Леонида Шевченко). Так возникает вопрос человека читающего: “Уже апокалипсис, что ли?” (“Вечерние капли дрожат на весу…”). Но главным контролёром “общественного транспорта”, то бишь русской модельной библиотеки, не без иронии, но с полной мерой понимания остаётся Пушкин».
Собственно ирония, о которой пишет Кудимова, вызвана к жизни эпохой европейского постмодернизма (он же — русский концептуализм). Он подразумевает, что в мире всё сказано, и влечёт за собой литературную каталогизацию классики. Как тут не вспомнить каталожные карточки Рубинштейна! Если Лев Рубинштейн коллекционирует различные мемы и высказывания на каталожных карточках, то Леонид Шевченко избирает систему трамвайных билетов поэзии. Им косвенно уподобляются сборники стихов, которые проходят или не проходят пушкинский ценз.
Шевченко романтичней Рубинштейна, чьи знаменитые каталоги носят безоценочный, нейтральный характер, тогда как билеты Шевченко подразумевают классические величины, однако включённые в поток явлений современности. Случайно ли, что умудрённый Лев Рубинштейн, по счастью, продолжает жить, а Леонид Шевченко, человек горячий, обидно быстро ушёл? Он родился в 1972 году и умер в 2002-м, прожив всего 30 лет.
Трамвай русской поэзии в стихах Шевченко неизбежно вызывает литературную ассоциацию с «Заблудившимся трамваем» Гумилёва. Вслед за Николаем Гумилёвым (и однако, не повторяя его) Леонид Шевченко отправляется вдаль.
Ты обернулась и сказала
про долгий-долгий путь сказала —
от Ярославского вокзала
до Ярославского вокзала.
Такое круговращение напоминает и маршрут человека рассеянного, персонажа Маршака, который из Ленинграда попадает в Ленинград, и маршрут героя поэмы Венички Ерофеева «Москва — Петушки», который попадает с Курского вокзала на Курский вокзал.
Если у Маршака описан рассеянный интеллигент, который не вполне вписывается в советскую действительность, а у Ерофеева романтический алкоголик, существо чуждое внешней регламентации, то Шевченко присущ некий третий путь.
Поэт использует намеренную тавтологию как художественный приём, отдалённо напоминающий фольклорных Фому и Ерёму. В данном случае повторяемость путей скитальца несёт в себе трагикомическую компоненту — свидетельствует о тщете и безысходности истории.
В то же время печальная и смешная фигура нуля, которая угадывается в круговращении лирического персонажа, контрастно подразумевает вечность — идеальный континуум, в котором нет начала и конца. Не оттого ли в финале процитированного стихотворения появляется нота неожиданной патетики?
А у кремлевского солдата
в шинели путаются слёзы.
Ретроспективная струя поэзии Леонида Шевченко, его обращение к истории, хранительнице прошлого, сопряжены с представлением о смерти. Путешествуя не только в пространстве, но и во времени, поэт взаимодействует с кладбищенской темой.
В стихотворении «Как мы копали яму» читаем:
Нас привезли на старых «Жигулях»
холодным утром к сельскому погосту,
водитель выдал топоры, лопаты
и лом тяжёлый, три бутылки водки
и бутерброды с салом в целлофановом пакете,
мы сразу выпили по двести грамм.
Житейская среда действия согласуется с названием стихотворения, в котором «могила» лексически осмысляется в качестве ямы.
Напрашивается отдалённая параллель с намеренно «издевательским» стихотворением Олега Григорьева «Яма»: «Яму копал? — Копал. — В яму упал? — Упал». Стихотворение Григорьева завершается насмешливо пессимистически. «Как голова? — Цела.— Значит, живой? — Живой. — Ну, я пошел домой!».
Разумеется, у Григорьева описана совершенно другая ситуация, нежели у Шевченко. И всё же в его стихотворении «Как мы копали яму» выражена безучастность полных движения живых к покою мёртвых. Она напоминает равнодушие лирического персонажа Григорьева к обитателю ямы. В стихотворении Леонида Шевченко присутствует элемент инфернальной пародии на традиционную кладбищенскую элегию. Глубокомысленный покой кладбища у Шевченко переосмысляется как некое инертное твердокаменное состояние мира:
Сначала было трудно: в феврале
долбать могилу — подвигу сродни,
стоишь, как насмерть, и бросаешь глину
на холм соседний. Выпивали чаще…
Далее томным вздохам над могилами усопших, которые полагаются «по законам жанра», у Шевченко приходит на смену весёлая каталогизация могил, которая соответствует духу русского и европейского постмодернизма. При всём том перечисление усопших внешне сохраняет архаически книжные контуры. Будучи соблюдены внешне, они переосмысляются изнутри:
Вот мальчику всего пять лет, и он
в одном году с Вождем переселился
в теневую область…
Леонид Шевченко воссоздает трагикомические гримасы эпохи глобализма, эпохи интернета, в соответствии с которой заведомо чужеродные могильщикам люди разных возрастов и социальных статусов оказываются в одном информационном поле:
Всё наобум, всё как-нибудь, всё валом —
как жили вместе в проклятой коммуне,
так и застыли со своим железом
в ногах друг с другом.
Поэт восклицает:
Нет на свете счастья!
У Шевченко является своего рода апофеоз безнадёги. Словно неназванный, но подразумеваемый Пушкин, некогда сказавший «На свете счастья нет», вышел из трамвая и был близко к тексту перефразирован современным автором в русле постмодернизма.
Демонстративный скепсис Шевченко неожиданно сопровождается христианскими мотивами борьбы со смертью и преодоления смерти:
Жизнь горяча, жизнь горяча, и никому
не сделаться холодным…
Как постмодернистская ирония, так и сердечная горячность, внешне противоположная ей, побуждает поэта-девяностника сказать:
Приходит смерть и раздаёт свистульки…
Эта несколько парадоксальная роль смерти согласуется с инфернальным юмором Шевченко. В стихотворении «Россия» он пишет:
Пришла весна, оттаяли какашки…
Напрашивается вполне дословная параллель с Тимуром Кибировым. В своей поэме «Жизнь К.У. Черненко» он создаёт многофигурную композицию. Её участники, советские литературные знаменитости, реагируют на речь вождя: «Распутин позабыл / на несколько мгновений о Байкале /и бескорыстно радовался вместе /с Нагибиным и Шукшиным. А рядом / Берггольц и Инбер, как простые бабы, /ревели. Алигер, напротив, лишилась дара речи. “Ка-ка-ка…”».
Кибиров, быть может, не столько критикует официальную речь, сколько показывает, что творящийся поток истории эклектичен и в него попадают далеко не только явления, наделённые истинным величием… Пунктирно двигаясь вослед Кибирову, Шевченко уходит от его восьмидесятнических антисоветских настроений. В 90-е годы, когда Советского Союза уже не существует, они актуальны лишь в меру.
И если Кибиров, воссоздавая речь Черненко, играет роль репортёра или журналиста, современника своих персонажей, то Шевченко воспринимает хаос истории уклончиво ретроспективно. Он пишет о свалке истории, где встречаются самые разные, в том числе негативные реликты прошлого. Однако и они вызывают у поэта-девяностника не столько негодование, сколько грустную усмешку, располагающую к эскапизму. Не случайно Шевченко, в отличие от Кибирова, склонен не столько к оценке, сколько к констатации неутешительной реальности.
Доля насмешливой созерцательности, присущая Леониду Шевченко, побуждает его к созданию перечислительных рядов, куда включаются пространственные мотивы:
Вот жизненный путь: школа, секция бокса, мопед, перестройка…
Примечательно, что перестройка — факт исторического времени — у Шевченко включена в пространственный ряд. Если пространственные явления, будь то секция бокса или мопед, включены в историю и, значит, окрашены временем, то явление времени в своей застывшей данности художественно осмыслено как своего рода явление пространства: перестройка стоит рядом с мопедом.
Шевченко порой клянёт беспочвенную статику, каковая подчас сопровождает историческое время. Поэт пишет о девяностниках:
Вы не делали историю, история делала вас.
По представлению Шевченко, минувшая эпоха, при всей своей беспокойной динамике, не была подлинно созидательна. Избегая риторических фигур, он высказывается о девяностых напрямую:
эти годы, которые я никому не прощу.
Леонид Шевченко — поэт двуединый; он и узнаваемо воплотил 90-е, и художественно пересоздал их. Шевченко был не только пассивным свидетелем, но и печальником девяностых. Стихи Леонида Шевченко — художественное откровение о девяностых, а не только их каталожный свод.