Из сборника «Сорок букейских новелл»
Опубликовано в журнале Урал, номер 10, 2022
Арсен Титов (1948) — родился в селе Старо-Базаново Бирского района Башкирии. Окончил исторический факультет Уральского государственного университета. Сопредседатель Союза российских писателей, председатель правления Екатеринбургского отделения Союза российских писателей. Автор двадцати двух отдельных изданий прозы и многих публикаций в литературных российских и зарубежных журналах. Лауреат международной премии «Ясная Поляна» и тринадцати других литературных премий, награжден медалью ордена «За заслуги перед Отечеством». Живет в Екатеринбурге.
Нуммариус1
В Букейке бывали всякие времена. В некоторые времена бывало так, что сидели на лавке подле ворот два мужика и пили монопольку. Они пили, а времена были старые, только-только из-под революции, но уже в ленинском плане Новой экономической политики, при которой, как известно, мужику задышалось легче. Чуть ранее того, но тоже после революции хозяйство страны вместе с мужичьим хозяйством было, как пелось в коммунистическом гимне, разрушено «до основания, а затем». То есть была политика военного коммунизма. Мужику при этой политике дышалось так, что совсем не дышалось, и он взялся за вилы. Товарищ Ленин посмотрел на вилы и написал работу «Очередные задачи Советской власти». Эту работу изучали все советские студенты всех высших учебных заведений страны вплоть до наступления самого последнего периода советской власти, то есть до ее конца. С концом советской власти эту работу перестали изучать и натворили. А может, натворили, изучивши, — то есть специально изучили и сделали наоборот. В «Задачах» товарищ Ленин написал о том, что именно и как именно делать, и потом защитил написанное от товарища Троцкого, который хотел, чтобы задачами советской власти была постоянная революция, и ничего более. В революцию товарищу Троцкому было очень хорошо, а после нее стало хуже, потому что в революцию он был первым, а товарищ Ленин, можно сказать, был вторым. Но товарищ Ленин сумел революцию прекратить, соединился с товарищем Сталиным, а потом написал про Новую экономическую политику. Товарищ Троцкий стал говорить, что нельзя делать Новую экономическую политику и плодить новых буржуев, только что изведенных под корень. А товарищ Ленин сказал, что можно их плодить, но только временно, и разрешил свободную торговлю в разумных пределах и под присмотром государства. Вот тогда мужику задышалось.
И на лавке подле ворот сидели два мужика — хозяин и его сосед.
— А что, паря, ведь ты на золоте живешь! — сказал сосед, в свое время в германском плену дурака не валявший, как его начальство, белая кость — интеллигенция и офицеры, а кое-чему научившийся.
— Эка, ты чо, паря! — обдался жаром хозяин до самого седалищного нерва, который имеется у всех, а не только у одних букейцев. — Эка, паря! Ты с какой лесины пал! — заерзал по лавке задом хозяин, пристраивая седалищный нерв и зная, что сосед в германском плену кое-чему научился.
Но без германского плена давно было известно, что под Букейкой если пошарить, то кое-чего найдется — и не только дурь, пьянь да нероботь, как повелось во времена после конца советской власти, а то самое кое-что, из-за которого, как поется в опере, гибнут люди.
— А вот давай! — сказал сосед и к прибавке хозяину на нерв жару из двух ведер его голбезной, то есть из погреба, земли кое-что намыл.
И никакого тут чуда или германской науки не было.
Уже давненько всякие городские ушлые людишки или там даже людишки, будучи подданными иных государств, например, как пруссак Густав Катенбуш, эту букейскую черту заметили и айда подавать уездному полицмейстеру прошения на возможность поковыряться в букейской местности. А тому, суконной чернильнице, айда им потакать. И сколько они накапывали и намывывали, точно неизвестно, потому что не все сдавалось в государственную контору, а частью тут же в Пьяном Логу пропивалось, частью лишалось по причине народной справедливости в виде кистеня на большой дороге, и до конторы доходило совсем не то количество извлеченного.
В ленинскую Новую политику тоже стали копать — и с повторением успеха прошлого. Кто тащил в Пьяный Лог, кто отдавал на большой дороге, и только немного доставалось государственного конторе.
Это — про золото.
Теперь — про плен. В германском плену русских мужиков и даже белой кости — интеллигентов и офицеров было много. Чему училась белая кость, мы не знаем, потому что таковых в Букейке не было. А мужики, кто был, кое-чему, не имеющемуся в обычае Букейки, научились. Взять Семена Измоденова. Рядовой Семен Измоденов в плену работал на германского кулака, по-ихнему бауера, который промышлял выращиванием земляники. И бауер сказал:
— Simon, du bist der ehrliche russische Soldat! Du wirst klauen nicht!.. Aber meine hiesige Arbeitsamen sind auf Schritt und Tritt Diebe!
Он это сказал, ничуть не стесняясь, и в целом сказал всю правду. Он сказал:
— Семен, ты честный русский солдат! Ты воровать не будешь! А моя немчура — сплошь воры!
И каково это к чести русского солдата?
И вот тут снова для пояснения надо вернуться к Новой экономической политике товарища Ленина, заменившей беспредел военного коммунизма. Эту Новую экономическую политику потом все советские студенты обязаны были изучать и, более того, сдавать экзамены. И все изучали. И все сдавали экзамены. И все выходили в жизнь специалистами с высшим образованием. И все делали так, как говорило начальство, тоже сдавшее экзамен, но делающее так, как говорило более высокое начальство. А оно говорило так, как говорил товарищ Ленин, — это же понятно. Но со временем кое-кто из них, впоследствии заняв хорошие должности при науке и власти, сделали все наоборот. Товарищ Ленин повернул от беспредела военного коммунизма к Новой экономической политике. Эти же вывернули от советской худо-бедно, но экономики к беспределу их собственного измышления. И если при Новой экономической политике товарища Ленина мужики могли после трудов спокойно на лавке у ворот потчеваться монополькой, то есть купленной на твердый советский рубль в сельском потребительском кооперативе государственной водочкой, то при беспределе собственного измышления тех ученых вредителей не только выпить монопольки, но и самой возможности трудящемуся человеку потрудиться не представилось возможным!
Учитель Гоша, надо помнить, учитель Георгий Иванович, пришел к старому пьянице Григорию, как известно, жившему на берегу изгибистой старицы.
— Гриша! Хочется выпить! А зарплату не дают, говорят, нет денег в банке, говорят, что будут выдавать зарплату чеками! А что это такое, никто не видел и не знает! Ты знаешь, Гриша, что такое чек? — в горечи состояния прокричал он старому пьянице Григорию.
Старый пьяница Григорий в это время стоял на плотиках с удочкой. И в это время удочка у старого пьяницы Григория прогнулась, и он поволок кого-то тяжеленького из воды на берег.
— Седьмой за полчаса! — в некоторой гордости показал учителю Гоше старый пьяница Григорий толстую, похожую на отопок рыбу под названием линь.
— Да? — совсем не понял гордости старого пьяницы Григория учитель Георгий Иванович, посмотрел на линя и не смог не сказать научного его имени. — А, gadidus! — сказал он, имея в виду латинское название вообще всего класса рыб и в данном случае, конечно, ошибаясь, потому что по-латински линю было иное название.
— Гадидус, не гадидус, — сказал на это старый пьяница Григорий, выводя из иностранного слова не очень хорошее русское слово, — а на закусь будет пальчики облидус!
— Ты о чем, Гриша! Какая закусь! Выпить не на что! Зарплату не дают, потому что в банке нет денег! Нехороший Егорушка Гайдар, внучок хорошего дедушки Бажова, возомнил себя новым Лениным и отменил деньги, как тот обещал на заре новой жизни! Но тот обещал, а этот ввел какие-то чеки! Но никаких чеков нет, и никто их не выдает! И никто их не видел! — сказал в невозможности преодоления горечи состояния учитель Георгий Иванович.
— Бражошку надо ставить! — в убеждении сказал старый пьяница Григорий и несколько потупился от пошедшей следом за словами мысли о зряшности сказанного, ибо всякая бражошка обычно у них не выстаивала и недели, будучи начисто выпитой под предлогом пробы.
— Да о чем ты, Гриша! Какая брага! — воскликнул учитель Георгий Иванович. — Ты лучше чек нарисуй, а я сбегаю с ним в винную лавку! Выпить хочется!
Старый пьяница Григорий в ответ только вздохнул.
— Односторонний ты человек, Гоша, хоть и учитель! Как же я тебе его нарисую, если я его в глаза не видел! — сказал он.
— Так, видишь ли, Гриша! Его не видел не только ты! Его не видел никто! — воскликнул учитель Гоша и снова в качестве стимула к работе сказал, что очень хочется выпить.
И старому пьянице Григорию нечем было крыть. Со следующим вздохом он собрал семь своих отопков, удочку и пошел в избу.
Долго, едва не до закрытия винного магазина, он молча и нежнейшим образом с купона времен Временного правительства, так же не имевшего денег, как и пришедший беспредел названного Егорушки, срезал все ненужное и тончайшим образом нанес нужное. Пачка купонов досталась старому пьянице Григорию в числе всякого барахла на чердаке его избы. Говорили, что до советской власти в этой избе жили монашки. Старый пьяница Григорий любил всякую старину. И купоны, равно как и всякое другое, сберег, а теперь стал превращать один из них в чек времен указанного беспредела.
Учитель Гоша терпеливо ждал. Только изредка он просил старого пьяницу Григория поторопиться, опасаясь, что старый пьяница Григорий в своей тщательности и скрупулезности не успеет сделать чек до закрытия винного магазина. Старый пьяница Григорий смотрел на часы и снова молча погружался в работу.
А из винного магазина, именуемого в Букейке винной лавкой, учитель Гоша вернулся ни с чем.
— Это чо? — спросила его в винной лавке продавец.
— Видите ли, это чек, который теперь выдается в качестве зарплаты в связи с отсутствием в банке денег! Теперь будут только чеки! Так что вы дайте мне две бутылочки имбирной горькой, тем более что ничего другого у вас нет! — как можно естественнее и даже с осуждением наступающих времен, не дающим продавцу хорошо заработать, пояснил учитель Гоша.
— Не знаю никаких чеков! Ничо такого нам не было! Я продавать не буду! — сказала продавец.
И Гоша не смог ее переубедить.
— Нет, все-таки — бражошку! И даем завет: пока она положенного не выстоит, к ней ни-ни! — сказал старый пьяница Григорий, выслушав рассказ Гоши.
— Так как определить ей срок-то! Пробовать ведь надо! — в горечи состояния сказал учитель Гоша.
Они долго и молча смотрели на старицу, на остров за ней и на Красный бор по ту сторону нового речного русла. Гоша при этом ждал, что старый пьяница Григорий каким-то только ему возможным способом изыщет бутылочку. А старый пьяница Григорий сожалел об отсутствии такой возможности.
О старом пьянице Григории
Старый пьяница Григорий стал старым пьяницей Григорием совсем не потому, что ему сказали «нет».
Увы! Старому пьянице Григорию многие говорили «нет!» и, говоря, имели в виду не соответствующий, с их точки зрения всеобщей морали, его статус старого пьяницы — в данном случае, не обязательно Григория. И разве он спорил с ними, взявшими на себя труд и обязанность выступать с точки зрения всеобщей морали? Разве он говорил, что он далеко не старый пьяница Григорий или, по крайне мере, если он Григорий, то не старый и не пьяница? Ничуть такого не бывало.
Никому ничего по поводу отнесения его к старому пьянице Григорию не стал говорить старый пьяница Григорий.
Если считать, что только, например, из-за Айнуры он стал старым пьяницей Григорием, тогда пришлось бы вторгаться в область очень тонкой материи, именуемой национальным всчувствованием, тем более что эта область является составной частью и, может быть, даже гордостью нашей государственной образующей. Если считать, что только из-за Айнуры, из-за ее малопонятного во всех отношениях «нет» он стал старым пьяницей Григорием, тогда придется затронуть честь и национальное всчувствование женщин иной, нежели Айнура, национальной принадлежности. А разве мог бы поступить так небрежно, так политически незрело старый пьяница Григорий?
Вот забежал в возбуждении к нему на работу его товарищ и в какой-то степени собутыльник Гоша, учитель школы Георгий Иванович. В высоких городах некто городской учитель и некто городской старый пьяница не имеют места быть товарищами и собутыльниками. В высоких городах много других, городских, возможностей на поприще товарищества и даже собутыльничества. А в низких деревнях и поселках поприще даже при больших возможностях всегда остается малым.
Вот забежал к старому пьянице Григорию его товарищ Гоша, учитель Георгий Иванович.
— Кого я сейчас встретил, Гриша! — воскликнул в горении глаз Гоша, учитель Георгий Иванович. — Бегу, вдруг останавливают меня две азиаточки и спрашивают: «Где здесь винно-водочный магазин?» — А вы что же, не местные, спрашиваю. «Нет, — отвечают, — не местные!» — К нам на практику приехали? — спрашиваю. «Да, на практику! А как вы угадали?» — отвечают. Да интеллигентных людей сразу видно! — говорю. «Ах, похвально!» — отвечают. Я им показал, где у нас винная лавка, и побежал к тебе, Гриша, с предложением, а не пригласить ли их сюда!
Старый пьяница Григорий вздохнул.
— Да, именно на практику они приехали! Но не на такую практику, как ты думаешь, не к вам в школу и ни в какое другое ответственное учреждение! — вздохнул старый пьяница Григорий.
— И куда же? Уж не в райком ли партии, ты хочешь сказать? — в обиде за школу спросил Гоша, учитель Георгий Иванович.
— Они мелкие мошенницы и по суду направлены сюда на поселение. И посмотри у себя в карманах! — сказал старый пьяница Григорий.
— А что смотреть. Я им сам отдал на бутылку и пригласил сюда! Они сказали: «Придем!» — снова в обиде, но уже в обиде не за школу, а за азиаточек, сказал Гоша, учитель Георгий Иванович.
— Про бутылку теперь забудь. А если хочешь еще на одну им дать, беги в универмаг. Они там! — сказал старый пьяница Григорий.
— Да? А откуда ты знаешь, что они пойдут в универмаг? — скептически к способностям старого пьяницы Григория знать все наперед спросил Гоша, учитель Георгий Иванович.
— Они мошенницы. Но они бабы, то есть женщины, и мимо универмага ни за что не пройдут, как мы с тобой ни за что не пройдем мимо монопольки, или, как выразились твои азиаточки, мимо винно-водочного магазина! — сказал старый пьяница Григорий.
— Реалист ты, Гриша! Нет в тебе полета! — потух в глазах Гоша, учитель Георгий Иванович.
Вот тут старый пьяница Григорий мог поступиться и не употреблять своего житейского знания, пришедшегося несколько в ущемление национального всчувствования азиаточек. Но тут он подсказывал товарищу очевидное его заблуждение, и подсказывал в отсутствие азиаточек, то есть национального всчувствования не ущемлял. А вот азиаточки национальное всчувствование Гоши, учителя Георгия Ивановича, не только ущемили, но надругались над ним, надругались над его букейским чистосердечием, над его гостеприимством, над его верой в человека, в интернациональную дружбу. Да много над чем хорошим в Гоше, учителе Георгии Ивановиче, они надругались.
Потом оба они, и Гоша, учитель Георгий Иванович, и старый пьяница Григорий, долго смотрели через окно на недалекий заснеженный Красный бор за рекой, смотрели в неизъяснимой, но привычной за многие годы мужичьей тоске.
Вот здесь мы сразу познакомились не только со старым пьяницей Григорием, но и его другом Гошей, то есть учителем, и, надо сказать, хорошим учителем и энциклопедистом, большим знатоком всего, что касается истории и в какой-то степени даже философии, а также очень хорошим интеллигентным человеком Георгием Ивановичем.
И кто же при прочтении предоставленного текста обнаружит хоть что-нибудь относящееся к Айнуре, этой азиатской красавице, из-за которой якобы старый пьяница Григорий мог стать старым пьяницей Григорием? Уж не соотнесет ли он ее светлое имя с вышеупомянутыми «азиаточками», то есть некими двумя особами, которых так поименовал учитель Георгий Иванович?
Увы таким соотносителям! Ведь очень точно определил их сущность старый пьяница Григорий, и никто, подчеркиваем, никто из-за их «нет» не станет пьяницей — ни старый, ни молодой, ни Григорий, ни Иван, ни Хуан, ни Ганс, ни Нурланбек.
Старый пьяница Григорий назван старым пьяницей своей благоверной, от которой ушел из-за не совсем соответствующего благоверию ее поведения. Бывает такое на Букейке. Он ушел. А она сказала, что он пьяница, и добавила с каким-то умыслом, что старый.
А стар ли мужик в свои сорок, товарищи!
И кто найдет в женщине истину, в этой, по словам учителя Георгия Ивановича, пагубе рода мужского, в этом сосуде со сладкой отравой!
Шпик венгерский
Раньше Александр Иванович был большим букейским человеком. Он носил очень длинный кожаный реглан и имел личный автомобиль «Москвич».
Первый секретарь райкома, Герой Советского Союза товарищ Рожков, носил обыкновенное полупальто с цигейковым воротником, называемое в народе полуперденчиком, и имел только служебный тарантас. Первый секретарь райкома товарищ Рожков получил звание Героя Советского Союза не за должность — то есть не все первые секретари райкомов раньше были Героями Советского Союза. То есть практически все они не были Героями Советского Союза. А первый секретарь райкома товарищ Рожков Героя получил за Днепр, за форсирование Днепра в октябре тысяча девятьсот сорок третьего года в рядах первых, когда, естественно, первым секретарем райкома не был. Конечно, бывало, что высокие государственные награды получали высокие партийные чины совсем ни за что, как, например, получили ордена обкомовские работники Крыма, хотя всю оккупацию Крыма просидели в Сочи и никакого отношения не имели ни к героическому Севастополю, ни к героическим каменоломням Аджи-Мушкая, ни к брошенному на произвол судьбы партизанскому движению. Но это к слову, и это к товарищу Рожкову никакого отношения не имеет. Товарищ Рожков получил свое высокое звание за форсирование Днепра в тысяча девятьсот сорок третьем году.
Кем был Александр Иванович совсем раньше, никто не знал. Он говорил, что он работал в секретном конструкторском бюро очень известного авиаконструктора. Но никому из букейцев до этого дела не было. Никто и не спрашивал, где, мол, ты, Александр Иванович, ране-то робил. «Ране-то» — это, значит, во время войны. Он сам говорил, что «ране-то» он работал в секретном конструкторском бюро известного авиаконструктора, и поэтому у него единственного по всей Букейке был личный автомобиль и длинный, до пят, кожаный реглан.
Товарищ Рожков сколько-то побыл в Букейке и потом был передвинут на другой, более требующий внимания участок партийной работы.
Александр Иванович спился и стал на автовокзале клянчить у проезжих пассажиров или чем-нибудь торговать. Он подходил, например, с банкой варенья к автобусу, поднимал ее на уровень окон и вежливо спрашивал: «Товарищи! Варенья никому не нужно?»
Естественно, «товарищи» отворачивались от такого предложения. А Александр Иванович спрашивал во второй и в третий, в четвертый раз. «Товарищи! Не нужно ли кому варенья в дорогу или гостинец домой ребятишкам?»
Уже по этому примеру можно было судить, что он был эстетически развитым человеком.
Остановил он учителя школы Георгия Ивановича.
— Вот ты учитель! А ты хоть знаешь, как имя и отчество и сколько звезд у авиаконструктора?.. — спросил он об одном известном авиаконструкторе.
— Что же не знать-то! — в обиде воскликнул учитель Георгий Иванович и совершенно точно назвал и имя, и отчество, и количество звезд Героя Социалистического Труда, и количество премий известного авиаконструктора, ныне уже покойного.
— Ну, вот кто ты? Ты учитель! А я у него в кабэ работал! — недовольный тем, что учитель Георгий Иванович дал исчерпывающий ответ, сказал Александр Иванович.
— А, работали, ну, вот вам полтинничек! — в уважении к прошлому Александра Ивановича и в печали за нынешнее его положение пошарил по карманам учитель Георгий Иванович, но ничего там не нашел. — Извините, нету полтинничка, к сожалению! — сказал он.
— А что думаешь, не взял бы? Взял бы! Да ведь ты, учитель, не дашь! — сказал Александр Иванович и стал читать отрывок из Некрасова Николая Алексеевича.
— Не надо мне из Некрасова! — сказал учитель Георгий Иванович.
Но уж Александр Иванович начал читать. Учитель Георгий Иванович побежал своей дорогой, а Александр Иванович ему вслед декламировал:
— «Три тяжкие доли имела судьба, и первая доля: с рабом повенчаться, вторая — быть матерью сына раба, а третья — до гроба рабу подчиняться…»
— Знаю, «Мороз, Красный нос»! — не оглядываясь, прокричал в ответ учитель Георгий Иванович, чтобы Александр Иванович не подумал о лакуне, то есть о пробеле в его интеллекте. Очень не любил учитель Георгий Иванович того, что кто-то мог подумать о нем подобным образом.
Прокричал он — и в трудах по защите своего имени не увидел, как ступил в утреннюю, чуть сверху схватившуюся коровью лепеху. А увидел — перенес увиденное со стоической выдержкой.
— Ну, конечно! Кто же, кроме меня, вляпается! — стоически сказал он.
Раньше Александр Иванович во всей Букейке был единственным, кто имел личный автомобиль и носил длинный до пят кожаный реглан. А потом оказалось, что его кожаный реглан единственным в Букейке не был. Обладателем еще одного кожаного реглана оказался низовой работник райкома, то есть инструктор. При первом секретаре райкома товарище Рожкове он кожаный реглан не носил, а носил, как и все, полуперденчик с цигейковым воротником. Кожаный реглан он стал носить после того, как первый секретарь райкома товарищ Рожков был переведен или, как еще тогда говорили, брошен на другой, требующий большего внимания участок партийной работы. Но тогда Александр Иванович уже попивал, уже и личного автомобиля у него не было, и свой кожаный реглан он не носил.
Инструктор райкома стал скупо говорить, что он служил в каких-то таких органах, которым кожаный реглан был положен и во время службы, и по выходе из службы. А после двадцать второго съезда партии, как известно, особо разоблачившего культ личности товарища Сталина, инструктор райкома стал говорить о своей прежней службе не совсем скупо и даже совсем не скупо. Он стал говорить, что участвовал в аресте товарища Берии. Кожаный реглан оказался в данном случае очень к месту, потому что начни его обладатель рассказывать об аресте товарища Берии, будучи в полуперденчике, — ну, дальше и говорить излишне.
Итак, пока инструктор райкома носил, как и все букейцы, как и первый секретарь райкома товарищ Рожков, короткие пальтишки с цигейковым воротником, Александр Иванович был единственным обладателем личного автомобиля и кожаного реглана. По воскресеньям он одевался в реглан, выкатывал автомобиль со двора, усаживал в него жену, директора столовой, и ехал в раймаг — так в Букейке именовался большой магазин на площади рядом с райкомом. И, выходя из авто, Александр Иванович затаенно косился на окна райкома, зная, что там и в воскресенье работает первый секретарь, Герой Советского Союза товарищ Рожков, и, работая, возможно, смотрит из-за шторы в окно на него, на Александра Ивановича. «Что?» — конечно, в букейской форме «чо» спрашивал Александр Иванович.
— Знал он, кто я таков! Ему сразу доложили! — говорил Александр Иванович впоследствии, когда первого секретаря товарища Рожкова в Букейке уже не было.
Так раньше говорил и так раньше проводил каждое воскресное утро Александр Иванович.
А потом личный автомобиль Александра Ивановича был продан, кожаный реглан куда-то исчез, жена угодила в тюрьму, и стал он именоваться не Александром Ивановичем, а Саней-Ваней, и стал клянчить у проезжих пассажиров на автовокзале или предлагать им что придется, хотя бы уже упомянутое варенье: «Товарищи! Варенья никому не нужно?»
В память о первом секретаре райкома, Герое Советского Союза товарище Рожкове, на стену райкома прикрепили мраморную доску. Александр Иванович стал говорить, что и ему, как секретному сотруднику кабэ известного авиаконструктора, тоже на дом привесят памятную доску, да не из мрамора, а из меди, потому что заслуга его перед государством значительно весомее.
— Медную! — говорил он работникам столовой, по старой памяти его подкармливающим.
Работники столовой его слушали. Он говорил еще много всякого и интересного, а иногда вдруг переходил на нескромную тему, поверяя, что он как мужчина все еще ого-го. Они хихикали. А он как бы сердился.
— Не верите? — как бы сердился он. — А вот давайте, хоть кто, пойдем!
А учителю Георгию Ивановичу он вслед продекламировал, конечно, за отсутствующий полтинничек.
— «Три тяжкие доли имела судьба»! — продекламировал он и помахал кулаком.
Учитель Георгий Иванович в ответ прокричал:
— Знаем, знаем! «Мороз, Красный нос»!
Потом Александр Иванович пошел своей дорогой. А учитель Георгий Иванович отер о траву у школьного забора туфлю и пошел к старому пьянице Григорию. У старого пьяницы Григория сегодня было только бутылка горькой имбирной настойки и остаток венгерского сала-шпик. Они выпили и закусили.
— Венгерский? — спросил про сало-шпик учитель Георгий Иванович.
Старый пьяница Григорий что-то неопределенно буркнул.
— Да, — сказал учитель Георгий Иванович. — Маленькая страна Венгрия, а весь Советский Союз своим шпиком кормит!
— Что? — настороженно спросил старый пьяница Григорий.
— Венгрия малая страна, говорю, а весь Советский Союз шпиком кормит! — повторил учитель Георгий Иванович.
— Какая Венгрия! — не понял старый пьяница Григорий.
— Шпиком своим венгерским кормит! — сказал учитель Георгий Иванович.
— А стул венский, а колбаса «Краковская», а пиво «Жигулевское»! Их что, из Вены, из Кракова и с Жигулей везут? — вытаращил глаза старый пьяница Григорий, совершенно не к месту показав тем самым лакуну, то есть пробел, в интеллекте учителя Георгия Ивановича.
Конечно, учителю Георгию Ивановичу этакое заполнение лакуны в его знаниях не понравилось.
И они молча смотрели за окно, где в камышах тоскливо зарастала травой речная старица, а далее за ней текла в новом русле не менее тоскливая река, на другом берегу которой тоскливо стоял лес, Красный бор.
А Александр Иванович пришел домой, в некогда добротный, ныне же развалившийся пятистенник, пошарил на кухне, совершенно зная, что ничего не найдет, и обозлился на учителя Георгия Ивановича.
— Даже полтинничка пожалел заслуженному человеку, интеллюлю западная! — сказал он и стал дальше думать об учителе Георгии Ивановиче очень нелицеприятно и в полной уверенности, что тот низкопоклонствует, что тот сам преклоняется перед всякими западными измами и подучивает измам учеников. — Подучивает и низкопоклонствует! — думал Александр Иванович, хотя так думать он не имел права, потому что учитель Георгий Иванович западное искусство любил, как его любит всякий интеллигентный человек, но отнюдь не низкопоклонствовал. И даже со злом произнесенную фразу из Сергея Михалкова про тех, кто преклонялся перед всем западным, а сало, однако, кушал русское, в отношении учителя Георгия Ивановича он говорить тоже не имел права, хотя сказал.
— А сало русское едят! — сказал он.
Учитель Георгий Иванович кушал у старого пьяницы Григория то, что было, то есть шпик венгерский. И вообще в пище, как и вообще в быту, он был аскетически неприхотлив, постоянно, каждую минуту, насыщая себя пищей духовной.
И ведь — между нами — если у Александра Ивановича кожаного реглана и личного автомобиля не стало, то у Георгия Ивановича знаний от замечания старого пьяницы Григория про шпик венгерский только прибавилось.
Еще раз о старом пьянице Григории
Старый пьяница Григорий стал старым пьяницей Григорием совсем не потому, что ему сказали «нет».
Увы! Ему многие говорили «нет». И одноклассница на выпускном вечере тоже сказала «нет».
И разве он стал спорить? Разве он стал говорить, что он уходит в ряды Вооруженных сил СССР, и она, как комсомолка, как гражданка страны Советов, как просто чуткий человек, не имела права говорить этого слова? Нет, он просто спросил, будет ли она ждать. Она сказала «Нет!» Он спорить не стал, ибо уже тогда открыл один физический закон, или, по крайней мере, закон физических лиц, по которому никто никогда не находит в себе всчувствования в чувство другого, если у него к этому другому нет чувства. Несмотря на горечь, с которой он ушел служить Родине, он служил хорошо и, можно сказать, совершил подвиг, будучи писарем штаба автотракторной бригады армии противоздушной обороны страны. Случилась заразная болезнь холера. Случилась она на втором году службы будущего старого пьяницы Григория. Случилась она на юге страны с самое хорошее время года, когда все были в отпусках. На юге страны был объявлен карантин. По этой причине и еще по некоторым причинам, о которых в целях неразглашения военной тайны речи не идет, штаб бригады остался без командного состава. И в обороне воздушного пространства страны образовалась бы дыра, кабы писарь и будущий старый пьяница Григорий не взял на себя ответственность заменить отсутствующих начальников служб бригады путем высокохудожественного исполнения их подписей на соответствующих документах, позволяющих бригаде выполнять боевую задачу. Бригада полнокровно осуществляла возложенные на нее функции — и это могло сказать только одно: советский солдат всегда был на высоте службы.
Американские спутники засекли отсутствие начальств в бригаде и засекли полнокровное ее функционирование. Информации американцы не поверили. Одни американцы долго проверяли работу спутников на предмет сбоя работы. Другие американцы долго расшифровывали их информацию. В результате трудов они пришли к выводу, что русские просто их пытаются дурить. Но были еще третьи американцы. Они сказали:
— Э, нет! Что-то тут не то!
Но что именно тут не то, они сказать так и не смогли.
Вот что касается подвига. И та одноклассница, сказавшая старому пьянице Григорию свое «нет!», наверняка отдала свое предпочтение какому-нибудь хлыщу, барбосу с неясным окрасом, то есть потными ладонями, мокрыми губами и бегающими глазками, с повадками потенциального предателя Родины и диссидента, потому что, пока будущий старый пьяница Григорий защищал воздушное пространство страны, она пошла учиться на филологический факультет и за учебу начиталась всякого символического, экзистенциального и абсурдного — имеются в виду произведения западных писателей, — что никакого другого мужа, кроме указанного, найти не могла.
И наверняка сейчас она подолгу смотрит в окно на заснеженный лес за рекой, смотрит в неизъяснимой, но привычной претензии к женской своей судьбе. И если на заснеженный лес за рекой смотрит равно же старый пьяница Григорий, это ничуть не означает, что взгляды их где-то там, в заснеженном лесу, перекрещиваются, и некая ее флюида в виде некой эманации — черт их там разберет, что они такое есть! — непонятным пока науке образом перетекает старому пьянице Григорию, а его флюида течет к ней. Есть, конечно, такие, кто оставляет жену, вдруг через двадцать лет встретив старую школьную любовь. Есть такие, кто из-за этой старой школьной любви вообще не женятся. Ни тех, ни других старый пьяница Григорий понять не может. То есть он вообще что-либо понимать о таких не собирается. Есть много чего на земле, о чем можно думать, и думать с большой любовью, особенно когда время утекло. А о таких — кто же о таких будет думать, которые вам говорят «нет».
Нет, старый пьяница Григорий стал старым пьяницей Григорием совсем не потому, что ему сказали «нет». Им бы, кто так его назвал, только по неизбывной своей природе ожидать на свои запросы непреклонное «да» да всматриваться в кофейную гущу на фарфоровом блюдечке, высматривая там то, чего на самом деле нет и никогда не было, вместо того чтобы хоть раз взглянуть на заснеженный лес за рекой.
Нет, никто о таких не будет думать.
Букейский национальный вопрос
Михеич был из очень высоких полетов с условием, что судьба в лице еще более высоких начальников временно его низвела. Она думала, что низвела насовсем. А Михеич верил, что низвела временно. По низведении он уехал в Букейку, в старый отцовский дом, и в Букейке говорил:
— Думают, низвели Михеича! А придет время, и Михеич со всеми посчитается!
Он так говорил в сторону города, а хорошие, но впечатлительные люди Савушка и Толя Киселев, соседи, оба враз ошпаривались жалостью к тем городским начальствам, с которыми Михеич в свое время будет считаться. Оба они были не робкого десятка. Савушку судьба в лице народного судьи крутила не один годок якобы за кражу на бойне, где он был сторожем. Начальник украл. А судья не посмотрел, что кража была не в смену Савушки, тем более что на Савушку показал сам начальник. Толя же отслужил в погранцах, и не где-нибудь в столичном аэропорту, а на острове Ратманова. Для незнающих скажем, что остров Ратманова находится в проливе Дежнева, в четырех милях от Аляски и в остальном расстоянии от России, то есть вот сколько велика наша страна! Но Михеич так смотрел в сторону города, что оба они, Савушка с Толей Киселевым, невольно впадали во впечатление.
Ветеран Осипов, всецело погруженный в работу секретаря букейской партийной организации, скептически усмехался.
— Нет, Михеич, не посчитаешься! Ты ведь был членом партии. Ты должен знать! — говорил он.
— Был и вышел! Вы, коммунисты, страну продали, под Америку легли! Горбач Нобеля за это получил. Ельцин — президента. И чтобы я в такой партии состоял? Вот! — Михеич показывал соответственное.
— Нет, Михеич, ты не вышел! Ты дезертировал! И придет время, ты за это перед партией ответишь! — усмехался ветеран Осипов.
— Я так отвечу, что… У меня материалов против нее ого-го! И связи у меня ого-го! — говорил Михеич.
Что именно случилось с Михеичем, почему более высокие начальства его низвели, Михеич никому не говорил. И как, на какие шиши он жил, он тоже никому не говорил. А старому пьянице Григорию он в сокровенном состоянии однажды вдруг сказал.
— Ты, Гриша, за учителем ничего не замечал? — спросил он.
— За вождем и учителем Иосифом Виссарионовичем? Как не замечал! Культ личности замечал! — сказал старый пьяница Григорий.
И такой ответ очень Михеичу не понравился. Не любил Михеич всяких букейских дуростей. Высоких полетов, умных и душевных разговоров был он. Но сокровенность происходила у старого пьяницы Григория в избе на берегу зарастающей и мелеющей старицы. И надо ли напоминать, что стол для сокровенности ставил старый пьяница Григорий, и Михеичу приходилось политес учитывать.
— Да нет, Гриша, не он, не Рябой Иоська! — стараясь показать голосом всю важность начатого разговора о хорошем друге старого пьяницы Григория, об учителе Георгии Ивановиче, и всю ненужность при этой важности букейских дуростей, сказал Михеич.
— Ну, если не он, то остается только учитель Георгий Иванович, то есть Гоша. Других учителей я не знаю! — сказал старый пьяница Григорий.
— И знать не можешь, Гриша, потому что кругозор у тебя узкий! А я людей и жизнь повидал. Я охватываю глобально. Ты держись меня! — сказал Михеич.
— Спасибо! Буду держаться! — кротко сказал старый пьяница Григорий.
Михеич увидел мнимую кротость старого пьяницы Григория, то есть, по сути, издевку или, в крайнем случае, опять букейскую дурость.
— Зря! Грубо! — сказал он.
— Нет, правда спасибо! Буду держаться! — снова кротко сказал старый пьяница Григорий.
И Михеич потерялся в отгадке, издевкой обошелся с ним старый пьяница Григорий или проявил обычную букейскую дурость. Второе было простительным, и второе было безопасным, оно не требовало ответных мер, как требовало ответных мер первое. И в силу местонахождения разговора на берегу старицы в доме и за столом старого пьяницы Григория ответные меры были для Михеича нежелательны. Михеич решил рискнуть и поверил во второе.
— Держись меня, Гриша! Я в люди вернусь, тебя не забуду! А учителя сторонись. Лишний, ненужный, но себялюбивый и неблагодарный человек этот твой учитель! — сказал он.
— Да, интеллигент! — сказал старый пьяница Григорий.
Михеич опять почувствовал в словах старого пьяницы Григория нечто вроде издевки и пожалел, что поторопился ему поверить. Тем не менее, глядя на бутылку, он сказал:
— Как ты думаешь, сколько инородцев живет в Букейке?
— Если за инородцев принимать людей иной национальности, то много. А если за них принимать кого-то, кто по-иному, другим способом, не как все, родился, то сказать затрудняюсь. Это надо идти в исполком. Там сейчас председателем главный врач больницы. Он должен знать! — сказал старый пьяница Григорий.
Михеич утвердился в чувстве, что зря рискнул поверить. Но решил рискнуть еще. Он взглянул на бутылку и сказал кротко:
— Инородцы — это люди иной национальности, Гриша!
— А, понял! — сказал старый пьяница Григорий и стал называть: — Мебельщик Наговицын, удмурт, — раз. Майор Талипов в военкомате, башкир, — два. Директор хозяйственного магазина Анисимов, мариец, — три. Мой друг Захарка, грузин, — четыре. Трое пивбарщиков кавказского происхождения — семь… — начал считать инородцев старый пьяница Григорий.
— Ну, ладно. Вижу, что есть! — сказал Михеич.
— Есть! И все хорошие люди, хоть мебельщик Наговицын, хоть друг Захарка! — сказал старый пьяница Григорий.
— Это не важно! А вот нет ли кого с такой-этакой специфической фамилией? Я думаю, ты догадываешься, Гриша! — сказал Михеич.
Старый пьяница Григорий калач был тертый. Писарем штаба автотракторной бригады армии противовоздушной обороны дурака не поставят, тем более что он спас бригаду, а возможно, и армию, и всю противоздушную оборону страны, в трудный для нее час подписывая все документы за комбрига и других должностных лиц, которые не могли прибыть из отпуска по случаю холерного карантина в одна тысяча девятьсот семьдесят там каком-то году. И хотя во всей бригаде с такой-этакой фамилией был лишь его непосредственный начальник и очень хороший человек капитан Рабинович, старый пьяница Григорий сразу понял, кого имел в виду Михеич, тем более что о людях с такой-этакой фамилией иногда говорили приезжающие к учителю Георгию Ивановичу городские однокурсники.
— Знаю, есть такой! — сказал старый пьяница Григорий.
— Что ты говоришь! И здесь есть! — оживился Михеич.
— Есть! Сантехник Шрайре! — сказал старый пьяница Григорий.
— И сюда проникли! — как от боли где-нибудь в пояснице, скривился Михеич, но быстро выправился и спросил старого пьяницу Григория далее: — Так-так-так! — спросил он. — Так-так, а почему сантехник?
— Его надо спросить! — сказал старый пьяница Григорий.
— Нет, брось! Он не скажет! — отпарировал Михеич в некоем огне некоего открытия. — Нет! Он не скажет! — повторил он.
И далее по его взгляду старый пьяница Григорий понял, что необходимо принять. Он, не скупясь, налил. Михеич, пока он наливал, в огне смотрел на рюмки, будто опасался, что старый пьяница Григорий нальет как-то не так.
— Так-так-так! — сказал Михеич, когда утвердился в паритетности разлития.
И старый пьяница Григорий увидел, как заработала в Михеиче какая-то непонятная ему мысль. Нехорошо и непривычно тревожно стало старому пьянице Григорию, будто он сделал нехороший поступок.
— Вообще-то он Нуруллин! — сказал старый пьяница Григорий про сантехника Шрайре.
— Кто? — спросил в своем огне Михеич.
— Ну, сантехник Шрайре! Вообще-то он Нуруллин! — сказал старый пьяница Григорий.
— И что? — в огне спросил Михеич.
— И ничего. Нуруллин! — сказал старый пьяница Григорий.
— Нет! Не ничего, а чего! — схватил бутылку Михеич. — Это далеко не ничего! Ты, Гриша, с узким кругозором! А я людей и жизнь повидал. Ты знаешь, в каких полетах я бывал, в каких кругах я вращался, какую должность я занимал!
— Не знаю, — кротко сказал старый пьяница Григорий.
— Так знай! — в огне налил себе полный стакан Михеич, а старому пьянице Григорию налить забыл. — И этот Шрайре здесь неспроста! Ох, неспроста он здесь, Гриша! — горячо сказал он.
— Так как же не неспроста, когда именно неспроста! — согласился старый пьяница Григорий.
— Никакой он не Нуруллин! Он как раз Шрайре! Раньше он скрывал, что он Шрайре, и сумел заделаться Нуруллиным! А сейчас раскрылся! Они сейчас все раскрываются!.. Это же надо, а! Какую фамилию сумел себе сделать: Нуруллин!.. Знаем мы таких Нуруллиных!.. А он что? Он соответствующую пропаганду не ведет? — в торжестве своего вывода спросил Михеич.
— Кто? — при слове «пропаганда» сбился с толку старый пьяница Григорий.
— Да ваш Шрайре! — в негодовании на вновь почувствованную букейскую придурь вскричал Михеич.
— Ведет! — согласился старый пьяница Григорий.
— Соответствующую? — возвращаясь к торжеству вывода, спросил Михеич.
— Естественно! — сказал старый пьяница Григорий.
— Надо же, а! Смотрите-ка! Они уже в такую дыру проникли! — сам себе сказал Михеич, а старого пьяницы Григория спросил о пропаганде: — Ну и что он говорит?
— Я верю в интернационал, говорит! — сказал старый пьяница Григорий.
— Это они так маскируются! И сантехником они маскируются! А за ними всемирная тайная организация! — сказал Михеич, и еще сказал, чтобы старый пьяница Григорий держался его, Михеича, и рука его снова пошла к бутылке.
— Да что ему маскироваться! — возразил старый пьяница Григорий. — Он, наверно, и слова-то такого не знает! Он же Колька Сидоров! Его все знают как облупленного! В каждом классе по три года сидел! Он в пятницу прогулял. Его — на ковер. Он говорит: «А имею право! Я мусульманин, и пятница у нас выходной!» Ему: «Как это мусульманин? У нас для всех закон одинаковый! Да и как же ты мусульманин, когда ты Николай Иванович Сидоров!» — «А вот так, — говорит. — Я теперь Нуруллин! И о том, что вы меня, мусульманина, в пятницу работать заставляете, я в ООН о нарушении прав человека сообщу!» Ему: «Да ты чо, совсем мозги пропил? Что, захотел, чтобы тобой соответствующие органы заинтересовались? Интернационалист такой-то!» Он: «А, да вы еще мне угрожать! Точно в ООН сообщу! Я, между прочим, совсем угнетенная нация, я по фамилии Шрайре, а никакой вам не Николай Сидоров! И в субботу у меня тоже будет выходной!»
Вот что рассказал о сантехнике Шрайре старый пьяница Григорий.
— Дурак! — многозначно сказал Михеич и замолчал.
И то ли он так сказал о сантехнике Кольке Сидорове, то ли о себе — в том смысле, что связался с букейскими, то ли сказал так совсем о старом пьянице Григории. Помолчав, он попросил у старого пьяницы Григория денег.
— Дай, Гриша, мне денег! Я куплю новые брюки и поеду в город! Чую, мое время настает! — сказал он, взял деньги и больше к старому пьянице Григорию не приходил и в Букейке больше не появлялся.
Да, наверно, и был прав.
А о Кольке Сидорове-Нуруллине-Шрайре можно сказать его же словами. Когда все в коммунальном хозяйстве узнали об его интернациональном происхождении, он сказал:
— Дак я всех-то нерусских фамилий знаю, что соседа моего Нуруллина, да Гитлера, и еще какого-то Гейне. А там запутался и сказал «Шрайре»!
Вот, собственно, и весь рассказ.
А что такого намекал Михеич об учителе Георгии Ивановиче — совсем странно.
Русский человек
Старый пьяница Григорий не то чтобы затосковал, но немного как бы внутренним взором обернулся назад, и ему странно захотелось почитать книгу про художников. Никогда ни про кого из художников он не читал, и про писателей, и про композиторов, и про артистов балета и артистов кино он никогда ничего не читал и не думал читать. И нужды не было читать. Многое другое увлекало старого пьяницу Григория. И к числу этого многого другого приверженность к особой русской наклонности, как могло показаться скоропалительному уму, отнюдь не числилась, хотя молва, такая же скоропалительная, по Букейке имела место быть.
Молва ведь появляется так, что сам черт не найдет ее коренных начал. Молве что надо? Молве никакой почвы не надо. Ей общий определенный дух общества необходим.
Сбубукала, например, в своей угрюмости какая-нибудь интеллигентка в виде учительницы Нины Николаевны нечто такое об особой русской наклонности в отношении старого пьяницы Григория — и покатилась молва ведром гремучим по буеракам букейским. Учительницы на подобные мнения люди очень влиятельные. И обучались они для надежной доходчивости материала до учеников всяким педагогическим приемам в виде частого его повторения или освоения его от простых истин к сложным.
— А этот-то!.. — например, угрюмо прогудела, заходя поутру в учительскую, учительница Нина Николаевна о назначении на должность букейским экологом старого пьяницы Григория, тогда еще совсем не старого пьяницы Григория и даже в бытность социалистического образа жизни передовика букейской мебельной фабрики, высокоразрядного станочника и спортсмена-разрядника Григорьева Григория Григорьевича.
Но угрюмая учительница Нина Николаевна сбубукала про него как про пьяницу. И другая учительница, например, неповторимая в своей интеллигентности Инна Ермолаевна, мнение поддержала.
— Кого? Этого старого пьяницу? А что же вы хотели!.. — например, в ответ неповторимо повела плечами и даже чашечку неповторимого кофе со сгустком на дне отставила неповторимая в своей интеллигентности учительница Инна Ермолаевна. — Что же вы хотели! Они все там, — то есть в букейской администрации, — пьяницы и развратники! — сказала и для более прочного освоения материала повторила: — Все они там пьяницы и развратники!
Вот примерно так могла появиться молва.
А могло быть, что ни угрюмая интеллигентка-учительница Нина Николаевна, ни неповторимая интеллигентка-учительница Инна Ермолаевна к молве никакого отношения не имели, и титулатура старого пьяницы Григория сложилась неизвестным образом и — еще раз — к особой русской наклонности касательства не имела. Всякое и порой необъяснимое бывало в Букейке, и к числу такого необъяснимого вполне подходило без причины возникшее у старого пьяницы Григория желание почитать книгу про художников. Он однажды поглядел на себя внутренним взором и увидел в своем внутреннем мире незаполненные ячейки души.
— А отчего бы не почитать? — подумал он о книге про художников.
Во всей Букейке такие книги были только в библиотеке и у учителя Георгия Ивановича, то есть, для старого пьяницы Григория, у друга Гоши. По букейской странности старый пьяница Григорий не принадлежал к тем просвещенным букейцам, которые пользовались услугами библиотеки. И старый пьяница Григорий пошел к другу Гоше. Друг Гоша старому пьянице Григорию обрадовался.
— А! Григорий Григорьевич! Проходи, проходи! А я вот тут книгу про скульптора Генри Мура читаю! — сказал он.
— Это хорошо, Гоша! Но вот нет ли у тебя какой-нибудь книги про художников! — сказал старый пьяница Григорий.
— Да ты что, Гриша! — вдруг вскричал Гоша, то есть учитель Георгий Иванович. — Как это можно, вот так прийти и сказать: «Нет ли у тебя какой-нибудь книги про художников!» Ты что, ты думаешь, Гриша, что искусство можно постичь с одной книги? Ты ошибаешься, Гриша! Искусство надо постигать всей своей жизнью! Есть у меня книга про художников, и не одна, как ты, верно, предположил, когда пошел ко мне. Вон, смотри, целый стеллаж книг по искусству!
— Да ведь я, Гоша, только одну спросил! — растерялся от такого педагогического приема старый пьяница Григорий.
— Да-да! Только одну! Все вы так! Одну книжечку прочитаете и начинаете судить об искусстве! Нет, господин хороший! Искусство постигают всей своей жизнью! — продолжал вскрикивать Гоша, то есть учитель Георгий Иванович.
— Ну, ладно! Я пойду! — повернулся в дверях старый пьяница Григорий.
— Да что же ты такое говоришь! — остановился Гоша. — Дам я тебе, конечно, книгу про художников! Вот, например, книга про художников «Русское искусство второй половины девятнадцатого века», к сожалению, только второй том! Но тебе вполне будет достаточно! Читай и постигай!
Гоша дал, а старый пьяница Григорий бережно взял тяжелую, в синем переплете, книгу русского искусства и пошел домой, переворачивая в голове слова друга Гоши, то есть учителя Георгия Ивановича, о том, что с прочтения одной книги искусство не постичь.
— Ну, так я же и не собираюсь его постичь! Я только захотел почитать что-нибудь про художников, и все! И может, за всю жизнь у меня больше не будет такого желания! — мысленно отвечал он старому другу.
И вышло именно так. Дома он долго и бережно листал страницы книги, удивлялся большому числу художников, абсолютно ему, кроме, кажется, только Ильи Ефимовича Репина да Василия Ивановича Сурикова, неизвестных. Удивление заставляло отрываться от книги и смотреть в окно на привычную картину речной старицы с камышовыми островами и заречного леса, старинного и угрюмого, будто присевшего под тяжестью беспроглядного неба. Картина была не из-под кисти художника Куинджи, о котором старый пьяница Григорий вспомнил сразу, как только натолкнулся на него в книге. А потом так же вспомнил, натолкнувшись в книге, несколько других художников. Он вспомнил художника Васнецова, художника Маковского, художника Брюллова, правда, он вспомнил художника Карла Брюллова, а в книге был художник Павел Брюллов, которому известный автор «Последнего дня Помпеи» приходился дядей, и про такую тонкость, конечно, старый пьяница Григорий не знал. Но и без этой тонкости оказывалось, что он не совсем уж был тем невеждой, в которого попытался обрядить его друг Гоша.
— Так ведь знаю! — сказал старый пьяница Григорий и по отношению друга Гоши настроился на протестный лад. — Нет, товарищ учитель! Не тому вы нас учите! А вот товарищ Ленин учил нас тому! «Искусство должно быть понятно народу!» — вот как учил нас товарищ Ленин!
Так сказал старый пьяница Григорий. И, сказав так, взялся он читать книгу с первой страницы, где было написано: «Илья Ефимович Репин» — и были проставлены годы его жизни — 1844–1930. Он с интересом прочитал первые абзацы, где великий русский художник излагал краткую историю своего отца, тянувшего солдатскую лямку двадцать семь лет, с интересом прочитал еще немного, а потом интерес поубавился. Он почитал еще, а потом закрыл книгу.
— Ну, ладно. Завтра! — сказал старый пьяница Григорий в надежде, что завтра он займется чтением основательно.
А не получилось у него заняться чтением основательно. Он на следующий день продвинул чтение на несколько страниц и опять закрыл книгу. И на третий день с ним произошло то же самое. На третий день он почитал, отвлекся, вернулся к чтению, полистал, отвлекся, еще полистал, еще отвлекся, вздохнул и признал — не читается. Книга ему нравилась. Написано про художников было хорошо. А читать не получалось. Он поджал губы и стал думать, почему у него не получалось прочитать хорошую книгу про хороших художников. Думать он стал честно, с нелицеприятным для самого себя разбором всех обстоятельств, не подвигавших его к чтению, вплоть до обвинений себя в лени, в косности ума, в невежестве, в высокомерии по отношению к чтению как к занятию, в Букейке почитаемому только лишь для интеллигентных недоумков. Он вспомнил из рассказов друга Гоши, то есть учителя Георгия Ивановича, что и школьные учителя, те же угрюмая Нина Николаевна и неповторимая Инна Ермолаевна, тоже ничего не читали и к самому Георгию Ивановичу, любителю чтения, относились как-то брезгливо, с каким-то снисхождением, как-то этак прощая ему. И в целом он пришел к выводу, что и сам относился к другу Гоше, учителю Георгию Ивановичу, почти с тем же чувством снисхождения, как-то этак прощая, хотя при этом любил слушать его, любил, так сказать, черпать из кладезя его глубоких знаний.
Так-то он сидел вечером, не включая света и телевизора, и честно думал. Неприятно было думать. Хотелось найти оправдание. Но при честности, с какой он думал, оправданию не было места. Ну, разве что оправданием могла быть, например, природная его нерасположенность к чтению — ведь могло же быть такое, что сама природа заложила в него эту нерасположенность. Без той честности, с какой он думал, это вполне могло бы оправдать. Но он думал именно честно, с нелицеприятием, при котором подобного рода оправдания казались малодушной метафизикой. Он так и думал.
— Все это метафизика, господин хороший! — думал он словами своего друга Гоши, то есть учителя Георгия Ивановича.
Без стука вошла к нему соседка-татарочка тетя Маша.
— Чо без света сидишь, Гриша? — спросила она.
— Да так! — сконфузился он, отложил книгу и включил телевизор.
— Хороший ты мужик, Гриша. А живешь без бабы! — сказала тетя Маша.
— Ага! — сказал он.
— У меня Серега тоже живет без бабы. Дурак! — сказала тетя Маша.
— Ага! — сказал он.
— А что, пенсию прибавят? Не слышал? — спросила тетя Маша.
— Не слышал! — сказал он.
— Везде воруют! — сказала тетя Маша.
Он смолчал. Тетя Маша ушла. Он посидел еще просто так, вздохнул и взял книгу. На триста шестидесятой странице он вдруг наткнулся на картину, под которой было написано: «Н.Н. Каразин. “Смерть коня — смерть всаднику”». И на картине был неказистый азиат-кочевник в тряпье перед павшей лошадью. Занимали азиат и лошадь на картине совсем немного места. А вокруг был песок пустыни, и как-то так он был, что будто он был и в небе — сразу, без горизонта, переходил в небо. Старый пьяница Григорий отлистнул несколько страниц назад и увидел портрет автора — Николая Николаевича Каразина, офицера, путешественника, исследователя, художника, участника среднеазиатских походов. И о нем он, старый пьяница Григорий, прочитал все с маху и с бьющимся в неясной тревоге и неясной сладости сердцем. Вот так вдруг прочитал и уже в середине чтения вспомнил одну очень хорошенькую женщину, от знакомства с которой у него сердце в неясной и сладкой тревоге несколько лет назад билось очень сильно, но, к сожалению, безответно.
Случилось ему несколько лет назад совершенно случайно познакомиться со степной красавицей Айнурой, маленькой степной женщиной, для которой он, старый пьяница Григорий, нашел невысказанные слова. «Стан твой точеный, как рукоять камчи, о красавица! Лицо твое чистое и светлое, как первый цветок, пробившийся из-под снега. Глаза твои по-степному длинноваты и поставлены широко, будто хотят охватить степь от края и до края, и черны они до мерцания. Черны и волосы твои, о красавица, и трудно сказать, глаза ли чернее их, они ли чернее глаз…» — невысказанно сказал старый пьяница Григорий. Забилось его сердце. Пленился он. Будто власяной веревкой привязала его красавица. Пахнуло на него чувственным и пряным Востоком — неведомыми Хивой, Кок-Шалом, Заилийским Алатау. Но без ответа осталось его биение. Не тронул он ее сердца, возможно, принадлежащее другому.
— Стоп! — сказал себе старый пьяница Григорий по поводу вновь тревожно и сладко забившегося сердца.
И закрыл книгу он, и отложил, и включил снова телевизор. А на следующий день после работы он пошел в военкомат, к своему другану майору Талипову, который к нему часто приходил играть в шашки, потому что майор Талипов был в шашках настоящий дока, едва не мастер спорта. Майор Талипов с шашками так надоел сотрудникам и даже военкому, что они сквозь пальцы глядели на его частые походы в служебное время в администрацию, к старому пьянице Григорию. Не дождавшись майора Талипова в этот день, старый пьяница Григорий пошел в военкомат сам и нашел майора Талипова за своим любимым занятием. Майор Талипов играл в шашки сам с собой и очень обрадовался старому пьянице Григорию. Они с ходу срезались раз десять, и у них вышло по счету пять на пять. Майор Талипов предложил еще партию. Старый пьяница Григорий партию из соображений дипломатии проиграл.
— Зачем приходил? — довольный, спросил майор Талипов.
— Ты заведуешь контрактниками? — спросил старый пьяница Григорий.
— А тебе зачем? — спросил майор Талипов.
— Ты или не ты? — спросил старый пьяница Григорий.
— Ну, я! — сказал майор Талипов.
— В двести первую дивизию меня направишь? — спросил старый пьяница Григорий, хотя знал, что по закону на контрактную службу берут только мужчин возрастом до тридцати пяти лет и физически здоровых.
— Куда? — подскочил майор Талипов.
Двести первая мотострелковая дивизия Вооруженных сил России дислоцировалась в Таджикистане по просьбе руководства этой страны. О ней иногда говорилось в новостях. И хотя говорилось довольно радужно, но мужики знали — служба там от радуги далека. Майор Талипов так и сказал.
— Какая двести первая! Тебе чего, жить надоело? — сказал он.
— Ну, так можешь направить или нет? — спросил старый пьяница Григорий.
Конечно, никуда, ни в какую двести первую мотострелковую дивизию майор Талипов его не направил, и вообще, зря к нему ходил старый пьяница Григорий.
— Давай я тебя с военного учета сниму! Тебе же время подходит! — сказал майор Талипов.
Старый пьяница Григорий отказался. Тихо и потерянно пришел он домой. Вдруг и впервые он почувствовал что-то такое, чего не только не чувствовал, а даже не догадывался чувствовать.
— Тебе время подходит! — передразнил он другана майора Талипова, в сущности, совсем ни в чем не виноватого. И в самом деле, старому пьянице Григорию подходило время снятия с военного учета. И он с великой силой почувствовал, что он этого не хочет. — Буду не как мужик! — с тревогой сказал он, будто в мужском звании держит русского мужика только военник, военный билет с фотокарточкой восемнадцатилетнего юнца, совсем желторотого, но уже призванного на безопасность державы.
Дома он смотрел за окно, за широкую и по-осеннему поникшую, уже не раз прихваченную морозцем старицу, пока она совсем не исчезла в вечерней тьме.
За ужином майор Талипов поведал жене, угрюмой учительнице Нине Николаевне, о странном желании старого пьяницы Григория пойти на военную службу. Факт игры одиннадцати партий в шашки он скрыл, а сказал только о странном желании.
— Куда? — угрюмо спросила Нина Николаевна, а наутро рассказала в учительской. — Этот-то в военкомат вчера приходил, куда-то просился! — сказала она про старого пьяницу Григория.
— Допились они там, в своей администрации! — в неповторимом исследовании кофейной гущи на блюдечке и в неповторимой интонации сказала Инна Ермолаевна.
И никому не пришло заглянуть во внутренний мир старого пьяницы Григория, как и во внутренний мир русского человека в целом. А порой гнетет его трудно объяснимое, но сильное чувство, и совсем не того свойства, которое заставляет сниматься его с места, двигаться навстречу Востоку, в Хиву, на Кок-Шал, в Заилийский Алатау или того дальше, в Джунгарию, на Кашгар, на Каракорум, а то и на Тихий океан, то есть в самые дальние дали. Это-то проще простого. А вот чем усмирить гнет, чем охладить на издох бьющееся о чем-то недостижимом русское сердце… и охладить ли. Разве же можно его охладить, сердце русского человека…
Географическое понятие Букейки
Такая пошлость, как географическое или историческое понятие есть Букейка, наверно, ни разу не занимало умы букейские. И географией следовало ее постигать или историей, тоже не стало вопросом для букейцев. Важно ли здесь то, что довелось быть Букейке именно в том месте, где довелось, а не в каком-нибудь другом? Что было бы с Букейкой в какой-то другой стороне, например, среди оливковых рощ Пиренеев?
Нет, можно сказать уверенно — нет, не важно!
География наука плоская, горизонтальная, поддающаяся прямой перспективе. Ничуть того нельзя сказать, не покривив правдой, об истории. Эта барышня от своих первоначал пронзает и времена, и всю бесконечность пространства хоть вширь, хоть вглубь, даже несмотря на то, что с нею порой обходятся как с девкой площадной. Как к святости грязь не липнет, так и историческое содеяние, именуемое фактом, есть только такое, какое оно есть, и Букейка вместе со своим географическим понятием есть факт исторический. Или, как сказал философ Николай Федоров, «Если всеобщее спасение достигнуто не будет, тогда наказание будет всеобщим», — и в букейском случае, убери Букейку из пространств географии вообще, она останется во времени истории и обязательно вернется на географические пространства. Иного нет. Ибо если иное есть, то надо будет признать в букейской жизни рациональное зерно, а это, товарищи, уже метафизика, релятивизм и мракобесие.
Уверенно же можно сказать и то, что географию и историю чаще преподают разные преподаватели, а в Букейке их преподает учитель Георгий Иванович.
И всеми подобными философскими категориями оперировал во всей Букейке только он, учитель Георгий Иванович, и только он мог одновременно увидеть Букейку географически, то есть от одного ее конца и до другого вместе с ответвлением к дому на берегу старицы, где некогда проживали две монашки-схимницы, а теперь проживал старый пьяница Григорий, а рядом проживала соседка Маша, татарочка, и увидеть Букейку исторически, то есть во всю ее глубь со времен появления над здешними очень неоднозначными недрами.
Он не оперировал судьбами букейскими. И он не оперировал судьбами мировыми вообще. Он только разбирал феномен географии и феномен истории в качестве философских категорий.
А над Букейкой плыла ночная октябрьская мгла без звезд и неба, плыла вместе с землей как планетой, выворачивавшейся букейским боком наутро, но покамест не выхватывавшей утреннего света. Было, пожалуй, часа четыре ночи, и был октябрь, и светало поздновато. И во всей Букейке, кажется, только у него в окне горел свет, и только один он не спал. Если же, например, еще где-то горел в окне свет, например, плакал младенец, и родители носили его поочередно на руках, то это тоже было одинокое окно. Но оно было одиноким совсем по другой причине. И одинокость того окна объяснялась временем, когда никто не хотел рожать детей, когда все опасались неизвестности будущего, потому что прошлое вдруг было объявлено ошибочным, из-за чего крупно переделывалось настоящее. И ребенок в такое время был редким, если не совсем одиноким, и окно его родителей в этот час было тоже одиноким, но, как уже сказали, одиноким по-другому. И мгла катилась, и рассвет силился прийти. Но с каждым разом мглы становилось больше, а рассвета меньше. И мгла как бы была предназначена Букейке, а рассвет не предназначен, а если и предназначен, то хилый и укороченный.
«…Наказание будет всеобщим, — думал христианской категорией Николая Федорова убежденный атеист Георгий Иванович. — Одни будут наказаны вечными муками, а другие — созерцанием этих мук…» Он думал над этим утверждением, смотрел внутренним взором Букейку во всем ее географическом и плоском объеме и находил, что кое-чьи муки он созерцал бы без угрызений совести и нравственных болей, присущих настоящему христианину, как то утверждал философ Николай Федоров.
И в таком случае сам Георгий Иванович мог бы быть рассмотрен с точки зрения географии как науки, поддающейся прямой перспективе, и с точки зрения науки истории, пусть и превращенной в площадную девку, однако же обладающей никогда не разменивающимся достоинством — фактом, этим священным творением бытия. Он мог бы быть рассмотрен как обыкновенный обыватель с узко-мелкотравчатым взором на мир — это в географическом понимании. И мог бы быть рассмотрен с точки исторической, то есть с точки факта, в определенной мере дающей ему право на созерцание кое-чьих мук с философским хладнокровием. И лишь только знание о мягкой и чувствительной натуре Георгия Ивановича останавливает нас от какого-либо рассмотрения.
А среди тех, кого позволил бы себе Георгий Иванович созерцать в вечных мучениях, в первую очередь надо выделить — как это ни прискорбно — женщин. Во вторую очередь — тоже женщин. И в третью очередь, и во всякую последующую очередь — их же, женщин. Есть в этом устремлении большая доля неисторичности, влекущей за собой самый разнузданный волюнтаризм. Но есть в этом и свое рациональное зерно — особенно если привлечь факты. А факт — это и древняя Ксантиппа, злобная жена философа Сократа, это и уже упоминаемые революционерки Рейснер и Землячка, это и самонадеянная Раиса Максимовна, жена последнего президента Горбачева, это и традиционная русофобка, бывший британский премьер Маргаритка Тэтчер, это пара коллег по школе, пара дур набитых, мнящих себя интеллектуалками, это в конечном счете и незабвенная Гретхен, безжалостная и коварная, это все они, дьявольские сосуды, порождения ехидны, сотворительницы греха, целенаправленно и последовательно уничтожающие лучших представителей человечества.
И вот эта география заслонила Георгию Ивановичу историю, не однажды разбитое сердце заслонило выверенное логическое мышление с чутким всеохватывающим взглядом на положение вещей, на атеистическое отрицание, но философское согласие с выводами в объяснении мира философа Николая Федорова. И он просто безоговорочно поместил бы в список на вечные муки этих дьяволиц в женском соблазнительном обличии и сам ничуть бы не страдал от созерцания этого списка.
И в его одинокое по всей Букейке светлое окно кто-то постучал. Георгий Иванович отвлекся от дум, почему-то покашлял, прочищая горло, и вплотную приблизился к окну. По ту сторону его он увидел в каплях начинающегося дождя бледное пятно женского лица.
«Бледное пятно женского лица!» — отметил Георгий Иванович и более ничего не отметил, не озаботился ни тревогой, ни удивлением, ни еще каким-нибудь чувством. А оно, бледное пятно женского лица, увидев Георгия Ивановича, изобразило подобие приветливой улыбки. «Оно изобразило подобие улыбки!» — отметил Георгий Иванович и следом отметил старую примету про черта: вспомни его, он тут же и объявится. «Да, все верно!» — отметил про примету Георгий Иванович. Бледное пятно лица изобразило подобие просьбы и отыскало во тьме бледное пятно кисти руки, которое очертило («Черт, очертило!» — отметил Георгий Иванович), которое очертило воображаемый круг от окна к двери. «Да, все верно!» — снова отметил Георгий Иванович на этот раз о последовательности действия черта: постучал в окно и просится в двери, потому что на козьих копытцах в окно лезть несподручно.
— Проходите, сейчас открою! — кивнул в сторону двери Георгий Иванович.
Бледное пятно исчезло и постучало в дверь. «И это верно!» — отметил Георгий Иванович о возможностях нечистой силы передвигаться со скоростью электричества.
Черт оказался простоволосой женщиной, одетой не по осени в отвислую старую кофту, старые спортивные штаны и в босоножках.
Георгий Иванович всего этого не отметил. Он обычно мыслил категориями — категория «черт», категория «женщина», категория «молодой», категория «старый». Из этих категорий сейчас предстала только одна — женщина.
— Входите! Чем обязан? — отступил от дверей Георгий Иванович.
— Можно? — боязливо спросила женщина.
— Да, входите! Чем обязан столь позднему визиту? — снова спросил Георгий Иванович.
— А я вижу, окно горит. Да мне немного бы согреться. И не найдется у вас немного хлебца? — сказала женщина.
— Отчего же! И то и другое найдется! И почему, собственно, немного? Найдется в достаточном количестве! — сказал Георгий Иванович.
— Спасибо! Я только погреюсь! — сказала женщина.
— Отчего же только погреетесь! — успел сказать Георгий Иванович, а женщина истинно с чертячьей скоростью оказалась на кухне.
Надо сказать, что радушие Георгия Ивановича не было поддельным и распространялось на всякого, кто к нему приходил. Если бы перед ним в такую глухую пору предстал сам черт, он, может быть, был бы более радушным, нежели сейчас. С чертом, по крайней мере, можно было бы достаточно побеседовать на трепещущие вопросы бытия, чего нельзя было ожидать от женщины. Однако и женщине был рад Георгий Иванович, и, по правде сказать, ей он был рад с какою-то особенностью, которой бы не было в радости Георгия Ивановича при появлении черта. Эта особенность как-то странно и легко взбудоражила Георгия Ивановича, как бы некоторым веянием что-то в нем затронула, что-то такое затронула, чего не мог затронуть ни один черт, и затронула так, что все обличительные определения женщинам, обильно собранные Георгием Ивановичем в течение жизни, сейчас этаким серным дымком улетучились. И из всего этого Георгий Иванович определил, что он женщине был сейчас рад больше, нежели черту. То есть сейчас он изменил себе и ради непонятно чего все животрепещущие вопросы бытия, которые возможны только в беседе с умным человеком, оставил, без колебания отверг, можно сказать, принял за нечто несущественное, за нечто совсем не нужное.
Слаба природа человеческая.
— Ну-с, куда путь держите в такое собачье время? — ставя на газовую горелку сковороду, спросил Георгий Иванович.
— От поезда отстала! — сказала женщина.
И хотя до поезда, то есть до станции, от дома Георгия Ивановича было довольно далеко, и никак в логику появления у него в доме женщины это объяснение не укладывалось, Георгий Иванович его не отметил. Слишком мелко оно было по сравнению с самим появлением женщины среди ненастной осенней ночи, когда, как говорится, даже не пропели петухи.
— А я вот некоторым образом размышляю о некоторых вопросах бытия! — сказал Георгий Иванович и привел на память слова из западного, но тем не менее чем-то близкого русскому философу Николаю Федорову философа Кьеркегора, который, как известно, яростно нападал на рационализм и логику Гегеля, ставя вопреки ему решение вопроса об истине с иррациональной точки зрения. То есть, согласно его постулату, Георгий Иванович нашел истинным то, что у него в доме среди ненастной ночи появилась незнакомая женщина. И не нашел истинным то, каким образом, по какой причине она у него в доме появилась. Истинен оказывался факт. Причины оказывались ложными. Так сказал себе Георгий Иванович, и это ему доставило большее удовольствие, чем если бы объявился у него для содержательной беседы черт.
— Я еще летом отстала от поезда! — сказала женщина.
И эти слова не отвратили Георгия Ивановича от факта в пользу критики.
— В конечном счете это не важно! — сказал Георгий Иванович и счел обязательным подтвердить свои слова еще несколькими высказываниями из столпов мысли. — Блаженный Тертуллиан утверждал, что истинно верующий может без сомнения пускаться в бушующее море в святой вере, что он благополучно достигнет противоположного берега! — сказал он и поинтересовался, знает ли женщина древнего христианского мыслителя.
— Я верующая! У меня только крест с груди украли! — сказала женщина.
— Вера не вовне. Вера внутри! — сказал Георгий Иванович, не упустив возможности критики в адрес служителей культа, этих, по его убеждению сознательного и последовательного атеиста, долговласых, долгополых и тостобрюхих сеятелей опиума для народа.
— Как вы умно говорите! И хороший вы человек! Я таких людей еще не встречала! — сказала женщина.
— Философский склад ума и университетское образование! — сказал Георгий Иванович.
— Вы, наверно, большой начальник! Только вот живете скромно! — сказала женщина.
— О, святая простота! — в чрезвычайном раздражении воскликнул Георгий Иванович. — О, дуры набитые, не видящие дальше своего носа! Да будет вам известно, что не ум толкает человека во власть, а жажда власти и наживы! Ум бежит власти как огня! Ум ищет осмысления мира! Да будет вам известно! — разразился Георгий Иванович обличением, наряду с женщинами, еще и сильных мира сего.
Женщина долго и, как показалось Георгию Ивановичу, внимательно слушала его. И он от этого внимания возжигался, охватывался пламенем красноречия, как какой-нибудь, например, западноевропейский гонитель всех людских пороков Савонарола, как наш отечественный обличитель роскошествующего духовенства нестяжатель Нил, и если недостаточно этих не совсем известных кое-кому из читателей исторических личностей, то охватывался пламенем обличения женской половины рода человеческого Георгий Иванович, как протопоп Аввакум охватывался обличением патриарха Никона, как Ленин охватывался ликвидацией паразитирующих, по его мнению, классов. В огне своем Георгий Иванович не заметил, что женщина прямо за столом уснула. Она уснула и стукнулась лбом о стол, и он только тогда прервал свой словесный и душевный огнь. Георгий Иванович увидел ее спящей, подумал, что же ему с ней делать, и, возгорев совсем другим огнем, зажег газовую колонку, послал женщину мыться, нашел ей старые материнские одежки, а ее одежки выбросил в мусор и положил ее, не сопротивляющуюся, спать с собой рядом в вырисовавшейся ему всей географической горизонтальности и прямой перспективе. В школу ему надо было только к третьему уроку, и они под мелкий и будто даже сухой шорох дождя спали долго и счастливо.
На уроки Георгий Иванович пришел необычный, улыбчивый и будто посвежевший, но на пошлые вопросы коллег, уж не влюбился ли он, как-то приятно фыркал и тем давал коллегам утвердиться в правоте своего предположения. Из школы он пошел к старому пьянице Григорию и прямо с порога загадочно сказал:
— Гриша, я, кажется, женился!
— На ком? — не менее пошло, нежели коллеги в школе, спросил старый пьяница Григорий.
— Есть одна женщина! — сказал Георгий Иванович.
— Ну, ладно! Поздравляю! — сказал старый пьяница Григорий.
— А больше ничего спросить не хочешь? — спросил Георгий Иванович.
Он полагал, что его событие чрезвычайно заинтересует старого друга.
— Ну, наверно, бог сжалился и послал! — снова сказал пошлость старый пьяница Григорий.
Георгий Иванович в сердитом разочаровании смолк, а потом только и сказал:
— Реалист ты, Гриша! Ничего тебя не волнует! Скучно мне с тобой!
А как не скучно вдумчивому уму и высокой чистой душе в букейской географической горизонтали? Скучно, конечно.
— «Tristitia obsadit me! Печаль завладела мною!» — сказал Савонарола в тюрьме перед казнью!
Но однако, пребывая в том же состоянии, протопоп Аввакум сказал: «Уповаю и надеюся на Христа, отдаю милосердия его и чаю воскресения мертвым», — и точь-в-точь повторил его философ Николай Федоров.
А еще сказал наш отечественный и, к сожалению, безвестный мудрый человек: «Аще хощеши победить безвремянную печаль, не опечалися никогда за кою-либо времянную вещь…», что в современном прочтении может звучать так: не хватайся, за что не положено, так и печалиться будет не о чем!
И, кажется, хватил Георгий Иванович что-то такое, чего бы ему, не умеющему хватать, хватать не следовало. Женщину ли он впустил к себе в дом в ту чертячью октябрьскую ночь, черта ли в обличье женщины, распознать нет никакой возможности. И сам ли он, несколько необычный, а не женщина в его обличье, наутро пришел на уроки, а потом заходил к старому пьянице Григорию, тоже нам не узнать. Хотя — то-то он поспешил удалиться, когда старый пьяница Григорий дважды помянул бога. И дружба их со старым пьяницей Григорием с того дня закончилась.
— Что? — кричал в злом пьяном веселье старому пьянице Григорию и корчил рожи Георгий Иванович. — Что? Выбросил я наконец тебя из своего сердца? — И утверждал, чрезвычайно довольный собой: — Выбросил! — И показывал каким-то будто и не своим, странно крючковатым пальцем на старого пьяницу Григория: — Черт! Черт!..
И говорил ему в телефон много прискорбного, и голос его был едва сравним с прежним голосом Георгия Ивановича, так что порой старый пьяница Григорий его не узнавал и догадывался, что это он, его друг Георгий Иванович, только по той эрудиции, с какой он был обличаем. Неузнаваемо стало и жилище Георгия Ивановича, которое ранее было, скажем, не то чтобы в идеальном порядке, но хотя бы прибранным. Теперь же оно стало таким, что впору опять же вспомнить обличительное слово «вертеп», и близкими людьми стали Георгию Ивановичу какие-то странные личности, которых он никогда ранее не видывал и не подозревал в Букейке, и приходили они к нему в темноте октябрьского вечера и уходили в темноте октябрьского утра. И просыпался Георгий Иванович совершенно разбитым и не помнил, что было, и только по тому, что вертепного в квартире становилось все больше, он мог определить, что ночью что-то тут было. Работы он лишился вскоре же, как только пропустил целую неделю, а потом устроил в учительской и у директора школы дебош с самыми прискорбными речами. И жить ему было не на что. Но каким-то образом он продолжал жить без еды и пития, докуривая остатки сигарет из пачки, странно не пустеющей, сколько бы сигарет он из нее ни вынимал. Старого пьяницу Григория он не пустил на порог, вышел сам к нему и сел курить на скамью под деревом, и покурил, и вдруг заплакал, и сказал, что у него всё кончено. Старый пьяница Григорий пошел в больницу, пошел в милицию. Приходили к Георгию Ивановичу на квартиру участковый врач и участковый инспектор, никакой женщины и никакого беспорядка, то есть вертепа, не увидели и здоровье его признали вполне удовлетворительным.
Так было до конца октября. А в один из дней конца октября, кажется, двадцать девятого, ровно в день комсомола, вдруг квартира Георгия Ивановича вспыхнула. Прибежавшие соседи вломились было в окно, но отступили, только и увидев, что в пламени мечется какая-то женщина, какую они раньше у Георгия Ивановича не видели. А самого Георгия Ивановича они не видели. После пожара же вышло наоборот — Георгий Иванович нашелся, и нашелся мертвым, конечно, а никакой женщины, ни живой, ни мертвой, не нашли и даже каких-нибудь ее следов, босоножек, там, или одежек, хотя бы обгорелых, не нашли.
Хоронили Георгия Ивановича несколько приехавших из города его однокурсников да старый пьяница Григорий. На поминках, а потом дома у старого пьяницы Григория они хорошо вспоминали о нем, отмечая как раз его способности энциклопедиста и несколько мрачноватого предвещателя. Предвестить же свой судьбы ему не удалось, хотя он часто показывал мощную линию жизни у себя на ладони, говоря, что жить будет долго.
А старый пьяница Григорий, слушая их, молча глядел в окно, как, бывало, они глядели с Георгием Ивановичем на старицу, на острова между старицей и новым руслом, на Красный бор. Молча глядел он, а потом косноязыко сказал:
— Завтра будет снова хорошо. А послезавтра — еще хуже!
И что он хотел сказать, небось, так и сам не знает.
Хмуры, сизы, рыхлы и лохматы, коротки дали букейские хоть в небе, вечно выплывающем с горохом обложного дождя из Гнилого угла за Заячьей горой, хоть в Красном бору и на Лысой горе, хоть в самих недрах букейских, сплошь состоящих из глины, дресвы и камня, скрывающих золотые жилы, алмазы-изумруды, сапфиры, колчедан и многую другую руду — и все вперемешку. Вся она тут, Букейка, при себе, вся на глазу, и никаких мистических тайн, никакой побочно-потусторонней жизни с жуткими легендами, никакой другой аномалии не отыщет в ней даже самый заинтересованный исследователь. В солнечный денек она еще выточится хрупкой друзой близко слепленных домишек и медной прозеленью огородов, а в ненастье сольется в единую массу — ни дать ни взять, остылое комковатое ржаное тесто. Кажется, не только какому-нибудь идальго из оливковых рощ здесь жить станет невмочь даже и в худом сне. Кажется, не только жителей арабских эмиратов, миллионеров с рождения, сама мысль о жизни в Букейке погнетет в наложение на себя рук. Но, кажется, и любого другого человека из любого другого, самого неуютного и дикого угла планеты низринет в стенание при предложении связать свою судьбу с Букейкой.
Однако же живут букейцы в Букейке, живут у себя дома.
1 Нуммариус — касающийся денег (лат.).