Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2021
Татьяна Шапошникова — редактор, переводчик, прозаик. Окончила Северо-Западный институт печати. Публиковалась в журналах «Звезда», «Зинзивер», «Аврора». Лауреат премии журнала «Звезда» за 2016 год. Автор сборников рассказов «По черным листьям» (М., 2017), «Последний аргумент» (М., 2018). Член Союза писателей Санкт-Петербурга. Член Союза российских писателей. Живет в Санкт-Петербурге.
1
— М-м-м… Пожалуйста, назовите ваше полное имя. Ладислав? — произнесла она нараспев.
Влад оглянулся. Аудитория опустела. Он сдавал экзамен последним.
Он ненавидел ее кукольный голос. Впрочем, как и ее самое. Он терпеть не мог ее баклажановые патлы, скрежетал зубами при виде ее ногтей лопатками, покрытых сливовым лаком, его смешили ее девичьи сережки, и вообще это было свыше его сил — каждый раз лицезреть ее одинаково убогие юбки, одинаково отвратительные цветастые блузки, наконец, ее лицо: тонкие губы сердечком обязательно кораллового оттенка, нарисованные брови, почти всегда удивленно приподнятые, — жест, как и брови, явно заимствованный, — и, конечно, штукатурка в два слоя, которая почему-то в ее случае даже не думала скрывать всех несовершенств кожи, а, наоборот, подчеркивала их. Вынужденный нечаянно посмотреть ей на лицо, он всякий раз спешил отвести взгляд, надеясь, что она не успела прочесть в нем отвращение.
Ее глаз он боялся: они косили.
Ладислав? Слащавая лицемерка. Небось, проходила мимо кафедры славянской филологии и решила обнаружить свои познания.
— Владислав! — отчетливо проговорил он, громко, звучно, словно на сцене, выигрышно акцентировав последнюю гласную. У него было очень твердое «л» и завидная дикция — и он втайне гордился своим произношением великого и могучего. Но кто что мог здесь понимать? Это даже дома не пригодилось бы — конечно, если бы он не являлся сыном какой-нибудь звезды и ему бы так и так не грозили эфиры, студии звукозаписи, микрофоны — и шальные деньги.
Училка подумала с минуту.
— Вэ-ла-ди-сла-в, — повторила она по слогам так, как будто получала от этого процесса фонетическое, фонематическое и еще черт знает какое удовольствие. — Ладислав, я не знаю, что с вами делать, это не уровень В2.
Конечно, это не был уровень В2! Влад знал это лучше ее, но сути дела это не меняло: он уже двадцать минут метал икру перед этой крашеной дивой, и все без толку: она смотрела на него, не моргая, как на восьмое чудо света, так что под конец своего устного ответа он заговорил инфинитивами.
Совершенно верно: другого такого студента, хоть из России, хоть из Гондураса, напрочь лишенного уважения к языку Рабле, Ронсара, Гюго, Нерваля, ей в своей жизни видеть не приходилось. Это ясно читалось у нее на лбу и на ползающих по нему крашеных бровях.
Ему и в прошлом семестре этот экзамен по французскому обошелся нелегко: он сдал его только потому, что эта раскрашенная кукла заболела и экзамен принимала другая.
Песочница закончилась: он не просто перевалил на третий курс, но и по-прежнему учился бесплатно, тогда как некоторым пришлось уехать, и это была его личная, тяжким трудом выстраданная победа. Если бы не французский. Но в том-то и дело, он уже не мог столько времени тратить на второй иностранный, как раньше. Сейчас следовало слиться с профессией, ходить за профессором хвостиком, задерживаться в лаборатории — ведь если не получать больше десяти, а лучше — пятнадцати баллов по профилирующим дисциплинам, его, чего доброго, спихнут на платное. А значит — конец всему. Прощай, Монреаль: назад в Россию, в Калининград, к матери в хрущобу.
Это был единственный бесплатный заграничный вуз с подходящей ему специальностью, где обучение велось на английском. Он до сих пор помнит дрожь восторга в каждой клеточке своего тела, когда получил по имейлу ответ, что он принят, и приглашение! Ему хотелось прыгать до потолка, кричать, скакать по газонам, словно первоклашка, — он едва сдерживал себя!.. Он прилетел — и не сразу, не сразу, но потянул: и общий цикл дисциплин, и специальность!
Проклятый французский портил все. Конечно, за два с половиной года жизни в общежитии Монреальского университетского городка он тысячу раз пробовал задействовать самый простой и самый доступный ресурс, но мультиязычная молодежь, даже можно сказать, разноплеменная, в быту тоже предпочитала говорить по-английски. Французский был приложением, но обязательным и очень, очень дорогим…
И сегодня… Вот она, смерть. Она стояла рядом, выглядывала из-под толстого слоя макияжа тщедушного человечка напротив. Влад уже ощутил себя в ее тисках. Маленькая душная аудитория с тремя узенькими высокими (французскими!) окнами во двор, разноцветные крашеные стулья и столы для одного в форме треугольников, цветные карты на стенах, развеселые плакаты на доске: добавить пластиковую корзину с игрушками — чем не детский сад?
Вдохнуть поглубже и пережить эту маленькую клиническую смерть.
Что будет с матерью? Как, какими словами он объяснит ей, что устроится везде — и в Москве, и в Питере? Они устроятся: мать из Калининграда он заберет. Страшно, конечно. За границей российское образование ничего не значит, но и те, кто утверждают обратное, тоже недалеки от истины. Собственно, куда он устроится? Пересдаст ЕГЭ, поступит на первый курс какого-нибудь политеха и пойдет работать ночами? Сутками через трое?
Мать, брошенная отцом в далекой молодости, еще до окончания института, грезила, чтобы ее единственный сын догнал своего отца, а если получится, то и перегнал. Похоже, такова была ее цена, которую она назначила (Ему? в нескончаемом споре с Ним?) за свою безмужнюю, безрадостную и безденежную жизнь: работа — дом, дом — работа — и так от зарплаты до зарплаты. И не два года, не пять лет, а все время. Всегда.
Отец сразу после выпускного укатил в Питер, о нем долго ничего не было слышно, никаких алиментов, конечно, он не посылал, объявлялся лишь изредка и сразу же сообщал, что жизнь в северной столице не сахар и ему самому иной раз не на что прокормиться. Мать верила да еще полагала, наивная, что это и есть возмездие: мол, уехал из дома, забыл семью — получи. А потом вдруг открылось, что он главный редактор журнала «Modus vivendi». Влад держал в руках этот журнал, когда однажды, уже взрослый, втайне от матери съездил к отцу в Питер: пухлый, глянцевый, отпечатанный на дорогой финской бумажке, что ни страница — сказка, люди так не живут. Даже здесь, в Квебеке. Какие же деньжищи вертелись вокруг его отца и на страницах этого журнала! Отец, ведущий колонки, писал легко и остроумно, и по его словам выходило так, что делаются эти деньги элементарно. И самое обидное, что выглядел отец не просто дорого, но и молодо, совсем не то что замученная жизнью на консервном заводе и в их пятиметровой кухоньке мать, — будто только-только из салона красоты, который в культурной столице посещали, как выяснилось, не только женщины. Его наружность, несмотря на постоянные поездки, длинные перелеты, недосыпания, сложные переговоры, тонны кофе, ветер и солнце, ничуть не пострадала от времени. Их принимали за братьев, отца и сына.
Влад благодарил небо, что ему не пришлось встретиться со второй женой отца и родившейся у них дочерью. Впрочем, со второй женой отец тоже развелся очень быстро, и, по слухам, эта самая жена быстренько выскочила за какого-то финна.
Мать и здесь увидала возмездие. А что ей еще оставалось?
Долгое время она верила, что муж (она никогда не называла его бывшим) вернется, в один прекрасный день приедет за ними. Влад уже заканчивал среднюю школу, когда она однажды очнулась, вероятно, после очередного телефонного звонка в Питер, огляделась вокруг, поплакала дольше обыкновенного и предприняла робкие попытки устроить себя вместе с сыном. Попытки эти успеха не возымели, и она очень скоро оставила их. И целиком сосредоточилась на сыне. Владу легко давались точные науки. Если прибавить к этому знание английского языка, он, пожалуй, мог бы вырваться из этой их хрущевки в иной мир… И она, забыв о себе, работала и зарабатывала, чтобы Влад к окончанию школы овладел языком и сдал соответствующие экзамены. Результаты этих экзаменов, застекленные и в рамочках, висели у нее в комнате над кроватью…
— Дэрилл! — Влад схватился за шею, потому что не мог больше говорить, его правда бросило в жар, и он принялся вполне натурально изображать дурноту. — Мне, кажется, нехорошо, я прошу меня извинить, можно я подойду к вам завтра, и мы договорим, — проблеял он, встал и пошатнулся, с грохотом протащив за собой казавшийся игрушечным стол.
У этой курицы с собачьим именем сделалось испуганное лицо.
— Но нам не о чем говорить. — Она вскочила на каблучки, как будто испугалась, что Влада вырвет прямо на стол, где лежали ее бумаги. — На этот экзамен дается только одна попытка.
У Влада потемнело в глазах.
«Думай, думай!» — так в известном мультике кролик ударял себя ладошкой по лбу, и к нему тут же являлось решение, простое и гениальное.
Частные уроки! А как же! Это еще называется «взятка в рассрочку».
Но Дэрилл не давала частных уроков на территории этого университетского городка.
— Как? — пролепетал Влад, глупо улыбаясь. — А за территорией? — Он давно уже перешел на английский.
— Нет-нет, у меня совершенно нет времени. И сейчас я уже должна быть в другом месте, вы задерживаете меня.
У нее, значит, нет на него времени, злобно подумал он. А испортить ему жизнь — есть! Он сам не заметил, как сжал руки в кулаки, — а Дэрилл заметила и сделала шаг назад на всякий случай. Глаза ее стали косить больше, и в них замельтешило что-то вроде страха.
— Прошу вас, это очень важно, мне абсолютно необходимо встретиться с вами еще раз и объяснить… объяснить… Я должен сдать этот экзамен, других возможностей у меня нет, послушайте, это абсолютно необходимо, чтобы вы меня выслушали.
Он сделал еще шаг к ней, не разжимая кулаков. Она, не сводя с него глаз, схватилась за сумочку, висевшую на спинке стула, судорожно покопалась в ней вслепую, вынула какой-то листок, сложенный вдвое, и протянула ему.
— Выполните номер один и два и подойдите завтра к двенадцати в эту аудиторию.
Она продолжала пихать листок ему куда-то на уровне пупка, затравленно глядя на него снизу вверх, — и по стеночке пробиралась к выходу.
А он продолжал говорить, сам не понимая что, лишь бы говорить, лишь бы до нее дошло, — и вел ее по этой стеночке:
— Понимаете, я должен сдать этот экзамен, я много работал там, в России, и здесь, я очень многого добился, и вот теперь…
Она выскочила вон, чуть не стукнув его дверью по носу, и только тогда он опомнился.
Влад летел по студенческому городку, подняв воротник куртки повыше и пряча злые слезы. Повернув задвижку в своей комнате, он бросился ничком на кровать.
Отец снова женился. Они с матерью узнали об этом незадолго до его отъезда в Монреаль (на молодухе, естественно, — всякий раз фыркал он про себя). Эта новость испортила Владу весь триумф поступления и отъезда. И не только потому, что из-за расходов на свадьбу и медовый месяц у отца «не получилось» оплатить сыну перелет, хотя поначалу тот и обещал. На этот раз Влад уже был достаточно взрослым, чтобы испугаться за мать по-настоящему, и он поразился при виде того, как, нажав на отбой, спокойно и невозмутимо мать крутила в пальцах сначала телефон, потом кухонное полотенце и переживала новость, которая должна была ее сразить наповал. Но почему-то не сразила. Во всяком случае, не наповал. В конце концов она тяжело поднялась с табуретки, пробормотала что-то вроде: «Как женится, так и разженится» (бабушкины слова!), затем вышла в коридор, села к стационарному телефону, открыла старую телефонную книжку и начала методично обзванивать знакомых, коллег, друзей — занимать Владу на билет.
В аэропорту рана открылась.
Матери стукнуло сорок, она уже много раз называла себя старухой и твердила, что для нее все кончено. Только Влад никогда не верил в те ее слова, относя их на счет обычного женского пустословия, считая их, наоборот, чем-то вроде заклинания против старости (не могла же его мама в самом деле состариться! Отец ведь за ними еще не приехал!). А тогда, улетая… Это было страшно: она плакала, уткнувшись в его расстегнутую на груди куртку, совсем как девчонка. С лицом старухи! В свете беспощадных софитов зала регистрации Влад впервые разглядел сеточки вокруг глаз, вокруг губ. Прижимая ее голову к своей груди, он увидел, как поредели ее темные волосы и как много в них серебряных нитей… Неужели страдание, напрасное ожидание и цифра «сорок» могли так состарить женщину? Женщину, может, и могли, но его маму?! Которая и замужем-то была всего год?!
Она ревела, как девчонка… Тогда, в толчее перед табло, он догадался: она не просто впервые расставалась с сыном, она прощалась со своей мечтой о встрече с отцом, о жизни с ним, той, которую они должны были прожить вместе, — той, что когда-то они друг другу обещали во дворце бракосочетания номер один, девятнадцатилетние, не умевшие в те времена даже хитрить, не то что лгать… Он знал, что сегодня, когда троллейбус привезет ее на остановку перед домом, она снова купит в «стекляшке» бутылку, и отныне станет выпивать чаще, чем прежде, когда сын жил с ней и она стыдилась этого и бутылку прятала. Но утром она встанет и, стиснув зубы, поползет на работу. И десятого числа каждого месяца будет посылать ему часть своей получки.
Разве имел он право сдаться?
Здесь и сейчас, в комнате общежития университетского городка, Влад обязан был все спасти.
Влад заглянул в листок, который дала ему Дэрилл. Под номером один значились очередное глагольное время и спряжения неправильных глаголов. Под номером два — примеры. Ну и что? Такая распечатка у Влада была, он знал ее. Но вот как применить эти знания в речи, легко и непринужденно? Только с практикой. А где достать на эту практику время и деньги?
Он обложил ноутбук учебниками, тетрадями, пособиями, распечатками — и шаманил со всем этим допоздна. Поняв, что учить далее бесполезно, станет только хуже, подошел к хозяйственной полке. Там он хранил свои припасы, продукты, купленные по акции в местном супермаркете. Дисциплинированно прожевав на кухне свой ужин, он вернулся в свою комнату.
Мог ли он рассчитывать на удачу с билетом, на хорошее настроение Дэрилл?
Удача могла повернуться к нему, как сегодня, а настроение у Дэрилл… Настроение у Дерилл всегда было одинаковым. Она была куклой, роботом. Иные преподаватели попадались с вредоносным характером, но у них была харизма, фонтанирующая через край, их уважали, им заглядывали в рот. А эта… Серенькая мышка, старательно тарабанившая урок по учебнику и методичкам, и ни шагу без них, ни тебе шуток, ни лирических отступлений.
Снова ему пришло на ум «старая дева», и он впервые задумался о возрасте Дэрилл. Подумав, он понял, что выражение «женщина без возраста», обычно употребляемое в положительном ключе, может относиться и к Дэрилл — только вот с явно негативной оценкой… Все зависело от того, сколько ей было в действительности. А правда, сколько? Тридцать четыре? Сорок два? Пятьдесят один? К тому же она носила очки, едва ли украшавшие ее, а очки имели свойство запутывать в отношении возраста.
В очередной раз с презрением он произнес про себя «старая дева», и вдруг мысли его приняли другой, неожиданный оборот.
Что, если она не старая дева и ей вовсе не чуждо внимание молодых мужчин? Влад крепко задумался, потом вскочил, распахнул платяную часть шкафа и посмотрел на себя в узенькую полоску зеркала на дверце. Можно ли о нем сказать, что он «молодой мужчина»? Общий вид показался ему довольно жалким, ведь он смотрел на свою испуганную и несчастную физиономию. Но фигура! Вообще-то он, что называется, спортивный малый. Да и потом, такой дурнушке любой сгодится…
Влад живо представил себе ее цыплячью шейку, смешно поворачивающуюся на чью-то реплику, семенящую походку, при которой она как-то по-дурацки переставляла ноги, выворачивая носки в туфлях-лодочках на невысоком каблуке.
В голову лезли дурацкие мысли.
Неужели она настолько дурна, что без макияжа ни шагу? Справится ли он со своей ролью? Он еще раз взглянул на себя в зеркало и решил, что справится. Он молодой и здоровый — и сын своего отца. Все должно сработать.
А что тут такого?! Состояли же некоторые преподаватели-мужчины с девчонками их факультета в двусмысленных отношениях. И многие ребята нравились женщинам-профессорам — и все это отражалось на балле.
Но вот она… У Влада не возникало ни малейших сомнений насчет семейного положения Дэрилл: такая не могла быть ни женой, ни матерью. Возможно, когда-нибудь кто-нибудь и пытался с ней что-нибудь замутить, в далекой молодости, но сейчас-то она точно одинока. Ребенок? Точно нет, иначе она бы не торчала целыми днями на кафедре. Совершенно ясно: дома ее никто не ждет…
А что, если профессорша девственна?! Влад покрылся испариной.
Осмелится ли она переступить черту? Да еще со своим студентом, не с чужим? Если он пойдет до конца, то должно быть. Нет в ней той мощи интеллекта, нет той силы духа, чтобы отказаться, пройти мимо величайшего искушения в ее ничем не примечательной жизни, и если и пожалеть впоследствии об этой свой слабости, то чтобы никто никогда не узнал. Скорее она бы прошла мимо этого искушения в силу своей ограниченности. Хлопала бы своими глазищами и отталкивала его, а если бы Влад поднажал, кричала бы по известному сценарию: «Нет! Нет!» Но Влад-то знал, что это «нет», если он захочет, если он сумеет, можно повернуть другой стороной, и получится «да». Засунуть ей руку под юбку, другой взять за грудь, закрыть рот поцелуем, чтобы не осталось никакого желания говорить ему «нет!».
Вот так вот, за одну ночь, Владу предстояло сделаться авантюристом. А какой из Влада авантюрист?! Никакой.
Вот как он скажет ей завтра:
— Я прошу вас выпить со мной чашку кофе в баре «Брекфест инглиш» — сейчас или когда вам будет угодно. — Он постарается не смотреть в ее ошеломленное лицо. — Мне абсолютно необходимо вам кое-что объяснить, это очень важно, не отказывайтесь, пожалуйста, это просто необходимо, чтобы вы приняли мое приглашение…
— Я выпью с вами кофе в бельгийской брассери на бульваре Сен-Жозеф в два часа пополудни, — ответит она ему, как истинная старая дева из романа.
И Влад будет околачивался около брассери на Сен-Жозеф почти два часа, лихорадочно соображая, что потом. Как?
Она явится минута в минуту. В руках будет вертеть солнечные очки. Это в минус десять. В белоснежной куртке, с наивным желтоватым пятном сзади. «Дура!» — мысленно обзовет ее про себя Влад, как обзывает сейчас.
Не нужно забывать: хоть она и козявка, очень далекая от пышущего здоровьем и вечным праздником человека с фотографии в колонке главного редактора, она, так же как и он, его смертельный враг.
— Я слушаю, — скажет она, когда они наконец проберутся за дальний столик, пристроят свои куртки и бармен поставит перед ними два латтэ с мятой и карамелью, стоящие почти пятьдесят евро, — его недельный заработок.
Необходимо будет, чего бы это ему ни стоило, унять дрожь в пальцах и в голосе. Возможно, станет полегче, если оглянуться и обратить внимание на интерьер брассери, украшенный какими-нибудь копиями постимпрессионистов, тогда можно будет поругать современное искусство и воздать должное искусству греков, византийцев. Чтобы дальше начать излагать то, в чем Влад силен по-настоящему… Когда? Когда следует кинуть на нее пристальный до неприличия взгляд, чтобы она поняла, зачем они здесь, когда, в какой момент накрыть ее пальцы своей ладонью?! Собственно, если она согласилась с ним на кафе, она согласилась и на… Да-да, она сама, можно сказать, этого хотела. И как удобно все придумала: потом они просто перейдут улицу и поднимутся в ее квартиру.
Не дать ей взять ситуацию в свои руки. Не допустить ее удивленно приподнятых бровей и этого гаденького вопроса:
— Объясните мне, почему вам так необходимо остаться в Монреальском университете. Говорите по-французски, спокойно и не торопясь. Чем вас не устраивает родина? Ну?
А то еще возьмет его тепленьким, будет тянуть из него ответы, а Влад, как маленький, выдавливать из себя правду пополам со слезами. Про мать, про отца. И в конце концов он сорвется (у нее же педагогическое образование как-никак, все-таки специалист по работе с молодежью). И если она его одолеет, а не он нее, он ее…
Нет, нет, нет. Все пойдет по его плану. Она наденет свои черные очки, ее пальцы будут мелко подрагивать на столе, и она не будет знать, куда ей деть руки, чтобы не было видно, как они дрожат…
Они снились ему всю ночь, эти пальцы, как они дрожат. И мать почему-то снилась, жалкая, плачущая, мнущая в худеньких пальцах мужской носовой платок, хотя сто раз он ее просил бросить уже пользоваться платками, только слезы ронять, покупать, согласно текущему моменту, бумажные салфетки.
И еще он часто просыпался этой ночью, как от толчка, в холодном поту, от мысли о том, что задумал, и от грядущих последствий своего мерзкого, отвратительного поступка, которые казались ему ужасными, дискредитирующими его перед всеми, кого он знал и уважал, что уж говорить про тех, с кем он работал на кафедре. И от непоправимости того, что он натворил — пусть даже пока только в своей голове.
Наутро он понял, что подготовлен к экзамену хуже, чем вчера.
В одиннадцать он уже подпирал стену у закрытой аудитории и промаялся так с час. Дэрилл не появлялась. Покараулив еще полчаса, Влад отправился на поиски секретаря.
— У нее сегодня нет экзаменов.
— Но она мне назначила, я не сдал вчера.
Секретарша пожала плечами и с улыбкой уставилась на Влада.
— Она не говорила, что придет сегодня.
У Влада противно кольнуло где-то в области сердца.
Секретарша разбудила монитор и начала клацать по клавиатуре своими коготками.
— Сейчас посмотрим. Фамилию и группу назовите. — Она пощелкала клавишами и сказала: — Ваша группа вчера сдала, у вас десять.
Секретарша широко улыбнулась ему, ничего не понимающему, и развернула в его сторону монитор.
Мокрый, Влад вышел на улицу, скатился по ступеням вниз и опустился на заснеженную лавочку — все равно что в сугроб — напротив фонтана во дворе главного здания факультета. Ему хотелось снять куртку, но он понимал, что, если снимет, заболеет. В глазах рябило от солнца и снега, щипало и слезилось. Ужасно захотелось охладить хотя бы лицо. Зачерпнув в красные ладони снег с лавочки, он вспомнил фрагмент своего ночного сна: дрожащие женские пальцы, мнущие носовой платок, отжившую часть гардероба! Дэрилл, конечно же! Она тоже пользовалась носовым платком, только, в отличие от матери, он у нее был надушенный, накрахмаленный и с вышивкой, и она еще засовывала его под манжету рукава, после того как, например, протирала им очки. Конечно, а как же: старая дева!
И Влад вдруг все про нее понял: и про многослойный макияж, и про маникюр, и про яркие, цветастые блузки. Она просто еще не сдалась, как его мать. Она, пожалуй… молодец, Дэрилл.
И самое главное, понял, почему всегда так боялся ее косящих глаз: они были очень беззащитны.
2
Давно прошли те времена, когда мама называла Машу Машей. За семь лет жизни в Финляндии мама называла Машу только Мария. Почему-то она была убеждена, что так лучше. Чтобы быть на хорошем счету в чужой стране, говорила она, нужно неукоснительно следовать ее традициям и менталитету ее жителей, изучать их заранее, а если понадобится, то даже угадывать капризы своей новой родины.
Маше только-только стукнуло двенадцать, и на ее памяти это был уже их с мамой шестой переезд.
Вообще-то Маше нравились перемены: новые квартиры, дома, районы, города. Новые школы, магазины, соседи, друзья. Да и хлопоты, связанные с переездом и ремонтом, которые взрослые называли не иначе, как кошмаром, а то и похуже, ей пришлись по душе и до сих пор не надоели. Ей нравилось производить ревизию в своих владениях, то, что не нужно, дарить или выносить к местам сбора мусора, а то, что нужно, — методично раскладывать по коробкам и пакетам, надписывать их, заносить в список. Потом — мамины вещи. Мама, голова у нее была занята деньгами, документами, мебелью, лежала на диване и указывала Маше, что куда. Еще увлекательнее ей казался процесс обживания на новом месте: вынимать по тем же спискам из тех же коробок и пакетов вещи, но расставлять их по-новому, не так, как в предыдущей квартире, лучше, а потом привыкать к новому жилищу — и к новой жизни! Ведь мама у Маши молодец: апартаменты, в которые они въезжали, были одни лучше других.
Первый свой переезд, правда, Маша запомнила смутно, больше из разговоров взрослых: маленькая она еще была. Мама плакала и кричала на папу, папа злился и обзывал маму дурой и еще как-то, и вдруг мама ни с того ни с сего побросала кое-какую Машину одежду в пакет, подхватила ревущую Машу на руки, а вместе с Машей и зайца Стёпу, в которого та вцепилась, и побежала вниз по лестнице. «Всю жизнь жалеть будешь, дура!» — крикнул папа им вслед и грохнул дверью.
Несколько дней они провели у какой-то маминой институтской подруги, а потом мама отвезла Машу к бабушке в Малую Вишеру, и уж как Маша плакала (и мама плакала), когда ей пришлось остаться без мамы, с одной только бабушкой и Стёпой. У бабушки ей жилось неплохо, только мамы не хватало до слез, до истерики. Каждый вечер Маша садилась у окна и часами глядела на деревенскую улицу. Тыщу раз бабушка говорила, что не приедет, иначе бы они знали, — все равно. А вдруг? Вдруг именно этим ненастным вечером у мамы все так сложится, что она сядет в поезд и приедет к своей девочке?
Каждый мамин приезд превращался в праздник. Маша, перевозбужденная, становилась невыносима, по словам бабушки, гнала ее, старую, на станцию, бабушка ворчала, злилась и, как назло, собиралась еще медленнее. А может, и не назло, потому что из-за Маши у нее действительно все валилось из рук, и она плохо соображала, что надевает на себя, забывала, заперла ли дом, куда дела ключ… Маша, как дог на поводке, нещадно тянула бабушку по платформе, а приходили они к поезду, конечно, слишком рано, снова начинался дождь, и укрыться им было негде, потом они обе заболеют, — бабушка чуть не плакала. Маша приплясывала от нетерпения и уже вовсю раздумывала над тем, как бы так сделать, чтобы мама забрала ее с собой в город. Мама выходила из вагона с большими сумками — с горой невиданных дорогущих игрушек «из города», Маша с воплем повисала на ней, и они обе не могли оторваться друг от друга. «Плаксы», — ворчала бабушка и страшно ругалась, потому что, когда мама уезжала через два дня, Маша всякий раз устраивала «сцену»… И в конце концов мама забрала свою «звездочку» на съемную квартиру в Питер.
Следующий переезд в жизни Маши оказался решающим во всех смыслах. Мама вышла замуж за Пекку — веселого бородатого дядьку из Хельсинки, — и они с мамой навсегда уехали за границу! Пекка все время хохотал, носил Машу на плечах да еще подбрасывал, дарил ей темный шоколад и рассказывал про мумми-троллей. Правда, отрывочно. Маша требовала продолжения или хотя бы подробностей, пересказов с вариациями снова и снова — уж как она любила все это. Но Пекке было некогда, и мама, хоть и улыбалась, но все время нервничала в новой роли и гоняла Машу. В общем, маленькая она еще была, не понимала, какое это грандиозное решение и головная боль для мамы — оставить свою страну и уехать в другую, соответствовать такому важному человеку, как Пекка, учить этот сумасшедший финский язык, все время проходить тесты и собеседования, сдавать и пересдавать на права… Мама так и говорила, шлепая Машу по руке: «Не вертись ты под ногами, дура несчастная!» Конечно, мама волновалась всегда, и вообще у нее были «нервы», но почему она называла Машу дурой несчастной? Папа их бросил, вот что, вспоминала Маша и хмурилась. Но ненадолго: вон Пекка — ничуть не хуже папы! Такой же красивый, добрый, богатый — с таким Пеккой, да еще со Стёпой рядом, не загрустишь!
Три года они прожили с Пеккой в Хельсинки, а потом уехали в пригород. Там им принадлежало полдома и участок земли вокруг. Пекка установил батут во дворе, купил щенка, смастерил игрушечный домик для Маши и будку для собаки. Каждый день он отвозил Машу в школу на своей огромной черной машине с тонированными стеклами. Только Машина мама продолжала нервничать и грустить. Почему — Маша понять не могла, да и некогда ей было; эта финская школа с тремя иностранными языками отнимала все время.
А потом мама с Пеккой вдруг развелась. Маша даже не успела толком попрощаться с этим веселым бородатым дядькой, которого ей очень хотелось когда-нибудь назвать папой, — хотя мама предупреждала, что в Финляндии так не делается.
И снова мать и дочь переехали в Хельсинки. Наконец-то маме удалось устроиться на работу. Все свободное время она тратила на совершенствование языка и бракоразводный процесс, который в итоге принес свои дивиденды, хотя вымотал ее вконец — так она говорила Маше. Маша спрашивала, много ли денег им оставил Пекка, надолго ли хватит, но мама недовольно отмахивалась: «Не твоего это ума дело». Теперь к грусти у Машиной мамы прибавилась озабоченность — и почти всегда складка на лбу.
Маше часто приходилось задумываться, бывала ли когда-нибудь ее мама озорной и счастливой, какими выглядят мамы на картинках в книжках или как в телевизионной рекламе «Завтрак для всей семьи» — Маша каждое утро бежала в кухню специально на нее. Не ролик, а фильм-сказка: действо происходило на точно такой же кухне, как у них, но мама на экране заразительно смеялась, лохматила дочке волосы, потом в кухню вбегал папа с братишкой на плечах, сообщал что-то такое маме и дочке, отчего они по очереди ахали, а собака, золотистый ретривер, воспользовавшись общей сумятицей, хватала с чьей-то тарелки блин… Маша готова была поклясться, что видела маму такой же в самом начале, в Петербурге, когда они жили с папой, хотя Маша была тогда совсем маленькая, папиного лица не помнила — только бороду и часы на волосатой руке. А маму, она была в этом уверена, помнила. Мама в те времена просыпалась, как и Маша, смеясь, сонная, в папином темно-синем халате шлепала босыми ногами в детскую посмеяться вместе с Машей, затем на кухню — варить манную кашу, а потом они все вместе, втроем, нет, вчетвером, Стёпа тоже, валялись на тахте до часу дня, и родители по очереди читали Маше (и Стёпе) книжку про белого медведя, а затем долго спорили, кто сегодня готовит обед, — и в конце концов готовили вместе…
А потом мама с Машей отправились в Иматру: там с мамой подписали какой-то контракт на два года. В Иматре им жилось очень хорошо, даже здорово. Им выделили квартиру, просторную и белую, как пятизвездочный отель, — во всяком случае, таковы были представления Маши о больших и дорогих отелях. Столько в ней было места, что можно было играть во что угодно: и во дворец, и в больницу, и в ресторан, и в школу! Маша то и дело приглашала к себе подружек, и как же весело у них было по вечерам!
Но потом мама заболела! Это значило, что она перестала ходить на работу, целыми днями сидела дома и принимала какие-то пилюли. Или же, отправив Машу в школу, ездила в какую-то клинику — ненадолго, на несколько часов. Это называлось реабилитация, кажется.
Много позже, из разговоров взрослых, Маша узнала, что у мамы болели легкие, и какое это, оказывается, счастье для нее, для Маши, что маму не забрали в больницу, а ее, Машу, не определили в интернат или даже, страшно подумать, в другую семью! Вот тогда-то маленькая Маша впервые в жизни испугалась, ибо поняла: все их с мамой благополучие зависит от случая, от него одного, и защитить их некому…
К описываемому времени долгий период реабилитации подходил к концу. Вскоре Машиной маме предстояло выйти на работу — в ином качестве и на четыре часа в день.
Тем не менее, снова оказавшись в Хельсинки, мать и дочь поселились, хоть и в малюсенькой квартирке, зато в самом центре города. Так решила мама. «А деньги?» — осторожно спрашивала хозяйственная Маша. Мама отмахивалась, но складка на лбу у нее увеличивалась.
Она изменилась. По-прежнему каждый день упражнялась в финском, но как-то вяло: мечта ее осуществилась — в ней редко теперь могли разглядеть эмигрантку. Дисциплинированно выполняла все назначения врача, надеясь в кратчайшие сроки вернуться к прежней работе. Она даже отыскала учеников, желающих учить русский, и давала уроки по «Скайпу», чтобы не сидеть без дела! И она по-прежнему тревожилась за Машу, пока та была в школе, поджидала ее с обедом на плите. Но все это делалось ею так, словно она должна. Словно она «тянет лямку». (Маша слышала это русское выражение в деревне у бабушки.) Как будто с весельем покончено раз и навсегда, и взять его больше неоткуда.
Как же неоткуда, если вот она, Маша, полная сюрпризов и неожиданностей?! И в школе у них что ни день, то смех и сенсация.
Наверное, мама устала от переездов, — вот что, потому что разгружала коробки и наводила красоту в новой квартире уже одна только Маша: мама ей доверяла, она с удовлетворением отмечала, что у ее дочери хороший вкус и высокий уровень самодисциплины, приобретенный в прекрасных финских школах. Сама же она, если не возилась на кухне и не готовилась к урокам, все больше валялась на диване и болтала по телефону со своими русскими подругами. Из этих разговоров Маша, собственно, и узнала все-все о жизни.
Антон, папа Маши, оказался настоящей сволочью, и это из-за него мама Маши сбежала в Финляндию к Пекке. Пока молодая, пока «брали», пока Машка была маленькая и с нее не требовался экзамен по языку. А теперь что ей делать, если с Пеккой у нее не сложилось? Теперь она одна в чужой стране, здоровье пошатнулось, помочь некому. В России у нее только четвертая доля в деревенском доме и третья доля в квартире в Новгороде, словом — ничего. Антон же настоящий негодяй. Если бы он дал тогда им с Машкой жилье, она бы вообще ни в какую поганую Финляндию не уехала, где одни только банки, проценты, кредиты, контракты, ювенальная юстиция, социальные службы, налоговая, работа, работа, работа — и ни одного стоящего мужика!
Мама наливала себе следующий бокал красного вина и продолжала свои излияния в трубку.
Подруги утешали маму, как могли. Говорили о Марии. Мама соглашалась. Мария должна была получить самое лучшее образование в Хельсинки, для того чтобы потом перебраться в самое лучшее место в Европе для работы и проживания — в Женеву. С этой целью Мария учила три языка, социологию, страноведение, посещала кружок по связям с общественностью. Мама готовила Марию к взрослой жизни заранее и очень серьезно.
— Независимость — вот твое кредо, — твердила она. — Путь к этой независимости — языки и образование. Еще один путь, тоже очень важный, красота в сочетании с умением немножечко быть стервой, но об этом позже.
Да-да, какие-то похожие слова Маша уже слышала и от маминых подруг…
Близились каникулы, и Антон вот уже в который раз заикнулся о том, чтобы «прислать дочь к нему в гости в Питер». Обещал оплату билетов и всех расходов, подарки. Мама не отвечала ни «да» ни «нет». Между тем он уже сообщил их общим знакомым со сдержанной гордостью: «Ко мне дочка из Хельсинки прилетает!»
Раньше не могло быть и речи о том, чтобы послать Машу в Питер к отцу, — а точнее, к отцу и его новой бабе. Неизвестно, чего в Машиной маме сидело больше: страх отпустить ребенка одного в другую страну или оскорбленные чувства — ее-то ведь не приглашали. Кроме того, ребенок летел к нему как игрушка. Антон так и говорил: «прислать».
— Хоть бы раз по-человечески заплатил алименты! — рыдала она.
Зачем Мария ему сейчас? Ситуация вроде совсем не та. Очередная жена героя-любовника ждала очередного ребенка: своего второго, его — четвертого. А может, и не четвертого — Антон любил разнообразить свою жизнь.
— Обязательно пусть летит, — говорили подруги. — Тебе сейчас ой как нужны деньги. Он ее оденет, обует на год вперед, подарков накупит, обещаний всяких разных надает — и потом никуда не денется, будет выполнять. Бывшую жену обмануть легко, а родную дочь — не очень.
К маме тогда часто наезжала в гости тетя Наташа. Кажется, она была психологом. Или очень хотела им стать. Потому что она все время со знанием дела учила маму премудрости успешной жизни. Обучение это касалось всех сфер жизни: от выращивания карликовых помидоров на балконе до нюансов в общении с начальником. Тетя Наташа всегда привозила бутылку вина, и чаще всего не одну, и они что-то долго и жарко обсуждали с мамой, спорили, мама плакала, как никогда раньше, делала какие-то признания тете Наташе… После таких вечеров Маша поздно вечером, когда дом уже спал, пробиралась на кухню, осторожно брала бутылку в руки, чтобы не выскользнула, чтобы не клацнула о столешницу, и выливала половину из бутылки в раковину, чтобы потом маме досталось меньше. И как же хорошо она это придумала: мама ничего не замечала!
— Отправляй-отправляй, — учила тетя Наташа. — Ты знаешь, как чужие дети раздражают? — Тетя Наташа делала эффектную паузу. — Знаешь, как та беситься будет? Чужой ребенок никому не нужен. Эта жена твоему мужу такое устроит, а уж он ей… Посылай, дело верное. — А потом тетя Наташа говорила непонятно: — Твоя Машка сама сделает все, что нужно, вместо тебя. Он женат в третий раз, и бросать жену с ребенком ему не впервой, это у него даже, можно сказать, вошло в привычку… Ты знаешь, как она ему уже надоела? Только вот теперь нужно, чтобы, когда он там хлопнет дверью, а он обязательно хлопнет, к гадалке не ходи, постучался он в твою дверь, а не в чью-нибудь еще. И твоя Машка снова тебе в этом поможет. Как? А я скажу — как…
И оставшиеся полтора месяца перед каникулами мама учила Машу, как вести себя с отцом. Уроков набиралось туча, разбираемых ситуаций и вариантов — тьма: Маша бы записывала, да нельзя. Поэтому Маша усиленно запоминала, морща лоб. И боялась переспросить — так мама волновалась, когда учила свою Машу.
Так называемую жену по возможности не замечать, лишь иногда, изредка, что-то снисходительно отвечать ей. По всем вопросам обращаться к папе — и благодарить за все папу, не скупиться на объятия, на поцелуи, на слова любви, на доверительные разговоры «на ушко». Для этого, кстати, можно сесть к нему на колени и обвить руками его шею — отлично, так когда-то делала Машина мама, и Антону это очень нравилось. Никаких работ по дому, она же гостья и приехала, чтобы папа показал ей город. Город смотреть как можно тщательнее, от зари дотемна, не стесняться просить есть, в ресторанах на цены не смотреть, заказывать все, что захочется, в магазинах — тоже, ведь папа такой добрый и так долго не видел Машу! И, наверное, увидит нескоро!
С так называемым братиком можно играть по-разному, например, так, чтобы он как будто ни с того ни с сего начинал орать до посинения и потом долго не мог замолчать, — и чтобы у папы с Машей самым естественным образом возникало недоумение, что происходит с ребенком и почему его мать почти никогда не может его успокоить.
Ночью Маше следует пугаться в новой обстановке, да еще в присутствии той странной особы за стенкой, этой вечно недовольной женщины, которая смотрит на нее очень плохо, и хорошо бы сделать так, чтобы папа оставался ночевать вместе с нею. «Говори: мама всегда спит со мной, когда мне страшно», — учила мама. А в машине, если эта так называемая жена увяжется за ними вместе со своим отпрыском и тем, что у нее в животе, Маша просто обязана взять ситуацию в свои руки — не умолкать ни на минуту, являя собой чудо риторики и демонстрируя явные театральные задатки, — всему этому ее хорошо научили в школе. «Ты должна полностью завладеть папиным вниманием, понимаешь?» — мама с отчаянием и тоской заглядывала в Машины глаза.
— Твоя ошибка, что ты за него не боролась, — говорила тетя Наташа маме. — Отдала его просто так. Не ожидала, что он так легко сбросит вас с Машкой со счетов и пойдет дальше?
Мама заливалась горючими слезами, а Маше было стыдно из другой комнаты это слушать.
— Не ожидала, — качала она головой, всхлипывала и подвывала.
— Ну, так больше не будь дурой.
В последнее время мама стала меньше общаться со своими русскими подругами. Она почти все время читала какую-то книжку на русском языке, даже за столом, когда Маша ставила перед ней тарелку с подогретым ужином. Эта книжка была обернута в непрозрачную обложку, и на Машин вопрос «Что ты читаешь?» мама не отвечала. Но однажды Маше удалось заглянуть в книжку. Она успела прочесть только «Милые мои разлучницы!». Мама почти что вырвала ее из рук Маши, потом подумала с минуту и сердито сказала, как будто оправдывалась:
— Эта книжка — пособие, как вернуть то, что у тебя украли.
Кажется, так, если Маша ничего не напутала. Хотела расспросить позже, но не получилось. Она только чувствовала, что это напрямую связано с ее поездкой в Питер.
— Наверняка она притащится в аэропорт со своим ребенком и со своим животом. Чтобы не дать вам встретиться наедине, чтобы все внимание сосредотачивалось на ней, мол, беременная, сейчас родит, а на самом деле мешать вам. Это очень опытная хищница! — Мама обнимала Машу за шею, а Маша старалась заглянуть ей в глаза. Они как-то ненормально сверкали. Что, если мама снова заболела?! — Пиши мне обо всем! Обо всех ваших передвижениях по Питеру! Обо всем, что они говорят тебе, а ты — им! Твоя мама тебя всему научит! — Дальше она не могла говорить; она плакала, забыв, что находится в аэропорту и что здесь это «совершенно не принято». На нее оглядывались, но она плакала и целовала Машу, плакала и целовала. Целовала Машины щеки, лоб, шею. Маша уворачивалась и одновременно стыдилась, что уворачивается.
А потом вдруг, почти в самый последний момент, у стойки регистрации, она схватила Машу за плечи и затрясла, как безумная, и захрипела:
— А хочешь, ты никуда не полетишь?! Хочешь? Скажи только слово!
— Стёпу береги, — сказала Маша и передала ей своего коричневого двенадцатилетнего зайца. Он тоже ездил в аэропорт на проводы.
В самолете Маша догадалась: мама решила вернуть отца, и если все сделать согласно тому пособию, согласно маминым инструкциям… Если Маша справится с заданием — у них будет папа. Если нет… Сейчас они с мамой стояли только в самом начале пути: на опушке дремучего черного леса, как в ее любимых сказках. А сколько в этом лесу трудных, извилистых дорожек, обманных путей, капканов, да еще эти мамины нервы… Бедная мамочка! Ее так легко обмануть, запутать, сбить с толку… В Машином же тщедушном тельце и черных косичках была заключена не только Машина жизнь («Помни, ты единственное мое сокровище! Я живу только ради тебя!»), но, оказывается, еще и мамина — и их счастливое будущее втроем с папой! Вот и тряслась мама над Машей, как над золотым яйцом с иголкой внутри.
Через десять дней Маша наконец летела домой.
Итогом ее поездки явились новая куртка, кроссовки и три номера журнала «Modus vivendi», которые она выбросила еще в российском аэропорту, в туалете.
Что касается нематериальной части ее поездки, больше всего ей запомнился Мариинский театр, потому что у нее разболелся живот после буфета, куда они с папой отправились в первую очередь и где Маша съела два пирожных, которые ей было нельзя. Так называемая жена отца, на этот раз оставшаяся дома, строчила ему длинные послания на телефон, и он все время переписывался с ней — и с кем-то еще, на сцену и на Машу почти не глядел. А Маша глядела и ничего не понимала. Она думала.
Однажды вечером, когда она осталась с отцом вдвоем на кухне, она, как учили мама и тетя Наташа, села к нему на колени, и обвила его шею руками, и прижалась щекой к его уху, и Антон, растерянный, изумленный, размякший, пробормотал, путаясь в словах: «Что ты хочешь, доченька моя дорогая? Скажи — что?»
В свежем номере журнала, который остался лежать в прихожей на трюмо и на страницах которого папа был запечатлен в компании особо важных персон из мира яхтинга на Бали и даже с каким-то министром, там еще под фотографией стоял размашистый автограф этого самого министра, теперь, после ее отъезда, красовалась надпись фломастером прямо по снимку: «Я хочу, чтобы твои дети умерли и ты вспомнил о нас с мамой».
3
С постоянного места работы Вера уволилась давно, почти два года. Это было действительно необходимо. Надоело постоянно отпрашиваться и врать. Коллегам она объяснила, что есть возможность перейти на удаленку. Не обсуждать же с ними то, чего они никогда не поймут.
В ее жизни уже давно никто ничего не понимал.
Журналисту, да еще с опытом, найти работу из дома не составит большого труда. И у Веры получалось. Тут корреспондентом, там редактором, в выходные — на новостной ленте.
Вот только дело, ради которого она так старалась, решительно не заладилось.
И Гриша от нее ушел. Неожиданно. Вдруг. Она как раз в тот день находилась в клинике на «решающем» исследовании, долго отходила от анестезии, а когда вечером Гриша отвез ее домой, то первое, что она увидела, войдя в прихожую, — его чемодан и рюкзак, набитый до отказа, она почти споткнулась о них. Не раздеваясь, на пороге, Гриша коротко объяснился. У них все равно ничего не получится, и нечего даже продолжать пытаться, дело вовсе не в Вере, а, наверное, в нем — и все. Видно было, что ему не терпелось уйти. Вера, все еще находившаяся под действием наркоза, удерживать не стала. Даже не заплакала. Даже не спросила ни о чем… Он уже давно уехал, а она, как оглушенная, все ходила из угла в угол по квартире, иногда задерживаясь у окна, взявшись рукой за штору или тюль и разглядывая тетрис из машин в их дворе, и повторяла себе, что никогда не любила его: правильно, что ушел. Правильно.
И хотя результаты того злосчастного исследования были вполне ожидаемые, утрата Гриши, которого она никогда не любила и который не любил ее… Почему-то это потрясло Веру.
Ситуация пугала своей безвыходностью. Круг неумолимо сужался. Она уже ощущала удавку вокруг своей шеи. Стукнутая на всю голову — так говорили у них в офисе про дур и идиоток. И про неудачниц.
Раз в день на первый этаж, в магазин, и обратно, потом из угла в угол, потом опять окно с тетрисом. И лишь иногда — статья в ноутбуке за копеечный гонорар. Каждое утро рассылка от сайта трудоустройств — и почти всегда отказы от работодателей…
Мама умерла, когда Вере было семнадцать, отчим зачем-то переехал в Калугу, связь его с Верой тогда же и оборвалась. Брат после армии остался в Мурманске и вспоминал о том, что у него есть сестра, только на новогодних каникулах. Звонил — и тут же забывал.
Подруги у Веры были, как у всех, но со временем куда-то исчезли. Сверстницы все семейные, с детьми, — Вера сама виновата, что стала сторониться их, из гордости, из зависти, наверное: у них все получилось, и легко, само собой, а у нее нет, и даже с приложением сверхусилий — нет. Молодых же незамужних сослуживиц Вера недолюбливала всегда. Эти, в отличие от первых, не просто оказывались не в состоянии понять — они составляли конкуренцию ей, Вере.
Оставались подруги детства. Две. К ним Вера думала обратиться, если станет совсем тяжко.
Подруги детства выслушали ее внимательно, участливо, во второй раз, в третий, но обе отказали ей в ее просьбе. Первая сказала, что нужной суммы у нее нет и взять неоткуда, вторая оказалась честнее: «Ты бредишь, Вера. То, что ты хочешь, невозможно». Вера жарко спорила, и по всему выходило, что правда на ее стороне, но, как хорошо сказал кто-то из мудрых, сытый голодного не разумеет.
Так что подруг детства тоже пришлось вычеркнуть из своей жизни.
Однако это последнее разочарование не сломило ее, наоборот, подхлестнуло. Теперь если она и ходила из угла в угол, время от времени выглядывая в окно, то в перерывах между рерайтом статьи по ландшафтному дизайну, между корректурами ежемесячного районного издания.
Вера взяла кредит и сменила клинику. Нашла нового Гришу. Он то появлялся, то исчезал, и в конце концов врач предложил обойтись вообще без Гриши. А что тут такого? Очень даже хорошо получается.
И Вера вычеркнула из своей жизни этого последнего Гришу.
Но результата снова не было.
Вера вновь поменяла клинику.
— Стоит ли мне еще взять кредит? — тупо спрашивала она, одержимая только одним.
— Это вам решать, — разводили руками врачи, мечтая сбыть с рук трудную пациентку.
Вера, словно прочитав их мысли, пошла по гомеопатам, травникам, экстрасенсам.
О церкви она уже давно не помышляла. А ведь когда-то она не просто ходила в дом божий — выстаивала многочасовые службы, отмечала все праздники, паломничала, ездила по святым местам, монастырям, всегда щедро сыпала в стаканчики, которые тянули к ней руки у паперти, на площади, возле дверей метро.
Поняла: бог так и не простил ей ту одну-единственную ошибку, совершенную в юности. Не простил именно ей. Другим почему-то простил.
Так что теперь только деньги, решила она. Только деньги.
И ей бы их дали, если бы она не оказалась такая наивная, такая слабая, такая ненатренированная, если бы ей удалось вытравить отчаяние со своего лица — обмануть всех этих лицемерных святош. Ей не хватало банальной хитрости! Ведь все, к кому она обращалась, знали, для чего они нужны были ей, и восклицали про себя — какая жуть! Но случись подобная беда с ними — все бы они, эти ее так называемые подруги, небо и землю перевернули, но вылезли бы из этой ямы!
Оставался последний человек в ее списке, у которого, она знала, деньги водились, и в избытке, и который, пожалуй, задолжал ей, Вере. Так что с ним можно было не притворяться, сказать все, как есть. Но чтобы добиться встречи с ним, понадобится максимум деловитости и сноровки.
С надеждой (или мольбой?) обойтись своими силами и сдержать некогда данное себе слово никогда больше не видеть этого человека, не разговаривать с ним было покончено — впрочем, как и со многим другим в ее жизни.
Когда она впервые вызвонила его, он ей даже как будто обрадовался поначалу. Еще бы! Одноклассница! Но на встречу не пришел — отменил в последний момент. Потом у него снова не получилось, он извинился, сослался на свою министерскую занятость, на постоянные поездки: выходило, что он из одного самолета в другой, даже ванну принять и переодеться некогда.
Тогда Вера просто подкараулила его у его офиса.
Долго прохаживалась туда-сюда напротив помпезных розовых ступеней и черных стеклянных дверей бизнес-центра, в котором он арендовал офис. Замерзла, конечно. Пару раз выпила кофе из автомата на углу, не выпуская из виду ступени. Она уже знала, что никуда отсюда не уйдет. Некуда ей больше идти.
В конце концов она устроилась на лавочке с другой стороны проезжей части, почти напротив нужного подъезда, и стиснула ладони между колен: должно же ей было повезти хоть раз в жизни! Она вспомнила себя, маленькую, когда ситуация была хуже некуда: уже в кабинете директора, уже послали за родителями, и вот сейчас, сейчас… Когда у нее горели уши и отчаянно молотило сердце. Когда ничто не обещало, что пронесет. Действительно, разнос был убийственным. Вере хотелось умереть, потому что у мамы ясно читалось на лице: «Лучше сквозь землю провалиться», а отчим глядел на носки туфель, осознанно или нет схватившись рукой за пряжку ремня… Но всякий раз откуда-то свыше приходило спасение. Дома мама, не выпуская ее руки из своей, вдруг сажала ее к себе на колени и говорила: «Расскажи, как все было, только честно, без утайки, почему ты так поступила». Вера рассказывала и уже знала, что, в чем бы она сейчас ни призналась, конца света не будет — ее же обнимали мамины руки. Да даже в юности: вот-вот должно было случиться непоправимое, она уже закрывала глаза, чтобы не видеть этого последнего предсмертного ужаса, — и ничего! Как будто чьи-то руки взяли и понесли… Выворачивалась от гопоты в черной подворотне, от маньяка в лесу, от недостачи в восемьсот долларов на своей первой работе.
Почему же потом сделалось как-то иначе? Почему потом, в самый важный для нее момент, никто не отвел от нее беды…
Она сразу узнала его, как только он возник на крыльце.
А он, увидев ее, даже немного обалдел, чуть помедлил, а потом шагнул к ней, улыбаясь по-американски, во все тридцать два зуба, протянул руку, словно они были друзьями. (Вера усмехнулась про себя.) Она обернулась к скверику и показала на свободную скамейку.
— Вера! Сколько лет, сколько зим! Ты совсем не изменилась! — воскликнул он, сияя. — Только у меня на все про все двадцать минут. — Он похлопал по своему портфелю. — Тебе вообще повезло, что у меня сегодня сдвинули совещание в клубе. Выбежал пораньше, надеялся без пробок доехать, а тут ты…
«Верно, думает, что я буду клянчить у него работу», — подумала она.
Он начал перечислять их одноклассников, кто как устроился в Питере, в Москве. Кто кем стал. Она перебила его со светской улыбкой:
— Антон, у тебя жена, дети?
Он легко, счастливо улыбнулся, и у нее засосало под ложечкой.
— После Светки у меня был еще один небольшой брак, там дочь, они сейчас с мамой живут в Финляндии, вот приезжала ко мне только что, — он чуть нахмурился, — сама понимаешь, двенадцать лет — переходный возраст. Но я еще женился. Нам годик, и вот-вот, буквально на днях, у нас снова пополнение, — лучезарно произнес он куда-то мимо Веры, вероятно, в улыбающуюся ему мордаху того, кто у него уже есть, но увидит он его только «на днях».
На этом месте, «нам», «у нас», Вера вдруг разревелась… Отчаянно. Неудержимо. Антон замолк, помрачнел. Может, только сейчас вспомнил, кем она ему, Вера, приходится.
— Вера, ты что хотела? — осторожно спросил он.
Выхватив большую упаковку салфеток из сумки, Вера неосторожно разорвала ее, и на колени ей высыпалась вся пачка, и она принялась скорее утирать слезы, которые лились и лились и, казалось, прорвали плотины и заграждения, и, не справляясь с этим потоком, она попросту взяла этот белый ворох и прижала его к лицу.
Черт, ведь она даже не начала. Она быстро-быстро заговорила, несмотря на слезы, икоту (как же она сейчас, наверное, ему отвратительна!), — сейчас или никогда:
— Антон, после того, что у нас с тобой тогда вышло, у меня не может быть детей естественным путем. Ни мужа, ни любовника у меня нет. Но ты не бойся, я прошу у тебя только лишь денег. Эта сумма большая для меня, но не для тебя. Пожалуйста, помоги мне. Ведь в аборте всегда виноваты двое, тебе, наверное, приходилось слышать это потом, во взрослой жизни.
Вот она и сказала это. Не глядя на него. Она видела только его колени, затянутые в модную джинсовую ткань. Она по-прежнему судорожно всхлипывала, роняла салфетки, подбирала их и снова прижимала к лицу.
Он слушал ее, уставившись куда-то вдаль и зажав ладони между коленей, совсем как она, пока ждала его возле офиса, — портфель стоял на скамейке рядом, — и молчал.
Молчание затягивалось.
Вера назвала сумму.
Прошло какое-то время, и он заговорил:
— Вера, милая, тысячи женщин сделали когда-то аборт, да почти все, кого я знал! — и это ничего не значило. Да, некоторые из них лечились, но потом у них было все окей! Ты уверена, что твоя проблема в этом?
Она сделала над собой усилие, чтобы побороть икоту, — бой этот ей никак нельзя было проиграть.
— Уверена, что аборт послужил причиной осложнений, приведших к бесплодию. Потом наложились другие факторы: муж, не желавший пройти обследование, отсутствие постоянного партнера, аппендицит, спровоцировавший дополнительный спаечный процесс, наконец, возраст. И на данный момент отсутствие партнера и денег.
Он помотал головой:
— Нет-нет, это все ерунда.
Вера вздрогнула: не поверила себе. Антон пояснил свою мысль:
— Я хочу сказать, что твоя проблема совершенно в другом.
— ?
— Ты помнишь, почему ты тогда сделала аборт?
— Мы сделали аборт, — поправила она его, но он ее пожелал не услышать.
— Потому что ты не была замужем, я не был твоим мужем, я не был готов стать отцом и взять на себя эту ответственность.
— Но ты уверял, что любишь меня. А это уже ответственность. Совершенно определенная. За женщину, с которой ты близок и которая в любой момент может оказаться в положении, — так уж это устроено.
Он продолжал, словно не слышал:
— А теперь ты хочешь снова забеременеть. Но дети должны рождаться в браке!
Вера уже давно перестала всхлипывать. Глаза ее успели высохнуть. И загореться нехорошим огнем.
— Антон, после Светки твои многочисленные дети всякий раз рождались в браке именно потому, что ты бросал надоевшую тебе жену и ребенка. Институт брака здесь ни при чем. Он давно разрушен, я за него не держусь. Как и за тебя.
Он резко встал и хотел, наверное, пойти к своей машине, считая разговор оконченным, но Вера не дала ему это сделать. Она дикой кошкой вцепилась одной рукой в его рукав, другой в ремень брюк. На них стали оглядываться.
— Давай без лишних телодвижений и без сотрясаний воздуха, мы оба журналисты. Я прошу, нет, требую от тебя только денег. Всего-навсего только денег. Они у тебя есть. И ты мне их дашь. А когда у меня родится ребенок, я прощу тебе все, что ты мне сделал.
Он вытаращился на нее. Неподдельно искренне. Изумленно. Испуганно. Возмущенно.
— После аборта ведь ты собирался жениться на мне и обещал мне двоих детей, когда мы переедем в Питер.
Ошеломленно.
В голове у нее устало промелькнуло, что все ее усилия напрасны: гнилой ее Антон и деньги его гнилые — не помогут. Потому что он не хочет. И она тоже хороша: знала, что свинья, но пришла толковать о бисере.
— Да где у меня деньги?! — он почти заорал (кто-то из прохожих снова обернулся) и уже сам схватил ее за плечо и поволок к стоянке. — Пойдем к моей машине! Видишь вон тот старенький фольксваген цвета морской волны? У него еще правая дверца закрывается с трудом, со второго раза. Вон! Ты что, думаешь, если глянец — то это бабки? Может быть, думаешь, что если я главный редактор, то у меня своя яхта или катер?! Да я почти такой же корреспондент, что и ты, все эти поездки на Бали-Сомали мне оплачивают, у меня кредитов столько, что по пальцам обеих рук не пересчитать!
— Но тебе оплачивают, а мне нет, тебе дают кредиты, а мне нет, но ты главный редактор глянцевого журнала, ты с такими людьми водишься, у тебя дача в Репино, квартира в старом фонде на Московском проспекте…
— А вот это не трогай. — Он наклонился к ее лицу и прорычал тихо и угрожающе. — Мне жить где-то надо? Надо. И не моя вина, что в девяносто восьмом мне случилось купить старый фонд на Московском, а не хрущ на Новоселов.
Вера рухнула на лавочку, обхватив голову руками.
— Но ведь это ты уговорил меня сделать аборт! Ты виноват! Это, в конце концов, вопрос твоей совести — дать мне возможность родить!
— Ага. Ты еще о чести напомни, — зло и расстроенно съязвил он. — Давай если уж говорить, то без этих пустых слов.
Он еще какое-то время постоял рядом, а потом тронул ее за плечо.
— Эй! — позвал он на американский манер. — Ладно. Я подумаю, что можно сделать. Всю сумму сразу не обещаю, но частично… Позвони мне через пару недель. Да, и, если не отвечу, не сходи с ума, значит, я в командировке, буду на связи позже.
— Оставь мне визитку со всеми твоими номерами, — сказала она.
Он долго ковырялся, отыскивая визитницу, и Вера понимала, как ему не хочется давать ей визитную карточку со всеми его действующими контактами, но соврать, что при нем сейчас нет визиток, он, видно, не решился.
Вера схватила карточку и снова закрыла лицо руками, а он пошел к машине.
За эти две недели Вера на собственном опыте установила разницу между красивыми словами «жить» и «существовать» и поняла, что раньше она все-таки жила, — как бы ни сужался круг, сколько бы ни щемило в груди от страха и безысходности. А теперь существовала. Уговаривала себя подниматься с постели, когда наступал день, заставляла себя жевать, когда сгущались сумерки.
Когда условленные две недели подошли к концу, он оказался вне зоны действия сети. Потом не снимал трубку. Дальше автоответчик сообщал ей, что она «не может позвонить этому абоненту». Не сразу она догадалась, что это значит. Написала ему на почту, в «Вайбере», в социальных сетях… Можно было позвонить с чужого номера, но…
Она открыла записную книжку, листая имена бывших друзей, знакомых, и поняла, что даже с этим ей обратиться не к кому. Так, с трубкой в руке, она и вышла на улицу в смутной надежде повстречать кого-то, кто дал бы воспользоваться своим телефоном. Она шла в потоке людей и всматривалась в лица, плывущие ей навстречу, медленно шла, потому что спадающие с бедер джинсы мешали идти, и она незаметно старалась придержать их свободной рукой, потом остановилась возле стены какого-то дома. Снова попыталась вернуть брюки на место. Вдруг телефон в ее руке моргнул, вздрогнул и заиграл мелодию вызова. Вера долго смотрела на незнакомый номер, удивлялась, как это она сумела удержать в руках аппарат, почему он не выскользнул из ее мокрой ладони вниз, на асфальт, не разбился, а вместе с ним и… Мелодия все звучала. Она надавила на зеленую кнопку. Звонила ей психотерапевт из частной клиники, милейшая женщина, к которой Вера наведывалась месяца три назад и которая все порывалась выписать Вере рецепт, только Вера отказывалась, потому что ей нельзя было принимать психотропные, ведь в любой момент…
Тем же вечером Вера снова оказалась у нее в кабинете. Они позвонили Антону вместе с телефона докторши. Антон сразу же нажал на отбой и заблокировал номер. Все повторилось, когда Вера позвонила ему с телефона лотошницы, торговавшей фруктами на соседней улице, незнакомой мамаши с детской площадки, подвыпившего прохожего с остановки, да что там — Вера приобрела сим-карты в салонах сотовой связи, две по цене одной…
И вот наступил такой день, когда Вера, изменившаяся до неузнаваемости, в очередной раз возникла на пороге этой милейшей женщины, докторши, без слов опустилась на стул, да еще легла щекой на стол, стоявший прямо перед ней. Тогда докторша вышла в соседнюю комнатку, сняла трубку и запросила госпитализацию в клинику неврозов.
— Здоровье прежде всего, — авторитетно пробасил вяло упирающейся Вере молодой атлет, фельдшер, а второй атлет, санитар, взял Веру под локоток — на всякий случай.
Вера затравленно обернулась на докторшу.
— Езжайте, Вера Николаевна, и доверьтесь доктору, к которому попадете, она очень знающая — Екатерина Александровна Медиевская. Завтра же с утра я переговорю с ней на ваш счет. Если вы так серьезно настроены в отношении ребенка, то ваше психоэмоциональное здоровье должно быть безупречным. А рожают и в сорок два, и в сорок пять.
— Вы правда верите в это? — спросила у докторши чего только не повидавшая заведующая терапевтическим отделением, глядя в окно, как Веру засовывают в машину.
Докторша пожала плечами, встала и тоже подошла к окну.
— Главное, чтобы она верила. Но она же Вера. — Она усмехнулась, а потом постаралась ответить честно, ведь это она сама, по собственному желанию, вызвонила Веру несколько дней назад — чтобы просто узнать, как у нее дела, потому что дела Верины ей очень не понравились еще при первой встрече. — Сами знаете, Валентина Пална, психических заболеваний у нее нет. Если она пройдет соответствующий курс лечения, найдет хорошую работу, займется собой — все наладится. И тогда беременность вовсе не исключена.
— Если сильно повезет, — процедила Валентина Павловна.
4
Звонки шли постоянно, чуть не каждые пять минут. Лика уже сто раз пожалела, что указала в объявлении свой номер. И не преминула упрекнуть в этом мужа:
— Ты мог бы сам взять на себя этот труд — найти няню для своего ребенка.
— Я?? Лика, как ты себе это представляешь?! Я работаю от зари дотемна, у меня масса производственных вопросов и куча деловых встреч. Сдача номера во вторник. Ни минуты свободного времени.
— Что у тебя постоянно встречи — это я в курсе, — отчетливо произнесла она, сделав ударение на «встречи» и добавив сарказма в выражение лица.
Начинался скандал, частый гость в их доме. Появление в доме младенца две недели назад счастья им как будто и не принесло. Обидно до слез. И несправедливо. Но разве это она, Лика, в этом виновата?
— Не надо начинать, я тебя умоляю.
Антон бегал по спальне и искал свежую рубашку и галстук к ней.
— Но ты мог бы поручить это своему ассистенту.
— Лика, у меня нет такого ассистента, которого я мог бы просить найти няню моей жене.
— Няню твоему ребенку! Но у тебя есть секретарша!
— Мне казалось, ты категорически против даже упоминания ее имени.
— Плевала я на ее имя! Мне нужна няня, дипломированная, сертифицированная, немедленно, прямо сейчас! Я в туалет не могу сходить! Я в душ…
Лика разрыдалась. Младенец, притихший всего каких-нибудь двадцать минут назад, проснулся и заревел во весь голос. Сразу видно: парень.
Антону захотелось влепить жене пощечину, да побольнее. Чтобы сдержаться, он перешел в другую комнату. Идиотка ничего не поняла и потащилась за ним следом.
Антон досчитал до десяти, вдохнул, выдохнул — и выдал свое мужское решение:
— Приглашай кандидаток, которые будут еще звонить, на собеседование во вторник на семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать и двадцать один час. Всего пять нянь. Потом выключи этот телефон, я буду звонить тебе на стационарный. — Зрачки Лики расширились, как будто от изумления, — от гнева! — И мама тоже. И подруги тоже. Догадаются позвонить тебе на домашний, если ты им зачем-нибудь понадобишься.
Это он съязвил, и слезы снова обильно полились у нее из глаз. Он был несправедлив к ней. В который раз! Мама была права: не надо было им заводить второго ребенка! Во всяком случае, так скоро.
Антон, казалось, мстил ей, что она забеременела, не спросившись у него. Собственно, как и в первый раз. Но у Антона были дети, а у Лики нет! Почему он решил, что она согласна тянуть с этим до того момента, когда он созреет? Когда ему захочется от нее детей, кто знает, сколько лет ей будет?! А если не захочется? Быстрый развод — и ты голая на улице. А натикало опять-таки сколько?
Со стороны кухни раздался сокрушительный, оглушительный звон разбившейся посуды. Лика, ругнувшись, бросила младенца надрываться в люльке и метнулась на кухню. Старший сын полутора лет, сидя в стульчике для кормления и устав размазывать кашу по поверхности стола, дотянулся до мраморной столешницы, потянул на себя тяжелый салатник, и тот оказался на полу, разбившись вдребезги, — а его содержимое на полу и на стенке. А Лика-то ведь так еще и не позавтракала, разрываясь между сыновьями и мужем! Когда Лика принялась заметать стекло, она с ужасом заметила, что плитка на полу не выдержала удара и дала трещину.
— Антон! — позвала она. — Антон!
Сцены было не избежать.
Антон появился в дверях, уже одетый, взглянул на сына, на плитку, на жену, которой требовалась истерика.
Она снова рыдала. Он снова считал до десяти.
— Второй ребенок — это твое решение. Я с ним согласился. Я оплачиваю тебе домработницу два раза в неделю. Очень скоро у нас появится няня. Этого достаточно, поверь. Теперь я должен поехать на работу, чтобы заработать на домработницу, на няню, на наших двоих детей и… — Он хотел сказать «на твои выкрутасы», но ему действительно было уже пора.
Младенец в комнате орал нещадно. До неприличия. Чего доброго, они начнут прятаться от соседей.
Антон влез в ботинки и выскочил из квартиры, держа портфель и куртку в руке наперевес и очень надеясь, что ничего там, за дверью, не забыл.
Все, концерт окончен.
Лике пришлось взять себя в руки. Матвей оставался надежно пристегнутым, и она пошла к Ярику. Включила над колыбелькой мобиль — обычно хотя бы на пять минут музыка и движущиеся зверушки останавливали его рев. Действительно, при первом же звуке музыки Ярик изумленно застыл, как в первый раз, — весь обратившись в слух. У него уже начались колики, которые обещали продолжиться до четырех месяцев. Собственно, самое тяжелое время — это первые четыре месяца, ну шесть, уговаривала себя Лика. Потом все проблемы будут решаться легче.
Она вернулась на кухню. Сил разговаривать с Матвеем, ласково бранить, учить уму-разуму у нее не было. Утирая слезы, она смывала размазанную кашу вокруг Матвея, потом вынула ребенка из стульчика и понесла его в ванную, стараясь не слышать Ярика. Когда они вышли из ванной, Ярик опять голосил вовсю, требуя ее присутствия. Одев Матвея, Лика подвела его к Ярику, надеясь, что младенец заинтересуется этой большой живой куклой.
Но Матвею определенно не нравилась эта вечно вопящая кукла в их доме, появившаяся две недели назад. Он больно сдавливал своей пятерней ее живот, щипал ее, не понимая, что это рот, нос, глаза его братика. Расстроенная Лика убирала Матвея из кроватки Ярика. С одним малышом еще как-то, но с двумя детьми у нее совсем ничего не получалось, это факт, который надо было тщательно скрывать даже от себя самой. Получалось, что Матвея надо было спускать с рук и сидеть с Яриком. А Матвей в таком случае практически бесконтрольно бегал по всей квартире, открывал все дверцы, которые видел перед собой, брал любые вещи, до которых мог дотянуться, и проделывал с ними, что ему вздумается. Чтобы Матвей не покалечился, Лика периодически вынимала Ярика из кроватки и ходила за Матвеем след в след. Даже подогреть еду, приготовленную мамой или домработницей, превращалось в проблему. А уж помыться…
— Ну, ты же этого хотела, — резонно отвечали ей подруги, когда она пыталась донести до них суть проблемы: не дети, не дети, а Антон, не желающий понять!
Нет, подруги тоже не хотели понять!
Нет, Лика хотела не этого. И злилась на подруг, потому что понимала, что на самом деле они ей попросту завидуют.
Как же она жалела, что Матвейка не девочка! Была бы у них с Антоном дочь, ему бы вряд ли пришла в голову идея пригласить к ним на целые две недели эту мерзкую, отвратительную Машу, дочку от предыдущего брака. Девчонка оказалась невыносимой. Она просто издевалась над Ликой и Матвеем (и Яриком у нее в животе), а Антон, тряпка, не мог ничего сделать, потому что, видите ли, «она ребенок», потому что она его дочь, потому что он «все же виноват перед ней». Красивые, ничего не значащие слова, и ничего больше! Лика молилась, чтобы у нее не начались преждевременные роды из-за этого чудовища Маши, а через неделю пребывания этой дряни в их доме просто взяла Матвейку, села в такси и уехала к матери. Иначе бы она просто не выдержала. С Антоном они ругались каждый день, нет, целыми днями, — по телефону. Это слава богу, что Ярик родился живым и невредимым после всего, что ей пришлось вынести от этой Маши и ее мамаши. Антон, эгоист, ничего этого не понимал — и даже вида не делал, что пытается вникнуть.
Мерзавка даже украла юбилейный выпуск журнала, в котором Антон был сфотографирован с министром иностранных дел Эмиратов и послом Венгрии в России, экземпляр с автографами. Он лежал для всеобщего обозрения на трюмо в их холле и исчез ровно после того, как Антон отвез девчонку в аэропорт и привез Лику с Матвеем домой.
А машина! Ездить в ней стало мукой: еще в самом начале своего пребывания на родине эта маленькая паршивка вылила в мягкие сиденья авто парфюм своей матери. Настоящие французские духи. Лике Антон таких не покупал.
Духи. Смешно, конечно. Попросила она Антона купить ей в дьюти-фри «Анж у демон» Живанши. А он привез ей «Л’Интерди» со словами: «Точно таких не было, а продавщица сказала, что эти тоже хорошие». Кажется, даже анекдот такой есть, и Антон, паяц, не погнушался стать его персонажем. Подруги Лики хохотали как обезумевшие. Мама умилялась этой истории и рассказывала ее на работе. А Лика злилась. За свой двадцатичетырехчасовой труд жены, домработницы и няни она не может получить даже флакончика духов, подчеркивающих ее индивидуальность. Похоже, Антон попросту отказывал ей в индивидуальности.
Начитался Льва Толстого, благодаря своему другу-писателю, чтоб его, и устроил тут Ясную Поляну. Она чуть с ума не сошла от боли, когда он заставил ее кормить грудью. Лика терпеть не могла Льва Толстого. Недалекий, заносчивый мужлан, вообразивший о себе бог знает что и по этой причине наплодивший кучу детей, только силенок у мужика не хватило полюбить даже их, своих детей. И романы его совсем не гениальные, а так себе — прочел один раз, и все, больше не хочется… Но что больше всего раздражало — не переставал всех учить даже через сто лет после своей смерти. И ее мужа надоумил видеть в ней не жену, а идиотку Софью Андреевну. Слава богу, она хорошо знала Антона: это у него ненадолго. Но терпеть-то ей, Лике!
Ладно, хватит. Все. Необходимо сделать усилие и успокоиться.
Если бы она только могла! Иной раз ей было даже не расслабиться.
Одна надежда: к обеду подъедет мать и тогда Лика сможет прилечь и задремать, если сумеет наглухо законопатить дверь маленькой комнаты — самой дальней. А как было бы великолепно, если бы она все-таки успела принять душ!
5
Антон в тот день уехал из офиса рано. Но не для того, чтобы поспешить к Лике и двум сыновьям-малюткам. Его пригласили на презентацию книги, и он был рад возможности побыть еще какое-то время вне дома. Тем более на литературной тусовке — он так давно не посещал их! Нет-нет, не для того, чтобы позлить Лику, наоборот, для того, чтобы отдохнуть, отвлечься среди друзей и вечером, когда он войдет в дом, не накричать на Лику, а пожалеть ее.
К тому же это мероприятие могло быть ему полезно. На презентациях мелькают «нужные» люди, а он все еще не оставил мысли о написании повести и ее публикации в каком-нибудь толстом литературном журнале. Кроме того, он очень хотел повидаться со своим старшим другом — писателем: ему нужен был его совет.
На самом деле Антон жалел Лику. Он правда сознавал, как ей тяжело. Всего две недели прошли со дня родов. Гормоны, рубцы, соски, постоянный контроль за собственным рационом и за молоком — с Матвейкой она кричала от боли, когда тот брал грудь. Но Антон настоял, чтобы кормила сама, — ведь ничего лучше грудного молока человечество не придумало, и оно у нее есть! Если б еще не было… Когда потом обнаружилось, что она втайне от него перешла на смеси, между супругами вспыхнул грандиозный скандал, и длился он не один день.
Со вторым сыном кормление вроде проходило безболезненно. Но боже, насколько его выматывала эта ситуация с молодой женой и двумя вечно хнычущими младенцами! Уже когда родился их первый ребенок, Антон с горечью убедился, что ему с новой женой не так сладко, как мечталось, что они по сути чужие друг другу люди, посетила его и подлая мысль о том, что выбор его — случаен… Но что же, снова разводиться? Она же как почувствовала эти его настроения и поторопилась забеременеть снова.
Конечно, он жалел ее, молоденькую дурочку. Но только почему-то вне дома, на расстоянии. Дома его нервная система не выдерживала. Как всегда, очень некстати на ум приходили друзья-приятели, куда менее деловые, менее обеспеченные, у которых дома, на еще меньшей площади, чем у него, царил настоящий кавардак из двоих детей, и даже троих, да еще собаки, но почему-то не было истерик, скандалов, хлопанья дверьми, глубоко и надолго затаенных обид, а потом предъявления счета (с процентами) в самое неподходящее время…
Презентация оказалась ничтожной. В литературной гостиной насчитывалось едва ли более пятнадцати человек. Три рассказа, написанные под диктовку и оформленные книжицей на скрепке, авторица — чья-то молоденькая протеже. «Нужного» человека — ни одного. Хорошо, что Антон умел быстро абстрагироваться. Он отключил мозг и просто дожидался конца этой тягомотины, чтобы потом, когда начнется неформальная часть, отвести своего друга в сторонку и поговорить.
Кажется, Антон выглядел не слишком здорово, потому что к нему наклонилась знакомая тетка сзади и осведомилась, все ли в порядке. Антон с очень утомленным видом кивнул и услышал, как почти одновременно в задних рядах зашептались о том, что он вновь стал отцом. В этой тусовке почти все друг друга знали, знали, что у него должен был родиться ребенок. Но Антон сидел с таким видом, будто с ребенком что-то случилось. А это было интересно. Куда более интереснее, чем маловыразительный лепет авторицы на импровизированной сцене.
Официальная часть закончилась. На маленьком столике быстро сообразили так называемый фуршет: две-три бутылки и несколько упаковок закусок, все из магазина эконом-класса на углу, как говорится, без слез не взглянешь. Антон, конечно, пить такое не мог. Просто в нужный момент подержал в пальцах стаканчик с рубиновым пойлом.
Несколько тостов, неискренние поздравления.
Наконец! Наконец люди забыли про презентацию и принялись «общаться».
Его друг-писатель, уже порядком разгоряченный напитками (не исключено, что он еще до так называемой презентации принял на грудь), развернулся к нему:
— Ну что, Антон? У вас такой вид, будто что-то не так. Как дела?
— Да плохо, Николай Анатольевич.
— Ну как плохо, подождите: ребенок родился? С этим порядок? Ну, вот видите!
Почему-то Николай Анатольевич иногда так вел себя с Антоном, будто они чужие.
— Родился нормально, без патологий, но это вылилось в целый кошмар. — Антон хотел говорить дальше, но писатель его перебил:
— При-вы-кай-те! Я вас предупреждал. Так и вышло. Так будет. Все, что от вас требуется, — это смирение. Сми-ре-ни-е.
— Я на самом деле посоветоваться хотел, Николай Анатольевич. — Антону приходилось говорить почти одновременно с писателем, внимание которого было явно сосредоточено на другом. — Ситуация совершенно жуткая: старший не принимает младшего ни в какую. Он требует убрать его, унести, выбросить в мусорную корзину, отдать чужой тете, а ведь ему чуть больше полутора лет. Мы никак не ожидали с этим столкнуться! Да, об этом пишут в некоторых книгах, но ни у кого из моих знакомых ничего подобного не происходило. Жуть в крапинку. Просто жуть в крапинку!
Антон торопился высказаться, потому что писатель пьянел все больше, он раскраснелся, глаза его сверкали, и Антонова жуть его явно не впечатлила, — Антону же не терпелось передать суть проблемы и получить совет от этого большого человека, на которого он так рассчитывал. А еще хотелось просто пожаловаться. Конечно, ему было обидно, что писатель очень мало интересовался такими важными событиями его жизни, как рождение детей, и даже не поздравил его две недели назад, когда он написал ему прямо из роддома, но его друг был не просто прозаиком экстра-класса, не просто умнейшим человеком с колоссальным багажом знаний и опыта, он был еще гением, поэтому частенько позволял себе эти выходки гениев, и все они ему прощались. Иными словами, Антон старался не обижаться по пустякам подобного рода. Мегаполис и кресло главного редактора научили его и не такому.
— Когда жена держит его на руках, он практически бьет его! Отталкивает, вырывает, чтобы швырнуть на пол! Со мной то же самое.
Писатель уже не слушал его. Он провозгласил новый тост, блистательный сам по себе, но притянутый за уши к сегодняшнему вечеру, а потом развернулся к своей немолодой подруге, которая только что разродилась рецензией на его недавно вышедший роман, и обнял ее за плечи.
— Терпите, Антон, тер-пи-те, — проговорил писатель в его сторону, почти пропел, явно обрадованный нынешнему своему веселью, горячительным напиткам, собеседнице, которую он уже держал в руках, — и, кажется, тому, что кому-то сегодня дома будет хуже, чем ему.
— Жуть в крапинку, — повторил Антон по привычке. Пробормотал.
Писатель уже стоял к нему спиной, забыв о нем.
Расстроенный, Антон отвернулся тоже. Ладно, в другой раз. В конце концов, Антон сделал все, что мог. Самый «нужный» ему человек был он, писатель. На самом деле от него зависела публикация его повести. Просто не сегодня.
Сегодня следовало как можно скорее отправиться домой, в надежде, что жена поймет. И Антон сбежал по старинным широченным ступеням вниз, на улицу.
Но она не поймет.
Антон шел в сторону метро и не слишком торопился. Ему было приятно еще потянуть время, побыть одному, когда сам себе хозяин, — и ничего, что снег в лицо косыми, мокрыми хлопьями, так что даже капюшон не спасает. И ничего, что мысли мрачноватые.
Во-первых, им до сих пор владело неприятное ощущение, что писатель прошлым летом попросту открестился от крестин Матвейки. Он просто не явился к условленному времени в церковь Новодевичьего монастыря — и все. На звонки он ответил только вечером и, даже не извинившись, сообщил, что перепутал день.
«Врет!» — говорила всем Лика. И в данном случае Антон готов был с ней согласиться — но только, разумеется, про себя. Но почему его друг солгал? Почему не захотел стать крестным его сына? Зачем так по-дурацки подставил его, его жену, ни в чем не повинного младенца, гостей? Они же друзья?
А эта его половина, венчанная жена Анжелика, в Русской православной церкви раба божья Ангелина? Вон как рыдала, ожидая не пришедшего на таинство крестного, как ругала Антона за его выбор, а ведь она предупреждала его, что писатель этот человек ненадежный, ей совершенно не нравящийся, между прочим, как накидывалась на Антона за его непонятную одержимость обязательно вызвонить этого писаку и дождаться его, заставить всех их промучиться чуть не до закрытия храма!
Сорвавшихся крестин первенца Лика не простила бы ему даже на том свете. Поэтому пришлось согласиться, чтобы крестным стал Ликин папа, — и батюшка окрестил ребенка, когда сменил гнев на милость под впечатлением суммы пожертвования, увеличенной в несколько раз.
Третий раз на одни и те же грабли. Что ни скажи — всегда виноват. Как в том бородатом анекдоте, когда мужчина старается сказать женщине приятное, а получает по носу: «Ты у меня лучше всех!» — «Как — всех? Значит, есть и другие?!» А ведь он вовсе не на молодую кожу сделал ставку в этом союзе: ему очень пришлось по душе, что она смотрела на него как на бога, — ну, хорошо, как на первого после бога. То есть так, как и должно быть, по-толстовски. Однако, обвенчавшись, она очень скоро забыла этот свой взгляд, потому что он оказался ненужным; на самом деле и эта ее робость, и жертвенность, и желание подлинной христианской любви — все оказалось лишь инструментом для достижения желаемой цели.
Его студенческая жена, серая мышка из Калининграда, была бы ему наилучшей спутницей, если бы никогда не приезжала в Питер и не научилась бы, как иные, тянуть из него все соки. Машина мама — идеальная женщина для постели, нервная, чувственная, горячая, — для брака не годилась совсем. Потому что любила его, Антона, слишком. Она даже одного его похода налево вынести не смогла. Физически!
Бедняжке Вере, конечно, не повезло. Антон заблокировал Верин номер (на время!), но о своем обещании не забыл… Если честно, оно занозой сверлило ему мозг, напоминало о себе в самый неподходящий момент, и он очень пожалел, что тогда дал слабину и позволил выдрать из себя это обещание.
Антон сказал Вере правду: нужной ей суммой он не располагал в свободном доступе. Однако дело было вовсе не в деньгах: он не собирался спонсировать безумие. Уже завтра он запланировал связать ее, с кем надо. С психологом экстра-класса, который как следует поработает с ней и внушит, что для начала ей необходимо привести в порядок голову и обрести надежного спутника, а уж потом двигаться дальше. Познакомить ее, например, с Гришей Колокольцевым, холостым и бездетным верстальщиком из его редакции.
Да. Именно так. Придется, конечно, поднапрячься. Пригласить ее в ресторан, все объяснить, разложить по полочкам. Не дай бог, она что-нибудь выкинет в этом ресторане, вцепится в него вместо Гриши Колокольцева… Или потребует, чтобы он, Антон, стал донором… Но если она окажется умницей… Вот за это он готов заплатить.
Решение наконец вызрело окончательно, и Антон почувствовал, как неприятности и напряжение последних дней и разочарование от сегодняшнего вечера отступают. Он приостановился, отряхнул капюшон и огляделся по сторонам, чтобы определить свое местоположение. Он находился как раз возле знакомого заведения на Кирочной, где подавали очень недурные бельгийские вафли, не говоря уже о настоящем финском сидре. Он взглянул на часы. До закрытия метро он успевает.