Вдогонку обсуждению «полумемуарных заметок» об Оттепели
Опубликовано в журнале Урал, номер 9, 2021
Валентин Лукьянин — кандидат философских наук, публицист, литературный критик, автор нескольких книг, посвященных истории и культуре Екатеринбурга, и множества статей и исследований, опубликованных в различных российских изданиях. В 1980–1999 гг. был главным редактором журнала «Урал», истории которого посвящена его книга «“Урал”: журнал и судьбы» (2018).
Для начала вкратце коснусь истории вопроса, ибо не уверен, что все читатели в курсе.
Выступить на страницах «Урала» по поводу книги Сергея Чупринина «Оттепель: события» предложила мне редакция журнала. Познакомившись поближе с 1200-страничным томом, я оценил своеобразное по жанру историко-литературоведческое исследование коллеги как прекрасный повод поразмышлять о переломном моменте советской истории, отношение к которому в обществе по сей день неоднозначно. Я погрузился в книгу, как в роман: изучив невероятное количество источников, Чупринин воссоздал тот период жизни страны подробно и красочно, а ведь это время моей давно ушедшей молодости! Но вот неожиданность: яркий образ времени, воссозданный исследователем, в некоторых существенных чертах не совпал с картиной, сохранившейся в моей памяти. Эта коллизия побудила меня пристальней вглядеться в события, определившие своеобразие периода Оттепели; так определился жанр «полумемуарных заметок». Почему только «полу-»? Потому что на мое понимание советской истории повлияла еще и прежняя работа над десятком историко-публицистических книг и немалым количеством статей о советском прошлом и антисоветском настоящем. Для обсуждения книги С. И. Чупринина этот пласт информации напрямую мне не понадобился, но не повлиять на миропонимание, конечно, не мог.
Когда вглядываешься в прошлое, многое из того, что было в свое время не замечено или недооценено в суете повседневности, проясняется и обретает новый смысл. Поэтому, работая над своими «заметками», я порой приходил к выводам, которые оказывались неожиданными для меня самого. Они не совпадали с расхожими представлениями, зато помогали увидеть внутреннюю логику событий, без того казавшихся необъяснимыми.
Статья, по журнальным меркам, получилась большая, даже очень большая, но в редакции сочли ее вполне «читабельной» и не стали настаивать на сокращении. Не стали также посягать на мои суждения, противоречащие расхожим мнениям, — правда, благоразумно «отмежевались» от них, сопроводив мой текст небольшим редакционным послесловием. На мой взгляд, такой ход вполне корректен с точки зрения журнальной этики, к тому же привычен мне с незапамятных времен: еще в 1970-е годы несколько моих публикаций в разных журналах сопровождалось ремарками, что, дескать, редакция позицию автора не разделяет, но… Даже появлялась тогда, почти полвека назад, забавная идея: а не издать ли сборник своих статей, с которыми редакции не согласились, но опубликовали? Конечно, думать всерьез о таком издании в те годы не приходилось.
Договариваясь о публикации «заметок» с «неправильными» мыслями уже в современном «Урале», мы с редакцией как-то сразу пришли к согласию, что обсуждение поднятой в них темы стоит продолжить на страницах журнала, дав возможность высказаться и тем, кто «за», и тем, кто «против». Такая перспектива меня особенно привлекла, потому что отвечала моей, простите за некоторый пафос, сверхзадаче.
Я ведь и в мыслях не держал, что вот, мол, напишу умную статью — и все, кто ее прочитает, сразу станут думать, как я. Так не только не бывает — и быть не должно. Мировоззренческая позиция человека вырабатывается годами и десятилетиями, и если кто-то готов изменить ее под воздействием случайно прочитанной (ведь могла и не попасть на глаза) статьи — значит, немного мыслей и сомнений положено в основу такой позиции, и невелика ей цена. И «оппоненты», да хоть бы и «единомышленники», выступающие с таких позиций, просто неинтересны. Несравнимо предпочтительней читатель думающий и возражающий. Он не поспешит согласиться с точкой зрения, идущей вразрез с его выношенными убеждениями, но «таракан» непривычной мысли, проникший в его подкорку, будет хоть по ночам его беспокоить. С такой малости и зарождаются иногда сомнения в «истинах», ставших общими местами.
Однако время дискуссий из номера в номер, похоже, осталось в советском прошлом, так что редакции журнала, насколько я знаю, не без труда удалось организовать лишь подборку откликов. Причем собирались они дать ее уже в апрельском номере, но смогли только в июльском. Да и получилась подборка, как мне сказали, не совсем такой, как задумывалась. Прочитав то, что получилось, я не усомнился: конечно же, не могла редакция публиковать большую статью своего постоянного автора затем, чтобы спустя недолгое время устроить на своих же страницах ее разнузданный и некомпетентный разнос. Да еще с такой оплеухой в адрес самой редакции: дескать, выделили «не меньше 1/10 объема номера статье своего бывшего руководителя, что, видимо, и сыграло главную роль», хотя «метод и уровень изложения таковы, что читателя от текста можно только предостеречь» (С. Боровиков, с. 215). Такого «плюрализма» не припомню в истории журналистики, но очевидно же, что это не «умысел», а «прокол». Это внутриредакционная проблема, и выносить ее на публику мне, откровенно говоря, не хочется. Впрочем, именно редакция предложила мне высказаться на станицах «Урала» по поводу опубликованных откликов — и это тоже ведь позиция редакции.
Отсутствие «умысла» подтверждается еще и тем, что два из четырех материалов, вошедших в подборку, выдержаны в совершенно иных тонах. Философ и писатель Андрей Коряковцев, в отличие от Сергея Боровикова, как раз метод, лежащий в основе моих изысканий, оценил и даже вписал меня в научную «парадигму» (впрочем, причастность моя к ней вызывает у меня сомнение). Но, по правде говоря, мне (думаю, и читателю тоже) было бы интересней не углубляться в высокомудрые проблемы методологии, а подумать вместе с Андреем Александровичем о более конкретных вещах: насколько «метод» помог мне (или не помог) что-то понять в природе Оттепели.
Отклик брянской писательницы Н.П. Рылько оказался в составе подборки в определенном смысле случайно. С Ниной Петровной мы знакомы очень давно. Я послал ей журнальный номер со своей статьей (поскольку в статье упоминался ее отец — П.Д. Рылько) и через непродолжительное время получил от нее большое и взволнованное письмо, а вслед за ним другое. А потом было еще и третье. Я показал ее письма в редакции, испросил разрешения на сокращенную их публикацию у самой Нины Петровны — так и появился в подборке еще один отзыв.
Хочу обратить внимание, что этот отзыв — отнюдь мне не в поддержку. Почти весь он состоит из житейских наблюдений, которые, по сути, ставят под сомнение мои суждения о том времени. Тем не менее реакция Н.П. Рылько на мою статью примерно такова, какую я и ожидал от непредвзятого, но заинтересованного читателя: «Читала, не отрываясь, хожу много дней под впечатлением, мысленно все время беседуя, соглашаясь и споря с Вами».
Большая часть ее доводов мне хорошо известна: многое уже было в ее книгах, которые я читал, кажется, все. Да ведь и сам я из того времени, той жизни. Не учитывать всего того, что мешает Нине Петровне согласиться с моим объяснением перипетий советской истории, — значит, добавить еще одну схему к тем расхожим схемам, которые сегодня будоражат общественное сознание, усугубляя всеобщий раздрай.
Но один из ее доводов оказался для меня неожиданным и, честно говоря, неудобным.
Попытался я в статье несколько обелить репутацию Н.М. Грибачева, сославшись на то, что он на протяжении многих десятилетий был близким другом семьи Рылько, — а Нина Петровна процитировала такие высказывания «Матвеича», которые сама слышала из его уст у них дома, что репутацию «автоматчика партии» (по определению Хрущева) только подтвердила. И как с этим быть? Ответить однозначно — так, чтоб все согласились, — пожалуй, не смогу. Кого-то не устроит, если я напомню, что партия не только угнетала и гнобила народ, как уверены некоторые толкователи отечественной истории; она сыграла выдающуюся роль и в собирании сил советского общества для решения, казалось бы, неразрешимых проблем. Многие даже из моих знакомых вступили в партию на фронте, принимая на себя таким образом главную тяжесть войны2.
Меня же самого не устроит объяснение, что Петр Дмитриевич Рылько — человек выдающийся по масштабу своих дел и с безупречной репутацией3 — был неразборчив в выборе друзей.
Единственное объяснение, которое мне кажется правдоподобным: реальная жизнь сложнее схем. Да ведь в том и состоит главный смысл моих «заметок»! И в главном Нина Петровна меня, несомненно, поддержала, напрямую о том не заявив. Ибо, эмоционально и с душевной болью рассказав о многих несуразностях и откровенных безобразиях советской жизни, которым многократно сама была свидетельницей, она, как мне показалось, даже с некой растерянностью спохватилась: да не все же было так беспросветно! «Сколько по-настоящему прекрасных людей самоотверженно, бескорыстно (говорить о деньгах и зарплатах считалось даже неприличным!) трудилось в разных сферах! Какие прекрасные учителя были в наших школах, какие врачи в больницах! Какие инженеры!
Это поддерживало, помогло победить в войне и восстановить хозяйство. И настоящее высокое искусство было. Какие артисты, какая музыка, какие фильмы!» (С. 219)
Так ведь как раз подобное ощущение прожитых советских десятилетий и побудило меня задуматься над тем, почему период Оттепели вспоминается мне иным, нежели он воссоздан в книге С.И. Чупринина!
Между тем авторы двух других отзывов о моих «заметках» полагают, что задумался я зря, поскольку все уже и так давно ясно4. Ну, а раз им ясно, а я почему-то поднимаю эти вопросы снова, то мои просвещенные оппоненты (не уверен, что именно это слово здесь уместно) рассуждают не о том, прав я или не прав, а о том, почему я не знаю очевидных для них истин.
Дмитрий Лабаури примерил на себя роль психоаналитика, не особо заботясь о том, чтобы свести концы с концами в своих диагностических прозрениях. С одной стороны, он заметил, что мысли «пациента» «перекликаются с представлениями большинства простых обывателей, чья юность выпала на послевоенный период развития страны» (с. 206). С другой стороны: «Нельзя забывать и о таком явлении, как аберрация памяти. Особенно характерна она для пожилых людей, которые бессознательно могут интерпретировать и рассматривать события, процессы и явления периода своей юности через призму современного духа времени» (с. 207). (Не очень внятно сформулировано, но можно понять так, что я когда-то видел одно, а деформированная возрастом память нарисовала нечто другое.) Но «оппонент» не исключает, что, возможно, никакой аберрации и не было: «Память В. Лукьянина сохранила для нас лишь тот срез мировосприятия городской образованной молодежи, сформировавшей свои взгляды в послевоенный период сталинской диктатуры. И не более того» (с. 208). Кстати, насчет «образованной молодежи» — похоже на не очень заслуженный комплимент, поскольку в следующем же абзаце мой критик уверенно заявляет «об ограниченности его (то есть моего. — В.Л.) юношеского кругозора».
Сергей Боровиков выяснением причин моего непонимания очевидных для него вещей не очень озабочен: «…я не удивлен явлением еще одного разочарованного бывшего подданного СССР, потому что кто из переживших большие надежды конца 80-х — начала 90-х не разочарован?» (с. 214). Оказывается, и сам он полагает, что «вторая Оттепель явно не оправдала ожиданий» (тут я не понял, какую Оттепель он считает второй); «Такого же мнения придерживается и С. Чупринин» (там же), — уверен он. Так в чем же дело? А в том, что разочарование в Оттепели не заставило его (и, наверно, Чупринина) подобреть к советскому прошлому, а вот автор неправильных «заметок» полагает, что «лишь из “морально-политических” закромов советского опыта можно почерпнуть уроки для будущего» (там же). Похоже, Сергей Григорьевич невнимательно читал мой текст, ибо я писал о другом: «Нынче не только ностальгическая память пенсионеров возвращается к советскому, но и многие ответственные люди, принимающие решения, то и дело замечают: а ведь в советское время это (в устройстве экономики, образования, здравоохранения, культуры и т. д.) было организовано лучше. Речь идет не о возвращении парткомов и, упаси боже, репрессий, а о… возвращении здравого смысла. Так, может, хватит лукавить и честно признать советский период частью отечественной истории, которая нуждается в добросовестном и непредвзятом изучении» (Урал. 2021, № 2. С. 220–221). Любопытно, как бы мог возразить С. Боровиков против этой мысли? Боюсь, что никак, а потому он ее просто «не заметил», а вместо того приписал мне «любовь к великому Сталину» (с. 214) и «искреннюю веру в сталинские методы» (с. 216), которых в моем тексте, конечно, нет, и еще много чего.
Думаю, сказанного достаточно, чтоб читатель понял, почему я не считаю Д. Лабаури и С. Боровикова своими оппонентами: оппонент, как разъясняют словари, — «противник в споре», а тут спора нет, а есть попытки (со стороны обоих) с помощью домыслов и передержек представить автора в таком свете, чтобы вопрос о споре отпал сам собой: это с таким-то спорить? И я бы не стал «откликаться» на такие «отклики», если б не проявилась в них тенденция, заслуживающая общественного внимания безотносительно к тому, хороша или плоха моя статья. Печаль моя о том, что спорить мы, российские так называемые интеллектуалы, кажется, вообще разучились, и потому получается, как с ЕГЭ: ответов полный учебник, а способность мыслить стремится к нулю.
Деградация древней культуры ведения диалога в наше время стала не просто очевидной, но бросается в глаза. Напомню хотя бы о телевизионных ток-шоу, участники которых не хотят и, похоже, не умеют слушать друг друга, а вместо того, чтобы понять оппонента и возразить ему по существу, стараются просто друг друга перекричать. Известная тележурналистка поиронизировала (а может, так оно и есть), что гонорары им начисляют в зависимости от степени оручести. Однако ор на телеэкране — просто церемонная светская беседа по сравнению с выплесками немотивированной злобы из-под «ников», как из подворотни, на интернет-форумах. Есть ли кому-то из этих «спорщиков» дело до истины, которая, по старинному поверью, рождается в споре? Какая истина — она давно вытеснена мнением: «я так думаю» — и не смейте мне перечить, право имею на свое мнение! Ну, а мнение даже удобней иметь не свое, а «корпоративное»: и меньше нужно напрягать извилины, и сразу видно, с кем и против кого удобно «дружить».
В такую атмосферу органично вписываются «отклики» «правильных» Лабаури и Боровикова на мои «неправильные» «заметки». Поразительно, с какой легкостью квазиоппоненты находят для меня подходящую, говоря «шершавым языком» нынешней социологии, референтную группу: престарелые пенсионеры, чьи представления о жизни в свое время были деформированы советской пропагандой и по сей день не могут оправиться от старой травмы. Почему-то им, самодовольным моим обличителям, в голову не приходит, что у меня достаточно собственного и житейского, и мыслительного опыта для того, чтобы «сметь свое суждение иметь». Я родился в семье «врага народа», сгинувшего в застенках НКВД еще до моего рождения; я жил в послевоенной деревне, о которой оба критика что-то слышали и что-то читали; я работал на уральском заводе среди тех, кто еще незадолго до того пережил невероятно трудные года работы в мобилизационном режиме военной поры, а потом (уже и на моих глазах) должным образом воспринимали смягчения режима, не видя в том особой заслуги Н.С. Хрущева.
Можно бы принять во внимание и широко известный факт (неужто до Лабаури и Боровикова не доходило?), как будущий главный «демократ» Ельцин, тогда еще в ранге первого секретаря Свердловского обкома КПСС, устроил мне на бюро обкома разнос по поводу «идеологических ошибок», которых я, оказывается, много наделал, будучи главным редактором «Урала».
Я, впрочем, отнюдь не отказываюсь от принадлежности к той референтной группе, к которой приписали меня Лабаури и Боровиков: если престарелые пенсионеры стихийно заняли ту позицию, к которой я шел, взвешивая и осмысляя каждый шаг, десятилетиями, то, во всяком случае на мой взгляд, это не «совки», о которых позволительно говорить через губу, а достойные граждане страны, которые заслуживают уж никак не менее уважительного к себе отношения, нежели «правильно мыслящие» мои обличители.
И еще занятно наблюдать, как самоуверенные «оппоненты» уходят от самостоятельного обсуждения поднятых мной вопросов, прячась за «истины» из вторых рук (чтоб им было понятней: секонд хэнд). К примеру, Сергей Боровиков считает, что книга Н. Грибачева, С. Смирнова и А. Кривицкого «попала в историю советской литературы лишь благодаря блистательному фельетону о ней Натальи Ильиной в “Новом мире”» (с. 217). Я тот фельетон читал и не нашел его блистательным, да и оценки книги в целом в нем нет; а вот потрудился ли Сергей Григорьевич прочесть книгу, которую безапелляционно отверг на основании суждения другого человека? Не читал он (в чем даже сознается) и «Середину века» Луговского — одну из поэтических вершин периода Оттепели. Между прочим, виртуозное владение техникой стиха — одна из общепризнанных особенностей поэзии Луговского; Боровиков не оценил — что ж, это, как говорится, его проблемы. В общем, получается прямо по пресловутой схеме: «Я Пастернака не читал, но осуждаю».
Кстати, о Пастернаке. Боровиков ядовито (как ему, наверно, кажется) замечает, что полемикой вокруг «Доктора Живаго» «публицист явно прежде не занимался» (с. 217). Да нет же, Сергей Григорьевич, занимался — по крайней мере, в достаточной степени, чтобы заинтересоваться, откуда пошел сыр-бор. И, не удовольствовавшись истинами «секонд хэнд», решил пристальнее присмотреться к истокам этой полемики. Вот тут-то и бросилось в глаза, что С.И. Чупринин в своем обстоятельном труде почему-то «не заметил» отзыва редакции «Нового мира», где очень обстоятельно и добросовестно излагаются мотивы, по которым редакция за два с лишним года до начала травли отклонила рукопись. Единственное объяснение этому упущению я увидел в том, что, если бы «заметил», — весь сюжет о травле Пастернака ему пришлось бы существенно переписывать.
Между прочим, и С. Боровиков, упомянув об этой полемике, поспешил остановиться, новомирское письмо автору «Доктора Живаго» не трогая, под тем предлогом, что его отзыв может разрастись «до размеров обсуждаемой статьи». А мне как раз было бы очень интересно посмотреть, каким образом он этот чрезвычайно корректный текст, не предназначавшийся первоначально для посторонних глаз, истолковал бы как эпизод травли поэта.
Жизнь так устроена, что, как правильно поется в песне, «ничто на земле не проходит бесследно». Помню забавный случай примерно тридцатилетней давности, как Борису Николаевичу Ельцину, еще не президенту, но с амбициями уже непомерными, пришлось публично каяться в том, что лет за восемь до того он мне, то есть автору этих строк, устроил разнос на заседании бюро обкома за «идеологические ошибки» журнала «Урал». Не я потребовал объяснения: записка из публики пришла. Ах, как же непривычна и неприятна была для него эта процедура!.. И в мыслях не держу, что нечто подобное может случиться с Д. Лабаури или С. Боровиковым: масштабы не те. Я о другом: совершая любой общественно значимый поступок, не стоит рисковать репутацией.
Однако репутации моих квазиоппонентов — их забота. Меня же беспокоит другое: пока мы не решимся, отбросив мировоззренческий «секонд хэнд», заново разобраться в том, что же на самом деле произошло со страной на том историческом переломе, который принято называть Оттепелью, — так и пребудет наше общество в обозримом будущем расколотым на непримиримых по отношению друг к другу «сталинистов» и «антисталинистов», а пресловутая «стабильность» (под присмотром Росгвардии) останется и впредь безвольным топтанием на месте.
1 Валентин Лукьянин. «А время? Время движется рывками…» Полумемуарные заметки на полях книги Сергея Чупринина «Оттепель: события» // Урал. 2021, № 2.
2 Между прочим, вот какие цифры я нашел в интернете. К началу Великой Отечественной войны в Красной Армии числилось более 563 тысяч коммунистов, что составляло около 15% всех членов партии в тот момент. А к началу 1945 года в армии служило 3325 тысяч членов партии — почти 60% ее численного состава. Причем за годы войны погибло более 3 миллионов коммунистов.
3 О П.Д. Рылько см.: Рылько Н.П. Народный человек. // Урал. 2019, № 9.
4Тут мне вспомнилось, как на исходе советских лет на каком-то большом писательском собрании в Кремле выступал тогдашний недолговременный вождь К.У. Черненко и призывал творчески и смело осмыслять советскую историю, но при этом вопроса о коллективизации не касаться, ибо он исчерпывающе осмыслен и закрыт.