Повесть
Опубликовано в журнале Урал, номер 8, 2021
Яна Жемойтелите — родилась и всю жизнь живет в Петрозаводске. Окончила Петрозаводский государственный университет по специальности «финский и русский языки и литература». Работала преподавателем финского, переводчиком, заместителем директора Национального театра, главным редактором журнала «Север». В настоящее время — библиотекарь, директор издательства «Северное сияние», председатель Союза молодых писателей Карелии. Лауреат премии журнала «Урал» за лучшую публикацию 2013 года в номинации «проза».
1
Осень длится и длится. Теплая, мокрая, с затяжным моросящим дождем. Она течет вперед изо дня в день, плавная, как река, увлекающая за собой бурые кораблики листьев, а потом и нас самих, выхватывая по одному из социального окружения и унося в пространстве-времени в темную глубину прошедшего. Скорая зима проявляется разве что с наступлением тьмы, которая день за днем оттяпывает минуты света, и в иной момент черное бесснежие ощущается уже как долгий ночной кошмар.
В субботу в библиотеке пустынно. В середине дня воздух внутренних помещений желт от электрических ламп и будто тягуч. Прежде, когда сюда ходило много людей, чувствовалось в воздухе особое, почти электрическое напряжение, каковое и возникает при коллективной работе мысли. Теперь студентам библиотека уже не нужна в той мере, что прежде, дневные посетители — в основном пенсионеры, да и те из породы доживающих интеллигентов, с юности сохранивших привычку ходить в библиотеку.
Сергей Александрович сегодня пришел в робкой надежде сыграть с кем-нибудь в шахматы. Вряд ли у нас в библиотеке найдется столь же сильный игрок, как Сергей Александрович, и он, вероятно, сам это понимает.
Я библиотекарь и разве что знаю, как ходят шахматные фигуры. Я даже боюсь играть в шахматы именно из опасения, что меня затянет. А я не люблю, когда что-то меня основательно затягивает, будь то сериал или вязание. Шахматы тем более. Я боюсь одержимости, ведь тогда придется отказаться от многого другого и думать только о шахматах.
И все-таки сегодня мы сыграем. Сергей Александрович раскладывает на столе доску и расставляет фигуры, уступая мне право играть белыми. Для меня это абсолютно безнадежное преимущество, понятно же, что Сергей Александрович разобьет меня через три минуты, хотя я все же буду сопротивляться, а он еще станет помогать мне в этом, потому что в данном случае важен сам процесс, а не результат.
Фигурки на доске застыли в боевой готовности, и я даже немного завидую их равнодушной стойкости.
— e2-e4, — говорю я, осторожно двигая пешку на новую позицию.
— А я вот в шахматы еще в обычной школе начал играть, — говорит Сергей Александрович и ходит пешкой е7-е5.
Классический центральный дебют. Пожалуй, на этом кончаются мои познания в шахматной науке, однако у меня все же есть еще одно преимущество, кроме игры белыми. Я вижу шахматную доску, а Сергей Александрович нет. Партия разыгрывается у него в голове. Хотя всякая игра, в сущности, ведется вслепую. Комбинация просчитывается в уме на пять-шесть ходов вперед. Считается, что опытным шахматистам доска и фигуры только мешают. Но я едва ли просчитаю комбинацию на два шага вперед.
И пока я тщательно обдумываю очередной ход, пытаясь изобразить, что я что-то понимаю в шахматах, Сергей Александрович рассказывает мне, что именно хотел рассказать уже давно. Потому что, если не расскажет, его историю поглотит медленная река осени, и она осядет где-то на илистом дне забвения.
2
Интернат для слабовидящих открыли в поселке Латва еще в 1938 году. В начале шестидесятых он активно принимал всех желающих, правда, по своей воле туда никто не попадал. Кто в самом деле хочет учиться в отрыве от семьи и родного двора? А что там особенная система обучения, так это еще поди объясни ребенку. Одно хорошо в интернате: там никто не дразнил из-за плохого зрения, не обзывал слепым, там все видели плохо — в той или иной степени. Кто был вообще одноглазый, кто с бельмом.
А еще в той же Латве был интернат для глухонемых детей. И отдельно — для умственно отсталых, который в народе называли школой для дураков. И если с глухонемыми не общались, потому что последним сказать было нечего, они ведь даже ругаться не умели, то умственно отсталые при малейшем приближении пугали абсолютно всех детей: когда их строем вели по поселку в баню или в кино, они кричали, корчили рожи или же, напротив, тупо брели вперед, едва сознавая, кто они такие и откуда взялись.
В общем, всем богат был поселок, растянувшийся на берегу реки Ивенки на целых девять километров. Были в нем и совхоз «Маяк», и свиноферма, обитателей которой откармливали интернатовскими объедками, благо общественное питание в те времена было невкусным, и редко кто, даже переживая постоянное недоедание, способен был проглотить склизкую кашу, комком застывшую в алюминиевой миске. Так что свиньи в Латве достигали гигантских размеров, и Сережа, впервые столкнувшись с местной скотиной, даже не сразу понял, кто это. У них, на Старой Кукковке на окраине Петрозаводска, свиньи если у кого и были, то поджарые, которые носились по улице, что твои собаки.
Сережа сам бы ни за что на свете не отправился в эту Латву. Первый класс он окончил в обычной школе на Старой Кукковке, однако с трудом, потому что ничего не видел, что там написано на доске, даже с первой парты, когда солнце ударяло в окно. Учителя ругали его, а ребята дразнили, потому что в те годы считалось, что если ты плохо видишь, то ты вообще ущербный и место тебе среди таких же ущербных. А кукковские дети отличались особой жестокостью, потому что район считался криминальным, там помимо прочего люду бывшие зэки селились, ну, которые в 56-м вышли. И если даже ни в чем не были виноваты, то лагерные порядки усвоили хорошо, крепко. А еще были на Старой Кукковке и обычные работяги, находящие единственную отдушину в поллитровке… Да что говорить!
Впрочем, Сережа иной жизни не знал в свои восемь лет, поэтому думал, что мир именно так и устроен. И когда врач в поликлинике сказал, что мальчик лучше видеть не станет, Сережа особо и не расстроился. Он с самого рождения мир воспринимал как череду ярких пятен, а люди представлялись ему смутными силуэтами, которые различались голосами и запахами. Обитатели Старой Кукковки пахли резко. Перегоревшими в печи дровами, табаком, морозом, с похмелья — перегаром, а пили мужики тогда ой как здорово. Женщины пахли кухней, некоторые — тяжелыми духами, и Сереже представлялось, что эти надушенные женщины никогда не стоят у дровяной плиты, хотя он, конечно же, ошибался. В те времена даже каменные дома отапливались дровами…
Утро начиналось криком петуха — соседи держали кур, потом сама собой включалась радиоточка, но можно было еще немного поспать, — с радиоточкой просыпалась мама, которой нужно было приготовить завтрак, а Сережина школа была в пяти минутах ходьбы, и он поднимался, когда через старую Кукковку проходил, сбавляя обороты, ленинградский поезд. Перестук колес поутру был не таким ярким, его заглушали прочие утренние звуки: лай собак, привычная уличная перебранка… Другое дело ночью. Если Сереже случалось проснуться посреди глухой полуночной тишины, перестук колес отдавался в голове ясно и четко. Ночные поезда проносились мимо на огромной скорости, торопясь в далекий пункт назначения. И Сереже представлялось, что однажды он тоже уедет на поезде далеко-далеко, например, в Москву. Потому что в Москве происходила настоящая жизнь. Он видел ее в кино. В кинотеатре «Строитель» перед каждым сеансом крутили киножурнал, в котором показывали, какие дома строятся в Москве, какие в Кремле проводятся елки и какие игрушки продаются в московских универмагах. Он таких никогда в руках не держал.
Сережа вообще очень любил ходить в кино: фигуры на экране были просто огромные, и он все-все понимал, что там происходит. Поэтому он давно для себя решил, что станет киномехаником. Сиди себе в будке и целый день кино крути. Какая там еще картонажная фабрика! Это врачи так сказали, что после интерната Сережа сможет работать на картонажной фабрике. Но что за радость — коробки клеить? Кому вообще нужны эти коробки, если в них разве что ботинки из магазина приносят, а потом сразу же выкидывают. Коробки то есть, не ботинки. Хотя новые ботинки Сережа тоже б с удовольствием выкинул. Эти ботинки приходилось носить с шерстяным носком, потому что купили, по обыкновению, на вырост, но даже с этим носком нога в ботинках болталась, и на второй день пятки стерлись в кровь. «Терпи! — говорила мама. — У нас у всех мозоли, и мы терпим. Еще не у каждого есть новые ботинки, многие вон за братьями всю жизнь донашивают».
Толстая врачиха сказала, что в интернате дают казенную обувь и кормят бесплатно, то есть хоть на это маме тратиться не придется. А кино в Латве тоже есть. Большой богатый поселок, не какая-нибудь дыра. И на речку, кстати, можно ходить, если разрешат, конечно. Что? Если ли там шахматный кружок? Ну-у, я не знаю. Но ты можешь взять с собой шахматы, заодно и ребят научишь играть. Надо же, ты умеешь играть в шахматы. А кто тебя научил?
У врачихи был такой противный фальшивый голос, что Сереже расхотелось рассказывать, что он научился играть совершенно случайно, однажды задержавшись в школе после уроков. Мама возвращалась домой только поздно вечером, а на улице братья Пенкины дразнили его из-за пальто в клеточку. Пальто досталось ему от двоюродного брата. Было оно на редкость тяжелое, а рукава из-за толстого ватина сами собой торчали по сторонам, как у пугала. Вообще клетчатые пальто были тогда почти у каждого, но это было на редкость уродливое, да еще в крупную желтую клетку, как у клоуна. «Ничего, для зимы сойдет, — решила за Сережу мама. — К весне все равно вытянешься. Что же, на один сезон пальто покупать?»
Другого пальто у Сережи не было, а в школьном дворе носились братья Пенкины — Сережа наблюдал за ними в окно. День уже угасал, но братья все бегали, громко переругиваясь и кидаясь снежками, стоять у окна в гардеробе было откровенно безголово и неуютно, потому Сереже решил вернуться в класс и переждать там. Заодно можно математику сделать. Математика Сереже давалась легко: он быстро считал в уме и задачки воспринимал на слух…
Но тут оказалось, что в классе занимается шахматный кружок. Сережа только заскочил внутрь — за партами сидели большие ребята, а Савелий Петрович, учитель труда, втолковывал им, что пешкоедство — причина большинства поражений. Заметив Сережу, Савелий Петрович сказал: «Давай-давай к нам», и Сережа послушно затек в класс.
В СССР в шахматы играли все и везде. Моду задал еще Владимир Ильич. Ему, конечно, стремились подражать. В шахматы играли мамы с детьми, пионеры и пенсионеры на улице, играли рабочие на заводе в обеденный перерыв и отдыхающие на пляже, играли студенты в общежитии, моряки в море, старцы в горном ауле и даже оленеводы — жители тундры. Играть в шахматы было столь же естественно, как уметь читать…
И Сережу затянуло. В шахматах он был на равных со зрячими, и они даже его уважали за то, что такой шкет несколько раз сумел обставить пятиклассника, который выступал на первенстве района. Сережа надеялся, что его прекратят дразнить по любому поводу — за клетчатое пальто, за то, что не видит даже с первой парты, за корявый почерк и кучу ошибок в словарном диктанте…
— Ты все равно не сможешь учиться в обычной школе, — сказала толстая врачиха. — И тебя больше никуда не возьмут. Вырастешь — будешь стеклотару сдавать.
Она произнесла это таким твердым голосом, что Сереже стало по-настоящему страшно. Хотя отправляться в интернат тоже было страшно.
— Ничего, другие дети как-то в интернате живут, — подхватила мама. — Там дисциплина, без дела не будешь болтаться.
А Сережа вроде бы и так не болтался без дела. Шахматы — разве плохое дело? Он хотел в будущем на разряд сдать.
И когда лето брызнуло неожиданно яркое и веселое, Сережа надеялся, что оно продлится вечно и что вообще этот интернат — чья-то плохая шутка, потому что как такое может быть, что человека силой увозят куда-то очень далеко, и мама почему-то не возражает, хотя ей же положено спасать своих детей от всяческих напастей. На то она и мама.
Все лето по радио крутили радостные песни, свет их радости окрашивал кукковские будни. Однако когда в августе березы предательски брызнули желтым, Сережа понял, что прощание неотвратимо, как и приход осени. Вот шмели еще летают, деловито жужжат, присаживаясь на запоздалые цветы клевера, будто не сознавая, что день-другой, и для них все навсегда кончится, они тихо уснут где-то между рамами, наглухо запечатанными на зиму. И он так же остро ощущал неотвратимость осени как всеобщего наказания за беззаботные летние дни, тепло и щедрое солнце. Сережа, как и большинство советских детей, полагал, что, если в жизни случается что-то очень хорошее вроде каникул, за этим непременно последует расплата. Хотя в школе, конечно, рассказывали, что советские дети безусловно счастливы, но как-то это всеобщее счастье не ощущалось. Школьные будни были протяжны и сумеречны.
В последнюю субботу августа мама отвела его на автобусную остановку за железной дорогой. Автобусы ходили редко, и им пришлось еще около часа сидеть на лавочке. Мама, глядя куда-то в сторону, молчала. Сережа тоже молчал, сжимая в руках небольшой картонный чемодан, в котором находились все его немногочисленные пожитки, включая коробку с шахматами. Не может же быть, чтобы в интернате не играли в шахматы. Играл же вслепую шахматист Морфи. Правда, рассказывают, что он очень скоро сошел с ума. Ему стало казаться, что у него то и дело похищают ботинки…
— Ты это… — наконец произнесла мама. — Что я там тебе положила, сам съешь, с пацанами не делись. Ну… пряники, яблоко… Хотя голодным не останешься, не бойся, так хорошо кормят.
— Я и не боюсь, — ответил Сережа, и больше они не разговаривали.
Наконец, пыхтя и фыркая сизым дымом, приехал автобус. Сережа редко выезжал в город, поэтому путешествие на автовокзал несколько сгладило жгучую тоску, которая угнездилась внутри. Автобус шел как-то очень долго, запинаясь на остановках каждые пять минут и впуская внутрь все больше людей. В автобусе стало очень душно, и мама вслух пожалела, что они заняли сиденья в самой середине — оба выхода оказались очень далеко, им пришлось заранее протискиваться к дверям сквозь плотно стоящих людей. Особенно досаждал Сережин чемодан, он мешал абсолютно всем, и какая-то тетка даже проворчала, что с таким багажом на такси «ездиют». Сережа знал, что «ездиют» говорить неправильно, им об этом каждый день напоминала учительница, но все вокруг все равно говорили «ездиют», и с этим ничего нельзя было поделать.
Потом они еще сидели на автовокзале в ожидании автобуса на Латву. Мама купила пару пирожков с капустой. Стоило поднести пирожок ко рту, как все пространство вокруг облепили лохматые наглые голуби, так и норовя отхватить кусок. Но каждое мгновение этого дня обретало особый смысл, как что-то происходящее в последний раз, может быть. Сереже казалось, что там, куда он едет, не будет голубей и пирожков с капустой. И даже солнца не будет, а только один бесконечный дождь, как обычно по осени, с раннего утра и до самого вечера. И даже ночью, если проснуться и прислушаться к тому, что там происходит вокруг, слышен будет только шум дождя за окном… Неужели этого не понимала мама?
Одиночество — яркое и пронзительное — обрушилось на Сережу огромным холодным ливнем уже вечером, когда мама, погладив его по голове и сказав что-то вроде «Учись хорошо, Сережа», побрела к остановке, помахивая сложенным зонтом. Мама даже ни разу не оглянулась, а если и оглянулась, Сережа этого уже не рассмотрел. Он было устремился за мамой, но похожая на Бабу Ягу нянечка, которая выдавала белье, придержала его за рубашку: «Куда? На каникулах повидаешься». Когда теперь эти каникулы? Через целых два месяца! Да разве можно их вытерпеть здесь, среди совсем чужих и недобрых людей?
Сереже отвели койку в самом углу просторной комнаты, в которой кроме таких же кроватей из мебели был только массивный стол у окошка и огромный шкаф, за приоткрытой дверцей которого таилась нерушимая тьма. Еще был медный умывальник над раковиной с куском хозяйственного мыла и печка-голландка, пока мертвая и холодная, но когда-то, должно быть, обогревавшая дом в течение долгой зимы. Других ребят в интернате пока не было. Как сказала нянечка тетя Галя, они должны были приехать к самому началу занятий, к 1 сентября, «А ты пока еще пообвыкнешь. Те-то пострелы вернутся, весело будет». Эта же тетя Галя, которая все слова произносила так, как будто ругалась, отвела Сережу на ужин, он состоял из каши с куском масла, сладкого чая и куска хлеба. Кашу Сережа только попробовал — она оказалась соленой и склизкой, но чай выпил. Потом, вернувшись к своей койке, он ощутил нытье под ложечкой — очень хотелось есть, чувство было далеко не ново, ему и в прошлой жизни частенько хотелось есть, но дома всегда можно было перехватить горбушку с солью. Теперь же он достал из чемодана яблоко и с жадностью его схрумкал, заглушив голод. Пряники он решил оставить на завтра, он вообще привык все самое вкусное оставлять на потом.
Однако напрасно.
Утро началось с шумной возни в коридоре, и стоило Сереже открыть глаза, как ему почудилось, что день в самом разгаре. Из коридора доносились голоса и громкий топот, потом дверь распахнулась, и кто-то очень шумный вломился в комнату, отругиваясь от тети Гали. Сережа присел на постели, и белобрысый пацан мгновенно вырос возле него.
— Чё, новенький? — Голос у него оказался визгливый и на редкость противный. — А пожрать у тебя есть, новенький?
Не ожидая ответа, он выпотрошил Сережину тумбочку и схватил кулек с пряниками.
— Не трожь! Не твое! — остатки сна мгновенно слетели, и Сережа вцепился в свой кулек.
— Ни фига себе жлоб! — пацан резко оттолкнул Сережу. — У нас тут нет мое-твое, у нас все общее, усек?
Сережа наконец разглядел, что у пацана левый глаз затянут мутным бельмом, а рот огромный, просто от уха до уха.
— Подумаешь, пряники! Делов-то, — примирительно сказал пацан, отправляя в рот пряник. — Я, может, когда-нибудь тебя тоже угощу, если мне из дому чего пришлют. Только мне не пришлют, не надейся. Мамка у меня не просыхает, а батя прошлой зимой откинул коньки. Так что у меня дома того, жрать совсем нечего, а тута кормят хотя бы. Ты чё, еще и в шахматы играешь? Умный, да?
Коробку с шахматами пацан наверняка тоже заметил в тумбочке. И Сереже тем более стало обидно, как если бы пацан покушался и на его шахматы.
— А ты сам тупой? — неожиданно ответил он.
— Я-то? Конечно, тупой, — ничуть не обиделся пацан. — Умных сюда не отправляют. Читать-писать научат — и привет, на картонажную фабрику, трудиться по гроб жизни.
— А я не хочу на картонажную фабрику!
— А куда ты денешься-то? Глаза — две плошки, не видят ни крошки. Попробуй только хорошо учиться — зубы выбью, понял? И мне за это ни фига не будет. Потому что я инвалид детства. А уродов не трогают.
— И тебе нравится уродом ходить? — Сереже вовсе не хотелось беседовать с этим пацаном, но он не мог не задать ему этот вопрос.
— Ну а чё плохого-то? Урод — он и есть урод, с него какой спрос? Вкалывать зато не нужно. Батя у меня вон в лесу горбатился, а потом раз — и нету. Надорвался. Чёй-то у него там внутри булькнуло — и кранты… Меня вообще Васькой зовут. А тебя как?
— Сережа, — сказал Сережа только потому, что не ответить было бы невежливо.
— Ах, Сирожа-Сирожа, — передразнил Васька. — Серый ты, понял? Серый, как штаны милиционера. У тебя батя случайно не в ментовке служит?
— Что? А, нет.
— Вот и хорошо. А то ты бы еще обиделся. Ну, чё застыл? Портки натягивай, и айда на завтрак. Брюхо к хребту прилипло!
Завтрак состоялся такой же, как и вчерашний ужин. Склизкая каша в алюминиевой плошке со шлепком сливочного масла, чай и кусок хлеба. И снова Сережа не смог проглотить и две ложки каши, а Васька тем временем наяривал за обе щеки и еще Сережину порцию выклянчил, когда Сережа отодвинул миску; «Эй, ты давай не жмись».
Сережа понял, что здесь иначе не получается, — кто первым кусок урвал, тот и прав. И он который раз за сутки вздохнул горестно и покорно.
Зато впереди оставался бесконечно долгий день, не занятый совершенно ничем, потому что уроки начинались только послезавтра, а за словом «пообвыкнуть» крылись интересные в общем-то вещи. Васька первым делом отвел Сережу к реке. Оказалось, что к реке бегать можно и даже не нужно ни у кого спрашивать разрешения, потому что «куда денутся-то», как сказала тетя Галя. Васька оставшимся глазом видел вполне себе прилично, а про бельмо сказал, что в детстве отец по пьянке ему в глаз двинул, даже сотрясение мозга было, а потом бельмо выросло. Но ничего, и так вполне себе жить можно, только черники нужно есть побольше, чтобы еще хуже не было. Черника росла в лесу за поселком, но туда ходить не больно-то разрешали, потому что в лесу жили настоящие волки. Они прошлой зимой пять собак задрали, в горло вцепятся — и привет.
Сережа слушал, затаив дыхание.
— А вот еще в прошлом году был случай, — продолжал Васька. За разговорами он достал из кармана спички — на кухне спер, как он сам объяснил, и принялся сооружать на берегу небольшой костерок. — Так вот. Восьмого марта доярки в совхозе нажрались так, что утром на работу не вышли. И молоко у коров сгорело прямо в вымени. Коровы от боли ревут, а уже ничего не поделаешь. Даже на мясо их не зарубить — все отравлено этим молоком. Ну, так их тогда отдали волкам, чтобы те домашнюю скотину не трогали.
— Волкам? — ужаснулся Сережа.
— Куда ж еще-то. Правильно сделали. Всяко лучше, чем просто закопать.
Васька, насвистывая, раздувал костерок. Кроме спичек он стащил с кухни несколько кусков хлеба и теперь, нанизав их на палочку, поджаривал над огнем. Так и дома, на Старой Кукковке, поступали мальчишки, но этот хлеб показался Сереже неожиданно вкусным, и, надкусив хрустящий кусок, он даже подумал, что вроде бы все и ничего, жить можно.
— Да ты не ссы, — сказал Васька, уминая жареную краюшку.— Подумаешь, волки, эка невидаль. Волки в поселок только зимой заходят, летом их не видать. Да и вообще тут весело. Погоди, денег подкоплю, сходим с тобой кино посмотреть — «Запретная планета» называется. Не смотрел?
— Нет. А как ты денег накопишь-то? — хмыкнул Сережа.
— На автостанцию если каждый день ходить, быстро насобирать можно. Там деньги прямо на земле валяются. Люди у нас медяков не считают. Блеснет на солнце — хватай.
— А что за кино? — заинтересовался Сережа.
— Да я пока не смотрел. Нам только «Семеро смелых» показывают, ну, и еще про партизан. А «Запретную планету» уже два дня крутят. Фантастика какая-то. Про космос. Фантастику любишь?
Сережа пожал плечами. Он в самом деле не мог ответить на этот вопрос.
— Не, я только фантастику читаю. В библиотеке уже все книжки перечитал. Вот теперь хочу кино посмотреть про космос.
За спиной наметилось какое-то движение, Сережа почувствовал это вот именно спиной. Он обернулся: неподалеку стоял какой-то парень, похожий на мешок, — толстый и бесформенный.
— Семка! — окликнул Васька. — Дуй сюда, хлеба дам.
Семка, переваливаясь, приблизился и осторожно устроился возле костра прямо на траве. Лицо у него какое-то поросячье, с крошечными глазками и вздернутым пятачком.
— Держи! — Васька протянул ему хлеб на палочке. Семка жадно схватил кусок и засунул в рот, обжигаясь и давясь.
— Не жадничай, дурень! — посоветовал Васька. — Нет, ну ты глянь, дурень — он и есть дурень. Как будто кто-то у него отнимет… Семка — он того, пацан хороший, только на голову больной, поэтому ты его не обижай!
— Я-а? — возмутился Сережа. — Разве я обижа…
— Ну, дак ты шибко умный, в шахматы играешь, а этот дурак на всю голову. Но он хоть соображает чуть-чуть, с ним даже поговорить можно иногда. Семка, вкусно?
— Вкусно, — Семка облизал пальцы. — А еще есть?
— Еще будет в следующий раз. У меня карманы дырявые, много в них не набьешь. Да и ругают нас, если хлеб тырим. Вон ты тоже возьми да в столовой стырь. Тебе вообще ничего не будет, ты ж дурак.
Васька громко захохотал, Семка в ответ радостно закивал, а Сереже стало немного нехорошо. Вдобавок Семка чихнул, и у него из носа вылетела зеленая сопля, которую он тут же размазал рукавом. Вот почему так получается, что Семка же все прекрасно видит вокруг, слышит, чувствует — но ничего не понимает при этом. Может быть, даже не понимает, что он на свете живет. А сам Сережа зато все понимает и даже в шахматы умеет играть, но при этом ничего не видит. Зрения в остатке пятнадцать процентов, и то в одном глазу, как сказала толстая врачиха, и Сережа это запомнил.
— А вот научи Семку в шахматы играть, — сказал Васька. — Вдруг у него мозги сами на место встанут.
— Не, не получится, — помотал головой Сережа.
— А чего не получится? Семка, вот ты знаешь, как конь ходит?
— Конь? — переспросил Семка. — Сокол?
— Да не Сокол, дурак, а шахматный конь. Ну, шахматы — игра такая есть.
— Какой еще сокол? — удивленно спросил Сережа.
— Да иди ты! Сокол — это старый конь, он при интернате живет. Нас еще в прошлом году водили на него смотреть, чтоб мы, значит, поняли, кто такая лошадь. Ну, слепым же не объяснишь, какие они — хвост и копыта. Так вот их к коню подводили, а они его по морде гладили и хлебом еще коня угощали. Если с обеда украдешь сахар, сходим коня посмотрим. К нему без угощения нельзя — копытом двинет.
— А как я тебе сахар украду, он же в чае? — задумался Сережа.
— Ну, ты лох! Сахар нужно прямо на кухне красть. Я повариху отвлеку, а ты тем временем карманы набьешь.
— А если поймают?
— Поймают — ну и ладно. Мы ж уроды. Говорю, уродом быть выгодно. Сахар стибришь, а тебе за это ни фига не сделают. А дуракам дак вообще хорошо. Семка вон даже если кого прирежет, его разве что в психбольницу упекут.
Семка в крайнем удивлении уставился на Ваську, потом сказал:
— Не, человека ножом нельзя.
— Почему нельзя-то? Тебе можно.
— Нет, — упрямо повторил Семка. — Нельзя.
— А почему нельзя? — прицепился Васька.
— Потому что он живой, — сказал Семка.
— Ой, ё-моё, живой! А если от него вред один, когда он живой? Зачем он нужен такой? — И Васька смачно, от души плюнул.
Речка Ивенка, быстрая и порожистая, неслась по поселку неведомо куда, образуя шумные и пенистые перекаты. Если долго смотреть на ее воду, голова начинала кружиться. Река успокаивалась только возле плеса. Там, в тихой заводи, можно были удить рыбу и даже купаться. Но, как рассказал Васька, купаться у интернатовских все равно не получается, потому что вода из-за бурного течения прогревается только к середине лета, когда в интернате никого, так что речка почти бесполезна, хотя рыба в ней водится. Но это ж какая тоска — сидеть на берегу и часами на поплавок пялиться. Нет уж, лучше на кухне жратву стибрить.
Слушая Ваську, Сережа все больше убеждался, что вовсе он не тупой, а очень даже смышленый человек, хотя и злой. Или не злой, а просто бывалый. И уж гораздо больше Сережи приспособлен к жизни, хотя, может, когда-нибудь и Сережа приноровится к местным обстоятельствам, но пока каждый новый шаг его только пугал.
Вот коня смотреть пошли после обеда, стибрив на кухне несколько кусков сахара. Это оказалось несложно: куски сахара горкой лежали в миске возле намытых стаканов. Пока Васька отвлекал повариху, навязчиво клянча сахар, потому что «без него жить совсем невмоготу», Сережа сунул в карман три кусочка, и, поскольку он для надежности придерживал эти кусочки в кармане рукой, ладонь сделалась липкой и противной, а вымыть было негде, потому что Васька, все-таки выклянчив еще несколько кусочков, мигом потащил его смотреть коня.
Вообще-то конь был Сереже не в диковинку. На Старой Кукковке жила добрая кобыла Муха, хозяин по воскресеньям запрягал ее и зачем-то ездил в город. Но с руки коня Сережа никогда еще не кормил и все переживал, вдруг возьмет да укусит, пальцы-то сладкие. Но Васька смело обогнул здание интерната, завернул во двор и направился прямиком к конюшне. Она легко распознавалась по запаху, видно, убирали там редко.
— Иван Михалыч! — зычно крикнул Васька, и на его призыв откуда-то выкатился невысокий мужичок в надвинутой на самые глаза ушанке, хотя вроде бы еще было лето и в шапке ходить было очень странно.
— А, это ты, пострел, — устало-равнодушно отозвался Иван Михалыч и больше ничего не сказал, наверное, точно зная, зачем пожаловал Васька.
Иван Михалыч вразвалку зашагал к конюшне, Васька с Сережей последовали за ним. Горячий дух конского пота ударил в нос. Почуяв их приближение, конь заржал, то ли приветствуя, то ли выражая недовольство.
Сокол оказался просто гигантским конем. Черная громада его тугого тела сгустком тьмы маячила в стойле, и у Сережи невольно вырвалось: «Ого!»
— Не боись, это добрый конь, — подбодрил Иван Михалыч, и Сережа, робко приблизившись, протянул ему кусочек сахара на ладони. Ему все равно было очень страшно, он даже зажмурился и отвернул голову, чтобы не видеть близко морду коня, но вдруг ощутил на ладоньи очень ласковое мягкое прикосновение теплых бархатных губ. Сокол осторожно взял с его ладони кусочек сахара, и Сережа почувствовал кожей горче дыхание коня.
— Этот конь всех людей любит, — сказал Иван Михалыч. — Ко всем привязан. Глупая скотина. Хотя вроде и умная. Но и глупая потому, что людям доверять привык, а люди — они всякие есть. И даже в школе для дураков бывают всякие…
— Ну почему? Семка вон добрый, — вклинился Васька.
— Семка добрый, — подтвердил Иван Михалыч. — Потому что Семка ваш даунёнок.
— Кто? — переспросил Сережа.
— Ну, болезнь у него такая, этот… синдром Дауна называется по науке. Я тут за службу всяких слов нахватался. Так вот даунята с лица на поросят похожи, все как по одной болванке, и все добрые. Потому и глупые, что шибко добрые. А добрые вообще долго не живут…
— Почему? — опять спросил Сережа, и ему сразу стало жаль Семку. Потому что Семка был как бы уже его знакомый, к тому же добрый.
— Потому что добрые, что твои ангелочки, комара лишний раз не пришибут. А есть в ихней школе и такие злыдни, которым в радость животину обидеть, потому что она ответить не может. Пару лет назад был у нас такой воспитанник, Гвоздев, его Гвоздем прозвали, здоровый лоб, а ума совсем не было. Так вот этот гвоздь собаке в похлебку битого стекла подмешал, чтобы, значит, посмотреть, как она мучиться будет. Ну, этого Гвоздя потом в дурку отправили, потому что там ему и место. Не стоило его даже в школе учить, ума-то все одно не прибавилось…
Иван Михалыч еще долго распространялся про все три интерната и их воспитанников, и в некоторый момент Сережа даже решил, что конюх Иван Михалыч тут самый главный, потому что про каждого воспитанника мог много чего рассказать, к тому же еще за конем ходил. А конь в шахматах — еще какая боевая единица!
Напоследок, когда они уже собрались уходить, Сережа несколько раз обернулся, чтобы хорошенько запомнить, как выглядит Сокол. Вот, значит, какой он, черный конь. Громадный, но ничуть не страшный. И Сережа так решил, что в следующий раз, если ему все-таки случится с кем-нибудь сыграть в шахматы, он добровольно сыграет черными. Потому что черный конь — теперь его близкий друг. И он даже угощал его сахаром с ладони.
3
В этюде Рихарда Рети, в котором две пешки выступают против коня и слона, на первый взгляд кажется, что задание невыполнимо: поди догони чёрную пешку белым королём, однако если король пойдет по диагонали, это позволит ему совершить неожиданный маневр… Так рассуждал Сережа, возвращаясь из шахматного кружка, который только в прошлом году открыли при латвинском Доме культуры.
Руководил кружком учитель из обычной школы Петр Николаевич. Латва — большой поселок, обычных детей в нем было пруд пруди, понятно, что школа для них нужна обычная, общеобразовательная. Так вот Петр Николаевич попал в Латву по распределению после пединститута и сразу же организовал при ДК шахматный кружок. Потому что, как он не раз говорил на всяких собраниях, шахматы дисциплинируют и наводят в голове порядок. При этом не имеет значения, с волосами эта голова или бритая наголо. Это он так давал понять, что интернатские тоже могут посещать шахматный кружок.
От прочих латвинских детей интернатские отличались тем, что в кино или в баню их водили строем и с песнями. Чаще всего пели «Гренада, Гренада, Гренада моя». Выходило, конечно, вразнобой, но если в баню шел Ваня Колычев, песня лилась звонко и ясно, такой был у него громкий и чистый голос. Он даже занимался в музыкальной школе при клубе, и ему пророчили карьеру певца, несмотря на три процента зрения в остатке. Ваня начинал: «Мы ехали шагом, мы мчались в боях», а ребята вступали на припеве, но что означает эта самая Гренада, никто толком не понимал, и при чем тут Испания — тоже. Вот только жалко было молодого бойца, которого в самом конце убили и «мертвые губы шепнули: “Грена…”». Для Сережи Гренада была близка на вкус конфетам «Грильяж», он пробовал их однажды в гостях на Новый год. И всякий раз, когда их вели в баню, он вспоминал эти удивительные конфеты.
А вообще ходить строем и при этом петь было даже весело, несмотря на то что строй продвигался вперед очень медленно. Слабовидящие держали за руку совсем слепых, а возглавляли и замыкали колонну воспитатели, которые пели вместе со всеми. И встречные грузовики останавливались на дороге, чтобы их пропустить.
Теперь еще неровный строй интернатских замечателен был тем, что осенью всех воспитанников наголо побрили после вспышки педикулеза. Такое распоряжение прислало гороно, потому что иначе вшей оказалось не победить: завшивели подушки, матрасы и все что можно. Особенно обидно, конечно, было девчонкам. Хотя слабовидящие себя не видели в зеркале, стукнутым было все равно, а вот глухонемые ревели. В том интернате еще такая красивая девчонка училась, Верка Щукина, так вот ей толстенные косы отрезали, потому что они вшами так и кишели. Чесалась она вся и только мычала, будто просила: «Снимите с головы!» К зиме у нее отрос мальчишеский ежик, но даже с этим ежиком она все равно была очень красивая, совсем не похожая на местных девчонок, как роза на кладбище.
Сереже было за нее обидно, и он удивлялся, как такое возможно, что весной Гагарин в космос слетал, а в Латве не могут побороть каких-то вшей.
Нет, интернатских в шахматном кружке оказалось только двое: кроме Сережи еще глухонемой парень ходил, здоровенный лоб семиклассник Миша Яхонтов, который умел по губам читать и даже кое-что произносил полувнятно. В своем интернате Миша Яхонтов считался умным. И, хотя отличников интернатские не любили, потому что отличники обязательно были подхалимы и ябеды, Мишу почти уважали и даже не били. С другой стороны, попробуй такого тронь — вмажет так, что мокрое место останется. И было понятно, что Миша уж точно не будет работать на картонажной фабрике, а может быть, даже в институт поступит, если туда ущербных берут. Хотя какой же Миша ущербный — он с виду был как сказочный богатырь, кудри, правда, по осени тоже остригли, но волосы уже немного отросли…
Сережа опять оказался в шахматном кружке самым маленьким, хотя учился уже в четвертом классе и за два года интернатской жизни многое успел позабыть из шахматной науки. Петр Николаевич очень удивился, когда Сережа в кружок пришел, еще и со своими шахматами. И это несмотря на то, что сам же всех приглашал — и бритых тоже приветствовал.
— Ну, посмотрим, — уклончиво сказал Петр Николаевич и все же не удержался, спросил: — А ты хоть фигуры на доске видишь?
Сережа ответил, что шахматисту не важны форма и цвет фигур, он их не замечает. Хороший шахматист видит план доски. Очень грамотный получился ответ. Честно говоря, Сережа это в одной брошюре прочел по шахматам и выучил наизусть.
Петр Николаевич опять очень удивился и предложил Сереже попробовать свои силы: «Будешь играть белыми, а я черными», а затем запросто разбил Сережу в три хода. На следующем занятии ситуация повторилась. Сережа разве что успокаивал себя, что Петр Николаевич ему не подыгрывает, однако стало обидно, в конце-то концов. Тогда Сережа пошел в библиотеку, взял учебник Майзелиса для начинающих и целую неделю штудировал дебюты и эндшпили. Когда он в очередной раз явился на занятие, объяснив свое отсутствие сезонными кашлем и соплями, Петр Николаевич согласился сыграть с ним еще раз, и в результате Сережа обставил учителя.
— Вот, значит, как, — Петр Николаевич почесал затылок. — Ну-у… Ты это… С Яхонтовым тогда садись играть. Он у нас умный…
Сережа обыграл Яхонтова, но их теперь все равно сажали играть вместе. Ничего особенного вроде бы в этом не было, так само собой получалось. И все же, что Петру Николаевичу интересней было заниматься с обычными детьми, Сережа чувствовал это буквально кожей. Он теперь много чего чувствовал кожей — их же в школе учили читать по Брайлю подушечками пальцев. Совсем слепым, предположим, это было очень даже кстати, но Васька плевался: «А мне какого рожна учиться? Я ж одноглазый, а не слепой. Писать-читать умею, и спасибочки». Вообще-то Сережа сам ненавидел писать по Брайлю. Особенно когда этим занимался целый класс — как будто десять кур одновременно клевали зерно. Сережа не хотел ничего знать по Брайлю — ни буквы, ни знаки препинания. Ему хотелось одного: быть таким, как все обычные люди.
Иногда, если вечер выдавался ясным и безветренным, Васька после отбоя тянул Сережу во двор смотреть на звезды. Сперва Сережа не понимал, зачем на эти звезды смотреть, — звезды и звезды, а потом однажды увидел, что это не просто звезды, а целый космос, в котором Солнце и Луна шествуют по кругу в согласии, никогда не сбиваясь с однажды положенного им ритма. И это показалось Сереже столь удивительным, что он почти вслух ахнул.
— Что, здорово вставляет? — спросил Васька.
— Ага.
— В городе, небось, нет таких звезд.
Сережа смутился. Вроде бы звезды одинаковы везде и для всех. Но в городе, даже в своей полудеревне на Старой Кукковке, как-то не принято было смотреть в небо, то есть просто так смотреть, без определенной цели.
А еще в городе не было, например, такого ледохода, как на Ивенке. Прошлой весной они с Васькой бегали смотреть, как на реке рабочие баграми расталкивали налезавшие друг на друга льдины. Там, в верховье, взорвали лед, и река тронулась с шумом и грохотом, ворочая напором воды огромные ледяные глыбы. Страшное, но и завораживающее зрелище. Льдины крутились, расталкивали друг друга, переворачивались, ломались. Оттиснутые ближе к берегу цеплялись за камни, преграждая путь другим льдинам. А те, которые продолжали двигаться вниз по реке, обламывали в столкновении друг с другом острые края, и зазоры между ними заполняла серая ледяная кашица. Васька орал от восторга. А Сережа переживал какое-то смутное впечатление от того, как красивые сильные льдины на глазах превращались в жалкие бесформенные обломки.
Под натиском талой воды деревянный мост оказался почти на плаву. Когда внизу сталкивались льдины, мост шатало, мотало и захлестывало. Однажды Сережа решил посмотреть сверху, как идет лед. Он осторожно ступил на хлипкий деревянный настил и, хватаясь за перила, сделал несколько шагов. Лед внизу, под ногами, мчался вперед столь стремительно, что голова закружилась, и Сережа отшатнулся, едва не плюхнувшись на спину плашмя. Стропила зашатались под ударом ледяного вала, ноги заскользили, Сережа опустился на коленки, и его обдало ледяными брызгами.
— Дурак, давай назад! — завопил Васька.
И Сережа на четвереньках пополз к берегу, опасаясь подняться.
Громадная льдина встала на дыбы на самой середине реки и, подхваченная бурным течением, понеслась прямо к мосту. Сережа успел заметить, как на ходу она раздавила целый ледяной пласт, залегший поперек реки и опиравшийся на прибрежные камни. Потом он зажмурился от страха, чтобы не видеть собственную смерть, но внезапно чьи-то цепкие руки схватили его за воротник и потащили прочь, к берегу. Едва под ногами оказалась твердая опора, как стропила разлетелись вдребезги, и мост обрушился в реку.
Через некоторое молчание Васька показал Сереже кулак и сказал:
— Попробуй расскажи кому — нашкандыбаю. Нас тут не было. Понял?
Сережа кивнул. Но ему еще долго было очень страшно.
Дом культуры от интерната находился далековато, за три километра, которые приходилось преодолевать пешком по берегу ручья, впадавшего в речку Ивенку. Ручей не замерзал, потому что течение в нем было бурное, а берега вот именно что кисельные — зыбкие и мокрые, даже кирзовые сапоги не выдерживали и пропускали воду. В ДК Сережа ставил их возле печки, с внешней стороны они успевали просохнуть, а внутри оставались влажными, и ребята дразнили, что козлом смердят. Петр Иванович посоветовал Сереже носить галоши поверх сапог, но их в интернате не выдавали, а в кирзачах ходили абсолютно все интернатские, даже девчонки, и нянечка тетя Галя, похожая на Бабу Ягу, выдавая эти кирзачи, шамкала, что не может, что ли, валенки ребятам государство выписать, в этой кирзе-то на морозе ноги можно загубить вусмерть, вон как она во время войны загубила на эстонском фронте. Теперь в плохую погоду ноги как разноются, только муравейник спасает. Летом босые ноги муравьям протянешь — они и покусают, где надо. Тоже больно, зато потом отпускает…
Из дома прислали посылку с шерстяными носками, но в кирзачи они не влезали, а кирзачи размером побольше Сережа как-то стеснялся попросить, они полагались старшеклассникам, а ты самый умный, что ли. Так бы и сказали, честное слово, хотя при чем тут умный. Зато в одном из маминых носков Сережа нашел сложенный пополам конверт с Гагариным, а в нем целый рубль. Мама писала, чтобы он этот рубль потратил по своему усмотрению, ну, там, в кино можно несколько раз сходить, наверняка же в Латве кино недорогое, а теперь, когда он в четвертый класс перешел, нужно учиться жить самостоятельно. Хотя дома, сам понимаешь, каждый рубль на счету, это ей на работе неожиданно дали премию…
У Сережи аж дыхание перехватило. Целый рубль — это о-о-о! Это даже словами не выразить. Сперва ему захотелось тут же побежать в магазин и накупить конфет. Сколько там этот «Грильяж» стоит? Мама всегда говорила, что конфеты — дорогое удовольствие. А вдруг еще продавщица дознавать начнет, откуда у него рубль. У детей денег не бывает, им еще в начальной школе рассказывали, что деньги — ложные ценности и что скоро, ну, когда придет коммунизм, деньги навсегда отменят. Потом, стоит разменять это рубль, и его у Сережи уже не будет. Вместо рубля в кармане окажется несколько монеток, которые так легко выронить по дороге. А рубль — это… это… Нет, когда-нибудь он обязательно сходит в кино и даже купит мороженое в вафельном стаканчике. М-м-м, у него даже слюнки потекли от предвкушения. Только пусть это случится не сейчас, не прямо завтра, а чуть погодя.
Пачку печенья, которая была в той же посылке, сразу же конфисковал Васька, все же в интернате было общее, в том числе гостинцы, а рубль Сережа успел припрятать, потому что на его шерстяные носки, в отличие от печенья, никто не покушался, да еще и дразнили, что маменькин сынок будет в шерстяных носках щеголять, гы-гы-гы.
Перед сном он еще понюхал посылочный ящик — он пах домом и мамой. А укладываясь спать, сунул конверт с рублем под подушку. И руку под подушку сунул, чтобы во сне придерживать конверт, мало ли что ночью может случиться. Устроившись так, он затих и затаил дыханье, чтобы никто не догадался, что у него под подушкой целый настоящий рубль. И вдруг Сережа вспомнил, как где-то в самом начале четверти их классная Нина Никитична читала им какую-то сказку, что ли, про неразменный рубль. Ну, как бабушка подарила мальчику рубль, который, если потратить его на хорошие дела, неизменно возвращается в карман. И хотя это, конечно, выдумки, но так прикинуть, какие хорошие дела можно совершить на этот рубль. Например, угостить мороженым несколько человек. На всех не хватит, но если рубль потом в карман вернется, можно будет угостить еще кого-нибудь. Только если так всех подряд угощать, самому Сереже мороженого уже не достанется, а это совсем неправильно, потому что мама же послала ему этот рубль именно для того, чтобы он сам мороженого поел, хотя сейчас зима, и можно простудить горло. Но если это мороженое в клубе съесть перед кино, то ничего не случится, точно… С таким мыслями счастливый Сережа заснул.
Утром он, едва продрав глаза, сунул руку под подушку и ощутил ледяной холод. Из-под подушки тянуло, как из могилы. Его рука нащупала стылую простыню, под ней матрас, а конверта там не было! Сережа вскочил, поднял подушку, под ней было пусто! Тогда он задрал простыню — под ней тоже не было ничего, кроме матраса в голубую полосочку. Сережа сосредоточился и тщательно осмотрел постель еще раз — никаких признаков конверта не наблюдалось.
— Эй, чего рыщешь? — рядом возник Васька. У Васьки был один зорко видящий глаз, поэтому Сережа попросил его внимательно посмотреть, не валяется ли где на полу конверт, хотя белый конверт Сережа и сам бы заметил, если бы тот упал на пол.
— А чё случилось? — спросил Васька. — Чё за конверт?
— Да вот, мама мне прислала, с Гагариным… — уклончиво ответил Сережа. — Я тут перед сном под подушку сунул, а сегодня смотрю…
— Э-э, а я-то думал, чёй-то ты в кровати вертишься как на иголках. Обоссался как будто. А чё в том конверте-то было, а? Фотография, небось, невесты со Старой Кукковки? Эй, пацаны, кто у Серого фото стибрил?
— Да иди ты, фото невесты. Сам ты…
— Ла-адно, я ж пошутил. Дак чё там было в конверте? Давай колись.
— Чего-чего, целый рубль там был, вот чего!
— Рубль? И ты зажал? Ну, ты жло-об! Втихаря, видать, хотел потратить, да? Ребя, нет, вы слыхали? — Васька наседал на Сережу, и его единственный глаз, казалось, выскочит вон и шлепнется на пол, как яйцо на сковородку.
— А тебе завидно стало, да? — закричал Сережа. — Мне мама рубль прислала, может, чтобы я в кино сходил.
— В кино, ага, так мы и поверили… — расходился Васька, и Сережа вдруг опомнился, а с какой стати Васька так выделывается, как будто это у него рубль украли. И ему сделалось до того обидно, что слезы сами собой хлынули по щекам.
Дверь распахнулась, в проеме возникла Нина Никитична, учительница, которая приходила в интернат раньше всех и проверяла, все ли встали, хотя вовсе не обязана была этим заниматься. Но такой уж она была человек сознательный.
— Так, что здесь происходит? — произнесла она строгим густым голосом на повышенной нотке. Была она высокая, стройная, держалась гордо и чуть откинув голову, поэтому сама ее фигура внушала невольный трепет. — Почему плачет Сережа? Кто его обидел?
— Да ну! — Васька смачно сплюнул. — Рубль зажал, вот и ревет.
— Ничего не понимаю! — Нина Никитична направилась к Сереже. — Так, ребята, мигом умываться и на завтрак. А ты, Сережа, останься.
Половицы скрипели под ее твердыми шагами. Нине Никитичне достаточно было войти в класс, как все моментом вскакивали и вытягивались по струночке. Потом она кивала своей гордой головой в знак того, что можно занять свои места, и все послушно садились, пытаясь не греметь крышками парт. А если за целый урок ученики не успевали выполнить задание и если русский язык стоял в расписании последним, — Сережа подозревал, что Нина Никитична намеренно просила ставить русский последним, чтобы потом еще позаниматься со своим классом, — так вот, если ученики не успевали выполнить задание, Нина Никитична спокойно произносила: «Никто никуда не уходит. Сушите сухари». Это означало, что на обед можно не торопиться, пока не выполнен план урока.
И вот теперь Нина Никитична уверенной поступью направлялась к Сереже, выспрашивая на ходу:
— Какой еще рубль, Сережа? Тебе же всего десять лет. Детям вообще нельзя давать деньги.
— Мама мне вчера конверт присла-ала с Гагариным, — Сережа едва сдерживал рыдания. — А в нем рубль. В конверте, ну. А ночью его украл-али.
— Так, значит, — выдохнула Нина Никитична. — Мама тебе рубль прислала. А зачем тебе рубль?
— Ну как, — Сережа пожал плечами. — Мороженое съесть, в кино сходить…
— Вас же каждое воскресенье бесплатно водят на киносеанс.
— Так это… там все про партизан кино.
— А ты хотел про Тарзана посмотреть?
— Хотел.
— И что? Посмотришь Тарзана — и тебе лучше станет?
— Интересно просто.
— Интересно ему. А про партизан ему неинтересно. Как, впрочем, и русская классика. Что, например, ты вынес с моих уроков?
— Это… ну… про неразменный рубль.
— Вот! Вот о чем ты думаешь. Как бы так сделать, чтоб рубль в кармане не переводился. А ты помнишь, чем этот рассказ закончился?
— Ну, там… мальчик на ерунду рубль потратил — и все.
— Надо же, хоть это запомнил. Так вот, Сережа, рубль — это не просто рубль. Рубль в рассказе — это образ таланта. Если человек свой талант на благо других тратит, от этого таланта только прирастает. Вот ты, Сережа, талантливый человек, в шахматы играешь. А по-русски двух слов без ошибок написать не можешь.
— А зачем мне ваш русский, если я в шахматы буду играть.
— Русский язык нужен каждому образованному человеку. Не научишься писать без ошибок…
— Что? Пойду работать на картонажную фабрику? Потому что я ущербный?
— Кто тебе сказал, что ты ущербный?
— Да все же вокруг так думают, даже в шахматном кружке.
— Тогда, по-твоему, я тоже ущербная? — Нина Никитична присела на кровать и поправила волосы правой культей.
Она потеряла обе руки еще девочкой во время бомбежки. Кирпичами их придавило, и пришлось ампутировать. Теперь у нее на правой руке была клешня, которой она держала ножку, а левая рука была отрезана по самый локоть. Писала она, зажав ручку зубами, причем удивительно красивым округлым почерком.
— Нет, что вы… — Сережа даже покраснел.
Нина Никитична считалась человеком большого мужества, и ее всегда ставили в пример пионерам. Не только в интернате. Даже в журнале «Крестьянка» было написано, что в Латве работает такая замечательная учительница, которая умеет писать зубами. Вырезка из журнала висела на стенде рядом с расписанием уроков. Однако всякий раз, как Сережа видел Нину Никитичну, он думал, что лучше уж быть обычным человеком с двумя руками, чем героем без рук. Хотя однажды в другом журнале он нашел статую Венеры без рук, так вот она была очень даже похожа на Нину Никитичну.
— Ладно, Сережа. Иди завтракать, с твоим рублем мы будем разбираться, — вздохнула Нина Никитична.— Отвратительный случай, главное, что ни на кого не хочется думать…
— Там еще конверт с Гагариным был…
— Ну, такие конверты в каждом почтовом отделении, иди уже.
— Я на математику опоздал…
— Ничего. Я скажу, что тебя задержала. Обязательно позавтракай, голодным не ходи… Кстати, когда мороженое я в последний раз ела? А вот когда мой муж за мной только ухаживал, все пытался меня мороженым угостить. А мне как его съесть? Разве что из тарелки…
Сережа очень удивился, что у Нины Никитичны, оказывается, есть муж. Вовсе не потому, что кто-то женился на безрукой, а потому, что она работала с утра и до самой ночи — уроки, классные часы, внеклассные занятия, кружки, походы в кино, школьные праздники… Потом, даже без рук Нина Никитична была очень красивой. Неужели в поселке нашелся муж ей под стать? Может, местный фельдшер? Или шофер? От шоферов так замечательно пахло бензином…
После уроков четвертый класс попросили остаться. Девчонок оставили совершенно напрасно. Понятно же, что не они украли, у них спальня была в соседнем корпусе, однако в назидание, что ли, в интернате вообще любое происшествие оканчивалось назиданием, что хорошо, а что плохо. Ну, предположим, что воровать нехорошо, это всем давно было известно. Ну и дальше? Все равно ведь воровали всегда и везде.
Но Нина Никитична опять начала с того, что воровство отвратительно, потому что государство обеспечило вас всем необходимым. И одежда для вас бесплатно, и врачи, и даже питание. Не самое плохое питание, к тому же. Мы в войну ели оладьи из кукурузной муки, жаренные на рыбьем жире, а если случалось достать кусочек настоящего масла…
— Кукуруза — источник изобилия! — с места выдернулся Васька.
— Вася, как тебе не стыдно? — строго сказала Нина Никитична. — Я с вами серьезные вещи обсуждаю.
Она жестом культи велела Ваське замолчать и еще долго рассказывала про войну, но потом спохватилась и сказала, что вчера ночью из-под подушки Сережи Смирнова украли конверт, в котором лежал целый рубль. Конечно, рубль в условиях интерната не так и нужен, скоро деньги вообще отменят, и вы, нынешнее поколение советских людей, будете жить при коммунизме.
— А как же тогда в магазин без денег ходить? — встрял Васька.
— А вот так, что приходишь ты в магазин, а там всего полно. И красные яблоки в корзине лежат, и пироги с брусникой, и сыра целых три вида, и копченая треска. А ты берешь на ужин только селедочку.
— Это почему? — удивился Васька. — Все что угодно же можно брать.
— А это потому, Вася, что у тебя совесть есть. И ты понимаешь, что еще не заслужил пирогов с брусникой.
— Это чегой-то не заслужил?
— Не заработал. А вот Сережина мама честно заработала рубль на производстве и отправила его Сереже, чтобы интернатская жизнь показалась ему чуть слаще. И кто-то наглым образом присвоил этот рубль, пока Сережа спал. Ребята, но вы же не воры, вы советские школьники, пионеры, и мне за вас откровенно стыдно.
Так говорила Нина Никитична. А еще она добавила, что, к сожалению, случай не единичный. В интернате для умственно отсталых давно подворовывают по мелочи, но если тем ребятам сложно что-либо втолковать, то вам…
— Не, я не понял, — выдернулся Васька. — А чего этим дебилам сделают-то? В колонию отправят? Не отправят. Вот и воруют за милую душу.
— Вася, в интернате не дебилы, а дети с задержкой психического развития. Потом, ворует человек или нет, далеко не от ума зависит…
— Дак и я говорю: если украл и тебе ни фига не сделают, воруй себе сколько влезет!..
Нина Никитична покраснела и, хлопнув по столу книгой, вышла из класса.
Девчонки потом еще обсуждали, как она умудряется кудри крутить своей культей. — А может, у нее свои кудри-то? — Ну да, она раньше с пучком ходила, а когда стала кудри вить, сразу замуж вышла…— Как же она замуж вышла, когда готовить не может? Муж, что ли, готовит? — Не готовит, он у себя на работе в столовой ест, делов-то. А на выходные она из интерната еду берет. Я видела, ей прямо домой носят по два бачка. — А как же она с мужем без рук обнимается? — А они, наверно, только целуются, но не обнимаются, чтобы ей не обидно было…
Девчонки, конечно, были очень глупые, но, по крайней мере, к Сереже не приставали со своими глупостями. Вот двумя классами старше учились мальчишки, которые к нему цеплялись непонятно почему. Схватят за пуговицу и спрашивают: «Это твоя пуговица?» Ответишь «моя» — оторвут и в нос сунут: «Держи, если твоя». Наверное, это были просто на редкость тупые мальчишки, иначе бы не цеплялись. Но Сережа их очень боялся. Теперь еще из-за этого рубля начнут цепляться, лучше сегодня на улицу не выходить. Это ж только в песне красиво поется:
Мальчишки, мальчишки несутся по снежным горам.
Мальчишки, мальчишки, ну как не завидовать вам?
Вот уж по-настоящему жизненно, как говорила на уроках Нина Никитична. Интернатским можно только позавидовать, ага, держи карман шире!
В обед на сладкое неожиданно дали шоколадные пряники.
И все так решили, что пряники нужны были затем, чтобы задержать ребят в столовой. Потому что, пока они пряники трескали, в жилых комнатах навели шмон. Конверт с Гагариным искали, наверное, или мятый рубль. Как будто этот вор такой дурак, чтоб конверт на видном месте оставить, в печку сунул — и теперь ищи-свищи!
Про шмон никто из учителей, естественно, не распространялся. Но ведь сразу было заметно, что вещи переставлены. Коробка с шахматами в тумбочку засунута, да так, что сам Сережа ее не сразу нашел, постели разворочены, видно, под матрасами искали.
— Не, вот это западло! — едва войдя в комнату, воскликнул Васька. — Западло, так западло!
И тут Сережу неожиданно осенило, что вор — это действительно кто-то из своих, из общей комнаты, в которой помимо самого Сережи и Васьки жили еще трое мальчишек: почти совсем слепой Саня Генкин, который передвигался, опираясь за стенки и попутные предметы, так что он никак не мог знать, что у Сережи под подушкой рубль. Саня видел только свет и размытые контуры. А ночью так и вообще ничего не видел.
Еще был цыганенок Колька Михайлов с глаукомой, он к любому слову умел придумать матерную рифму, да так ловко, что даже Нина Никитична не ругалась, а только качала головой: «Твои бы способности, Коля, в нужное русло направить. Глядишь, еще бы и стихи писал, как Пушкин». Колька и в самом деле был человек талантливый. Он прибыл в интернат, не зная даже, как пишутся цифры, но задачки в уме решал быстрее всех, если только у него не болела голова и он не отлеживался в фельдшерском пункте. Родителей у Кольки то ли совсем не было, то ли он был не нужен. Правда, однажды его навещала бабушка, настоящая цыганка в длинных юбках, еще и украшенная массивными золотыми серьгами. От Кольки Сережа узнал, что конь по-цыгански «грай». Колька вообще все свободное время проводил в конюшне, кормил и даже мыл Сокола. Последнее здесь никому в голову не приходило. До Кольки Сокол пребывал в естественном виде, с боками, забрызганными грязью, которая сама собой высыхала и отваливалась. А Колька придумал вымыть коня в реке… Так вот, Колька Михайлов вполне мог украсть этот рубль, потому что цыгане все воруют. На Старой Кукковке тоже жили цыгане, и они действительно воровали. Если у кого что-то со двора пропадало — сразу шли к цыганам, и те возвращали похищенное за определенную мзду. Например, за старые ботинки или шарф, проеденный молью, как будто сразу эту дрянь нельзя было стибрить. Но такие уж люди были эти цыгане. Старая их бабка Оксана выходила на двор, причитая: «Ой, у нас все дотла сгорело, внучку одеть не во что…», хотя дом стоял, как стоял, и сарай был на месте…
Ладно, не пойман — не вор. Потом, Колька коня любил, а значит, был добрым. Добрый человек рубль никогда не украдет.
Еще в самом углу стояла кровать Лехи Рябоева. Этот рыжий карел с отслоением сетчатки был молчалив и угрюм, на всякий вопрос отвечал: «Ну, дык», и даже когда его вызывали к доске, выпускал из себя слова крайне неохотно. Лехе Рябоеву не стоило жаловаться на жизнь. Отец у него работал директором леспромхоза, кажется, в поселке Лоухи и каждый месяц Лехе посылки отправлял с яблоками, колбасой и конфетами. А однажды отец прислал Лехе противоударные часы, да еще и с компасом помимо циферблата. Леха эти часы сразу на руку нацепил, хвастался, и все ему завидовали. Так вот, когда пацаны во дворе в футбол играли, Леха как раз мимо из туалета шел, и Васька ему мячом ка-ак влепит прямо в эти часы со всей силы. Не специально, конечно, Леха просто рукой от мяча заслонился — ну, и вдребезги эти часики. Леха ревет, а Васька ржет в голос: «Тоже мне противоударные!» Нет, зачем Лехе рубль? Попросит, так ему отец сразу три рубля пришлет.
Оставался сам Васька Морковин. Который, кстати, больше всех орал и возмущался: представляете, что делается, ё-моё! Но ведь Васька считался Сережиным другом. Сам Сережа так полагал, по крайней мере. А что он пачку печенья из посылки тут же конфисковал, так ведь друзья должны делиться, разве нет?
— Леха, проверь, у тебя случайно ничего не слямзили? — Васька, не дожидаясь ответа, залез в Лехину тумбочку и вытащил оттуда три конфеты «Мишка на Севере» и огромное яблоко.
— Гляди-ка, осталось, чем поживиться, — радостно сообщил Васька. — Лех, я это твое яблоко съем. Ты его все равно не заслужил, и у нас не коммунизм покудова. — И он с жадностью надкусил красный блестящий бок.
— Ну, дык, — апатично ответил Леха, не глядя на яблоко.
— Вот нас учат, что чужое брать нехорошо, — продолжал Васька. — А сами шмон в комнате навели. Как фашисты прямо. Ребя, проверьте, может, у кого пропало чего. Теперь у нас так: с утра рубля хватишься, а там и яблоко сломтят средь бела дня…
И он загоготал, брызгая слюной и яблочным соком.
Сережа к тому времени понял, что правда так никогда и не всплывет на поверхность. И вора не найдут. Потому что рубль давно уже разменяли. Потому что деньги, если разобраться, для того и нужны, чтобы тратить их на что-то хорошее, а не держать под подушкой. Значит, сам дурак. Наука на будущее, как говорила нянечка тетя Галя. Если у кого трусы сильно грязные, она ни за что менять не будет до следующей бани. «Это тебе наука на будущее! И тут вам не курорт, чтоб через три дня трусы менять». И так Сережа решил, что маме не станет рассказывать, что его рубль тут же украли. Ну, чтобы не расстраивать маму. Она же с премии отложила это рубль, могла бы себе что-нибудь купить. Чулки, например, чтобы в штопаных не ходить…
— Серый, харэ кукситься, — Васька шлепнулся рядом с ними на койку. — Вот вырастешь, пойдешь работать на картонажную фабрику…
— Да иди ты!
— Ну, я ж пошутил. Так вот, пойдешь работать на картонажную фабрику и этих рублей заработаешь до усрачки! Честно, так и будет. Ты ж умный, в шахматы играешь. А шахматы чем хороши — коня, например, никто не стибрит. Даже если съедят, он все равно жив останется.
— Отстань!
Схватив коробку с шахматами, Сережа решил сходить в клуб, хотя сегодня занятий не было. И вдобавок по дороге могли встретиться эти мальчишки, которые к нему цеплялись. Но ему срочно нужно было отлучиться куда-нибудь. При клубе была библиотека, там можно посидеть, полистать журналы. И там уж точно не будет этих мальчишек.
Сережа решительно снял пальто с захламленной вешалки у дверей, сунул руки в потертые рукава, натянул меховую шапку, завязал уши под подбородком. Теперь главное — незаметно выскочить со двора…
По дороге в клубе навстречу попался Сокол, который бодро и будто даже весело вышагивал, запряженный в полупустые сани, в которых восседал Иван Михалыч. Картинка почему-то кольнула Сережу. Безобидный, хоть и страшный с виду конь Сокол, которому, видно, очень нравилось служить людям или конкретно Ивану Михалычу, хотя тот и утверждал, что Сокол не признает одного хозяина. Иван Михалыч тоже был добрый и безобидный дядька, их тех редких взрослых, которые не считали детей глупыми только потому, что нос не дорос. Иван Михалыч никогда не говорил, мол, это не тебе, а взрослым решать, или сам не лезь, взрослых попроси…
А почему картинка кольнула? Да кто его знает, Сережа и сам бы не смог объяснить. Но почему так ему показалось, что когда-нибудь, месяца через три-четыре, сойдет снег, и Сокол больше не будет так весело вышагивать по утоптанной колее… Почему не будет-то? Потому что развезет дорогу, и вообще что за глупые мысли лезут в голову. Ну, Сокол, ну, Иван Михалыч, да он же их каждый день видит…
Сережа даже остановился и перевел дыхание. Сокол и Иван Михалыч были настоящими, что ли. В отличие от прочих вещей и явлений латвинского бытия. Сережа так и не смог примириться с интернатом, с тем, что интернат — это теперь до конца жизни, школьной жизни, конечно, но дальше не стоило и загадывать. Случались моменты, когда Сережа обнаруживал себя на уроке, выныривая в действительность: а что он вообще тут делает и как сюда попал? Даже друг Васька был вовсе не друг, а просто попутчик или товарищ по несчастью, хотя Васька как раз не ощущал себя несчастным, напротив. Васька больше общался с дауном Семкой. Наверное, потому, что Семка безусловно ему подчинялся, и Ваське это нравилось. А Сережа не любил подчиняться. Тем более какому-то Ваське с огромным ртищем, из которого, когда он ел, вечно вываливались куски на стол.
Остаток пути Сережа бежал. И в голове у него почему-то вертелась фраза: «Догнать и перегнать Америку, догнать и перегнать Америку». Чтобы перегнать эту самую Америку, нужно было бежать очень быстро. Во-первых, подморозило, и стоило быстрей шевелить ногами, во-вторых, за время пути окончательно стемнело, и в темноте прибрежные кусты выглядели таинственно и даже зловеще, но вот уже наметились вдалеке огоньки поселкового клуба, который пялился в темноту желтыми квадратами окон.
В библиотеке было жарко натоплено. Сережа устроился ближе к металлическому огнедышащему телу печки, взял журнал «Пионер» и попытался прочитать рассказ про деревенскую жизнь, как весело живется на селе пионерам, как ловко они колют дрова, но рассказ не шел. Потому что от слова до слова казался неправдой. В интернате старшеклассники кололи дрова во время трудового часа, а младшие классы по цепочке передавали их в дровяник. Было это совсем неинтересно и муторно. Хотя Нина Никитична говорила про дрова очень красиво, что те, кто боится запачкать руки, не ощущают истинной радости жизни. Сама она, конечно, не могла запачкать рук, откуда же тогда знала, как это — колоть дрова и что такое радость этой самой жизни. Но если где-то пионерам в самом деле нравилось колоть дрова, значит, текущая мимо жизнь была неправдой, с редкими вспышками чего-то настоящего, радостного, такого, как горбушка свежего хлеба с трещинкой, — интернатская повариха почему-то очень любила Сережу и всегда оставляла для него горбушку с трещинкой, а он сразу спешил к Соколу и делился с ним этой горбушкой. В конюшне, конечно, здорово воняло, но это был хороший, настоящий запах коня… У печки Сережу разморило, и он чуть не уснул.
Нет, он чуть не опоздал к ужину. Назад бежал еще быстрее, со всех ног, не оглядываясь и не останавливаясь в пути, чтобы отдышаться, как будто его кто-то преследовал. Навстречу Сереже попался строй глухонемых. Возглавлял колонну Миша Яхонтов. Он пер лбом вперед, как ледокол, крепко сжав губы, и даже не кивнул при встрече, хотя наверняка узнал Сережу. Ему было некогда — он вел за собой отряд. Глухонемые, конечно, ничего не пели, но целенаправленно и сосредоточенно шагали вслед за Мишей, распространяя вокруг себя тугую, непробиваемую тишину. И от этой тишины странная тревога поселилась внутри, хотя Сережа вроде бы просто опаздывал к ужину, ничего особенного. В любом случае ему бы оставили его порцию и даже подогрели. В библиотеке человек сидел, журнал «Пионер» читал — ничего плохого вроде бы, но тревога не отпускала.
Деревянное здание интерната, стоящее на пригорке, сияло всеми своими окнами, даже слишком ярко сияло, как будто внутри горел взаправдашний пожар, но дыма же не было, значит, все в порядке. Значит, ему просто так показалось. Сережа перевел дух. Наконец-то можно будет скинуть проклятые кирзачи, в которых ноги на морозе превратились в ледяные культяшки.
Однако едва зашел внутрь, как его поразила странная тишина. То есть он даже не сразу понял, что его поразило, просто висело в воздухе что-то такое… Тишина, та самая. Мертвая, как в строю глухонемых! И в этой тишине половицы под его ногами заскрипели так громко, что Сережа даже сморщился и двинулся вперед на цыпочках. Он почти добрался до лестницы на второй этаж — дом оставался по-прежнему оглушительно безмолвен и пуст.
Только бы не… что? Что еще такое могло случиться в интернате, где, кажется, ничего не могло случиться. Где невозможно было просто побыть в одиночестве — вечно кто-нибудь да пристанет: что ты тут делаешь. Потому что считалось так, что хорошие дела делаются только коллективно, а если человек гуляет один — значит, замыслил что-то непотребное…
С лестницы, ведущей на второй этаж, навстречу Сереже спускалась Нина Никитична. Когда она приблизилась, Сережа заподозрил, что с ним что-то не так. Например, у него шапка дымится прямо на голове или же он стоит босиком. Такое лицо было у Нины Никитичны.
Сережа застыл в недоумении. Нина Никитична, едва сдерживая слезы, бросилась к нему, обняла своими культями и прижала к себе. Сереже еще показалось, что от нее пахнет оладьями, как еще иногда пахло от мамы, когда она по воскресеньям стряпала оладьи на дрожжах. Хотя Нина Никитична не могла печь оладий, наверное, к ней просто прилип столовский запах. Неужели на ужин оладьи?
— Сережа! Сережа, ты жив, с тобой все в порядке?
Нина Никитична наконец отпустила его и, присев на корточки, заглянула Сереже в лицо влажными глазами.
— Так это… Я в библиотеку ходил…
— В библиотеку! — воскликнула Нина Никитична, будто пережив настоящую радость. — Книжки там читал?
— Ну да. Журнал «Пионер».
— Журнал «Пионер»! — с тем же непонятным восторгом продолжила Нина Никитична. — Ой, господи! Ну конечно, как я не сообразила. А мы тебя обыскались. Думали, ты с ним заодно. Вы же все время вместе.
— С кем? Так а что случилось-то?
— Что случилось? Ну да. Что случилось. Ой, Сережа, тут такое случилось. Лучше ступай к себе в комнату и сиди там, даже не выглядывай. Иди, Сережа, иди.
Сережа, недоумевая и без конца оглядываясь на Нину Никитичну, отправился в свою комнату. Ноги слегка отошли от мороза и теперь саднили.
В комнате оказались все ее обитатели, кроме Васьки. И все трое — и цыган, и почти слепой Санька, и рыжий карел Леха Рябоев — полулежали в своих кроватях, тупо уставившись в потолок.
Сережа стянул кирзачи, размял занемевшие пальцы, ожидая, что, может быть, кто-нибудь ему объяснит, что случилось, но все молчали.
— Эй, ребя, — не выдержал Сережа. — Вы чего все? Да что тут такое делается? Будто помер кто.
— А и помер, — отозвался с койки Колька-цыган.
— Кто помер? — Сережа чуть не подпрыгнул, и внутри что-то оборвалось и ухнуло вниз. — Кто?
— Да Васька коньки откинул. На конюшне его нашли с час назад.
— Васька? — охнул Сережа. — Да как же… Почему на конюшне? Это его… Сокол задавил? — Сереже было очень страшно произносить эти слова. И каждое в отдельности, и все вместе.
— Не, не Сокол. Васька где-то бутылку наливки достал. Ну, и пока Михалыча в конюшне не было, забрался туда и выдул до донышка.
— Бутылку наливки? — почти механически переспросил Сережа, просто чтобы что-то сказать.
— Ну, дак. «Золотая осень», кажется. Бормотуха та еще. Ее ж только алкаши хлещут. А Васька сразу и отрубился, там же, в конюшне, на сено упал и замерз, говорят, насмерть.
— Насмерть? — охнул Сережа, все еще не веря, что такое возможно.
— Ну, дак. А ты как хотел? Вылакать целую поллитру. Михалыч поздно его нашел. Полез за сеном, а там жмурик. Пробовали отогреть, да куда там!
— Как это? Как это? — Сережа в невозможности осознать случившееся расхаживал по комнате из угла в угол, то приседал на кровать, то снова вскакивал.
— Выходит, Васька твой рубль стибрил, — опять включился цыган.
— С чего ты взял?
— Дак он на рубль и купил наливку. Так все говорят. Где еще-то деньги мог взять. А ты часом на меня подумал. Цыган — считай что вор.
— Да иди ты! — отмахнулся Сережа. Ему вовсе не хотелось вспоминать теперь этот рубль.
Колька еще бунчал что-то до тех пор, пока угрюмый карел Леха Рябов неожиданно не подал голос со своей койки: «Да заткнись уже!» – и еще грязно выругался и отвернулся к стенке. От удивления Колька действительно замолчал, и так в оглушенном молчании и невозможности заняться чем-то вообще скомкались остатки вечера.
Ночь обрушилась непроглядно-черная, немая, как будто все за окном тоже умерло. Потом из-за туч показалась луна и уставилась в окошко мутным глазом, затянутым бельмом. Как будто это Васька глядел на них с небес, силясь что-то еще сообщить о себе недосказанное или же пробиться обратно в жизнь.
Почему умер Васька? Нет, понятно, что он попросту замерз, отрубившись от пол-литра бормотухи. Непонятно, почему ему вдруг в голову стукнуло эту бормотуху купить? Он что, не мог потратить этот рубль на что-то другое? Сходил бы в кино на «Человека-амфибию», в воскресенье бы и сходил, то есть уже послезавтра. Если на то пошло, Сережа бы даже простил ему этот рубль. Только теперь Васька уже никуда не сходит. Ни в кино, вообще никуда. Нет его. Но как же это — нет, когда он вот еще утром был. И после обеда кричал тут: «Западло, западло!»
Утро выпустило странный туманный свет, проистекавший неизвестно откуда. В кронах деревьев за окном морозный воздух сгустился в белые клочья. Едва объявили подъем, пришла тетя Галя, свернула Васькину постель, забрала его вещи — и все это молча, без единого слова. И стало так, как будто Васьки никогда и не было.
Учителя еще перешептывались на переменах, что тень падает на весь коллектив, мол, недоглядели, хотя они-то здесь при чем? В корпусе есть воспитатели и ночная нянечка, с них и нужно спросить, почему воспитанник средь бела дня бормотуху пьет, где он ее взял. Следователи приезжали из города, продавщицу сельпо таскали на допрос, кому она продала «Золотую осень». «А я чё, помню, кому там чё продала или не продала?» — «Ну, не шкету же этому, значит, он попросил кого-то. Кого?» — «Да мне-то знать откудова? Наливку эту каждый покупают, всех-то и не упомнишь». В конюшне следователь еще что-то разнюхивал. Сережа пытался спрашивать, что там да зачем, только все молчали или в лучшем случае отвечали: «Не твое дело». А как же не его, когда рубль был самый что ни есть его! Значит, он тоже виноват, что так получилось. Потратил бы сразу этот рубль, глядишь, и Васька был бы сейчас жив.
В понедельник для всех воспитанников провели еще одно собрание, на котором выступил директор Андрей Андреевич, тихий и до того незаметный дядька, что даже непонятно, как он мог работать директором. Цветом он был абсолютно серый: серый костюм, серые волосы, даже сильно потертый портфель у него был серым от старости. Андрей Андреевич, едва отделившись от серой стены, сказал, что советская власть обеспечивает воспитанникам интерната не только учебу и проживание, но и непосредственно будущее, потому что наши выпускники могут трудиться в народном хозяйстве наравне со всеми гражданами. «Пойдешь работать на картонажную фабрику и этих рублей заработаешь до усрачки», — вспомнилось Сереже столь явно и ярко, что он даже вздрогнул. Потом выступала завуч Галина Николаевна в неизменном фиолетовом костюме. Из-за этого костюма завуч представлялась Сереже большим фиолетовым пятном, похожим на кляксу. Клякса выплыла вперед и тоже сказала, что советская власть обеспечивает детей всем необходимым, вот, даже шоколадные пряники завезли в интернат прямо с базы. Поэтому перво-наперво нужно думать об учебе, а не забивать голову всякими глупостями. Потом еще пару слов сказала Нина Никитична о том, что, если кто не будет успевать по русскому, того оставят на осень. Все ребята будут загорать и купаться, а неуспевающие сидеть за партами. Никто не воспринял ее угрозу всерьез, потому что собрание было посвящено Васькиной смерти, то есть тому, что пьянство приводит к смерти.
После собрания Сережа слонялся по интернату, не находя себе места. Даже на шахматы не пошел, потому что какие, к черту, шахматы! Станет он ходы обдумывать, что ли, чтобы глухонемого Яхонтова обыграть? А Васька в это время в могиле будет лежать, так? Его ведь сразу увезли в город для расследования, так всем сказали. И уже, наверно, похоронили. Эх, Васька-Васька.
Тетя Галя горбатой тенью возникла в коридоре, бесшумно протекла мимо, потом все-таки обернулась и прошамкала:
— Чего болтаешься? Вниз спустись, пришли там к тебе.
— Кто?
— А я, поди, знаю?
Сережа, переживая слабое недоумение, спустился вниз. В коридоре с ноги на ногу топтался Семка. Ушанка, завязанная под подбородком, то и дело сползала на глаза, и он бесконечно ее налаживал.
— А, Семка, чего тебе?
Семка вплотную приблизился к Сереже и прошептал, обдав ухо горячим дыханием:
— Это не Васька твой рубль украл.
— Чего? Ты откуда знаешь про рубль?
— Все знают. Все только и говорят, что Васька рубль украл и купил наливку.
— Да? — с сомнением произнес Сережа. — А ты почему решил, что это не он?
— А у него деньги были. Свои.
— Какие еще свои? Ему из дома даже печенья не присылали, а тут целый рубль.
— Не, это не из дома, — уверенно сказал Семка. — Это я для него наворовал.
Семкино дыхание пахло молоком и манной кашей. Так еще пахли совсем маленькие дети.
— Тише ты! — Сережа огляделся: не слышит ли их кто.— Ты чего говоришь такое? Где ты наворовал?
— Да в интернате, в учительской раздевалке. По карманам пошарить — где десять копеек, где двадцать. Два дня — и сумма.
— Семка, ты совсем дурак? — воскликнул Сережа и тут же прикусил язык, потому что так оно и было в житейском смысле.
— Не, Васька просто все время есть хотел. Сам же говоришь, ему даже печенья не присылали.
— А в столовой нельзя было попросить? Знаешь, сколько еды свиньям отправляется?
— Не, своровать интереснее. Потом, в столовой невкусно. А Васька в сельпо жареные пирожки покупал с повидлом или с капустой. И меня еще угощал. А однажды пачку папирос купил.
— Да кто ему продал?
— А он дядьку взрослого попросил. И потом курил за сараями. Зачем ему еще у тебя воровать? Ты же его друг.
— А у взрослых воровать можно?
— Если по десять копеек, они и не заметят. Подумают, сами выпали по дороге. Потом, взрослым в кассе деньги два раза в месяц дают. А нам нет.
— Это, Семка, зарплата называется, — грустно сказал Сережа.
— Я знаю. Вот, держи, — Семка выгреб из кармана горсть мелочи и протянул Сереже.
— Это что?
— Ну, у тебя же рубль украли. А я для тебя наворовал, чтобы ты со мной теперь дружил. Здесь ровно рубль, правда.
— Спрячь и никому не показывай.
— Что я, совсем дурак?
— Ну да, — хмыкнул Сережа. — Вот что, Семка. Давай я с тобой просто так буду дружить. Без денег. Договорились?
— А так можно?
— Можно. А с этими деньгами… Сам на них пирожков купи, только никому не говори, где взял. И больше не воруй.
— Почему?
— Потому что поймают — в тюрьму посадят. Понял?
— А Васька сказал, что мне ничего не будет.
— Васька сказал… А с самим Васькой что случилось, а? Он, видно, думал, что ему тоже ничего не будет. Все, Семка, дуй за пирожками.
— А ты?
— А что я?
— Пойдем со мной. Я еще никогда в магазине ничего не покупал.
Сережа с досады громко плюнул.
— Ну. Тогда жди, я только оденусь.
— А ты честно со мной пойдешь?
— Честное пионерское. Зуб даю.
И потом, когда они шли к магазину — молча, как два бандита, отправлявшихся на дело, Сережа никак не мог вынырнуть из затянувшего его марева — а куда это он идет и зачем. И откуда вдруг взялся этот Семка? Сережа понимал, что во всем этом есть что-то глубоко неправильное, но все равно упрямо шел за пирожками. Потому что рубль — неразменный рубль! — который все-таки вернулся к нему, пусть даже в виде мелочи, необходимо было потратить на какую-нибудь ерунду, чтобы наконец завершилась вся эта история. Хотя для Васьки-то она уже навсегда завершилась.
— А давай угадаем, с чем сегодня пирожки — с капустой или с повидлом? — возле самого магазина сказал Семка.
— Да одна малина!
— Не, с повидлом вкуснее. Я так хочу, чтоб с повидлом.
— С повидлом, так с повидлом, — отмахнулся Сережа. Ему в самом деле было все равно.
— Не, так нечестно, — Семка резко остановился и замотал головой. Ушанка тут же опять сползла ему на глаза.
— Почему?
— Потому что это я говорю, что с повидлом, а ты должен сказать, что с капустой. Иначе будет неинтересно, — Семка с трудом вынырнул из-под шапки.
— Ну, с капустой.
— Точно с капустой?
— С капустой, с капустой.
— Значит, я говорю с повидлом, а ты с капустой?
— Да! — почти заорал Сережа.
Пирожки в магазине лежали в большом деревянном ящике — отдельно с повидлом, отдельно с капустой. А были еще с творогом. Но Семка так решил, что с творогом не считаются, потому что они на них не загадывали.
Сережа попросил два с капустой и два с повидлом. Пирожки были свежие и выглядели столь аппетитно, что Сереже действительно их захотелось, причем очень сильно, и он едва дождался, пока продавщица завернет их в бумажный кулек — отдельно с капустой и отдельно с повидлом. Пирожки были по пять копеек, Семка отсчитал двадцать копеек мелочью — на это он оказался способен, и продавщица посмотрела на них крайне подозрительно.
— Откуда у вас деньги, мальчики? Вы же интернатские. — Во рту у нее хищно блеснул золотой клык.
— Деньги, что ли, — двадцать копеек? — срезал Сережа.
— Дак у вас там не двадцать копеек, а целая пригоршня медяков. Наворовали, видать, по карманам?
— Эта-а… — затянул было Семка, но Сережа перебил:
— Да это мама рубль прислала на всякие сладости.
Продавщица, вытянув шею, почему-то смотрела уже поверх их голов. Сережа обернулся.
В дверях магазина стояла Нина Никитична с хозяйственной сумкой на шее. Она всегда так ходила в магазин — опускала на прилавок сумку, продавщица сама доставала оттуда кошелек, отсчитывала деньги — сколько там нужно и укладывала в сумку товар.
— Та-ак, — грозно произнесла Нина Никитична, как будто ей сразу стало все ясно. — Это что же такое получается, Сережа? Ты вовсе не терял этот рубль?
— Я… Нина Никитична, — Сережа сглотнул слюну, не найдя, что ответить. — Нет, это вовсе не тот рубль.
— Еще один? То есть другой? Или тебе мама два рубля прислала? Отвечай!
Отвечать было нечего. Он успел произнести слова, которые было уже не вернуть.
— Понятно, — Нина Никитична, согнувшись, опустила сумку на прилавок. — Буханку хлеба, двести граммов «Докторской», десяток яиц и селедочку… Осторожней, чтоб яйца не побились.
— Да знаю я, не криворукая, — продавщица аккуратно укладывала продукты ей в сумку.
Улучив момент, когда Нина Никитична была совершенно беспомощна с этой своей сумкой на прилавке, Сережа выскочил на улицу. Семка за ним.
— Бежим! — скомандовал Сережа, и они припустили прочь, прижимая к груди кульки с пирожками.
Потом, устроившись во дворе Семкиного интерната, давясь, съели эти пирожки, как бы уничтожив следы своего преступления.
Хотя где там! На следующий же день Сережу вызвали в учительскую на педсовет. И весь интернат к тому времени уже знал, что Сережа оболгал Ваську и тот из-за этого погиб. Так говорили, по крайней мере. Когда Сережа шел длинным коридором в учительскую, встречные девчонки намеренно отворачивались от него, а учительница математики Зоя Петровна, столкнувшись с ним в дверях, издала долгий протяжный вздох, похожий на гудок парохода.
В учительской педагоги сидели полукругом с суровыми лицами, будто приготовившись для фотосъемки на доску передовиков. Нина Никитична сидела с самого краю раскрасневшаяся и буквально дышала жаром. Сережу бросило в пот, едва он переступил порог.
— Товарищи! — зычным густым голосом объявила завуч Галина Николаевна в фиолетовом костюме. — В нашем интернате произошел вопиющий случай. Мы все грешили на несчастного Василия Морковина. Потому что на него показал Смирнов. А теперь оказывается, что никакого рубля у Смирнова никто не воровал. Вчера он в компании воспитанника интерната для умственно отсталых купил на этот рубль пирожки. Я лично расспросила продавщицу, и она подтвердила, что у мальчиков были полные карманы медяков…
— Медяков? — переспросил учитель труда Владимир Васильевич.
— Да, медяков. Рубль Смирнов разменял уже загодя…
— А вы сами видели, как я рубль менял? — встрял Сережа.
— Это очевидно, — ответила Галина Николаевна. — И тебя пока что вообще никто не спрашивает.
— Ты сам сказал, что мама прислала тебе рубль, — вступила Нина Никитична. — Или ты такого не говорил?
Сережа помолчал, уставившись в пол, наконец произнес:
— Это я так для продавщицы сказал. Какое ей дело, откуда у нас мелочь на пирожки?
— Как какое? — продолжила Нина Никитична. — Смирнов, ты явно катишься по наклонной. А мы, взрослые, полностью отвечаем за твои поступки.
— Потому что я такой дурак, что сам за себя отвечать не могу?
— Речь не об этом, товарищи! — с места сказал директор Андрей Андреевич. — Не будем забывать основной вопрос повестки дня: воспитанник Смирнов оболгал воспитанника Морковина. И всех остальных соседей по комнате, между прочим. А дальше вы знаете.
— Сережа, зачем ты оболгал Морковина? — спросила Нина Никитична.
— Это кто оболгал? Я только сказал, что у меня рубль украли из-под подушки. И да, украли. Кто — не знаю. А это вы сами так решили, что Васька рубль украл и на него бормотухи купил. Потому что она рубль пятнадцать стоит.
— Что? — взвилась Нина Никитична. — Так это, по-твоему, мы сами так решили?
— Конечно, сами, — сказал Сережа. — Откуда мне знать, почем эта «Золотая осень». Я в сельпо только за пирожками хожу. Или мне уже и пирожков нельзя? Не заслужил?
Нина Никитична хотела было что-то возразить, но закашлялась. Повисла пауза. Затем завуч Галина Николаевна произнесла тем же зычным, густым голосом:
— Товарищи, я прошу вас вспомнить, кому конкретно воспитанник Смирнов говорил, что это Морковин украл у него рубль. Нина Никитична, вам?
Нина Никитична тихо произнесла: «Нет. Это только рабочая гипотеза» – и потупилась.
— Рабочая гипотеза? Тогда, может, Андрей Андреевич слышал? Или Николай Иваныч? Надежда Серафимовна?
Галина Николаевна назвала всех присутствующих поименно.
— Так откуда тогда сведения, что это именно Смирнов? — спросило от окна серое пятно — директор Андрей Андреевич.
Все опять промолчали. Наконец трудовик Владимир Васильевич высказался:
— Третьего дня Иван Михалыч в сельпо покупал «Золотую осень». Я сам это наблюдал. Он две бутылки взял.
— Ну и что? — сказала Галина Николаевна. — Иван Михалыч, в конце концов, имеет право…
— Я не следователь, конечно, — продолжил трудовик, — но связь нахожу. Морковин-то с бутылкой в конюшне лежал. При этом никто не видел, как он покупал наливку. И как вообще заходил в магазин и выходил из него. Не было его там, это установленный факт.
Сережа вздрогнул. Он любил Михалыча и его коня и не хотел, чтобы еще им испортили жизнь. Но трудовик тем временем продолжал:
— Похоже, смерть Морковина с этим рублем вовсе не связана даже. Ну, если как вы сами утверждаете, Нина Никитична, что этого рубля у Смирнова никто не крал…
— А что же вы до сих пор молчали? — спросила Галина Николаевна.
— А кто меня спрашивал? Меня спросят, только если гвоздь куда нужно прибить.
Трудовик Владимир Васильевич вообще был невредный дядька. Правда, уроки труда у него были неинтересные и очень грязные: ученики наматывали на столбики проволоку, изготовляя пружины для матрасов. Ничему другому их не учили, но это называлось профориентацией. То есть после интерната можно было устроиться на матрасную фабрику. А Владимир Васильевич, между прочим, во время войны был танкистом. Он сам рассказывал. Но танков в Латве не было, поэтому и приходилось ему делать матрасы.
Владимир Васильевич молчал, а учителя гудели. Но вывод напрашивался сам собой. Если Морковин не брал этот рубль, тогда купить спиртное ему было просто не на что. Сережа, конечно, знал, что у Васьки и без того были деньги, но нельзя же в самом деле закладывать Семку! Еще возьмут и отчислят из интерната. Хотя не отчислят. Семка даунёнок, какой с него спрос. И в колонию не отправят за воровство. Разве что объяснят, что воровать нехорошо. Ну, так это Сережа и сам, кажется, ему говорил.
— Так это… — вступил Сережа. — Мелочи мы на остановке насобирали. Все по копейкам. Сами же говорите — медяки…
Но его уже никто не слушал. Учителей увлекла новая версия с этой «Золотой осенью», и Галина Николаевна просто жестом указала Сереже: иди уже, иди, не путайся под ногами.
На шахматы Сережа опять не пошел, опасаясь, что придется объясняться второй раз из-за этого рубля. Колька-цыган еще выдал ему, что какого ж рожна ты, гад такой, на нас этот сраный рубль повесил, когда сам пирожков натрескался с этим дебилом.
— Дауном, — уточнил Сережа. — А рубль у меня все-таки украли.
— Скажешь, что я украл?
— Да пошли вы все! — взорвался Сережа. — Буду я теперь с этим рублем разбираться, когда Ваську уже закопали, наверное. А рубль спустили по ерунде — теперь ищи-свищи.
Слезы сами хлынули из глаз. Сережа только сейчас осознал, что Васька был ему единственным другом не только в интернате, во всем свете. И уже целых два года! С Васькой можно было посекретничать, по крайней мере. А как Васька собак любил! Это потому, что у него в деревне собака осталась, Варнак, которого он еще щенком от утопления спас. Варнак потом за ним повсюду ходил, как привязанный, да вот оставить его дома пришлось… Теперь не дождется Варнак Ваську на каникулы. Потому что смерть — это навсегда. Это даже дольше, чем средняя школа и целая жизнь…
Перед глазами внезапно выросло зрелище ледохода на Ивенке. Как же безжалостно и бесстрастно река перемалывала громадные льдины, превращая их в разновеликие обломки и просто бесформенную массу. Примерно то же случилось и с ними: кого-то перемололо в ледяную кашицу, а те, кто остался, прежде равные друг другу в несчастье люди, раскололись на отдельных человеков, при этом каждый стал еще больше несчастен и еще больше виноват. И что теперь с этим делать?
Следующим утром Сережу исключили из пионеров перед всей дружиной. Ребят собрали в пионерской комнате, два барабанщика дробью объявили общий сбор, затем выступила Нина Никитична. Очень серьезная, с пунцовыми щеками, внутренний огонь которых подчеркивал ослепительно белый воротничок ее строгого платья, она рассказала, что Сережа Смирнов возвел напраслину на своих товарищей, заставил подозревать друг друга. И не стоило даже пытаться объяснять, что все было совсем не так и что у него взаправду украли рубль. Сережа просто больше не хотел разговаривать, слова между собой не клеились.
Нина Никитична поставила его перед строем пионеров и еще председателя дружины Бородулина попросила выйти вперед. Сережа сперва не догадался зачем. А потом понял, что сама Нина Никитична не смогла бы снять у него с шеи галстук. Руки коротки. Поэтому она и попросила Бородулина, ябедника и первого активиста. И Бородулин, сопя, снял.
— Лучше б вы меня из интерната совсем исключили, — наконец произнес Сережа.
— Доиграешься — исключим, — ответила Нина Никитична.
Итак, с Сережи сняли красный галстук — исключили из общности советских людей. Честных, порядочных, отважно стоящих за правду, справедливость и что там еще пишут в законах юных пионеров… Пионеры всегда помогают тем, кому нужна помощь. Пионеры уважают мнение товарищей, верны дружбе… Тьфу! Пионеры юные, головы чугунные! Теперь Сережа понимал, что в жизни, оказывается, все совсем наоборот и что лучше молчать в тряпочку, что бы там ни случилось, не возмущаться, не лезть на рожон, подличать исподтишка и не искать правды, потому что последнее бессмысленно. Правда неотличима от домыслов, сплетен, пересудов. Правда попросту никому не нужна.
После собрания Колька-цыган подкрался сзади в коридоре, схватил Сережу за бока:
— Ну, чё, брат, Москву видел? Сейчас покажу!
И потянул его за уши вверх.
— Теперь видишь? Видишь, я тебя спрашиваю?
Боль была нестерпимой, и Сережа сквозь слезы ответил:
— Вижу.
— То-то же, — цыган наконец отпустил его, и Сережа по стеночке стек на пол, держась за уши.
А ближе к вечеру опять было собрание. Только Сережу на него уже не приглашали. И вообще никого. За закрытыми дверями сидел педсовет, на который позвали одного конюха Ивана Михалыча. Михалыч как с этого собрания уходил — плакал в три ручья и шапкой лицо утирал. Это все видели. А нянечка тетя Галя потом рассказывала, что якобы Иван Михалыч две бутылки наливки купил в сельпо, одну сразу выпил, а вторую на конюшне в валенке спрятал, валенки у него стояли недалеко от входа. Это чтобы дома жена не нашла бутылку, она ему пить запрещает, ну вот он и спрятал… А Васька, значит, на конюшню пошел коня сахаром угостить, Васька тот сахар горстями с кухни тырил. А Михалыч с Соколом как раз в тот момент на базу поехали, ну, Васька по углам пошарил и бутылку нашел. Надо ж было додуматься в валенок заглянуть! Михалыч потом признался, что его бутылка-то была из валенка. Он как вернулся, первым делом в валенок сунулся, видно, что-то почуял… Уволят теперь нашего Михалыча как пить дать! Тетя Галя долго и протяжно причитала со стонами и подвыванием.
В тот вечер тетя Галя здорово напилась и уже после отбоя, до самой ночи, разгуливала по интернату с жалобами на начальников, которые за свою жопу испугались. Тепло им, видно, на этой жопе сидеть, вот и нашли на кого свалить. Им лишь бы наказать кого и в гороно отчитаться, что-де по всей строгости наказали. А Иван Михалыч-то золотой человек. Ну, подумаешь, выпил. Все пьют втихаря, потому что жизнь такая, что если не выпьешь, дак хоть в петлю лезь в самом деле.
Сереже тоже было жаль Ивана Михалыча. Хотя теперь вроде бы и получалась совсем другая история с этой наливкой. И Сережин рубль был совсем ни при чем. Однако все уже успело случиться, так глупо, никчемно и жестоко.
Неделя прошла, как обычная неделя. И вроде Иван Михалыч был на службе, и Сокол исправно возил телегу по хозяйственным делам, только все равно что-то было не так, основательно сдвинулось с привычного места, вот как ровная броня льда на реке в самом начале весны. С места сорвалась и понеслась пока еще медленно, но невозвратимо. Странная тревога не покидала Сережу, но, может быть, оттого, что он ни с кем не разговаривал и, даже когда его спрашивали на уроках, отказывался отвечать. Слова не приходили в голову, поэтому он и молчал, лишь изредка кивал или мотал головой при крайней необходимости. Нина Никитична даже грозилась отправить его в интернат для глухонемых, а ведь, в самом деле, глухонемым лучше жилось. Их никто ни о чем и не думал спрашивать, да и что они там себе думают, это тоже никого не интересовало.
Несколько раз уже после отбоя Сережа тайком выскальзывал во двор, некоторое время стоял там и смотрел на звезды. Ночи выдались ясные, огромная луна глядела с небес прямо на него, и, если сложить пальцы трехперстием с дырочкой, сквозь эту дырочку звезды прочитывались ясней. Над поселком, над Ивенкой повисала огромная тишина, прерываемая изредка разве что отдаленным побрехиванием собак. И такой нерушимый покой проникал внутрь вместе с дыханием, что все беды теперь виделись на далеком расстоянии, вот как эти маленькие колючие звезды. И после этого Сереже не так тревожно спалось.
Еще однажды в шахматном кружке Сережа сыграл партию с Мишей Яхонтовым. Миша на сей раз напряженно думал, и между бровей у него пролегла глубокая складка. Но теперь Сережа был даже благодарен Мише Яхонтову за то, что тот немой. Миша ничего не спрашивал, как будто и вовсе не знал про тот рубль. А ведь знал, потому что вообще все знали.
И уже знали другое, когда Сережа еще не знал, потому что ни с кем не общался. Только однажды после обеда Колька-цыган кричал во дворе: «Это и мой конь тоже!», и Сережа пока не понял, о чем это он. Но цыган очень громко кричал и ругался. И вроде бы даже по-цыгански кого-то проклинал, хотя в проклятия тогда никто не верил, конечно. Но ведь не запретишь цыгану на своем языке кричать. В СССР все народы равны.
Сережа спустился во двор посмотреть, что же происходит. А там Колька вцепился в коня и орал, что только вместе с ним… А что вместе с ним? Иван Михалыч пытался Кольку от коня оттащить, а тот ни в какую. Тогда трудовик Владимир Васильевич на помощь пришел. Оттащил Кольку за шиворот, как кутенка, руки ему скрутил и так держал, пока Михалыч коня со двора выводил. Напоследок Михалыч еще оглянулся, рукой махнул, как бы прощаясь, но уж очень безнадежно получилось. А дальше Сережа не мог разглядеть, как они уходили по дороге — слившись в единое черное пятно и почти растворившись в сумерках.
Цыган все это время непрерывно орал, потом упал оземь, не прекратив, однако, орать.
— Куда они? — наконец спросил Сережа.
— На бойню, — равнодушно ответил Владимир Васильевич. — Отслужил свое Сокол, он ведь здесь еще до войны появился. Ну, а Михалыч уволился, нечего ему здесь больше делать.
— Как? — только и произнес Сережа.
— Что как?
— Ну, на бойню. Разве так можно?
— Почему нельзя?
— Потому что он наш друг. Сокол же тоже человек, живой!
— Ну и что?
— Вы разве не понимаете?
— Зато теперь нам шефы автобус подарят, — сказал Владимир Васильевич, но уже как-то неуверенно.
— Да что же такое делается! — Сережа тоже заорал во всю глотку. — Гагарин в космос слетал, а вы… Вы коня на бойню. Виноватого нашли, да?
Сережа сорвался с места и кинулся вслед Михалычу с Соколом, путаясь в сапогах, теряя на ходу варежки. Но сколько он ни бежал, черное пятно на дороге ничуть не приближалось, а потом он споткнулся и упал лицом в снег, кажется, разбив щеку, но это было уже не важно. И даже где-то хорошо, потому что Сережа хотел, чтобы ему было больно. Снаружи вообще бывает не так больно, как внутри.
Сумерки сгустились настолько, что, кроме темных силуэтов огромных, странной формы деревьев по обе стороны дороги, разглядеть что-либо было невозможно. Сережа лежал на земле, пока холод не пробрался под пальто, свитер, рубашку и майку, обжег самую грудь. Тогда Сережа поднялся, осторожно озираясь по сторонам, и побрел вперед, так и не решив, впрочем, куда ему сейчас нужно идти. Возвращаться в интернат никак не хотелось. Поэтому на полпути он свернул по направлению к школе для дураков и решительно зашагал вперед, ориентируясь больше по наитию в странно непроглядной темноте, которая сегодня воцарилась окрест из-за густых снеговых туч, затянувших небо.
Ему нужен был Семка. Только он смог бы ему помочь, ничего иного, в самом деле, не оставалось.
Дорога лежала через пустошь, представлявшую собой огромное ледяное поле, раскинувшееся во все стороны света, а над головой зияла распахнутая дыра ночи, и в некоторый момент Сереже почудилось, что он каким-то образом попал на запретную планету, запретную — потому что на нее ни в коем случае нельзя было попадать, улететь-то с нее назад просто не на чем. На этой планете он оказался совершенно один. Хотя, если бы Гагарин знал, что где-то есть такая планета, он бы наверняка Сереже помог. Но Гагарин не знал про это, поэтому рассчитывать приходилось только на себя. В конце концов, есть на этой планете автобусная остановка. Собирать в дорогу Сереже нечего и незачем, вот разве что шахматы взять, одежды достаточно той, что на нем, в конце концов, не в космос летит…
Подметки скользили, Сережа падал еще не раз, причем на спину, и только шапка спасала его затылок. К дверям интерната он почти подполз по ледяной корке, сковавшей двор, и ввалился в вестибюль, промерзший до костей, даже дежурная воспитательница на входе охнула и, ничего не спросив, принялась дыханием отогревать его посиневшие ладони. Сережа слепил непослушными губами:
— Семка. Семен Иванов. Мне Семка нужен.
— Ой, да что же так срочно-то? — заохала воспитательница, и высокая ее прическа от волнения заколыхалась. — И ты в такой мороз… Давай я тебя хоть чаем-то напою.
Она потащила Сережу в свою комнатенку возле вахты, где на примусе красовался закопченный чайник, пышущий жаром. Видно, горячий чай тут пили всегда. На воспитательнице был толстый сине-серый свитер, поэтому она сперва представилась Сереже дождевой тучей, но все-таки оказалась доброй.
— Ты пей, миленький, пей. А я за Семкой схожу, — она суетилась, наливая Сереже чаю. Потом спохватилась: — А ты… как то есть? Ты… Тебя тут можно одного оставить?
Сережа понял незаданный вопрос.
— Я не даун, разве не видно?
— Ой, да кто ж его знает. У нас в поселке всякого народу, сам понимаешь. А Семка-то тебе кто?
— Семка? — Сережа, обжигаясь, отхлебнул горячего сладкого чаю. — Семка мне брат.
Вообще-то Сережа хотел сказать «друг», но губы замерзли настолько, что не складывались трубочкой, поэтому само собой вышло «брат».
— Надо же! — всплеснула руками воспитательница. — Ну, ты тут посиди маленько, я быстро.
Она ушла, а Сережа прикидывал тем временем, что вряд ли у Семки найдется целый рубль. Он ведь сам велел Семке не воровать — в тюрьму посадят…
По радио очень громко пели. Песня показалась Сереже до того длинной и бестолковой, что он уже хотел подойти и выключить радио, но радиоточка висела высоко, он бы не дотянулся. Потом вступил высокий, звонкий голос трубы, летящий в самое небо, и Сережа смирился. И песня наконец кончилась.
Семка прибежал, запыхавшись:
— Чего тебе? Чего такое еще случилось?
— Случилось, да. Давай-ка отойдем, поговорим, — Сережа, еще поблагодарив воспитательницу за чай, вывел Семку в коридор.
Он знал, что воспитательница наверняка будет подслушивать, поэтому зашептал Семке в самое ухо:
— У тебя деньги есть?
— Есть маленько, — Семка удивился, но не очень громко. — Двадцать копеек.
Сережа опять зашептал:
— Мне рубль нужен позарез. Вот прямо сейчас. Достанешь?
— Прямо сейчас не могу. Я те деньги на пирожки спустил до копейки.
— И что, больше по карманам не шарил?
— Так ты сам сказал, что поймают и…
— Ладно, я понял, — оборвал его Сережа.
— А хочешь, я прямо сейчас… Ну, там польта воспитателей висят…
— Ты что, заметят. Тут же воспитательница. Да и сколько там этих польт… Два-три. В общем, я пошел, Семка.
— Так это… А тебе для чего рубль?
— Для дела, — отрезал Сережа, впрочем, не представляя, что же теперь делать. — Уехать хотел отсюда.
Быстро натянув пальто, он выскочил за дверь, невзирая на охи воспитательницы «Куда же ты?» и «Там так холодно». Ему было наплевать, что холодно. Ему было уже вообще на все наплевать. Даже если бы он сгинул на обратном пути где-нибудь посреди ледяной пустоши, это было бы, может, даже и к лучшему. Хотя ему до сих пор не верилось, что он тоже может умереть. Ладно, Васька умер, но это же просто случайность. Сокола вон тоже решили убить. Отчего же всем непременно нужно умирать? Трудовик, рассказывают, даже в танке горел — и ничего. И до сих пор жив. Хотя он ведь не инвалид. Это инвалиды долго не живут, подслушал же однажды Сережа разговор воспитательниц.
Сережа не успел далеко уйти, как его нагнал Семка. Поправляя ушанку, налезавшую на глаза, Семка произнес со слезами:
— А давай вместе уедем, вот прямо сегодня.
— Нет, Семка, денег нам не хватит отсюда уехать.
— Хватит. Гляди! — Семка разжал ладонь, на ней лежал туго набитый, округлый кошелек.
— Где ты взял? — охнул Сережа.
— У дежурной из сумки спер. У нее сумка большая такая, она отвернулась чаю налить…
— Семка, я всего-то рубль просил.
— Ну, дак ты и возьми один рубль. Его у тебя украли, значит, ты тоже должен рубль назад украсть. Иначе несправедливо. Или давай вместе уедем, тут денег хватит. Мне только в туалет надо, или я до автостанции не дотерплю. Держи! — Он протянул Сереже кошелек.
Сережа глубоко вздохнул. Вроде бы деньги, на которые он купил пирожки, тоже были ворованные. И мелочь, которую он надеялся взять у Семки, тоже была чужой, но неизвестно чьей. Но этот кошелек Семка украл у воспитательницы, которая была доброй и угостила Сережу горячим чаем с сушками.
Семка приплясывал на месте, пытаясь расстегнуть пальто и приспустить шаровары. Пуговицы не подчинялись, заледеневшие пальцы не слушались. Вдруг Семкины глаза округлились, и он застыл на месте, приоткрыв рот и прислушиваясь к неизбежному. Легкое облачко пара, возникшее у него возле ног, выдало происшествие.
— Ой, мамочки, — только и сказал Семка.
— Семка, знаешь что… Дуй домой, в интернат. Скажи воспитательнице. Дуй давай, я кому говорю!
— А как же автобус?
— Автобус? Я это… передумал. Потом, скоро каникулы.
— Каникулы еще не…
— Скоро, скоро. Через две недели. И вот еще… Кошелек воспитательнице отдай и скажи, что на полу нашел. А она тебя за это конфетами угостит, вот увидишь.
— Точно? — спросил Семка.
— Точно. И ругать не будет совсем. Ну, беги!
Сережа похлопал Семку по плечу и слегка подтолкнул, понуждая вернуться в интернат. Ничего, со дня на день, глядишь, объявят коммунизм. Тогда на автобусе можно будет в любой момент уехать без всяких денег. Только бы скорей объявили, иначе некоторые даже до каникул не доживут. Вот Семка, к примеру, ничего-то в жизни не смыслит, в отличие от того же Васьки. И если уж Васька так глупо погиб, то…
Семка побежал к интернату, широко расставляя обмоченные ноги и удерживая шапку на голове, а Сережа зашагал вперед, не оглядываясь, опасаясь, что Семка передумает и увяжется за ним. Куда еще на фиг.
Дышать было тяжело: дыхание клубилось на морозе облаком пара, застывало инеем в носу и на ресницах. Семке вспомнилось теплое дыхание Сокола и его нежные губы. Нет, как же Михалыч мог в самом деле? Почему виноватым назначили Сокола? Потому что он ответить не мог? Ведь даже Сережа мог, а Сокол — нет. Сокол доверял абсолютно всем людям, и, когда к нему на бойне приблизился мужик с огромным ножом, конь наверняка радостно заржал, не подозревая ничего такого. А когда кровь брызнула на снег, он, наверное, еще некоторое время жил… Зачем убили Сокола? Чтобы переработать на колбасу, как какую-нибудь свинью. Это что же получается, коня просто так возьмут и съедят? Точно как в шахматах? Сережа знал, что конем в игре вполне можно пожертвовать. Это не страшно. Но как же все-таки страшно, если на самом деле. На ресницах Сережи бусинами застыли огромные слезы, мешали смотреть вперед, так что он двигался через поле больше по наитию. Ворот пальто вдруг стал тесен и давил на шею, но Сережа не хотел останавливаться, чтобы расстегнуть верхнюю пуговицу.
Вперед, еще немного вперед. Он двигался по этому бесконечному полю короткими перебежками, точно пешка в игре. А вдруг шахматные фигурки тоже что-то чувствуют? Вдруг им тоже бывает холодно на шахматной доске, и они точно так же не представляют, куда идти, вот как и он, на этом бескрайнем поле? У фигурок нет глаз, они же совсем слепые и послушные воле игрока! И уж точно не видят, когда к ним приближается дядька с огромным ножом.
В некоторый момент он остановился, чтобы сориентироваться в пустом мире. Выдохнул, будто уступив кому-то в долгом и мучительном споре. Огни школы для дураков исчезли из виду за спиной, это означало, что дорога пошла под гору, и вскоре впереди должен был показаться свой интернат, которые некоторые называли домом, так и говорили: «Пошли домой», а какой же это был дом, когда в нем даже одежда была казенной, то есть ее носил уже кто-то другой, и этот другой, может, тоже умер.
На развилке он свернул направо, и вот уже здание интерната засияло огнями. Обманчиво, будто даже приветливо. И снова странная тревога наполнила его сердце, хотя, казалось бы, все самое страшное уже состоялось, ну, что там может еще случиться? Сережа опять остановился. Прямо над крышей висела Большая Медведица. Васька научил Сережу находить ее среди россыпи звезд и еще — Полярную звезду, которая указывала на север. Васька говорил, что очень скоро, ну, через каких-нибудь пять-шесть лет ракеты полетят к Полярной звезде, к тому времени Васька вылечит черникой бельмо, станет зрячим на оба глаза и тоже обязательно полетит в космос, потому что на этой планете стало как-то совсем неинтересно, нет, ну правда ведь…
Внезапно Сережа осознал собственное одиночество в огромном холодном мире, и ему сделалось так страшно, как бывало только в раннем детстве, когда случался кошмарный сон и он кричал: «Мама! Мама!» Сережа представил себе, что все, что происходит вокруг, никак не может быть правдой. Потому что ничего такого не случалось в книжках. А ведь даже Нина Никитична говорила, что все написанное в книжках — правда, чистая правда. Но ведь книжные страницы всегда уводили Сережу в увлекательный добрый мир, в котором непременно торжествовала справедливость, а зло наказывалось. Почему же теперь добрый Иван Михалыч покорно отвел на бойню коня, потому что ему так велели? И кто же придумал такое, что старого коня нужно непременно убить? «Когда умирают кони — плачут», — вспомнилась Сереже фраза, которую он случайно увидел в каком-то журнале. Он не знал, кто это сказал и по какому поводу, но фраза резанула, и он не стал читать дальше. Если бы и сейчас можно было захлопнуть книжку и больше не открывать, засунуть ее на самую дальнюю полку.
В тот же вечер пропал Колька-цыган.
Его хватились только после отбоя, когда тетя Галя, делая вечерний обход, обнаружила пустую кровать. Пропал и Колькин рюкзак со всеми его манатками, хотя этих самых манаток у него немного и было. Тетя Галя начала было громко ругаться на Кольку и на ребят, которые наверняка знали, куда делся Колька, но никто и вправду не знал, от этого тетя Галя еще больше кричала. И было заметно, что на самом деле она растерялась и попросту сама не знает, что делать. Наконец, накинув тулуп и натянув валенки, тетя Галя поспешила на двор и принялась кричать неизвестно кому или просто в ночь, что пропал воспитанник, потом побежала куда-то еще, причитая на каждом шагу.
Через час участковый явился в интернат, обошел комнаты, выспрашивал, куда мог деться Колька. Потом, узнав про случай с конем, крякнул, грузно плюхнувшись на стул, и произнес:
— Пацаны, вы серьезно? Нашли по ком страдать. Кони — твари неразумные…
— Это вы твари! — выкрикнул Сережа. — Вы все!
Сережа вспомнил, как цыган кричал во дворе — пронзительно, жалобно, истошно.
Участковый закашлял, потом грозно спросил:
— Это кто такой… дерзкий такой?
— Смирнов Сергей. А теперь исключите меня из интерната! Ну, чего тут расселись? Давай исключай!
Участковый резко встал, шумно уронив стул:
— Да ты… Твое счастье, что ты недоделанный! Тьфу, да что с вами толковать!
— Сам ты недоделанный! — выкрикнул Сережа участковому в спину.
Следующим утром Нина Никитична сообщила ребятам, что Колька уехал вечерним автобусом в город. Его видели на автостанции, он в кассе купил билет, протянув кассирше новенький рубль. А билет в город стоит девяносто пять копеек, ему как раз хватило. Рубль, конечно, он и есть рубль, рубли все одинаковые, но откуда бы у нашего воспитанника целый рубль? Вот же Колька настоящий цыган, натуру не перешибешь. Хорошо, хоть живой нашелся, дома он с бабушкой, вы не переживайте. Только больше в интернат не вернется, не нужно нам тут воров. А ты уж нас, Сережа, прости, крепко обидели мы тебя с этим рублем. И в пионерах мы тебя восстановим. Прямо сегодня, после урока…
Нина Никитична говорила что-то еще о том, что детям не нужны деньги. Тем более когда они в интернате на всем готовом живут. Скоро шефы подарят нам целый автобус, не новый, правда, с пробегом, ну а зачем нам новый? Главное, чтоб по деревенским колдобинам ладно бегал. И в баню будем на автобусе ездить, это ж какая красота. А еще шефы обещают нам целый радиоузел, научимся сами передачи делать и стихи по радио читать для всех…
— А потом возьмет и грянет коммунизм, да? — не выдержал Сережа.
Хотя он слушал Нину Никитичну вовсе не внимательно. Теперь он переживал единственно о том, что попросту поздно спохватился. Вот был у него новенький рубль, — не стоило ховать его под подушку, чтобы клянчить потом у Семки несчастные медяки — вот уж тоже нашел, к кому обратиться, к Семке! — нет, надо было в тот же вечер, как мама посылку прислала, бежать к автостанции и купить билет домой. Неужели бы мама не приняла его, отправила назад? И не случилось бы тогда этого ужаса, по крайней мере, для него не случилось бы ни-че-го.
«Ни-че-го, смирятся и забудут», — свербела в голове фраза, долетевшая из учительской. Кажется, ее произнесла Нина Никитична.
4
— В пионерах, кстати, я восстанавливаться не стал, — сообщает Сергей Александрович за минуту до того, как разбить меня в пух и прах.
Хотя у меня на доске боевые фигуры еще пребывают в полном здравии: оба слона, ладьи, ферзь… Только поверженный конь валяется у доски на боку да еще пара пешек. За окном по-прежнему морозит мелкий противный дождь, мокрые листья липнут на стекло, с улицы долетают приглушенные звуки сирены и какой-то стук. Обычная продленная осень, навевающая хандру…
— Я ненавидел учиться, разве что шахматы мне мозги привели в порядок, ну, еще я книжки любил читать. Читал и воображал, что я такой же, как эти герои, — по прерии на коне скачу, сквозь тайгу пробираюсь, и даже в космос меня охотно брали… Когда девятилетку окончил — как на свободу вышел. Вернулся в город и потом даже никому не признавался, что в этом интернате учился, только чтоб на меня никто как на ущербного не смотрел, тогда же так считалось: слабовидящий — значит, ущербный. Устроился в типографию работать, в вечернюю школу пошел. Я же из рабочей семьи, другого пути и не представлял. Хотя, если бы инвалидность оформил, без конкурса б в институт поступил. Но я не хотел. В смысле, не в институт, я инвалидом не хотел быть. Только уже в сорок лет пришлось за этим в поликлинику обратиться, инвалидность еще не желали давать, мол, ты где раньше был. А у меня уже и катаракта, и глаукома, и атрофия зрительного нерва…
Ну, все, сокрушительный мат. Мой король дрыгает ножками, опрокинувшись на спину. Но я только радуюсь. Потому что наконец в моей жизни состоялась партия с настоящим мастером. И я не сдалась без боя. Я еще посопротивлялась изо всех своих шахматных сил.
Сергей Александрович просит вызвать ему такси. Я сопровождаю его к вахте, и в ожидании машины он рассказывает, что Нина Никитична родила сына, но муж от нее вскоре ушел к другой женщине, не такой красивой, как Нина Никитична, зато с двумя руками. А Нина Никитична потом в Петрозаводск перебралась, однажды он даже видел ее на рынке с хозяйственной сумкой на шее, держалась она неплохо — с учетом того, что ей пришлось пережить, такая же стройная, с гордой головой, но подходить к ней Сергей Александрович не стал. Не потому, что так и не смог простить ей интернатское детство, а просто потому, что Нина Никитична принадлежала тому прошлому, которое он пытался вымарать из памяти навсегда, стереть грубым ластиком из тетрадки в крупную клеточку. И на могилу к ней он никогда не ездил, хотя интернатские иногда собираются и навещают… Ну, те, кто в живых остался. Инвалиды ведь долго не живут.
— И ведь представляете, сейчас в магазине всего полно, и тебе красные яблоки, и сыру этого завались, каких хочешь сортов, а мы с женой на ужин по привычке покупаем селедочку…
Диспетчер сообщает, что машина ожидает своего пассажира. Я звоню водителю и прошу встретить слепого человека, на что он стандартно отвечает: «А я не обязан». Тогда я сама вывожу Сергея Александровича под дождь, и мы медленно бредем к машине, которая остановилась на обочине. Я открываю заднюю дверь. Сергей Александрович на ощупь садится. Я успеваю разглядеть, что водитель — совсем молодой мордатый парень, из тех, что свое еще успеют урвать. «Пассажир слепой, — еще раз говорю я. — Помогите ему дойти до подъезда». Водитель не отвечает. Или, может быть, что-то бунчит в ответ, но я не слышу из-за сильного ветра.
Я стою в одном платье, которое ветер надувает, как парус, и будто даже проносит сквозь меня листья. Добравшись до входа в библиотеку, я все-таки еще оборачиваюсь и смотрю, как такси, набрав скорость, удаляется от меня по шоссе. Я медлю. Мне очень хочется сложить пальцы знаком «V» вослед такси, но ведь Сергей Александрович все равно этого не увидит, хотя сегодня он победил.
Машина быстро уменьшается на глазах и наконец скрывается из виду.