Андрей Арьев, Елена Скульская, Александр Генис. Три города Сергея Довлатова
Опубликовано в журнале Урал, номер 6, 2021
Андрей Арьев, Елена Скульская, Александр Генис. Три города Сергея Довлатова. — М.: Альпина нон-фикшн, 2020.
Довлатов петербургский, Довлатов таллинский, Довлатов нью-йоркский. Заглавие книги провоцирует именно такое восприятие её главного героя — писатель в географическом антураже. На самом же деле всё обстоит немного по-другому. Скорее так: Довлатов — Арьева, Довлатов — Скульской, Довлатов — Гениса. Главное здесь не «города и годы», а оптика человеческого и писательского взгляда на Довлатова, точнее — три разные, хотя и пересекающиеся, индивидуальные оптики. К такому прочтению сподвигает и неизменная константа заглавий трёх частей книги — «Взгляд из…» (соответственно — Ленинграда, Таллина, Нью-Йорка).
Это ни в коем разе не «туристическая» книга, это «путешествие» по Довлатову. «Достопримечательностей» вышеназванных славных городов читатель здесь практически не найдёт, потому что главной их «достопримечательностью» и был Довлатов. Сложное устройство его личности, причудливая механика становления и развития его на первый взгляд простого до элементарности, но на деле — удивительно многослойного художественного почерка, его интонации, «походка» его языка — в первую очередь интересуют его близких друзей, которые «знали, ценили и любили Довлатова, когда известность еще не пришла к нему, когда он был гоним и в Ленинграде, и в Таллине, когда в Нью-Йорке только-только забрезжило признание» (из аннотации).
Жанр составляющих книгу текстов трудноопределим. Он включает в себя и мемуарное эссе, и «занимательное литературоведение», и характерологический очерк, и эпистолярный компонент, и много чего ещё. Филология здесь выступает в своём самом благородном инструментальном значении, определённом С. Аверинцевым как «служба понимания». В данном случае объектом понимания становится личностная и творческая индивидуальность Сергея Довлатова.
В общем, не Довлатов на фоне городов, а города на фоне Довлатова. Собственно, всё, что об этих городах нужно знать, сказано уже в кратеньком предисловии — самим писателем. Сказано с его неповторимой иронией: «Ленинград обладает мучительным комплексом духовного центра, несколько ущемленного в своих административных правах. Сочетание неполноценности и превосходства делает его весьма язвительным господином»; «Таллин — город вертикальный, интровертный. Разглядываешь готические башни, а думаешь — о себе. Это наименее советский город Прибалтики. Штрафная пересылка между Востоком и Западом»; «Нью-Йорк — хамелеон. Широкая улыбка на его физиономии легко сменяется презрительной гримасой. Нью-Йорк расслабляюще безмятежен и смертельно опасен. <…> Отсюда можно бежать только на Луну…».
Справедливо говорят, что город — это люди, его населяющие. В данном случае три города — это один человек, объединяющий их, делающий «взаимопроницаемыми»: глазами Сергея Довлатова мы видим, как Ленинград размыкается в Нью-Йорк, как в «таллинском» проступает «ленинградское», и наоборот. По ходу чтения возникает чувство, что виделся с Довлатовым вчера и, вероятно, увидишься завтра. Кажется, что он, как и неделей раньше Виктор Цой, просто «вышел покурить».
В центре внимания Андрея Арьева — эссеиста, критика, редактора журнала «Звезда» и друга Сергея Довлатова со студенческой поры — Довлатов-рассказчик (эссе носит подзаголовок «история рассказчика». Арьев вскрывает непоколебимую последовательность парадоксальности, лежащей в основе «нарративного» (как-то даже странно употреблять это слово в разговоре о Довлатове) мастерства писателя: «Формулировок он с молодых лет придерживался таких: «потерпел успех», «одержал поражение». И следовал им до конца». Попутно развенчивается ряд стереотипов — например, о «бытописательстве» Довлатова: «Вместо копий он создавал в своих рассказах новую сверкающую реальность». «Арьевский» Довлатов «шпионит… прежде всего за самим собой». Главные его враги — благополучные обыватели. Этот антимещанский пафос, знаменательно роднящий его с Маяковским, выдвигается в качестве стержневой довлатовской темы: «надругательство над религией “благоденствия”, над “позорным благоразумием”». Вся проза Довлатова — рассказ о том, как люди «не умеют жить». В основе мировоззрения Довлатова — стремление к пушкинскому «самостоянью», к свободе частного человека, к формированию «авторского голоса». Это сближает его с Бродским при всём «тотальном демократизме» первого и «вызывающей имперскости» второго. Этим объясняется и известная довлатовская «слабость к изгоям, к плебсу»: «Аутсайдеры Довлатова — лишние в нашем цивилизованном мире существа. Лишние — буквально».
Структурообразующей антитезой творчества Довлатова, по Арьеву, является противопоставление понятий «нормы» и «абсурда». При этом «норма» понимается как «запечатленное переживание трагикомичности всего сущего». Довлатов нашёл свой стиль на пересечении страшного и смешного, видя свою задачу не в том, чтобы умножать абсурд, а в том, чтобы художественно выявить его. Он буквально воскрешает «лишнего человека» русской литературы, который в его прозе «явил миру свое заспанное, но симпатичное лицо». Природу довлатовского артистизма, его «театрализованного реализма» Арьев видит в умении «вдохновенно угадывать недовоплощенную речь», «воспроизводить гул живых человеческих голосов при единстве авторской интонации».
Сверхзадача Довлатова — «оправдать человеческое стремление к норме, к идеальному состоянию, всегда, увы, недостижимому. Выдать всем тем, кто просто хочет жить свободно, «охранную грамоту». В этом и сила, и правда довлатовского искусства». Так происходит преодоление абсурда.
В своём эссе Андрей Арьев изучает сам «артикуляционный аппарат» Довлатова, но в понимании эстетическом, а не медицинском, причудливую механику «сретенья» слов в его рассказах. И предъявляет свои наблюдения читателю в форме ёмкой, «телеграфной», афористичной, красивой и точной.
В воспоминаниях Елены Скульской звучит живой голос Довлатова, приводятся выдержки из его писем, исполненные фирменной довлатовской иронии и самоиронии, «видимого смеха» и «незримых слёз» и жизнелюбия даже в тяжёлые минуты: «Будем сочинять, держаться. Нужно гордиться тем, что тебя считают достойным пострадать за свои взгляды и тот проблеск дарования, которым тебя наградил Господь». Скульская подмечает, что «трагичное и горькое» (в отличие от забавного, комического) у Довлатова всегда «выходило естественно».
Здесь читатель узнаёт о склонности Довлатова к языковой игре, о придирчивости в оформлении эпистолярия («Он работал даже над обратным адресом на конверте. В одном случае написано: “Улица Рубена Штейна”») и о многих других любопытных и показательных штрихах и контекстах таллинского бытия писателя. В этих частностях проявляют себя общие свойства довлатовского характера — «поверять себя вкусом и культурой», отвечать нежностью и любовью «женщине, которая научила его страданию».
Скульская чередует в своей интонации лирическое и комическое. Атмосфера газеты «Советская Эстония», которую воспроизводит автор, позволяет лишний раз убедиться в том, что анекдотичность действительности может превосходить любую фантазию и фантастику. Такова, например, история доносчика Гаспля, которого даже «соответствующие органы» просили (безуспешно) сбавить свои стукаческие обороты.
Продолжает Скульская и мысль Арьева о специфической поэтичности прозы Довлатова, явленной во внимании к деталям и нюансам: «Только поэт по самой природе творческого дара может не заметить пожертвованной ему жизни, но никогда не забудет графики случайного жеста промелькнувшего человека, почему-то царапнувшего глазной хрусталик».
Довлатов Скульской — бескорыстен, во многом житейски беспомощен, благороден, поведение его отличается протеической лёгкостью пушкинского порядка, искрящей импровизационностью, в глубине которой таятся чувства и мысли далеко не самые весёлые.
Наконец, нью-йоркское эссе Александра Гениса, автора известной книги «Довлатов и окрестности» — представляет нам Довлатова, обживающего Америку, «завоевавшего свободу жить, как ему нравится». Афористичность письма Гениса не менее концентрированная, чем у Арьева, но направлена скорее на поведенческий и характерологический аспекты. Генис пишет о том, что Довлатов умел не только говорить, но и слушать, был большим мастером поэтического экспромта, «свое писательское положение оберегал с щепетильной решительностью», «был покладистым редактором», вникавшим во все детали газетной работы и владевшим любыми жанрами, при этом «злости предпочитал… отточенное ехидство». В газете «Новый американец», возглавляемой Довлатовым, «царил азарт взаимного издевательства», весёлого авантюризма. Довлатов стремился, чтобы в газете писали «чисто, ясно, уместно, с симпатией к окружающим и со скепсисом к себе», «не выносил самодовольства… трусливой ограниченности, неумения выйти за унылые пределы бескрылой жизни», «презирал норму», политические взгляды заменял «миросозерцанием», позволявшим «говорить о жизни вне идей и концепций», а свою судьбу «надеялся принять… не как возможное, но как должное».
Генис высвечивает особенности характера Довлатова и «от противного», «замечая разность» между ним и собой: «мы были очень разными: я хотел знать все, Довлатов — все забыть, чтобы открыть заново», «он публично обещал заняться чужой философией, как только выработает свою», «был просто лишен любопытства к не касающейся его части мира», «несмешную информацию считал лишней», «признавал только ту тайну, которая была рядом», относясь к филологам «без пиетета», был таковым в самом прямом смысле — «любил слова… просто за то, то они — “части речи”».
От идеализации Довлатова Генис далёк. Но и о «недостатках» писателя он высказывается с живым юмором: «Выпивший Сергей мог быть физически обременительным. На третий день ему отказывала грация, с которой он обычно носил свое непомерное тело». Пагубность своей склонности к алкоголю Довлатов осознавал: «ненавидел свои запои и бешено боролся с ними». Интересны размышления Гениса о парадоксальной роли пьянства в довлатовской прозе: «в его рассказах водка не пьянит, а трезвит автора», «у Ерофеева пьют на ходу. У Довлатова — сидя на месте», «говоря о водке, Довлатов заменяет слово виртуозным жестом», «водка делала его мир предельно однозначным», «Веничка стремится уйти от мира, Довлатов — раствориться в нем», «его герою водка открывает не тот мир, а этот».
Книга «Три города Сергея Довлатова» напрочь лишена пресловутого «хрестоматийного глянца», приближая Довлатова к читателю в режиме «здесь и сейчас». Права аннотация: на этих страницах «Довлатов живет и не знает своего будущего». А мы знаем, что будущее это сложилось заслуженно славным: «Довлатова по-прежнему любят все», он «вписался в нашу классику», став писателем «для домашнего пользования» (Генис), пронизывающим нашу повседневность.
Андрей Арьев, Елена Скульская и Александр Генис рассказали о Довлатове по-довлатовски, с характерной для него «здоровой словесностью», «сдержанной манерой», «тактильным отношением к слову», с любовью к нему. Точнее, к ним — к слову, к Довлатову и к слову Довлатова.